Письмо 57
Жак Фонтен — Клеомене
Афины,
5 января 1968 года
Дражайшая Клеомена!
Пишу вам со скорбной миссией — известить о смерти вашего брата Мицо, интернированного в лагерь на Хиосе. По всей вероятности, он умер от истощения. При нём нашли письмо для вас, которое я и пересылаю Вам в заклеенном конверте.
Я позаботился о его скромных похоронах. Он нашёл последнее пристанище рядом с отцом на кладбище в Пломари. Я желаю им обоим наконец обрести мир и покой.
Те письма, которые вы поручили мне передать вашей матери, аккуратно сложены у меня в личном секретере. У меня по-прежнему нет новостей о ней. Но уверен в том, что они не заставят себя ждать.
Я постоянно узнаю о ваших новостях от друзей, которым доверил заботу о вас. Знаю, что вы делаете успехи и преподаватели поражены глубиной вашего ума и уровнем вашей культуры. Я горжусь вами, девушка, знайте это и не забывайте, что у вас есть средства на длительное обучение и овладение той профессией, которая придётся вам по душе.
Я всегда рядом и готов поддержать вас.
Я часто о вас думаю. Держитесь. У вас должно получиться. Ваше преуспевание — тоже часть моих многочисленных упований на будущее вашей прекрасной родины.
Письмо 58
Мицо — Клеомене
Хиос,
4 октября 1967
Дорогая моя Клеомена!
Пишу тебе с Хиоса, ночью безлунной, но до странности тёплой и ясной. Из расщелины в скале, куда едва протиснулся, чтобы скрыться, я различаю краешек Лесбоса — острова, видевшего, как мы росли. А эта, всё такая же тёмная, недвижная масса, будто вырастающая из вод, — мы видели её когда-то с края пирса — называется Хиос. Я как будто по невидимой границе перешёл с одного побережья на другое. В эти последние месяцы меня не раз охватывал страх, но достаточно было просто оглянуться. Наш остров был там, иногда он сиял, как во снах, под свинцовым солнцем. И ты всегда была близко.
В эту ночь я собираюсь бежать. Нас четверо, всё готово. У прибрежных скал в маленькой незаметной бухточке нас ждёт плот. Мы терпеливо сооружали его, собирая повсюду куски древесины и пряча их в надёжном месте. Я так хочу поскорее вырваться из этого проклятого кошмара!
Мы доверяем друг другу. Рассчитываем пройти через Мелинду, а там найдём, где укрыться после Мегалохори. Я представляю, как мы потом снова вступим в битву. Наверняка уже создано сопротивление. Полковникам долго не продержаться, я в этом уверен. Мы гораздо сильнее их. И так было всегда. Как говаривал папа, есть в мире справедливость. У жалких и покорных типов, как и у палачей, конец всегда одинаков: они издохнут, как псы. Как приятно писать это, я сейчас вижу, как ты улыбаешься, и на душе теплее.
Другие узники сообщали мне новости от мамы. Она вроде на Йаросе. Мне говорили, что у неё всё не так уж и плохо.
Этим летом мы чокнемся в таверне у Марии. Я как будто уже там. Мы, все втроём, сидим за тем столом под оливой, какой хозяйка всегда оставляла для нас. Несколько жареных сардин, свежее узо, и потом искупаемся, потому что будет слишком жарко, а вода возле таверны Марии по-прежнему прозрачна и свежа. Держу пари, что на сей раз удастся и маму уговорить окунуться вместе с нами.
Час близок, мне нужно двигаться. Я счастлив, на душе легко, я ухожу.
Завтра я буду свободен.
Я уже мечтаю крепко-крепко обнять тебя.
Дорогая сестра моя, главное — оставайся живой, где бы ты ни прочитала эти строчки.
И поклянись мне продолжать сопротивление по моему примеру всем тем идиотам, что пытаются посягать на твою свободу где бы, как бы и когда бы то ни было!
Письмо 59
Марсель — Клеомене
Париж,
28 января 1968
Клеомена,
я так хотел бы хоть чем-нибудь утешить твоё горе.
Я воображал… ничего я не воображал… только сжать бы тебя в объятиях. Унести на своих плечах хоть часть твоей печали. Доказать тебе, до какой степени всё, что происходит с тобой, происходит и со мной.
Пусть я не был знаком с твоим братом, пусть я не политический беженец и не подвергался таким ужасным преследованиям — я хотел выразить тебе сочувствие живым, своим голосом. Но раз ты больше не желаешь говорить со мной, я тебе пишу, что мне тоже больно, мне хочется вопить прямо в рожи этих чудовищ, которые всё разрушают и разрушают, опьяневшие от самодовольства и от обретённой ими власти.
Я ненавижу их, Клеомена, за всё то зло, какое они тебе причинили, за все те жизни, какие они искалечили, за всех убитых и поруганных ими.
И если тебе что-нибудь понадобится — я всегда рядом.
Письмо 60
Магда — Сюзанне
Берлин,
22 января 1968
Сюзанна,
я придумала, как вытащить тебя в Берлин! Я так возбуждена! Гениально! Экстра!
Сейчас тебе объясню…
Свободный университет устраивает объединительную встречу, потому что количество несогласных растёт по всей Европе. Будут студенты испанские, итальянские, голландские, английские, французские… Молодёжь всего мира съезжается, чтобы заявить протест против войны во Вьетнаме. Иоганн известил меня, что Франко-немецкое культурное агентство предлагает это путешествие пятнадцати студентам филологического факультета!! Как только получишь это письмо, стремглав несись в студенческий комитет и скажи, чтоб тебя записали.
Ох, моя Сюзанна, я так жду, что ты приедешь! Мне так хочется показать тебе город, мой дом, некоторых друзей, которые настроены очень, очень по-боевому! Ведь мы с тобой уже так давно не виделись.
Если возникнут проблемы и тебя не захотят внести в список, смело обращайся к одному рыжему из Нантера, его зовут Даниэль. Он, разумеется, тоже там будет. Это большой друг Руди Дучке — того самого, кто устроил манифестацию в Берлине.
Дани поможет тебе, я уверена в этом.
До очень скорого,
Письмо 61
Сюзанна — Магде
Париж,
2 февраля 1968
Я ПРИЕЗЖАЮ!!!
И со всей командой! Марсель и Дебора, Борис и Моника, и мне, кажется, удалось уговорить Клеомену!
Какой праздник!
Ты права — красный Дани тот, кто был нам так необходим! Он занимался всем: организацией, наведением контактов и даже скептиков заставил последовать за собой! Не знаю, откуда он черпает энергию, но он повсюду, без устали исходил весь университет вдоль и поперёк, произносит речи перед целыми аудиториями и как-то справляется с учёбой, которую ему приходится прерывать, ведь он исчезает на несколько дней, чтобы встретиться с представителями молодёжи в Германии, Голландии, в Италии, — и вот он снова здесь, снова агитирует весь универ направо и налево, от подвалов до чердаков!
Его многие ненавидят. Не знаю, на что способны они сами. Я считаю его неотразимым. Восхищаюсь его энергетикой, дерзостью, его упорством.
Мне почему-то кажется, что ваш Руди более тяжеловесный, мрачный и, может быть, ещё и более радикальный… Посмотрим… Я так хочу поскорее быть там, в твоей стране, с тобой! Наконец-то!!!!
P. S. Кстати, я подметила: чем я больше энтузиастка, тем моя мать больше подавлена!! Она делает всё, чтобы помешать моему отъезду. Никогда мои родители не ладят так хорошо, как когда хотят запретить мне жить! Но я нашла средство заставить их от меня отвязаться. Стоит лишь задать вопросы, которые их бесят… Это же ужас — какой страх вселяет в них простое слово или истина… настоящий семейный порок… поостережёмся!
P. P. S. Мне надо кое в чём тебе признаться. Во мне решительно ничего нет от революционерки, я ненавижу толпу и когда собираются больше десятка человек… Надеюсь, ты не слишком рассердишься за это… Главное, чего я жду, — возможности наконец-то, наконец-то, наконец-то повидаться с тобой и крепко тебя обнять!
P. P. P. S. Я не писала тебе, да, действительно, мне нужно было время. Сейчас всё куда лучше!
P. P. P. P. S. Ну да же, да, клянусь тебе!!!!!
Письмо 62
Клеомена — Ставруле
Париж,
без даты, не отправлено
Почти три месяца… или мне кажется… я тебе не писала… уже не помню точно… зима была долгая. У нас тут намело сугробы снега… А как там ты?
…
Зимы здесь не похожи на наши. Парижане не умеют молчать, они шумно болтают и оставляют зажжённым свет изо дня в день целый год. Они не замечают смены времён года, ничего не знают о глубине безмолвия, о засыпающей природе, о том, что день иногда запаздывает прийти, и тогда нам приходится опускать головы, вперившись в пол и держа в карманах кулаки в ожидании лучших времён.
…
мама, я не могу, я не в силах больше так и дальше, ждать от тебя известий, писать тебе так, будто настанет день, когда ты сможешь это прочесть.
…
Я возвращаюсь после уик-энда, проведённого в деревне, в доме моего преподавателя, месье Бертена, который помог мне наверстать пропущенные мною уроки. Я уже больше шести недель не ходила на факультет
…
Мицо умер, так и не узнав, что я простила его. Так и не узнав, как горячо я его любила. Как сильно мне его не хватает.
Письмо 63
Клеомена — Ставруле
Париж,
22 февраля 1968
Мама,
я не писала тебе уже больше трёх месяцев… Очень уж трудными выдались новогодние праздники. Но, думаю, на Йаросе было намного хуже. Дают ли вам хоть немного отдохнуть ваши охранники? Лучше ли вас кормят? Позволяют ли питать надежды на лучшее, как всегда под Новый год? Вот и я тоже с праздничными поздравлениями. Обнимаю тебя и в самую впадинку твоего ушка, дорогая мамочка, желаю тебе всего самого лучшего.
Я возвращаюсь из Берлина! Вообще-то я оказалась там случайно. Мне плохо везде. Но хуже всего — в университете. Я была не в силах проходить курсы, а того менее — выслушивать пламенные речи тех, кто приходил прерывать лекции.
И наконец, эта пошлая история с бассейном. На торжественное открытие прибыл министр, и вот один студент, самый рьяный из всех, устроил ему провокацию. Это было очень забавно.
Но кто-то в каком-то кабинете решил, что надо выгнать этого Даниэля Кон-Бендита, который по происхождению немец. Тот же чиновник (или другой какой, но такая же мелкая сволочь) затребовал полный список всех агитаторов Нантера, чтобы их наказать. А чтобы этот список получить, администрация университета расставила своих шпиков в штатском по всем коридорам, и они собирают доказательства, которые ей нужны!
Но мы решили дать отпор. Мы сфотографировали этих стукачей. И размахивали этими фотками при входе на факультет! Ясное дело, это не понравилось…
Пойми же, мама, что, сталкиваясь лицом к лицу с этими недоумками, ошалевшими от самодовольства, этими пустоголовыми тупицами, упивающимися маленькой властью в своих маленьких кабинетиках, людьми, которые хотят тащить и не пущать и при этом ждут, чтобы им подчинялись, хотят истребить всё живое вокруг, потому что сами они уже давно умерли, погребённые под кучей бумаг, я до сегодняшнего дня испытывала к ним только презрение и, может быть, немного жалости.
Но с этой минуты я чувствую, как яростно ненавижу их. Да, именно так, я их ненавижу.
Беда в том, что таких много. И в Берлине я видела таких же.
Тех, кто без продыху лезет из кожи вон, чтобы только разрушить жизнь и всё, что есть в ней радостного и творческого…
И именно там, в Берлине, я приняла решение — бороться. Даже если я этого не хочу, даже если насилие мне отвратительно, я вдруг поняла, что у меня нет другого выбора.
Твоя дочь, по-прежнему любящая тебя,
Письмо 64
Марсель — Клеомене
Париж,
4 марта 1968
И снова я пишу тебе, Клео, это уж и вовсе посмешище, я чувствую себя глупцом, веду себя как мать, встревоженная причудами дочки!
Скажи, ради всего святого, что на тебя такое нашло?
Я-то думал, что со временем ты хоть немного успокоишься! Но с тех пор, как ты вернулась из Берлина, хуже уже некуда! Ты на глазах худеешь и плохо выглядишь. Но вовсе не чёрные круги у тебя под глазами и не лицо, осунувшееся от недосыпа, заставляют меня писать тебе. Нет, это та мрачная горячка, что сверкает в твоих глазах, та экзальтация, с которой ты бросаешься прямо в толпу, твой сжатый кулак, занесённый над головами жандармов, в касках и при оружии, которым слишком легко и приятно завоевать такой по-детски безобидный трофей, как ты. И каждый раз тебя осыпают ударами. И ты каждый раз начинаешь заново… Ума не приложу, чего ты хочешь! Но в том, что ты делаешь, нет решительно ничего героического. И даже наоборот — я считаю, что ты трусиха! И если от этих слов тебе станет больно — что ж, тебе же хуже.
Если хочешь умереть — выбросись в окно. Это способ более действенный.
Если хочешь отомстить — берись за оружие и убивай их!
Но если ты хочешь изменить мир, тогда тебе нужно согласиться жить вместе с нами и приближать воплощение наших надежд на день завтрашний.
Твоя страсть к разрушению не приносит пользы никому и ничему, Клео. Всё просто: у тебя нет права погружаться в такую глупую безнадёжность. И я, уж во всяком случае, не позволю тебе этого сделать.
Сегодня вечером мы все собираемся у синематеки, чтобы принять решение о ближайших акциях. Пока Мальро не отступит, нам надо стоять на своём. Я зайду за тобой к 17 часам, жди меня внизу. Захвачу каску и для тебя.
Письмо 65
Сюзанна — своей матери
Париж,
1968
Мама!
С тех пор как я приехала домой из Берлина, ты не задала мне ни одного вопроса. Да, впрочем, и вообще едва удостаиваешь меня словом. Полагаю, этим ты хочешь выразить мне неодобрение.
Да, правда, я снова виделась с Магдой. И ещё с твоим братом Карлом и твоей подругой детства Сибиллой. Я встречалась с ними, потому что люблю их и они много для меня значат! За что ты-то, в конце концов, на них злишься? Ни твоё презрение, ни нежелание ответить ничего тут не изменят! Но неужто правда, что ты будто хочешь совсем вытравить их из своей жизни? Как ты можешь быть такой злопамятной, когда они едва-едва выбираются из трудных времён? Скажу честно, я ищу и не могу найти для тебя никаких оправданий. Мне действительно стыдно за твоё поведение.
Потому что твой хмурый вид невозможно объяснить иначе — только заботой о собственном комфорте. Но знаешь что, мама, ты можешь кончить совсем скверно и останешься одна, если будешь упорствовать в твоём притворстве!
Умоляю, мама, позвони Магде! Ей плохо оттого, что ты молчишь.
P. S. И если хочешь, можем за ними съездить, за этими покупками, которые не успели сделать зимой. Клянусь тебе, что мне это будет очень приятно.
Дневник Сюзанны
Письмо 66
Клеомена — Марселю
Париж,
31 марта 1968
Да, Марсель, это правда, я очень тебя люблю.
Правда и то, что твоё настойчивое участие в этот период моей жизни мне чрезвычайно драгоценно. Я чувствую себя защищённой, не одинокой, согретой; мне нравятся даже твои приступы гнева. Тебе часто удавалось вдохнуть в меня силы, чтобы воспрять духом; благодаря тебе не так остра моя печаль.
Как бы мне хотелось, чтобы это было возможно между нами. Наш поцелуй у моего порога этой зимой — одно из самых прекрасных воспоминаний за всю мою жизнь.
Вдруг это случилось, здесь, между мной и тобой, с такой ясностью — вот оно, счастье, его бы принять и жить в нём…
Я хочу убедить тебя забыть обо мне. Оставь меня с моими мертвецами.
Мне нужно заплатить по счетам. И для этого может оказаться слишком короткой вся моя жизнь.
Мои родители воспитали нас, Мицо и меня, определив каждому жизненную роль. Мне предстояло учиться. Мой отец хотел, чтобы люди нашего круга боролись за права народа. Это и было моим долгом, моим призванием. Брату папа избрал иное занятие — политическую борьбу, вооружённые отряды и физическое противостояние. Прежде всего потому, что я всего лишь девочка и всегда ненавидела насилие.
Но сейчас всё изменилось. Отец и брат мертвы. Мою мать депортировали на остров. Возможно. Но возможно также, что она умерла. И тогда — долой воспоминания и долой страх. Долой книги в библиотеках, и прощай, тёплая жизнь в самом прекрасном городе мира. Мне — судьба поднять выпавший факел. А раз уж случай даёт мне возможность сделать это здесь, то здесь я и начну. Я должна посвятить всю себя этой битве, полностью отдаться борьбе.
И в ближайшее время я так и поступлю — в Греции. У меня нет другого выбора. Больше мне жить не для чего.
Принять твою любовь, жить твоей любовью значило бы словно осквернить память моего брата, убить его вторично. Я не имею права, мне предстоит продолжать битву, распространяя её и дальше, всеми силами приближая то, что называется настоящей демократией здесь и там, сегодня и завтра. Вот моя история, вот то, что мне завещано, и я не могу отречься от этого. Невозможно.
И на сегодняшний день я не знаю другого средства бороться, как только броситься в толпу, в пасть врагу, замахнувшись безоружными руками. А если в ответ ударят сильнее — я говорю себе, что научусь, закалюсь, выстою.
Они по-любому не могут ничего со мной сделать. Мне больше нечего терять.
Я чувствую своё отличие от других людей — тех, что вокруг, я чувствую его даже по своей походке.
Мой отец вернулся из Макронисоса безумным. Мы жили далеко и уединённо, потому что по ночам он вопил, а средь бела дня мог рухнуть наземь, взывая о помощи. Или голым пуститься в горы, как будто за ним по пятам гналась целая армия. И приходилось делать вид, что так и должно быть, что всё в порядке, и любить его по-прежнему, даже когда он принимал нас за кого-то другого и пытался причинить нам зло. Так мы и делали, Мицо, мама и я, и были с ним до конца.
В минуты просветления он снова превращался в требовательного, безжалостного педагога. От зари до темноты он требовал от Мицо и меня максимальной концентрации внимания. Он хотел угнаться за временем. И чем ближе, по его ощущению, был тот миг, когда ему снова придётся «отключиться», тем жёстче он становился. Мы сжимали зубы. Никогда не выказывали усталости. Я завидовала нашей собаке Туле, когда та, прикорнув в теньке, просто помахивала хвостом, отгоняя мух, ничего не сознавая, ничего не желая, не пытаясь хоть что-то сделать. Ей ничего больше не было нужно, только любить его. И он чувствовал к своей собаке такую нежность и доверие, как ни к кому из нас троих.
Мне долго казалось, что я словно на плоту, в незнакомом мире, с призванием, непонятным мне самой. Сегодня я знаю его суть.
Я ненавижу тех, кто сто раз убил моего отца, так и не убив его на самом деле. Я ещё и сейчас вижу, как он подносит к глазам руку, на которой не хватает двух пальцев. И каждый такой раз словно сама природа вдруг умолкала, леденея от ужаса.
Я заканчиваю. Я позволила себе рассказать тебе небольшую часть моей истории. Она печальна и написана ещё до моего рождения. Мне хотелось, чтобы ты понимал, откуда я, кто я есть, почему это невозможно.
Оставь меня в покое, Марсель, подари другим девушкам свою весёлость и меланхолию, свою чувствительность и прямоту. Ты сильный мужчина. Не теряй себя в пути. Думаю, что и Дебора — невероятно смелая женщина, а главное, безумно влюблена в тебя. Позаботься о ней и попробуй сделать её счастливой.
Нежно целую тебя.
Письмо 67
Сибилла — Ильзе
Берлин,
5 марта 1968
Я только что получила приглашение! Какой радостный сюрприз для меня, для всех нас… Мы, конечно, в мае будем у вас. Одна только мысль об этих встречах после разлуки ужасно волнует меня. Веришь ли ты, что самое трудное наконец позади? Всего несколько месяцев назад я и представить себе не могла, что окажусь рядом с тобой в такую минуту, а теперь не я одна, а мы все будем там, все вместе, — и это несмотря на стычки, несмотря на ярость и недомолвки, несмотря на все дрязги между нами. Мы выдержали, моя милая и нежная подруга, 10 мая мы станем одной семьёй, и я так этим горжусь!
В этом маленьком клочке бумаги столько новостей, которых я не знала! Я поняла, что Максим усыновил Дитера, раз уж тот носит его фамилию, и воображаю, до какой степени это облегчило твою жизнь. Ты с самого начала боялась за него, видя, что он исключён из своей семьи… И наверное, это немного нейтрализует то неведение насчёт судьбы его отца после войны, в котором вы до сих пор пребывали. В конце концов, решающим было рождение Леона. А ещё пусть это бракосочетание заставит нас позабыть о том, что случаю было угодно так сблизить наших детей. Спасибо, Ильза, за то, что простила Магду. Всё это, конечно, одни только детские игры. Всегда предпочтительнее забыть.
Если бы Магда прочла последнюю строчку, она обезумела бы от ярости. Не знаю, рассказала ли тебе Сюзанна, что моя дочь вздумала заняться психоанализом! Что за ужас! Разлечься на диване и рассказать о себе всё незнакомому человеку — я считаю такие принципы совершенно идиотскими, абсолютно непристойными и даже весьма опасными! Я-то полагала, что моей дочери, разумеется, неинтересно, что я обо всём думаю, — и вот она почти каждое утро приходит с вопросами, на которые я пытаюсь отвечать, несмотря ни на что.
Вчера наконец случилось то, чего я боялась больше всего, — она потребовала рассказать ей о её сестре. Я не смогла. Но обещала, что попробую ей написать. И сейчас так и сделаю. Я слишком хорошо понимаю, насколько это необходимо.
Тебе следует знать, что я виделась в Берлине с Сюзанной. Всего несколько часов в перерыве между двумя манифестациями, но сколько счастья! Она так изменилась. И дело не только в том, что выросла… Сама не знаю, что кроется за этой её сдержанностью. Она осторожна и наблюдательна. Она так пристально вглядывалась в меня, что в конце концов заставила опустить глаза. Кроме того, она то и дело щёлкает фотоаппаратом, снимая каждую секунду и всё подряд. Помню, что это всегда был любопытный ребёнок. У меня неясное чувство, что она на пороге принятия какого-то важного для себя решения. Даже если сама этого ещё не осознаёт.
Она будет жить в точности такой жизнью, какой сама пожелает. И никто с этим ничего не сможет поделать. Она отчаянная, твоя дочь, отчаянная и смелая. Карл со мной не согласен. Но из него-то психолог как из верблюда, не находишь?
Сейчас я почти счастлива. Я не осмеливаюсь произнести это слишком громко или боюсь поспешить. Хайди набросала для тебя прелестный рисунок, который я вкладываю в этот конверт. Ганс решил, что станет журналистом. Мне кажется, это плохая идея… Но я, как и с Магдой, предоставляю сделать выбор ему самому… По другую сторону Стены у них не было бы никакого.
Здесь, что бы там они ни талдычили, эти молодые, выбор у них есть, и ещё у них есть свобода говорить, читать, думать…
Позвони мне и посоветуй, что подарить Дитеру. У нас есть телефон, и хватит с меня думать о том, что нас всё ещё прослушивают! Карлу придётся к этому привыкнуть… Мы больше не в опасности! Какая радость… Напишу ещё раз… Нет, мы уже не в опасности!
До очень, очень скорого, и да здравствует весна!
P. S. Мне взять с собой одно или два платья? Одно короткое и одно длинное? И две пары туфель? И, наверное, лёгкое пальто… Мне ещё нужно подготовиться!
Письмо 68
Сюзанна — Магде
Париж,
2 апреля 68
Моя дорогая Магда,
в Берлине было так хорошо!! Так хорошо! А знаешь ты, что наши матери наконец-то пообщались друг с дружкой и вы все приглашены на помолвку Дитера? Да, ты наверняка знаешь. Надеюсь, что приедешь. Конечно, с Иоганном!
Мама стала наконец поспокойнее. И это утешает меня. Не знаю, есть ли для этого точное слово, но думаю: а пошло бы к чёрту всё-всё на свете!!! Бамс! Упс! Ну наконец-то всё!!
Я от всей души ненавижу свою будущую невестку, которая просто образчик католического конформизма!!! С самого рождения страстно увлечённая вязанием и садоводством, трудящаяся на благо ближнего своего с всегда одинаковой сияющей улыбкой, конечно, девственница и далека, очень далека от того, чтобы задаваться хоть малейшими вопросами о своей независимости или о своих желаниях. Она будет женой Дитера, и этого ей вполне достаточно. Для меня такое непостижимо. А стоит мне только сказать, какую тоску на меня нагоняет эта девица, и это так раздражает маму! И вот я уже больше не выступаю!! А просто улыбаюсь!!!
НО Я НИКОГДА НЕ СТАНУ ЖЕНЩИНОЙ —
ХРАНИТЕЛЬНИЦЕЙ ОЧАГА.
НИ ПРИМЕРНОЙ ЖЕНОЙ,
НИ РЕВНОСТНОЙ КАТОЛИЧКОЙ!!!
Теперь о другом. Приготовления к бракосочетанию Дитера предоставляют некоторые возможности.
Я часто бываю в Базоле…
И наезжаю туда совсем не за тем, чего требуют мать и бабушка. Я встречаю там Эрика, о котором ещё никогда тебе не говорила… Тот, с кем я это сделала в первый раз прошлой весной. Получилась настоящая катастрофа… Но когда мы снова увиделись — вот странно, между нами не возникло ни малейшего смущения. Мы улыбнулись друг другу, и он предложил мне прокатиться на его мотороллере, а я и согласилась (ты ведь знаешь, как беззаветно я люблю парней, умеющих ездить на двух колёсах!). Он поцеловал меня, я была совсем не против, и тут он попросил прощения за то, как всё это между нами получилось, добавив, что если ничего не вышло, то по его вине… Я возразила, говоря, что нет-нет, полностью по моей, потому что это меня вроде как заклинило… Он запретил мне так о себе говорить, выражаясь при этом как озабоченные мальчишки. Посмеялись… радостные, что встретились опять, что можем так болтать, совсем попросту… Это было такое освобождение, ты не представляешь даже какое!!! Смущение, оказавшееся обоюдным, и желание, снова поднимающееся в нас обоих, и всё это происходило одновременно, мы не осмеливались даже в это поверить и несколько дней снова осторожно присматривались друг к другу… Он спрашивал меня, что доставляет мне удовольствие, а что смущает, при этом лаская меня. Сперва я пожимала плечами, считая, что это немного неприлично… А потом прислушалась к тому, что говорит моё тело, и тут понеслось…
Мы встречаемся везде, где можно, и каждый раз набрасываемся друг на друга с одинаковой ненасытностью, и говорим обо всём и ни о чём, бывает, что и о нас. Он часто издевается над моей семьёй… Он смешит меня…
Вчера мы занимались любовью, и как это было хорошо. Решили начать всё заново и как можно чаще… Я не влюблена и не хочу втягиваться, а думаю только о наслаждениях — покататься голышом по траве и окунуться в холодную воду канала, а потом со всех ног к нему — согреться в его объятиях. И заниматься любовью — ещё и ещё, мне ещё так много нужно узнать о себе самой. Я люблю его тело, его волоски и мускулы, его тяжесть на мне, его запах и его член… Мне нравится заниматься этим с ним, и я хочу поскорее попробовать и с другими тоже… снова и снова… и к чёрту и кюре, и родителей, и мою репутацию, и к чёрту всё, что говорят об этом те, кто отвергает жизнь, даже не попробовав её на вкус…
Я люблю любовь, какое счастье!
Я каждый день принимаю противозачаточные таблетки, которые купила в Германии… Говорят, очень скоро их начнут выпускать и во Франции! Мама согласна отвести меня к врачу, потому что несовершеннолетние девочки не имеют права на это без родительского разрешения. Когда я её про это спросила, она сразу же схватилась за телефон, даже не устроив мне допрос.
Но я-то знаю: ей неприятно слышать, что мне это нужно…
Наши матери так запутались в себе… по мне, с ними такая тоска, а уж это их благоразумие… У меня стойкое ощущение, что они предпочли бы видеть кого-то другого на моём месте, не такую живую, не такую дерзкую, поэлегантнее, поскромнее, поуравновешеннее…
Прощаюсь с тобой… Эрик уже у запруды, он машет мне рукой и зовёт к себе… Побегу к нему…
До скорого, радость моя!
Письмо 69
Клеомена — Ставруле
Париж,
7 мая 1968
Мама…
Слышишь ли ты его, нарастающий и приближающийся гул ропота, его приливы и отливы, слышишь ли, как он превращается в вопли, слышишь ли ты их, мама, на своём острове, куда тебя депортировали, — всех вас, молодых, бесстрашных, готовых ко всему, переполненных неистовыми желаниями, тех, кто заполняет улицы, рушит установленный порядок, требует всего и чего угодно, главное — чего угодно, суматохи, сумятицы, катаклизма — им всё по душе. Совершать революцию — какая нежданная удача, какой случай, какая взрывная сила! Если бы ты могла это увидеть! Увидеть нас, сражающихся на баррикадах, разбирающих мостовые, срывающих указатели, захватывающих аудитории, улицы, кафе и спорящих до хрипоты, пока без сил не рухнем в кровать… Другой мир — это очень просто: мы хотим жить в другом мире, хотим мечтать, мыслить, распахнуть окна, разделять, меняться, смеяться и танцевать. Ведь, чтобы построить всё заново, надо сперва всё разрушить, правда?
Что ж, мама, скажи, ты ведь слышишь их? Быть может, поверх окриков своих тюремщиков, в их тревожных перешёптываниях ты ощущаешь, как вдалеке дрожит земля? Это шагают и шагают молодые безумцы, требующие абсолютной свободы, от завоевания которой они никогда не отрекутся, откуда бы ни пришли тираны. Мама, я с ними, здесь, я среди них, я танцую на баррикадах, и когда я кричу во всю мочь, то слышу и тебя. В ответ ты смеёшься своим хриплым и чистым смехом, смеёшься во всё горло, всё увереннее и всё смелее, ты смеешься так звонко и весело, как не смеялась прежде, и твои охранники не могут ничего с тобой поделать. Ты смеёшься так громко, что серые стены светлеют и солнце улыбается.
С прошлого четверга я каждый день читала газеты, надеясь, что эти новости попадут на первые полосы и быстрее дойдут до тебя, но они сперва просто не замечали нас. Да ведь поначалу это всё и вправду было не бог весть что… Началось глупо, когда Граппен, декан факультета, решил закрыть Нантер и потом Сорбонну из опасения, что фашисты запада и движение бешеных Нантера устроят потасовки. Во дворе Сорбонны организовали митинг, он продолжался несколько часов, конца не было видно, и вдруг этот красный Дани, который устроил мне поездку в Берлин, — помнишь его? он сейчас во главе всех или почти всех манифестаций в Европе — так вот, он внезапно схватил микрофон и в нескольких словах совсем просто высказал то, что всё никак не высказывалось.
Это было как будто на моих глазах, будто я своими глазами видела, как рождается революция. Он сказал:
— Мы тут, чтобы захватить Сорбонну!
Он отворачивается, передаёт микрофон кому-то ещё. Полиция входит во двор, и тут начинается бунт.
А потом мятежные выступления уже не прекращаются и в Латинском квартале.
И тогда, впервые с прошлой весны, я сказала себе, что нахожусь там, где должна быть, и мне стало от этого хорошо. Тем более что мы не одни перед лицом полицейских атак. Толпа нам сочувствует. Люди в ужасе от той жестокости, с которой полиция и жандармерия средь бела дня и при свидетелях кидаются на молодых людей, а те — в одиночестве, падающие наземь и безоружные, могут только закрываться голыми руками от сыплющихся на них ударов. Избиения на глазах прохожих, причём совершенно немотивированные, заснятые и сфотографированные, которых они даже и не скрывают, а наоборот — чувствуют полное своё право, да, так они думают, и с таким же удовлетворением навалились бы впятером, вшестером или всемером, все при оружии, на одного — того, кто заведомо слабее, меньше их, ничто или вовсе чья-то тень! Но они получают ясные приказы. Им необходимо показать, что они не того десятка, чтобы позволить разгуляться какой-то двадцатилетней мелюзге, не знающей даже, что такое ответственность, каким-то мечтателям, опасным паразитам общества, вообразившим, что они угрожают общественному порядку, — уж таких-то легко успокоить ударами полицейских дубинок…
Когда я вижу их, эти тени в длинных чёрных плащах, в касках, с карманами, тяжёлыми от дубинок и гранат, когда они выстраиваются в ряд, взявшись за руки, такие уверенные в себе, в своём праве, в своей силе, — у меня каждый раз чувство, что передо мной что-то ирреальное, потому что эти жандармы кажутся мне ряжеными, переодетыми в кого-то другого, злыднями из детских сказок или всамделишными людоедами. Их жестокость — словно доцивилизационная, докультурная, она даже домыслительная, эти люди подобны животным, ими движут самые низменные инстинкты.
Я смотрю прямо в эти лица, я хочу встретиться с ними взглядом — и понимаю: они до мельчайших деталей похожи на тех, кто во имя закона пытал моего папу, кто довёл его до безумия.
Вчера было 600 раненых и 400 арестованных.
Дани и его товарищи предстали перед университетской комиссией по дисциплине. Они пришли туда, скандируя: «Весь мир насилья мы разрушим, кто был ничем, тот станет всем…»
Они надеялись, что мы не бросим их там одних. Мы шли за ними следом, мы — заодно!
Я люблю тебя, мама, люблю, ты слышишь меня?
Письмо 70
Максим — матери, Дельфине Лаваголейн
Париж,
15 мая 1968
Дорогая матушка, взглянув на события, сотрясающие Париж и весьма далёкие от угасания, а напротив — грозящие охватить уже всё общество, вы поймёте, что в такой атмосфере, столь же тлетворной, сколь и опасной, не может идти и речи об организации помолвки Дитера. Вы не представляете, что мы переживаем каждый день и каждую ночь вот уже на протяжении недели… Обе наши машины были перевёрнуты и сожжены, на улицах пониже от нашего дома искорёжен асфальт, граната со слезоточивым газом, брошенная неизвестно кем, попала прямо в мой кабинет, разбила окно и тут же изошла терпким и удушающим дымом, который мог убить моего сына, не окажись Фаншетта столь предусмотрительной: она заперлась вместе с ним в маленькой спаленке на самом верху, куда у взбесившихся революционеров не хватило духу подняться.
Нечего и говорить о том, что эти мятежи должны как можно скорее прекратиться. Это не проходит бесследно для бизнеса — от нас бегут инвесторы. Майские цифры окажутся просто катастрофичными. Я не понимаю, куда смотрит наше правительство! И честно скажу, я спрашиваю себя, как далеко может зайти трусость властей предержащих. В истории бывают моменты, когда не нужно бояться непопулярных мер. Я знавал де Голля не таким презренным трусом!
Я отправляю к вам Дитера с его будущей невестой, которая больше не спит по ночам, убеждённая, что именно к ней однажды явятся эти молодые люди, чтобы учинить расправу… А поскольку я не уверен, что смогу ещё долго удерживать от участия в этих бунтах Дитера, с которого станется наплевать на все усилия и надежды, какие я на него возлагал, то прошу у вас как милости доверить ему управление нашим имением в Базоле. Уверяю вас, из него выйдет очень неплохое управомоченное лицо до самого совершеннолетия Леона.
Чтобы уж ничего не скрывать от вас, матушка, скажу: я больше не чувствую, что владею ситуацией. Ни в своём доме, ни на работе. Никогда не мог я даже вообразить, что окажусь в подобном положении, да ещё и в моём-то возрасте!
Ильза прониклась горячим сочувствием к бунтарям. Нашу гостиную она превратила в лазарет, распахнула двери моего собственного дома для всей этой шпаны, которые все тут заодно, не переставая шастают туда-сюда и днём и ночью, как будто у себя дома. Всё это случилось так быстро… И кажется, что вернуться к прежнему порядку уже невозможно. Ильза защищает их, как курица цыплят. Что касается Сюзанны, то стоит мне раскрыть рот, как она превращается в истеричку.
Ильза не перестаёт удивлять меня! Я полагал, что истратил на неё весь отпущенный мне запас понимания и снисхождения. После её прошлогодней депрессии и того терпения, какое понадобилось мне для её поддержки, признайте же, что я заслужил лучшего, нежели этот внезапный приступ солидарности с голодранцами.
Наши служащие бастуют уже четыре дня. Я сразу же принял представителя профсоюзов, которого давно и хорошо знаю. Стремясь к примирению, я согласился подумать об организации работы. Приняв через неделю ещё одну делегацию, я искренне хотел пересмотреть решение об ужесточении рабочего графика без увеличения зарплат, вступившее в силу этой зимой, и был готов ещё и дать им дополнительное время для отлучки в туалет…
Они все сразу отказались, они меня почти испугали, могу тебя уверить! Если бы ты видела всё, что происходит в Нанте! У меня нет ни малейшего желания попасть в плен к разъярённым типам, добела раскалившимся от подначек обезумевшей толпы. Я уже не понимаю, как успокоить своих служащих. Они упрекают меня во всём на свете и ни в чём конкретно. Например, сегодня утром они вдруг решили, что тоже должны иметь право входить через дверь, предназначенную для клиентов, хотя уже давно работники заходят через служебный вход, который ведёт на улочку за банком! Я на секунду вдруг подумал, а не подменили ли их! Попытался объяснить им, почему это невозможно, но ими овладело настоящее исступление! Сейчас банк прекратил работать! В зале для совещаний женщины устроили детские ясли и требуют зарплат, равных с мужчинами, делающими ту же работу. И что они потребуют ещё?!
Как только закончится этот кавардак, как только они снова по-хорошему рассядутся за свои конторки, уж я найду способ избавиться от этих поджигательниц и сочувствующих им городских товарищей.
Но пока что люди маршируют по улицам с одним и тем же транспарантом:
За солидарность студентов, преподавателей и рабочих!
Кто мог бы представить, что выдастся такой вот май?!
Мне не терпится приехать этим летом к вам, в Базоль, где ничего не изменится. Спасибо за ваше постоянство и ваше понимание, дорогая моя, сегодня оно для меня ещё драгоценнее, чем вчера!
Письмо 71
Ильза — Сибилле
Париж,
14 мая 1968
Дорогая моя Сибилла!
Сегодня 11 мая. Ты уже несколько дней как должна быть в Париже. И мы бы спокойно болтали о том о сём под липами парка в Базоле. А Дитер уже был бы помолвлен…
Но события в который раз оказались сильнее наших планов. У меня чувство, что вся моя жизнь соткана из этих сюрпризов, то добрых, то печальных. И нужно, чтобы я их принимала. Что я и делаю, насколько могу. Но сейчас у меня и вправду ощущение, что это уж слишком. Я больше не знаю, на каком я свете.
Несколько дней назад к нам нагрянули Магда и Иоганн. О них тебе беспокоиться нечего, у них всё хорошо. У обеих наших дочерей глазки блестят с утра до вечера. Они всегда вместе, и болтают, и щебечут, и ликуют, и воодушевлены донельзя. А главное — они ПРОТЕСТУЮТ!!! И я им немного завидую…
Я совершенно перепахана всем, что происходит под нашими окнами. Уже целую вечность я не чувствовала в себе такой жажды жизни… Это восстание вывело меня из долгой летаргии. Максим не понимает, его тревожат дела бизнеса, его сбило с толку это оживление. Мы спорим до хрипоты. Он опять хотел спровадить меня к своей матери! Кончилось тем, что я предложила ему на время разъехаться. На что он ответил отказом.
Мне трудно даже вообразить свою жизнь без него. Мы столько всего пережили вместе. Но я не выношу его прихотей и его манеры считать меня женщиной-ребёнком, слегка глуповатой, эгоистичной, требовательной и ничегошеньки не смыслящей в его заботах, истинных заботах и тревогах настоящего мужчины — то есть в деньгах и власти.
Кончилось тем, что он ушёл на несколько дней к любовнице. Что ж, по крайней мере, не будет спать у себя в кабинете. Я ничего об этом не знаю. Но мне дышится легче, с тех пор как я его больше не вижу. Сама себе удивляюсь. Не знаю, что со мной происходит…
В первый день мятежей я долго-долго стояла у окна, парализованная этим насилием. А потом увидела одного из манифестантов — он нёс кого-то на плечах. Он взывал о помощи, а вокруг никого не было. Я не раздумывая выскочила на улицу помочь ему, и мы внесли его товарища в гостиную. Должно быть, парень рассказал об этом среди своих, потому что в ту же ночь и в последовавшие за ней ко мне втащили и других. Моя квартирка превратилась в приёмную скорой помощи… Каждое утро я встаю и делаю по полной программе всё — компрессы и дезинфекцию. Знаешь, я вновь обрела все навыки времён войны. И вспомнила, как мне важно чувствовать себя полезной. Твоя дочь помогает мне до изнеможения. Она по много часов слушает их, люди охотно доверяются ей, и она любит выслушивать их рассказы о себе. Она сказала мне, что хочет стать психологом… И я считаю, что это занятие ей подходит.
Я рада, что снова встретилась с Магдой. Кончилось тем, что я призналась ей: сейчас я считаю, что она была права, что всегда лучше обсуждать, задавать вопросы. А ещё я сказала ей, что её дедушки и бабушки, скорее всего, живы. Надеюсь, вы не рассердитесь на меня, но я больше не могу притворяться. Я рассказала ей всё, что знаю сама. Что они живы, укрылись в Южной Америке. И что мой отец был значительным лицом в администрации Геббельса. Едва услышав об этом, она заскрипела зубами и вышла из комнаты, не проронив ни слова. Больше мы не заговаривали на эту тему. Зато теперь, если мы смотрим в глаза друг другу, я могу выдерживать её взгляд без стыда за то, что от неё скрывала. Знаю, не за горами и другие вопросы. Нам нужно быть к ним готовыми. Я считаю, что она имеет право на правду, раз уж она от нас её требует.
И ещё на одном я настаиваю, Сибилла, прости уж. Ты должна рассказать своей дочери о Лотте. Ей это очень нужно.
Я сознаю, хорошо сознаю, сочиняя это письмо тебе, до какой степени мне легко разговаривать с тобой о Магде! А вот с Сюзанной всё труднее. Она вечно в ярости на меня! Когда я говорю с ней, она не даёт мне даже закончить начатую фразу, обрывает меня. Я считаю её эгоцентричной, гиперчувствительной и даже с некоторых пор решительно истеричкой! И поэтому не могу больше выносить её капризов и постоянного сарказма. Мне кажется, что я вообще не должна была принимать эту греческую коммунистку под свой кров — от этого всё стало только хуже… Но нет, сама знаю, что эта мысль несправедлива. Как будто это была вина Клеомены… Бедняжка!
Сама уж не знаю что несу…
Думаю, что и правда скоро уйду от Максима. Оставив ему Леона. Хотя бы на время.
Если не сделаю этого сейчас, думаю, скоро от всего этого умру.
А что, ты правда хочешь, чтобы я этим летом на несколько недель приехала в Берлин? Я могла бы снять домик недалеко от тебя… Мне и правда необходимо тебя видеть. Ответь поскорее.
P. S. Не забудь же, напиши Магде.
Письмо 72
Сюзанна — Деборе
Париж,
20 мая 1968
Да что ж ты, в конце концов, делаешь, Дебора, в своей бретонской глуши, когда мы стараемся изменить мир в Париже, в Лионе, в Марселе и далее везде?
Мне сказали, что твой отец болен… Но, честно говорю, если всё не так тяжко, прошу тебя, возвращайся быстрее! Тебя ужасно не хватает в эти чудесные деньки!!!
Я искала тебя повсюду!!! На улицах, в аудиториях, в кафешках, в театре «Одеон», распахнувшем свои двери, и на заводах, где трудяги превратили свои рабочие места в игровые площадки. Я видела, как они играют в бадминтон или футбол — прямо посреди станков, при этом митингуя, требуя увеличения зарплат, но не только. Они хотят высвободить побольше личного времени, чтобы отдохнуть или поехать в отпуск, они хотят разговаривать друг с другом — обо всём на свете и ни о чём, о том, что их волнует, гнетёт, подавляет. Что-то носится в воздухе, лёгкое, счастливое. Погода прекрасная, мы гордо подняли головы, лица у всех сияют. Как будто дует ветер каникул, как будто всё обновляется и больше нет ни привычек, ни обязанностей… Остаётся главное, суть — вопрос о смысле той жизни, которую ты ведёшь, смысле наслаждения, которое хочешь испытать, свободы, которой так нам не хватает, времени — его всегда слишком мало на наслаждения жизнью, и на чтение, и чтобы подумать и оглянуться вокруг себя.
И всё это — между двух мостовых и трёх баррикад, с тряпкой у рта, чтобы не задохнуться от слезоточивого газа, слушая радио по нашим маленьким транзисторам, водружённым на капоты сгоревших машин. Это же гениально!!!
Вчера я наткнулась на одну листовку, притянувшую меня, точно магнитом!!! Я переписала её для тебя и именно тогда и решила, что обязательно тебе напишу.
СТУДЕНТ, подвергающий всё сомнению
Отношения ученика и учителя,
А не думал ты подвергнуть сомнению
Отношения мужчины и женщины?
СТУДЕНТКА — участница революции,
Не дай снова обмануть себя,
Не просто иди следом за всеми,
Определись, чего требуешь ты сама!
И я туда пошла!
Аудитории были набиты битком! Правду говорю — аж стены трещали!!! И знаешь, это было волшебно — видеть нас всех вместе! Все так изумлены, и заинтересованы, и полны страсти… Бросаются обниматься напропалую, хмельные от возможности наконец-то обмениваться мнениями, разговаривать друг с другом, оскорблять, протестовать! Проявлять себя вовсю…
«Мы, нас…» От этих слов у меня до сих пор слёзы на глазах. Но главное — твёрдая убеждённость в самой глубине моей души, что откат к прошлому НЕВОЗМОЖЕН УЖЕ НИКОГДА.
В тот самый вечер я видела, как женщины вставали и выступали. Против всех авторитетов, которые стараются отвести им лишь ограниченную роль: родителей, преподавателей, предпринимателей… против всех, кто предпочитает видеть нас покорными! Клеомена выступает во всех аудиториях. Она горит энтузиазмом и зажигает толпы. Люди восхищаются ей и аплодируют. И она ещё и смешит их! Она самая пламенная из всех нас!!! Какая женщина!!!!
Возвращайся быстрее!
Или дай о себе знать!
Если ты не можешь вернуться в Париж, я найду кого-нибудь, кто привезёт тебя на машине!
Потому что вопреки всему вся страна бастует! Больше нет поездов, нет бензина, нет служащих в банках, ни почты, ни телевидения, ни мусоровозов. Нет больше грузовиков на дорогах, нет рабочих на заводах… И я вдруг говорю сама себе, что ты ведь и письма этого не получишь…
Ну и ладно, ничего!!!
Сейчас суну его в свой дневник, а отдам тебе прямо в руки.
Целую совершенно по-революционному,
Париж, май
1968
Письмо 73
Жак Фонтен — Клеомене Рунарис
Афины,
23 мая 1968
Мадемуазель Рунарис!
Вообразите моё удивление, когда декан университета собственной персоной запросил встречи со мной. И ещё того больше — когда я узнал, что вы были в числе этих агитаторов, которые сеют хаос, разрушают и оплёвывают места столь священные, как Сорбонна, а то и бросаются булыжниками в стражей порядка! Мне стоило большого труда в это поверить. Я даже уверял его, что он ошибается. Но пришлось признать очевидное… Да, речь шла именно о вас!
Способны ли вы хоть на миг представить себе, до какой степени я огорчён? Говоря попросту, вы обманули моё доверие. Вы растоптали надежды, которые я на вас возлагал. И наплевали на силы и средства, которые я потратил, чтобы вас спасти. Мне в высшей степени неприятно напоминать вам об этом. Как вы смеете бросать вызов власти тех, кто принял вас на своей земле, кто устраивает ваш быт и кормит вас, тем, кто заботится о вас и защищает вас? Вам не кажется, что Франция и французы заслуживают большего, чем такая неблагодарность? Вам, чёрт подери, всего-то и надо было, что сдать экзамены и спокойно жить! Не слишком ли много вы требуете после всего, что для вас уже сделали?
Декан выразился предельно ясно. Если он ещё раз увидит вас на какой-нибудь манифестации этих взбесившихся леваков, он подаст по всей форме требование о вашем исключении. И вы будете высланы за границу, как уже выслан ваш товарищ Кон-Бендит!
Не обольщайтесь, мадемуазель, никакой революции не будет, и все эти юные бунтовщики завтра вернутся к их дорогостоящим учебным занятиям, сохранив, может быть, лишь смутное воспоминание о том, что вы когда-то вместе с ними учились.
Ваш друг
Письмо 74
Клеомена — Жаку Фонтену
Париж,
25 мая 1968
Господин посол, дорогой месье Фонтен!
Я чудовищно неблагодарна, что правда, то правда, и я понимаю ваш гнев. Я считаю его вполне оправданным. Разумеется, я могла бы, вместо того чтобы часами торчать на улицах или демонстрациях, споря о столь суетных темах, как свобода и демократия, читать в тихих библиотеках Канта, Гегеля или даже Ницше. Несомненно, это было бы не так ошеломляюще и больше подобало бы девушке вроде меня, которую вы по доброте душевной вытащили из грязи.
Однако сколько раз я слышала от вас слова восхищения той борьбой, которой отдал жизнь мой отец, его силой и стойкостью убеждений, его способностью к сопротивлению, никогда не дававшей слабины? Он посвятил этому свою жизнь. В этой же борьбе погиб и мой брат. А о матери я до сих пор не имею никаких вестей.
Я — их дочь, я сестра Мицо, господин посол. Я коммунистка, я партизанка, я феминистка, и я гречанка. Я на защите демократии и революции. Я мечтаю о свободе и равенстве. Как ради сегодняшнего дня, так и ради завтрашнего. Но вовсе не ради того, чтобы писать об этом высокоучёные диссертации в трёх частях с подглавками. И того менее — чтобы украшать прекрасные гостиные тех посольств, в которых вы принимаете ваших друзей.
Вы огорчены, месье Фонтен. Не стоит, разочарования могут вызвать изжогу.
Несмотря ни на что, спасибо вам. Я предпочла бы услышать, что вы гордитесь мною.
Искренне ваша
Письмо 75
Сибилла — Магде
Берлин,
июнь 1968
Дорогая моя Магда!
Раз уж ты так настойчиво требуешь, я наконец решилась написать тебе эти несколько слов. Я, правда, не знаю, чего ты ждёшь. Я не верю в крупные выяснения отношений. Но искренне надеюсь, что всё написанное мной пойдёт тебе на пользу.
Когда я думаю, с чего начать рассказ о твоей сестре, первой приходит на память та лестница в несколько ступенек, вы обе так любили сидеть там наверху. Маленькая каменная лесенка, ведущая в домик, от которого осталась лишь дверная рама, открывающаяся прямо на руины. Тебе четыре годика, а Лотте уже девять. Но мне до сих пор трудно осознать эту вашу разницу в возрасте. Ты такая крошка, а она уже большая. Но Лотта всегда была слабым ребёнком.
Мне кажется, такой она была ещё до появления на свет. Я долго не понимала, что жду ребёнка. Война шла уже три года. Твой отец приезжал на увольнение в город лишь один раз. Я совсем не подумала об этом. А уже потом, во время этой беременности, я мало ела и плохо спала, ведь Берлин днём и ночью бомбили. Дитя внутри меня не шевелилось, то есть вообще не двигалось, и я всё время думала, что оно там мёртвое. И вдруг оно появилось, вот оно здесь, живое, живёхонькое, и выжило в голоде и холоде. И во всём остальном. Такая вот она, Лотта, да! Нежданная девчушка, ворчунья, вечно недовольная, всегда больная и ноющая. Но, что важнее всего, упрямая и решившая жить. Другие дети чурались её. Она справлялась одна. И, скажу честно, я даже не представляю как. Иногда я смотрю на несколько оставшихся у меня фотографий так, будто могу разгадать тайну, какой она всегда была для меня. Она была некрасивой, плохо видела из-за очевидного косоглазия. Однажды мы купили ей очки, но заставить её их носить оказалось нелёгкой задачей. Две пары она сломала. Тогда от этой идеи отказались… С ней кругом были проблемы: трудно было найти башмаки для её нежных ног, пальто с подходившими пуговицами… И это были не капризы, нет, гораздо хуже. Из-за какой-нибудь мелочи с ней мог случиться страшный приступ, и никто не понимал, отчего она колотится головой о стенку…
А потом родилась ты, Магда. В 49-м. Худшее осталось позади. Это были первые послевоенные годы, твой отец наконец-то вернулся, у всех всё пошло намного лучше. С тобой было так легко. А ведь я так боялась заводить ещё одного ребёнка. Думала, что Лотта этого не потерпит. А получилось с точностью до наоборот. Вы хорошо поладили. Сразу же. Мгновенно полюбили друг дружку. И стали неразлучны. И когда Лотта была с тобой, с ней больше не случалось никаких припадков.
Что было дальше, я помню похуже.
Родился Ганс, но вы не пустили его в свой круг. Вежливо, но всё же отодвинули. Подальше от вашего домика в прозрачном шарике, куда вход всем был заказан.
А потом я нашла работу. Прошли годы. В моей памяти они запечатлелись туманно — обычные годы без всяких происшествий. Почти спокойное житьё-бытьё.
Проблемы появились опять, когда Лотте стукнуло 15. Снова приступы, гневливость, рыдания. А потом она почти перестала есть.
Полагаю, ты захочешь узнать причину. Придётся мне тебя огорчить, Магда, — я не знаю её сама. Я могу делать лишь какие-то предположения — «как будто» или «может быть». Эти гипотезы накладываются одна на другую, и друг другу противоречат, и разве что рисуют образ Лотты: неясный, незавершённый, а главное — неполный.
Париж, лето. Лозунги
1968
Я так никогда и не узнала, что случилось у неё в лицее. На неё не могли не обратить особого внимания — при её-то странном поведении. А в атмосфере всеобщего послушания и слепой покорности партии если уж ты отличаешься от всех, то ничего хорошего не жди. Уж не угрожал ли ей кто? Может быть, она чувствовала себя узницей системы, готовой её растоптать? Она была иной, жила иначе, дикая и, главное, цельная. Неспособная держать при себе всё, что думала. Пойти на компромисс со всяким дурачьём. Кроме того, у неё не было подруг — никогда. Её лицей был далеко от дома. И ты тоже была далеко.
Летом 61-го года Лотта стала совершенно невыносимой. Только что родилась Хайди, и она её возненавидела. С той же бескомпромиссностью, с какой решила, что будет любить тебя. Она стала почти опасной. Словно эта крошка Хайди пробудила к жизни уж не знаю какое чудовище, дремавшее в ней. Она стала ревнивой, злобной. Однажды она держала её на руках и нарочно уронила. В другой раз я увидела, что на голову Хайди намотано одеяло и ей нечем дышать… Мне стало страшно. Думаю, я всегда боялась Лотту, этого её порой полубезумного взгляда.
Такого было ещё немало. Ей исполнилось 17 лет. И внимания к себе она требовала больше, чем Хайди, Ганс и ты, вместе взятые… Мне нужно было отдохнуть, отдышаться. Мы поехали на Рюген. Твой отец был огорчён и разгневан. Однажды вечером мы решили отправить её одну в Берлин. Ты упёрлась, решительно сказав, что поедешь вместе с ней. Сперва мы хотели, чтобы она была одна. Чтобы почувствовала, что наказана, и ценила то, что у неё есть… Лотта уговорила нас. Так, как она умела. Всегда будто немного с угрозой… Это было безрассудно, правда, тебе ведь исполнилось только двенадцать лет. Но мы уступили ей. Будущее заставило нас дорого расплатиться за это решение.
Я не знаю, что произошло с Лоттой в то утро 13 августа 1961 года. Нам так ничего и не сказали. Но догадываюсь, что она получила пулю в спину, когда уже была на Стене. Именно так поговаривали люди в квартале, хотя и отказываясь подтвердить, что это была твоя сестра. Они боялись. Все боялись. Между прочим, для этого её и убили. Как пример и чтобы посеять ужас.
Может быть, Магда, после этого ты всё и позабыла. Но ты ни в чём не виновата. Во всяком случае, не больше, чем мы, — даже если мы, твой отец и я, долго предпочитали думать обратное. Мы были её родителями — и ничем не смогли ей помочь. Ты, Магда, — ты всюду была рядом с ней, любила её и защищала с тех самых пор, как родилась. Вы были чудесными сёстрами.
Не слишком меня воодушевляет твоя идея заняться психоанализом. Не люблю я этих типчиков. Но теперь самое главное для меня, то, что важнее всего, — это знать, что ты живёшь спокойно и свободна выбрать и вести такую жизнь, какую хочешь. Хочешь поехать учиться во Франкфурт? Совершенно с тобой согласна и предприму всё, чтобы облегчить тебе там жизнь. Хотя и вправду предпочла бы, чтобы ты эти дни пожила со мной в Берлине. Мне так тебя не хватает. Все эти годы мне тебя очень не хватало.
Я больше никогда не хочу терять тебя из виду. Давай поклянёмся друг другу, что постараемся выкраивать время для регулярных встреч и разговоров.
Нежно целую тебя,
Письмо 76
Клеомена — Сюзанне
Париж,
июнь 1968
Сюзанна,
какой жестокий конец всем нашим надеждам! Я перестала слушать радио. Вообразить только, как эти люди всё больше уступают угрозам, снова превращаются в благоразумных работяг, отречься от этого безумия, которое едва не занесло нас далеко, очень далеко… Не понимаю, как можно…
Ты, наверное, знаешь, что я под угрозой отчисления. Мне нужно уехать, прежде чем меня здесь найдут. Вот почему я скрываюсь. Потому что высадиться в Греции под настоящим, моим именем — значит сразу же обречь себя на депортацию на острова. И это ещё в лучшем случае.
Я что-нибудь придумаю, чтобы найти кого-то, кто передаст тебе это письмо лично в руки. От меня будет ещё одно письмо, адресованное Марселю. Я прошу тебя отдать ему это письмо только после моего отъезда. Ставрос, студент-грек, согласился помочь мне. Он нашёл для меня работу на круизном корабле, в ближайшую пятницу отплываем из Бриндизи. Жду фальшивых документов. Чемоданы уже собрала.
Я не в обиде ни на кого, и уж точно не на Жака Фонтена, проявившего ко мне такое великодушие. Мне в любом случае следовало бы уехать домой. Это поданное деканом ходатайство лишь ускорило мой отъезд. Я не в силах больше жить вдали от моей родины. Я должна продолжать борьбу там. Надеюсь, что настанет день, когда и я в свой черёд приглашу тебя в гости. И мы сможем гулять по улицам с тем же чувством абсолютной свободы, какое мы испытали в этот чудесный месяц май.
Я не верю, что всё станет по-прежнему. Что вернётся старый порядок, как будто ничего и не было. Разломы от землетрясений не зарастают очень долго. Молодёжь больше не позволит себя обманывать. Как и женщины, Сюзанна. Я искренне верю в это. Больше никогда. Здесь и повсюду. Мы хотим жить свободными и сами распоряжаться нашими телами и нашими жизнями. Борьба продолжается. Знаю, что и ты убеждена в том же. Но мне так нужно написать это тебе на прощание.
Последняя просьба. Позаботься о Марселе. Я знаю, уехав, а особенно вот так, не сказав ему ни слова, я причиню ему немало боли. Но я не в силах противиться ему. Ему наверняка удалось бы на какое-то время задержать меня здесь. Когда я в его объятиях, то не могу держать слова, данные себе самой. Я забываю о том, кто я и как должна поступать. Отдай ему письмо. Надеюсь, что он поймёт.
Не стану скрывать — вот я пишу эти последние строчки, и моя рука дрожит. Никто не знает, увидимся ли ещё. Обнимаю тебя. Будь такой же весёлой и неповторимой. И пусть твой взгляд на женщин всегда будет таким, как сейчас. Твои фотографии прекрасны!
Обними за меня Фаншетту. И передай всю мою признательность твоей матери. Ну вот, теперь ещё поцелуй тебе, и я исчезаю!
Письмо 77
Клеомена — Марселю
Париж,
июнь 1968
Любовь моя, я не смогла. Я не понимала, что делать с нашими сожалениями. И со всей этой печалью. Я просто оставила тебя спящим и счастливым после нашей последней ночи любви. Уверяю тебя, так было лучше — просто расстаться, не сказав ни слова. Мы — ни ты, ни я — не созданы для трагических прощаний.
Несомненно, ты рассержен. Понимаю. И всё равно невольно улыбаюсь, воображая твой гнев. Но поверь же мне, твоей вины в этом нет. Если ты ничего не замечал, то в эти последние дни и замечать было нечего — только безумная страсть, сразившая нас обоих, когда мы одиннадцать дней и ночей, обвивая друг друга, сплетясь телами, не могли насытиться.
До того как я узнала тебя, я не представляла, что это такое — любовь. Такая нежная и неистовая, и ещё такая волнующая. Я не представляла, что и в этом тоже можно обрести свободу, возможность быть собой, обнажённой, целиком отдавшись твоим взглядам, твоим рукам, твоим губам — до такой степени, чтобы превратиться в ту дрожащую женщину, что думает лишь о близком миге любовного содрогания.
Мне бы так хотелось показать тебе мою родину. С какой любовью я ласкала бы твою кожу, разгорячённую летним солнцем, а потом просоленную долгими купаниями, вкусила бы твоих ласк при ярком солнце, на вершине горы, в тени олив, чьи листья того же цвета, что и твои глаза. Как бы мне хотелось уснуть в твоих объятиях, у меня в доме, в глубокой тишине зимних ночей заснувшей земли, прижавшись бедром к бедру, а твоё мужское естество пусть отдыхает в моей ладони.
А ещё я бы хотела погулять с тобой по набережной моей деревни, дойти до самого мола и с него показать тебе остров Хиос — так же, как я каждый вечер любовалась им вместе с Мицо и моей матерью, пока нас не разлучили.
Но пора уезжать. Официальное требование об исключении лишь ускорило моё собственное решение. Скажи я тебе об этом, глядя прямо в глаза, всё вышло бы совсем уж тяжко. Ничто не могло удержать меня, и я хочу, чтобы ты был по-настоящему убеждён в этом. Ничто.
Я должна отомстить за отца. И за брата. И я хочу знать, что они сделали с моей матерью. И я не могу жить ничем иным. Когда я пыталась сказать об этом тебе, ты чуть крепче обнимал меня, будто чтобы защитить. И шептал, что понимаешь меня. Но я-то знаю, что это невозможно. Ты не можешь понять, и в этом твоё счастье, береги его хорошенько, а я — я пришла с другой стороны зеркала, и тебе не нужно ничего знать о клокочущем во мне безумии.
Я не забуду тебя, Марсель Бланзи, ты благородный человек, прекрасный принц, охотник за юбками, жадный до любви, у тебя семь родинок на левом боку и сердце бьётся невпопад.
И вот не скажу тебе, что люблю.
Письмо 78
Фаншетта — Максиму Лаваголейну
Париж,
30 июня 1968
Месье Максим!
Не говорите потом, что не были предупреждены: мадам Ильза уехала, и если вам кто и сообщит, куда именно, то уж точно не я.
Потому что она совершенно права. Ибо несправедливости и злоупотребления, если вы вообще это заметили, всё больше в духе времени!
Этим летом не рассчитывайте на меня — я не стану ухаживать за Леоном. Это ваш сын, и я прекрасно помню, как вы его хотели. Думаю, что вам и мадам вашей матушке, которая всегда всё знает лучше всех на свете, пора узнать, что такое бессонные ночи.
Ну, а засим в сентябре я приеду. И буду ухаживать за моим Леоном, чтобы он всегда был в тепле и холе.
А пока что я решила: съезжу-ка на море.
Париж, май
1968