Год активного солнца

Панджикидзе Гурам Иванович

ГОД АКТИВНОГО СОЛНЦА

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Во сне я почувствовал, что кто-то стоит над головой и пристально смотрит на меня. Странное, пугающее чувство овладело мной. Медленно приоткрываю веки. Сначала в глаза бросается белизна полуразрушенной церкви, а потом бесформенная серая масса, приобретающая человеческие очертания.

Незнакомцу лет сорок пять, но по виду можно дать и больше. Так случается часто. Сельские жители здоровее городских, однако выражение их лиц намного опережает возраст. На левом плече незнакомца висит ружье, а мизинец левой руки покоится на кожаном ремне. В правой руке он держит сигарету и безмятежно затягивается.

Я не сразу понимаю, где нахожусь. Мое рассеянное, все еще затуманенное жарой и сном сознание, как сквозь объектив фотоаппарата, видит эту церковь, огромные стволы вязов, смутную фигуру, приобретающую человеческие очертания. Этот красивый, плывущий в июльском мареве пейзаж еще не раздражает ни единой клеточки моего мозга.

Обо всем этом я догадываюсь позже, когда туман постепенно рассеивается. А небритый незнакомец кажется продолжением бессюжетного, бесконечного сна, приснившегося мне наяву.

Пристальный взгляд этого человека и спугнул мой сон. А может, он и не смотрел на меня — просто стоял и ждал нашего пробуждения, кто знает… Но почему именно я почувствовал жжение двух лучей, пронизавших мое тело?

Я вижу полуразрушенную белую церковь.

Чувствую, как проясняется мое сознание. Сердце по-прежнему бьется еле слышно. И пульс замедлен. Но зато я отчетливо ощущаю, как переливается по жилам кровь.

Я посмотрел по сторонам. Дато и Гия спят как ни в чем не бывало.

Дато лежит навзничь, голова его покоится на узловатом корне вяза, красная разрисованная кепка наползла на самые глаза.

Гия, широко раскинув руки и ноги, уткнулся носом в землю. Левый глаз его слегка приоткрыт. Мной овладевает тревога, и я невольно ищу взглядом отверстие от пули на его спине…

Смотрю на часы. Скоро десять. Зевота сводит скулы — мы проспали целых два часа.

Лучи солнца не могут пробиться сквозь густую листву вяза.

Зато белая церковь, окруженная огромными вязами и кленами, сияет так ослепительно, словно кто-то собрал в огромную хрустальную линзу все солнечные лучи и направил их прямо на здание.

Мне кажется, что я даже вижу прозрачное пламя, возженное на куполе.

Взгляд мой снова возвращается к незнакомцу. На этот раз я смотрю ему прямо в глаза. И он, словно давно ждал этого, вполголоса здоровается со мной. Видно, боится разбудить Дато и Гию.

Незнакомец снимает с плеча ружье и осторожно кладет его на траву. Потом приседает на корточки и, опершись правой рукой о землю, устраивается напротив.

Я беззвучно отвечаю на приветствие. И тоже опираюсь руками о землю. Сначала я приподнимаюсь, а затем уже прислоняюсь спиной к вязу.

И снова зеваю.

Потом резко развожу руки в стороны и энергично потягиваюсь.

И улыбаюсь.

Улыбаюсь своему «энергичному потягиванию».

Шарю в карманах в поисках сигарет.

И не нахожу.

Незнакомец догадался, что я ищу. Он ловко выпростал из кармана потертой воинской гимнастерки пачку сигарет.

— Спасибо! — я опередил его, не дав ему встать.

Только теперь я увидел пачку «Мальборо», валявшуюся на траве. Видно, перед сном я не успел сунуть ее в карман. А может, просто положил рядышком, боясь смять в кармане?

Понимаю, что думать об этом глупо. Но меня раздражает другое — не стал ли я, часом, забывчив?

Вроде бы рановато. Ведь мне всего лишь тридцать четыре. Точнее, тридцать четыре года и девять месяцев. Все равно — тридцать четыре.

С чего бы это я стал считать месяцы? Мне еще долго быть тридцатичетырехлетним.

— На, закури! — говорю я незнакомцу и неловко бросаю пачку.

Он ловит ее с такой легкостью, что я уже начинаю сомневаться в своих предположениях о его возрасте.

Он внимательно рассматривает коробок. Его губы беззвучно шевелятся, пытаясь прочитать надпись. И английский тут ни при чем — видно, он вообще не умеет читать одними глазами.

Впрочем, ничего удивительного нет — стоит только взглянуть на его небритое, морщинистое лицо. Нет, не то. Морщинистое и небритое лицо еще ничего не означает. Главное в другом — узенький лоб и бездумные глаза, явно не перетруженные чтением книг.

Незнакомец упрямо рассматривает коробок и наконец осторожно несет сигарету к губам.

Я курю и по-прежнему шарю взглядом по спине Гии, отыскивая пулевое отверстие. И даже не одно — многоточие от автоматной очереди. Но на этот раз меня уже не тревожит его полуоткрытый глаз.

Незнакомец с сожалением возвращает мне коробок. Бросить его мне он, видимо, не осмелился. Он приподнялся, потом встал на колени. Теперь он запросто мог передать мне коробок из рук в руки, но и этого не позволил себе сделать. Он встал, подошел ко мне и с подчеркнутой вежливостью протянул сигареты. Затем снова уселся на место. Собственно, все это так и должно было произойти. И вежливость тут ни при чем. Просто он признал мое превосходство.

«Превосходство», — смеюсь я в душе. Точнее, горько улыбаюсь. А впрочем, и слово «горько» не совсем верно выражает то, что я хочу сказать. Вполне возможно, слова «иронично улыбаюсь» гораздо больше соответствуют тому, что я сейчас испытываю. В деревне, надо сказать, вообще очень просто признают превосходство другого. В данном случае было довольно и того, что незнакомец счел нас за горожан. Быть горожанином наверняка означает для него быть тбилисцем. Впрочем, чтобы признать наше превосходство, ему за глаза должно было хватить даже красной разрисованной кепки Дато, не говоря уже о моих американских сигаретах.

Я небрежно сую коробок в нагрудный кармашек рубашки.

Справа, метрах эдак в тридцати — сорока от нас в тени вяза отдыхают пятеро мужчин. Утром они косили траву.

Трое лежат навзничь и спят. Двое других, прислонившись, подобно мне, к стволу дерева, дремлют.

Удивительно, как вымахали здесь такие вязы и клены…

Церковь расположена в альпийской зоне, в двух километрах от селения. Два километра вроде бы не так уж и много, но кажется, что селение далеко внизу, гораздо ниже альпийских лугов.

Вокруг церкви переливаются зеленью покосы, тут и там разбросаны картофельные поля.

Повыше, за хребтом, покрытым зеленой травой, сияют серебром вершины Кавкасиони.

В округе не видать ни единого деревца, до самого селения не встретишь даже захудалого кустарника. Лишь вокруг церкви, словно по волшебству, взметнулись в небо могучие вязы и дубы вперемежку с кленами и ясенями.

В церковной ограде между деревьев виднеются старые могилы, густо поросшие бурьяном. Несколько могильных холмов еще сохранили следы человеческих рук, — видно, насыпаны они сравнительно недавно, года два-три назад.

Селение вполовину опустело, и чем дальше, тем реже Тревожат тишину причитания и плач.

Маленькая церквушка, возведенная из белого камня, неуклонно разрушалась. Купол, покрытый красной черепицей, провалился. Северная стена немилосердно осела. На остатках купола и в трещинах стены буйно разрослась трава. А над звонницей мощно навис клен, проникший сильными корнями в расселины: чувствуется, что между кленом и стеной разгорелась война не на живот, а на смерть, скоро обещающая закончиться победой дерева.

Я глубоко вдыхаю в легкие табачный дым.

Кашель сотрясает мое тело. С досады я резким щелчком выбрасываю сигарету подальше.

Мой кашель будит сначала Дато. Он резво садится, поправляет кепку и трет глаза.

Гия неторопливо поднимает голову и некоторое время смотрит в землю, потом переворачивается на спину, окидывает взглядом небо и блаженно потягивается. Он сразу заметил незнакомца, но даже не счел нужным хоть каким-то образом отреагировать на этот факт — закрыл глаза и снова заснул.

Воздух недвижим. На зеркальном небе ни облачка.

Жара. Немилосердно парит. Даже для середины июля непривычно жарко.

Сегодня воскресенье. По идее, мы пришли сюда половить рыбу.

Из лаборатории мы вышли в пять утра, но пока добрались до церквушки, прошло целых три часа.

Жара уже с утра показала свой норов. Мы решили слегка передохнуть в тени вязов. Я сразу понял, что на этом наша рыбалка кончилась, — впрочем, к этому все и шло. Как и когда мы заснули, не вспомнить. Но зачем я говорю за Гию и Дато? Это я не помню, как заснул.

Теперь рыбная ловля утеряла всякий смысл. Лучше вернуться в лабораторию. Отсюда километров десять, а то и больше. К тому же надо карабкаться в гору.

От этой мысли меня передергивает. Каково шагать десять километров по такой жарище! Уже одиннадцатый час. Солнце только-только набирает силу. А в жару и дорога кажется длинней.

Нет уж, лучше остаться здесь до вечера, поспать в тени деревьев. Надо было захватить с собой шахматы. К вечеру наверняка станет попрохладней.

Я зеваю.

Хочется курить, но вялость вконец овладела мной. Глаза закрываются, и нет никаких сил достать сигарету.

Резкость снова исчезла, словно кто-то невидимый нарочно крутанул рукоятку. Белая церковь подернулась пеленой, а незнакомец вновь превратился в серую бесформенную массу.

Я явственно чувствую, как пепельный туман вползает в складки мозга. Может, мне все померещилось? Может, по-прежнему тянется бессвязный и бесконечный сон?

— Что это у вас за ружье? — доносится издалека хрипловатый голос Дато.

Нет, это уже не сон. Открываю глаза. Дато и незнакомец стоят друг против друга.

— Да обыкновенное ружье, тулка!

— Можно взглянуть?

Дато отобрал у незнакомца ружье и сделал то, что обычно делают в таких случаях, — отогнул ствол и посмотрел в канал.

— Оно заржавело!

— На наш век хватит! — улыбнулся незнакомец.

— Покажи-ка мне! — говорю я и быстро встаю.

И я проделал то же, что минуту назад Дато, — отогнул ствол и посмотрел в канал.

— Видно, ты ленишься его чистить. Патроны есть?

Сонливость и вялость как рукой сняло.

— Патроны-то есть, но здесь стрелять не во что!

— Дай патрон, я в цель выстрелю. Поглядим, на что способен твой винчестер.

Гия открыл глаза и присел так, словно бы и не спал вовсе. Я знаю, что он терпеть не может оружия. Я стою к нему спиной и, естественно, не вижу его открытого, добродушного лица, но даже спиной ощущаю, нет, вижу страх, затаившийся в его глазах. С минуты на минуту я жду, что он скажет: да не связывайся ты с этой чертовой машинкой, но Гия медлит.

Незнакомец протягивает мне патрон.

— Какого калибра?

— Двенадцатого.

Я вставляю патрон в магазин, но ствол не защелкиваю. Стою и думаю, во что бы стрельнуть.

Незнакомец догадался, что ружье мне не в новинку. Я посмотрел на его небритое лицо и сразу уловил в нем вымученный вопрос: «Как, неужели ты собираешься стрелять здесь, в церковной ограде?»

Слово «ограда», здесь употребляют условно, подразумевая границы кладбища.

Пауза.

— Не стреляй здесь. В церковной ограде стрелять нельзя! — выдавил из себя незнакомец.

— Это почему же? Что, бог рассерчает? — улыбаюсь я, поглядывая на церковь.

— Да, бог рассерчает.

— Тогда давай выстрелим в этого самого бога!

Я вовсе не собирался палить по церкви. Но теперь мне вдруг захотелось подразнить незнакомца.

— Не надо, не делай этого. Все равно ружье не выстрелит.

В голосе незнакомца мне послышались страх и упрямая настойчивость.

— Что, испугался? — допытываюсь я.

— Мне-то бояться нечего. — Незнакомца бесит моя ироническая улыбка. — Не советую я тебе делать дурное, все едино ружье не выстрелит.

— Кто тебе сказал, что оно не выстрелит? — с издевкой спрашиваю я и чувствую, как глубоко отпечаталась в мозгу незнакомца моя насмешливая улыбка.

— Никто мне не говорил, я и сам знаю.

— Интересно — откуда?

— Многие пытались, но ружье не стреляло.

— Ты с чужих слов говоришь или сам видел?

— Видел своими глазами.

Я переглянулся с Дато и Гией.

Гия сидел, упершись руками в землю, и встревоженно смотрел на нас. Дато, нахлобучив кепи на самые глаза и прищурившись, с интересом ждал, чем все это кончится.

— В прошлом году, на пасху, один пьяный выхватил наган и попытался пальнуть по двери церкви. В-о-он в ту дверь! — незнакомец протянул руку к двери церкви, закрытой на ржавый замок.

— Ну и что же, не получилось?

— Трижды дал осечку, но выстрела не было.

— Наверное, наган был негодный или патрон отсырел?

— Но стоило ему отвести наган в сторону, как сразу раздался выстрел.

— Бывали и другие случаи?

— Я-то не видел, но сказывают, что бывали.

— А все же?

— Мой родной брат сам видел в нижнем селении. Один охотник в вербное воскресенье направил ружье на церковь.

— И конечно же не выстрелил, так?

— С первого раза нет.

— Так, значит, со второго раза все же выстрелил?

— Да, со второго раза удалось, но вечером, когда они возвращались восвояси, машина опрокинулась в ров. Из двадцати человек никто не пострадал. Лишь охотник скончался на месте.

— Тем более надо выстрелить.

Теперь уж я решительно поворачиваюсь к церкви, защелкиваю ствол и взвожу курок.

— И все же я советую тебе не стрелять.

На этот раз в его голосе послышалось отчаяние, а не гнев. Я резко повернулся и посмотрел ему прямо в глаза. И невольно вздрогнул, увидев в них страх и безнадежность. «Стрелять?» — заколебался я.

— Ты, случаем, не струсил? — слышу я голос Дато.

Я опомнился, но уловить насмешку в голосе Дато не успел. И подозрительно посмотрел на друга.

— Может, ты струсил, я спрашиваю? — улыбнулся Дато. — Мы, да и разве только мы, стремимся подтвердить в лаборатории материальность мира. А оказывается, все до смешного просто: один выстрел — и вот тебе ответ на все вопросы, над которыми бились десятки поколений ученых.

— Нодар, не надо. Выбрось ты этот патрон, — слышу я нервный голос Гии.

Это решило дело. Я приложил приклад к плечу и прицелился в дверь церкви.

— Я свое сказал! — с угрозой в голосе произнес незнакомец и сделал несколько шагов назад.

«А дальше пеняй на себя», — мысленно закончил я недоговоренную фразу и положил палец на спуск.

Я слышу биение собственного сердца. Неужели я и впрямь струсил? Нет, вряд ли это можно назвать страхом. Но как же тогда назвать ужасное чувство, которым, словно свинцом, налилось мое сердце?

Я осторожно касаюсь пальцем курка. А сердце так и норовит выскочить из груди.

На мгновение меня поразила воцарившаяся вокруг тишина, и я невольно обернулся.

Гия сидит в прежней позе, зажмурившись в ожидании выстрела.

Дато застыл с погасшей сигаретой во рту.

Незнакомец стоит вполоборота, стремясь не видеть выстрела, но тревожное любопытство не позволяет ему отвернуться полностью.

Из пяти крестьян, мирно дремавших в тени вяза, четверо встали и подошли совсем близко. Пятый остался на месте; стоя на коленях, он уставился на меня, выпучив глаза. У всех пятерых в глазах застыли страх и жгучее любопытство.

Пропало всякое желание стрелять, но на смену пришла злость: неужели я и впрямь боюсь? Чего? Чего бы мне бояться?! Глупости…

— Нодар, не надо!

Голос Гии доносится до меня издалека.

Но уже поздно. Прогрохотал выстрел. Его звук так поразил меня, словно я не ожидал, что ружье выстрелит. Я почувствовал боль в плече и лишь потом услышал, как эхо напоролось на окрестные скалы. Напоролось и тут же разлетелось вдребезги.

Стена церкви неожиданно заколебалась и разом рухнула. В небо взвились черные ласточки и летучие мыши. Развалины застила белая пыль.

Когда пыль осела, показалась покосившаяся звонница.

Я обернулся.

Все застыли в полном оцепенении. Гия и тот, пятый, коленопреклоненный, были уже на ногах.

Вдруг крестьяне в панике бросились врассыпную, словно кто-то невидимый дал сигнал к бегству. Один даже перекрестился на бегу.

Хозяин ружья оторопело перевел взгляд с меня на обрушившуюся церковь и обратно.

Я отогнул ствол и, стараясь сохранить на лице выражение беззаботности, вынул еще теплую гильзу. Потом подул в дуло, изгоняя из него остатки едкой гари. Защелкнув ствол, я протянул ружье хозяину.

— Ну что, убедился? Ружью твоему и бог нипочем! — улыбаясь говорю я.

Незнакомец в полной растерянности глядит на меня, видимо пытаясь разгадать, насколько естественна моя улыбка.

Кто знает, что он прочел в моих глазах. Может быть, сожаление, которое я и сам остро ощутил в эту минуту? А может, страх или… Не знаю, что еще. А может, он увидел тот скользкий, холодный камень, который лег мне на сердце, грозя придавить меня своей непомерной тяжестью?

Неожиданно его взор обратился на ружье. Только теперь я осознал, что уже целую минуту стою с ружьем на вытянутых руках.

Он выхватил у меня ружье, стремительно повернулся, на мгновение остановился у вяза и, обернувшись, упорно скрестил взгляд с моим взглядом. Потом он обеими руками взялся за ствол ружья и с размаху хватил прикладом о могучее тело дерева. Обломки с отвращением бросил наземь и быстро зашагал к деревне.

Я не могу оторвать взгляда от его фигуры, трусящей в покосах.

Я отчетливо вижу квадратный торс незнакомца, но мысли мои заняты другим. Я не хочу, чтобы Дато и Гия заметили мою растерянность. Я смотрю на мужчину, словно медведь переваливающегося в покосах, и соображаю, как вести себя дальше. Улыбнуться? А что сказать?

Наконец я поворачиваюсь и вижу свое лицо. Улыбка, застывшая на губах, совершенно не соответствует выражению моих глаз. Кажется, что улыбка вот-вот свалится с моих губ, как плохо закрепленная табличка со стены.

— Ну что, пошли прудить реку? — говорю я и чувствую в своем голосе фальшь.

Не время теперь заниматься рыбной ловлей. Глупости. Самое разумное завалиться в постель, закрыть глаза и ни о чем не думать, чтобы хоть на час от всего отрешиться.

— Нашел время рыбачить!

Это Гиин голос.

— Пойдем-ка лучше в лабораторию.

Эту бодрую фразу на этот раз произносит Дато.

Я не отвечаю. Возражать нет смысла. Еще через минуту я понимаю, что мы шагаем вверх по склону. Мое сознание не зафиксировало, когда я подчинился Гииному желанию и как мы пересекли кладбище.

Солнце безжалостно обрушивает на нас колючие лучи. Мы шагаем по колено в траве. Все вокруг высохло и вылиняло.

Вытаскиваю сигарету и останавливаюсь прикурить.

— Не бросай окурок или горящую спичку. Иначе не миновать пожара.

Это опять Гиин голос.

Я прикуриваю, тайком поглядывая на друзей.

А Дато совершенно другой. Я убежден, что он уже успел позабыть обвалившуюся церковь и омерзительный писк летучих мышей. Я уверен, что он уже не помнит ни о реке, ни о рыбалке. И мысли его витают вокруг камеры Вильсона либо вокруг пластинки, запечатлевшей искаженный след протона.

Вдруг раздался оглушительный грохот. Я оглянулся. Посреди кладбища, окруженного деревьями; вновь взметнулся белый столб известковой пыли. И вновь я ощутил на сердце огромный, скользкий, холодный камень. Сверху казалось, что кладбище с обступившими его деревьями дымится словно кратер.

Не знаю, сколько времени простояли мы так в оцепенении.

Наверное, столько, сколько требуется, чтобы выкурить одну сигарету. Этот мудрый вывод я сделал тогда, когда последняя затяжка обожгла пальцы.

Я бросил окурок на землю и надежно придавил его ногой. Потом снова посмотрел в сторону кладбища.

Пыль рассеялась. Покосившейся звонницы уже не было видно.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Кабинет отца.

Закинув ногу на ногу, я сижу в углу в кресле и курю. Пепельница покоится на широкой ручке старинного кресла.

Мой старший брат стоит у окна. В руках него дорогая зажигалка, которую он то зажигает, то гасит.

Меня раздражает его вызывающее, безмятежное и самодовольное лицо. Треск зажигалки еще больше выводит меня из себя.

Я всячески стараюсь сдержаться. Наконец он кладет зажигалку в карман и уходит в столовую.

А там накрыт торжественный стол. Чья-то искусная рука красиво и тщательно расставила дорогой сервиз, хрустальные бокалы, разложила тяжелые серебряные приборы с монограммами. Эта «рука» принадлежит нашей новой домработнице, точнее, домработнице моего отца, имени которой я не имею чести знать. Да и видел я ее всего раза два, не больше. Я ни словом не перекинулся с ней, разве что благодарил, когда она ставила передо мной очередное блюдо во время обеда.

По столовой нервно расхаживает мой брат.

Все вроде бы готово, но мой отец медлит с приглашением к столу. Может, мы кого-нибудь ждем? Я невольно пересчитываю стулья. Во главе стола, по обыкновению, стоит старинный резной стул с высокой спинкой — для отца. В конце стола, прямо напротив отца, как правило, садилась моя мать. Тарелки, вилки, ножи, стаканы, как и прежде, лежат на старом месте, как будто мама опять жива. Справа от отца всегда сидит мой старший брат со своей супругой, слева — я со своим младшим братом Резо.

Даже тогда, когда Вахтанг Геловани изволит явиться без жены, прибор для его супруги, точно так же как и прибор для моей умершей матери, стоит на своем месте.

Да, мы наверняка ожидаем кого-то. Слева от отца, там, где обычно сидим мы с Резо, стоит еще и третий стул.

Любопытство сразу зашевелилось во мне. Не скажу, чтобы я встревожился. Просто интересно, кто же приглашен на сегодняшний традиционный семейный обед?

Невольно смотрю на отца. Он сильно сдал за два последних года, но для своего возраста выглядит все же бодро. Обычно спокойное его лицо напряжено. Нетрудно догадаться, что мы действительно кого-то ждем. Если хорошенько присмотреться, нетрудно догадаться и о том, что отец волнуется: в его глазах затаился страх.

«Интересно, кто это должен прийти?» — сверлит мой мозг жгучее любопытство.

Во всяком случае, не должностное лицо, иначе стул непременно поставили бы рядом со стулом первого заместителя министра Вахтанга Геловани.

Отец всегда соблюдает иерархию.

Я не был дома целый месяц. Что такое один месяц? Вроде бы ничего, но родительский дом кажется мне чужим. Правда, вот уже два с половиной года я живу один, в своей однокомнатной квартире, но даже тогда, когда я жил здесь, все мне казалось чужим.

Почему?

Я почувствовал во рту горечь.

Помню, как я вернулся в Батуми после десятилетнего перерыва. Там все мне показалось родным, даже улицы, по которым я раньше никогда не ходил. Впрочем, какое это могло иметь значение? Ведь я любил Батуми, как живое существо, как человека.

Здесь же, в своем родном доме, все было мне чужим. И не то чтобы только сегодня, всю жизнь.

Резо взволнованно ходит взад-вперед, и даже в размеренные движения первого заместителя министра, а в недалеком будущем, наверное, министра, Вахтанга Геловани, вкралась нервозность. Они ждут не дождутся, когда наконец завершится традиционный семейный ритуал, столь значительный для моего отца и совершенно бессмысленный для нас.

Эту докучливую тишину и ожидание я переживал все же гораздо меньше других. Направляясь сюда, я уже заранее примирился с тягостной скучищей, ожидавшей меня здесь в течение трех-четырех часов. И теперь терпеливо ждал, когда же они пройдут.

Моего отца, заведующего кафедрой гидравлики Политехнического института, нельзя обвинить в отсутствии вкуса. В столовой, кабинете и спальне нет ничего лишнего, а все, что есть, — ценное и дорогое.

Взять хотя бы старинный сервиз, украшающий наш торжественный стол, и серебряные приборы с монограммами или эти тяжелые хрустальные бокалы…

Отцу нравится, когда у нашего застолья праздничный вид. Сколько я себя помню, мы постоянно завтракали, обедали и ужинали за столом, уставленным драгоценным сервизом.

Меня всегда раздражал и утомлял церемонный дух, витавший вокруг стола. К тому же отец никогда не появлялся к трапезе без галстука.

Он любит, когда мы соблюдаем ритуал, сложившийся на протяжении десятков лет. Как я уже говорил, он всегда восседал во главе стола, спиной к глухой стене и лицом к матери, занимавшей место на противоположном конце стола. Вот уже пять лет, как опустел мамин стул, но все эти пять лет он так и стоит на прежнем месте. Не могу припомнить случая, чтобы кто-нибудь уселся на него. Традиция не нарушалась даже тогда, когда к нам приходили нежданные гости и сидеть было не на чем.

Этот ритуал, а точнее, каприз отца всегда выводил меня из себя.

И тому была вполне понятная причина — ритуал этот казался мне бессмысленным и неискренним.

Возможно, я ошибаюсь, может, он и искренен, но привкус театральности, искусственности, фальши всегда сопутствовал ему. А что как не фальшь обессмысливает традицию.

Отец любил приобретать дорогие и редкие вещи, дешевых или простеньких вещей обнаружить в квартире невозможно. Чего стоят хотя бы эти громадные старинные часы, бой которых всегда рождал во мне чувство неизъяснимого наслаждения! Помню, в детстве стоило мне услышать звон часов, как я тут же прекращал буйные свои шалости. Их прекрасное звучание действовало на меня гораздо более благотворно и успокаивающе, нежели грозные окрики отца или истерические причитания матери.

Старинная, но отлично сохранившаяся мебель не утратила своей внушительности и благородства. Огромный сервант черного дерева с изящной и причудливой резьбой, громоздкие, но покойные кресла и диван, даже яркая китайская ваза, стоящая в углу, как наказанный ребенок, не бросались в глаза и не причиняли беспокойства. В столовой висят всего две картины. Одна — большая, натюрморт, другая — крошечная миниатюра.

Мелодичный бой часов. Уже два часа. Я даже не заметил, как закурил. Отец, стараясь не выказать волнения, нетерпеливо поглядывает на входную дверь.

Вообще-то говоря, люди отцовского возраста и профессии любят натуралистические картины. Чем больше рисунок приближается к натуре, тем большую ценность он для них имеет. Поэтому я не переставал удивляться отцовскому выбору — большая картина представляла собой вполне модернистский натюрморт.

Плоская ступка и три головки чеснока казались прикнопленными к полотну. Как отцу пришла в голову идея купить такую картину?

На миниатюре были изображены крыши старого Тбилиси. Лишь в самом центре рисунка виднелся балкон с резными перилами и кусочек двора. Думаю, что эта картина гораздо больше отвечала отцовским вкусам.

И рабочий кабинет выглядит вполне солидно. Книжные шкафы и стеллажи битком набиты книгами, но, несмотря на это, в комнате просторно и привольно.

Пол покрыт красным восточным ковром. Удивительно, но вызывающий красный фон совсем не режет глаз. Ковер пушист и мягок, но это чувствуешь только тогда, когда ступишь на него ногой.

Я часто замечал, что люди, впервые попадавшие в отцовский кабинет, обращали внимание на ковер, лишь ощутив под ногами необычайно пружинящий пол.

Для меня оставалось загадкой, почему они не замечали ковер сразу, как только входили в кабинет? Может, из-за поразительной гармонии цветов, скрадывавшей его кричащую красноту?

Впрочем, вряд ли.

Я, например, входя в отцовский кабинет, в первую очередь рассматриваю именно ковер. Но это происходит вовсе не потому, что его краснота бросается мне в глаза. Нет, просто такой уж рефлекс у меня выработался.

И все же мне кажется, что люди глухи к ковру по вине картины Пиросмани, висящей на противоположной входу стене кабинета. Она является эпицентром комнаты, невольно и без остатка притягивающим к себе внимание человека.

На картине изображены тощая корова и исхудавший крохотный малыш. А за ними виднеются небольшие и жесткие зеленоватые штрихи. Как похожи печальные коровьи глаза на огромные и еще более печальные глаза мальчика! Если присмотреться, глаза ребенка вовсе не так уж неестественны, как может показаться с первого взгляда. Просто худущее лицо и впавшие глазницы непомерно увеличивают их.

В детстве при виде этой картины у меня всегда сжималось сердце. Почему-то корову я жалел больше. Но теперь меня больше тревожит тощее коровье вымя, ибо я знаю, что эта корова — и отец, и мать, и кормилица большеглазого грустного малыша.

Картина висит так, что ее отлично видно из столовой, смежной с кабинетом. Обеденный стол стоит посреди столовой, и отец, сидящий во главе его, всегда может видеть картину — двери кабинета он намеренно оставляет открытыми.

По его словам, он купил картину Пиросмани по случаю в 1935 году. И никогда не забывает при этом добавить, что отдали ее ему за бесценок.

Для меня и сегодня загадка: так ли уж любит отец живопись — ну хотя бы эту картину Пиросмани?

Вообще-то он никогда не проявлял особой любви к искусству и ничего не видел, за исключением разве что репродукций и копий картин, пользующихся всеобщим признанием. Я убежден, что даже к ним он не испытывает ни малейшего интереса.

Так почему же он все-таки неравнодушен к картине Пиросмани? Понятия не имею. Впрочем, вы, пожалуйста, не думайте, что я слишком уж ломаю голову над причиной этой загадочной любви.

Я сижу к картине спиной и созерцаю столовую.

Я впервые вижу отца в таком волнении. Он молчит, но даже в этом молчании ощущается смятение и большая печаль.

Я опять курю. Не знаю — это все та же сигарета или, может, новая? Курит Резо. Дымит своим «Кентом» и Вахтанг Геловани. На белоснежных манжетах мерцают бриллиантовые запонки, Жарко, но его пиджак застегнут на все пуговицы. Щегольской галстук украшает дорогой костюм, сшитый по последней моде. Но июльская жара делает смешным его безупречный костюм.

Я плохо знаю своего отца, мы никогда не были духовно близки друг другу. Даже инстинктивная любовь, существующая обычно между детьми и отцами, видно, ослаблена в моем существе.

На то есть свои причины.

Отец никогда не был непосредственным. Его театральность, безмерная увлеченность ритуальностью и стремление сохранить дистанцию в отношениях с детьми, во всяком случае со мной, не давали возможности приблизиться к нему.

Вот и сейчас он театрально вышагивает по столовой. Мы уже давно вышли из-под его власти, и тем не менее он судорожно цепляется за роль главы семьи. Его желание наивно, но мой отец, профессор Георгий Геловани, по-прежнему энергично и упрямо стоит на своем.

Поздно. Может, он и сам догадывается о бессмысленности своего упрямства, но виду не показывает. А может, он просто не заметил, как утратил свои позиции в семье? Если это и вправду так, то уже слишком поздно что-то менять. Мы похожи на утят, которых дали высидеть курице. Стоило утятам дорваться до реки, как они тут же поплыли. И напрасны оказались квохтанье и кудахтанье чужой наседки.

Я не случайно стал описывать отцовскую картину, не случайно вспомнил отменный вкус отца. Не стану докучать описанием спальни. Скажу только, что маленькая карточка матери висит в изголовье отцовской кровати.

Однако увеличенный портрет моего покойного брата создает ощущение невыносимого излишества. Почему бы отцу и этот портрет не повесить в своей спальне? Почему он упорно навязывает свою печаль всей семье?

Наш старший брат скончался в восьмилетнем возрасте. В то время первому заместителю министра было три года, а я появился на этот свет два года спустя. О младшем же брате и говорить нечего.

Карточка мальчика с умными глазами за стеклами очков никогда не вызывала во мне ощущения, что он некогда был жив. Я родился после его смерти. И к тому времени, когда я пришел в этот мир, карточка уже два года висела там, где она висит и сейчас.

С тех пор, как я так или иначе проник в существо смерти, я ни разу не взглянул на портрет брата — даже в студенческие годы. Он рождал во мне невыразимое переживание: мне все мерещилось, что смерть еще не изгнана из столовой. Дрожь била меня, когда я случайно оставался один на один с портретом. В ожидании родных сердце мое тревожно трепетало и под ложечкой ныло.

Однажды, расхрабрившись, я приоткрыл дверь столовой и посмотрел брату прямо в глаза. Я решил раз и навсегда побороть страх, раз и навсегда изгнать призрак смерти, гнездившийся в столовой. Все, что было потом, я помню как в тумане.

Взгляд брата скрестился с моим взглядом. Испуганный, я бросился влево, но брат не сводил с меня глаз. Куда бы я ни пошел, безжалостный, холодный, умный взгляд брата из-за мерцающих стекол очков преследовал меня, словно стремясь испепелить.

Потом, когда я приоткрыл глаза, надо мной склонилось лицо соседки, обтиравшей мою грудь мокрым полотенцем. Обморок приписали малокровию. И по сей день никто не знает, что же случилось тогда со мной.

И все же, почему громадный портрет маленького Зураба Геловани висит в гостиной?

Отец почему-то возомнил, что скорбь, вызванная смертью матери, принадлежит лишь ему одному. А брат… Видно, отец считает его выражением общей скорби семьи.

А я вот думаю, что все как раз наоборот. Хотя не скажу, что я любил мать какой-то особенной любовью. Скорее всего, я жалел ее. Наверное, поэтому я и не мог ни в чем ей отказать. Мама была уверена, что я люблю ее больше всех детей. И уверенность эта основывалась на том, что я никогда ни в чем не перечил ей, никогда не делал ничего вопреки ее желанию. Так было в детстве, так было и в студенческие годы.

Может, в том и состоит материнская любовь? Кто знает… А вот у меня совершенно иные представления о родительской любви. Она кажется мне чем-то огромным, безмерным, чистым и даже божественным. Я почему-то уверен, что все, кроме меня и мне подобных, именно такой безмерной и божественной любовью любят своих родных.

— Мда-а! — неожиданно зевнул Вахтанг Геловани и посмотрел на свой дорогой японский хронометр, хотя у стены стояли громадные часы. — Отец, может, ты хотя бы намекнешь, кого мы ждем?

На его голос в дверях столовой возникла фигура домработницы.

— Не подать ли первое? — спросила она у отца.

Отец не ответил. Женщина растерялась и, потоптавшись на месте, удалилась.

Лишь Резо проводил ее взглядом.

— Я, по-моему, ясно просил и тебя и твоих братьев пожертвовать для меня сегодняшним днем.

— Да-да, конечно, извини! — улыбаясь, переглянулся с нами первый заместитель министра.

Резо уставился в пол. Не знаю, что вычитал в моих глазах первый заместитель министра, но отвел взгляд и отошел к окну.

Помню, когда мне сообщили весть о смерти матери, я был в горах, в лаборатории. В тот день была моя очередь дежурить у камеры Вильсона. Я сидел за столом и рассматривал фотографии тяжелых мезонов.

Помню, как вошел Гия.

В комнате было темно. Стол освещался лишь тусклым светом проектора. Я не видел, кто вошел, но сердце подсказало мне, что это Гия. Он встал за моей спиной. И все-таки я догадался, что это Гия. Лицо его было пепельно-серым. Как я разглядел Гию в темноте? И как я вообще, не поворачиваясь, увидел его бледное лицо?

Об этом я размышлял уже потом, в дороге, на пути к Тбилиси.

Нет, я наверняка не видел его, просто догадался.

Его глаза сообщили мне импульс, трагический импульс. Именно этот импульс и подсказал мне, что в комнату вошел Гия, что лицо его бледно, что…

Что умерла мама.

Почему именно мама, а не отец или кто-нибудь из близких? Я сразу понял, что умерла мама.

Позже, на пути к Тбилиси, я не раз спрашивал себя: почему именно мама? Почему мама, а не кто другой? Ответить на этот вопрос я был не в силах. Вот если бы мама болела, тогда понятно, но мама ни на что не жаловалась, ничего ее не беспокоило, ни сердце, ни давление. Одним словом, не существовало никакой видимой причины, чтобы можно было предположить такое. И вообще, почему мне в голову пришла такая мысль? Ведь Гия даже словом не успел обмолвиться?

Он всего лишь вошел в комнату.

Вот о чем я думал в машине по дороге в Тбилиси.

Он вошел в комнату, но вошел, наверное, как-то особенно. Это не было похоже на Гиины шаги, на шаги беспечного, жизнерадостного юноши, который даже в ярко освещенной комнате непременно спотыкался обо что-нибудь.

Гия вошел робко. Эту робость, а может, и страх я почувствовал настолько явственно, что мне даже не надо было оборачиваться.

В тот момент, прильнув к проектору, я грустно разглядывал пластинку с искаженным следом протона.

Я отчетливо увидел бледность на Гиином лице. Не знаю, как мне удалось это увидеть. Не знаю и того, как я догадался, что умерла мама.

Я обернулся на звук робких шагов. Было темно, но я увидел, что это действительно Гия.

— Нодар… — тихо начал он.

Я почувствовал, что голос его дрожит.

— Что случилось? Умерла мама?

Гия осекся и замолчал.

Мертвая тишина.

Мне показалось, что прошла целая вечность.

В действительности же я успел лишь достать сигарету из кармана.

— Да, только что позвонили. Дато уже в машине. Мы едем с тобой.

Я окаменел, страшное чувство вдруг овладело мной. Неужели я не должен ощутить боли? В детстве даже мысль о смерти матери причиняла мне невыносимую боль.

Пауза.

Оторопь взяла меня. Я не знал, что делать.

Потом я достал из кармана спички и закурил. Я не мог простить себе, что так буднично выслушал весть о смерти матери.

Гия наконец пришел в себя и поднял на меня глаза.

— Возьми себя в руки, Нодар. Мы все рядом с тобой.

Это было сказано настолько неестественно и патетически, что я, не сдержавшись, хмыкнул.

Гия вконец растерялся. Не зная, куда себя девать, он уставился на проектор. Потом вновь взглянул на меня.

Не знаю, что прочитал он в моем взгляде…

Этот тихий смешок опустошил меня так, как прокравшиеся из космоса ионы разряжают пластинки электроскопа.

Наверное, у меня был дикий взгляд.

— Успокойся, Нодар! — сказал Гия. На этот раз голос его был естествен и искренен.

«Какое у меня тогда было лицо?» — думал я, сидя в машине.

Смешок, вырвавшийся у меня после первой фразы Гии, навсегда отбил у него охоту произносить нечто подобное. Но лицо мое, видно, исказилось до неузнаваемости. Видно, какая-то неведомая сила дала почувствовать моему сердцу и мозгу смерть матери.

У меня появилось безотчетное желание увидеть себя со стороны, увидеть, как мое существо, независимо от моей воли, отозвалось на смерть матери.

И все же, как я догадался, что умерла моя мать, а не кто другой? Правда, Гия был взволнован, это я заключил по его шагам, нет, не заключил, почувствовал, ибо тогда я ни о чем еще не думал и заключать что-либо не мог. Я просто смотрел на искаженный след протона, оставленный на пластине.

Да, я почувствовал, что Гия взволнован, что он сообщил мне какой-то трагический импульс. Может, именно в этом импульсе и заключалась весть о смерти матери? Ведь неприятные, дурные известия связаны не только со смертью. Ведь Гия мог сообщить мне все что угодно, не обязательно связанное со смертью близкого мне человека? Ну, например, что-то касающееся Эки. Ведь я тогда был без памяти влюблен в Эку.

Допустим, он сообщил бы мне, что Эка вышла замуж. Какое из этих двух сообщений поразило бы меня больше?

Горькая ироническая улыбка скривила мои губы. Дато сидел за рулем, Гия рядом с ним, я на заднем сиденье, и они не заметили моей улыбки.

Почему я улыбнулся? Улыбнуться заставила меня эта невольная мысль. И впрямь, какое сообщение поразило бы меня больше — смерть матери или замужество Эки?

Не каждый способен подумать такое. А если и способен, тут же одернет себя, коря за святотатство.

Моралисты могут быть спокойны. Я вовсе не собираюсь устанавливать меру трагизма. Просто меня волнует степень его мгновенного выражения. Вполне возможно, что известие о замужестве любимой женщины поразило бы меня больше. В то мгновение, в ту минуту и даже в тот день мое существо испытало бы гораздо больше муки. Чего стоят хотя бы ярость, оскорбленное самолюбие!

А со смертью матери ребенок свыкается с той самой поры, как поймет сущность смерти. Ребенок знает, что рано или поздно мать умрет.

Смерть матери — это смерть, к которой человек привыкает на протяжении многих лет. Поэтому эффект неожиданности тут гораздо меньше, нежели при совершенно непредвиденном случае. Но зато боль эта длительна, особенно если мать умирает молодой.

В машине царила тишина. Слышалось только размеренное гудение мотора. Я вообще не выношу неритмичной работы мотора. Независимо от того, чья машина, моя или чужая. Это чувство развито лишь у людей, которые любят машину, словно живое существо. Мотор машины Дато работает безупречно. Я чувствую, как без натуги движутся поршни, как без остатка сгорает бензин. Дато отлично знает машину и не ленится за ней ухаживать.

Молчание.

Спасительные сигареты.

Я до отказа опускаю стекло. Они молчат потому, что молчу я. Сзади хорошо видно, как Дато искоса бросает взгляд в зеркало, стремясь уловить выражение моего лица. Я не хочу, чтобы наши взгляды встречались, и упорно смотрю в сторону.

А мысли мои уже заняты всякой всячиной. В Тбилиси мне удалось бы побывать еще только через месяц. Я корю себя, стараюсь в самом зародыше подавить безотчетное чувство радости, но удается это плохо.

Реку можно запрудить, но остановить ее невозможно. Рано или поздно запруда не выдержит, река преодолеет ее и по-прежнему стремительно понесется своим путем.

Я долго пытался запрудить эту мысль, но она прорвала ненадежную преграду. Я радовался, что еду в Тбилиси, радовался, что увижу Эку, радовался, что она вся в слезах будет робко стоять поблизости от меня. Я радовался, что услышу ее негромкий плач, ее горький искренний плач. Я радовался, что плач ее будет так же чист и прекрасен, как наша любовь.

Нелепо было даже думать о том, что Эка станет оплакивать мою мать. Она будет плакать от жалости ко мне, будет несчастна моим несчастьем… И эта мысль переполняла меня блаженством. Я радовался, что ее искренние слезы еще больше сблизят нас.

Не помню, как я одолел лестницу. Справа меня поддерживал Гия, слева — Дато. Я едва сдержался, чтобы не улыбнуться еще раз.

Я осторожно высвободил руки. Слабости я не ощущал, а актерства и фальши не выношу.

Все шло нормально, пока я не увидел на тахте маму. Тяжелая ткань табачного цвета покрывала ее, но я сразу узнал контуры материнского тела. Потом я заметил волосы, волосы моей матери. Только теперь я почувствовал, как сжалось, как уменьшилось мое сердце.

На глаза навернулись слезы.

Я вспомнил, что до этой вот минуты не уронил ни слезинки.

Я беспомощно огляделся вокруг. Тут же в углу я увидел Эку и удивился: когда это она успела войти? Мгновение назад ее там не было, наверное, пришла вместе с ребятами. Она плакала, не сводя с меня глаз. Она плакала потому, что жалость переполняла ее. Мою мать она не знала, даже ни разу не видела. Она плакала потому, что чувствовала мою боль. Может быть, даже больше, чем я сам. Когда наши взгляды встретились, огромный ком застрял в моем горле. Потом я сразу успокоился — Эка была здесь, и это много значило.

Я нагнулся и невозмутимо приподнял покрывало с лица покойной. Лицо несчастной сохранило след улыбки. Сомневаюсь, чтобы она умерла улыбаясь. Видно, губы ее застыли, создав подобие улыбки. Я опустил покрывало. Когда я поднялся, взгляд мой сразу отыскал Эку. Теперь она уже не плакала, а с испугом смотрела на меня. Ей, видно, показалось, что я истерически зарыдаю либо потеряю сознание. Глаза ее высохли, и она была готова прийти мне на помощь.

Мною овладело удивительное спокойствие. Только сейчас я заметил жалко сгорбившегося отца, братьев, родственников.

Со стены на меня глядел портрет покойного брата. Я не хотел смотреть на него, но взгляд мой невольно обратился к портрету: за стеклами очков мерцали умные, но холодные и безжалостные глаза, пристально смотревшие на меня. На лбу выступил холодный пот. Мне вдруг захотелось сорвать портрет со стены и зашвырнуть его подальше. Смертельная бледность покрыла мое лицо.

— Что с тобой, Нодар?

Резо схватил меня за плечи и подтолкнул к отцу.

— Иди ко мне, сынок! — зарыдал отец, заключив меня в объятия.

Я никогда не стоял так близко к отцу, никогда не ощущал так близко его дыхания и биения сердца. Никогда еще с такой остротой я не чувствовал себя частицей его крови и плоти. Я прижался к нему и едва удержался, чтобы не зарыдать в голос, коснувшись опущенных и слабых его плеч.

Может, это и есть любовь к родителям?

Но это скорее жалость, нежели любовь.

Я смотрю на отца. Он уже не в силах скрывать волнение. Старик мне определенно нравится. И выглядит он довольно симпатично. Возраст смягчил обычно энергичное выражение его лица, притушил блеск глаз, зато придал больше интеллигентности.

Я сижу неподвижно и разглядываю родительский дом так, словно впервые попал в него. Сердце заныло. Я окончательно убедился, настолько чуждо мне тут все. Да, все вокруг кажется мне не только чуждым, но раздражающим и угнетающим. Надо бы уйти, да побыстрей.

Сколько я себя помню, мебель в нашей квартире всегда была расставлена в определенном порядке. Отец, а значит, и мать — желания и воля отца были для нее законом — не любили перестановок. Всем вещам раз и навсегда были отведены свои места. Если собирались обзавестись новой вещью, для нее заранее назначалось место стояния. Да, сначала определялось место, а уж потом, в соответствии с ним, подбиралась вещь.

Портрет покойного брата висит здесь вот уже тридцать шесть лет, однако так и не закрепился в моем сознании, так и не смог найти в нем своего места.

По традиции, мой стул стоит в столовой так, что портрет брата всегда оказывается за спиной.

Сидение за столом превращается в пытку. Сижу, бывало, и чувствую, как буравят мой затылок его безжалостные холодные глаза.

Трель звонка нарушила тишину.

Отец вздрогнул.

Я понял, что именно с этим звонком связан наш сегодняшний обед.

Первый заместитель министра оживился.

Лицо Резо засветилось любопытством.

Отец мастерски скрыл свое волнение. Словно бы он и не ждал этого звонка. Даже к дверям не пошел.

«Дверь, наверное, откроет домработница», — подумал я.

Звонок повторился.

Я оказался прав. В столовую вошла домработница и направилась к входной двери.

Только теперь поднялся отец, медленно, как бы нехотя, и дал знак домработнице, что откроет двери сам. Вскоре он вернулся в комнату вместе со светловолосым, голубоглазым высоким юношей лет восемнадцати — двадцати.

Стоило мне взглянуть на него, и сердце у меня екнуло. Он не был похож на нас ни цветом волос, ни голубизной глаз, но сколько общего было у него с нами, особенно с Резо!

Я посмотрел на Резо и снова перевел взгляд на юношу.

Фигурой, губами, носом, лбом, даже ушами он был вылитый Резо.

Отец уловил мой взгляд и негромко произнес:

— Как ты уже догадался, Нодар, этот юноша ваш брат.

Молчание.

Слова отца повисли в воздухе. Видно, и мои братья с одного взгляда поняли, кто этот светловолосый, голубоглазый юноша.

— Его зовут Георгий. Мать назвала его так в мою честь.

Юноша стоит и по очереди разглядывает нас.

Я тянусь за сигаретой.

Молодой Георгий Геловани, мой доселе неведомый братец, одет в джинсы фирмы «Вранглер», в красную рубашку и туго перетянут широким ремнем.

Я закурил и горько улыбнулся. Я заметил, что у каждого из братьев в руках оказались сигареты. Мы все трое одинаково прореагировали на неожиданную весть.

На шее у юноши висит какой-то талисман на цепочке. Самого талисмана не видно — спрятан под рубашкой, зато цепь, крупная, серебристая, — вся на виду.

— Гоги, познакомься, это твои братья — Вахтанг, Нодар, Резо.

Не двинувшись с места, юноша наклонил голову, а затем вперил синий взор в будущего министра. Я заметил, что в нежных глазах затаился гнев.

Не требовалось особой интуиции, чтобы понять: его появление наиболее враждебно встречено именно старшим братом.

— Однако… Неужели этого нельзя было сделать раньше?

В голосе Резо слышалась скорее обида, нежели удивление.

Отец в это время в упор смотрел на первого заместителя министра. От глаз взволнованного старика не ускользнула туча, набежавшая на лицо старшего сына.

— Были на то свои причины. Но теперь это не имеет принципиального значения. Не говорил вчера, говорю сегодня.

Отец произнес эти слова, не сводя глаз со старшего сына. Потом полуобернулся и предложил юноше сесть.

— Благодарю, — сказал Гоги и сел, искоса глянув на Вахтанга Геловани.

Первый заместитель министра повернулся к нам спиной и подошел к окну. Он старается принять беззаботный вид и тем самым выразить отношение к происходящему.

— Да, но какие могли быть причины? У меня, оказывается, есть третий брат, а я об этом даже и не подозреваю. Кто знает, сколько раз мы сталкивались на улице и проходили мимо, как ни в чем не бывало, даже не поздоровавшись.

— Ты юрист и по идее должен бы знать цену бессмысленным разговорам. Теперь твой гнев не имеет ни грана смысла. До сих пор вы были незнакомы, так? Допустим, я был не прав. И что из того? Сегодня я сообщаю вам, что этот юноша — ваш брат. Прошу любить и жаловать. Это уже ваш долг…

— Он носит нашу фамилию? — вновь спросил Резо.

Отец, не ответив, подошел к креслу, уселся и откинулся на спинку.

Резо выжидательно смотрел на него, ожидая ответа.

— Нет. Мать записала его на свою фамилию. Но теперь, когда вашей матери нет в живых, а мать Гоги скончалась три месяца назад, я решил открыться вам и дать своему сыну его истинную фамилию.

(«Своему сыну», — как неловко произнес он эти слова.)

— Я думаю, что это неправильно! — вдруг подал голос первый заместитель министра. Голос его был тих, но тверд. Он даже не повернулся к нам и по-прежнему смотрел в окно, хотя прекрасно отдавал себе отчет, какую реакцию вызовут его слова.

Я взглянул на Гоги. Гнев в его глазах сменился отвращением.

— Но почему? — Голос отца дрогнул.

Первый заместитель министра наконец-то соизволил повернуться к нам лицом. Сначала он потянулся за «Кентом», лежавшим на отцовском письменном столе, невозмутимо вытащил из пачки сигарету, потом эффектно щелкнул зажигалкой и глубоко затянулся.

— Да по той же причине, по какой ты не дал ему свою фамилию до сих пор.

— Но тех причин больше не существует.

— Ты заблуждаешься, отец! — Первый заместитель министра понял, что сейчас необходимо действовать решительно и без промедления. Он направился к моему креслу, взял с широкой его ручки пепельницу и вновь вернулся на прежнее место. Пепельницу на стол он не поставил, видимо посчитал, что с пепельницей в руке он выглядит более твердым и внушительным. — Да, ты глубоко заблуждаешься! Мы не настолько малы, чтобы нас было легко провести. Ты сделал это вовсе не ради нашей матери. Просто тогда твой путь был еще не настолько проторен, чтобы позволить себе такую роскошь. Двадцать лет назад ты с остервенением боролся за заведование кафедрой. Правда, ты был единственный достойный кандидат, но противников у тебя хватало. Ты прекрасно понимал, какой козырь ты дал бы им в руки своим необдуманным шагом. Еще бы, на поприще науки бороться с тобой им было непросто.

— Вахтанг! — вскричал отец.

— Я люблю говорить правду в глаза, отец. Ты, пожалуйста, не думай, что я тебя виню. Напротив, я приветствую твою тогдашнюю дальновидность. Если бы ты пошел на поводу у своих страстей, твоя жизнь не была бы столь упорядоченной. И это не замедлило бы сказаться на нашей карьере.

— На твоей карьере, если быть точным! — процедил сквозь зубы Резо. — Меня лишь недавно распределили прокурором в отдаленный район. А Нодар — физик, и ему вообще наплевать на карьеру.

— Хотя бы и так, согласен, на моей карьере, — с подчеркнутой издевкой произнес последние слова первый заместитель министра. Самообладание, выработанное на заседаниях, не оставляло его даже в самых критических ситуациях. Более того, его бесстрастная, холодная и вызывающая речь легко выводила противника из равновесия.

— Да, да, на моей карьере. — Он невозмутимо вдавил окурок в пепельницу и поставил ее на подоконник.

— Хм, чуть не забыл, ты ведь уже дважды ушел с работы из-за своей неуемной принципиальности.

— Ах, да, позвольте представить вам вашего старшего брата Вахтанга Геловани, первого заместителя министра, а в недалеком будущем, наверное, и министра, правда при условии, если его шеф, прикованный к постели неизлечимой болезнью, вовремя отдаст богу душу! — с нескрываемым презрением отчеканил Резо, пытаясь сбить гонор со старшего брата.

Но первый заместитель министра даже бровью не повел. На его полном, краснощеком, неумном, но самодовольном лице мелькнула насмешливая улыбка. Он даже не счел нужным ответить на выпад брата и как ни в чем не бывало продолжил прерванную речь:

— Если история эта получит гласность, то ее последствия неминуемо отразятся на твоей судьбе, отец! Ты, надеюсь, помнишь, что стоишь на пороге своего семидесятилетия. На кафедре у тебя немало недоброжелателей, только и ждущих, когда ты оступишься или когда сдаст твой организм. Благодарение богу, ты человек здоровый и проживешь еще долго. Но посуди сам, каково, если тебе, почтенному профессору, на старости лет пришьют аморалку? Ты что же, решил дать повод своим врагам позубоскалить? Или ты надеешься на великодушие своих коллег?!

— Вахтанг! — воскликнул побледневший отец.

Сколько отчаяния было в его голосе!

— Нечего волноваться, я просто высказал свое мнение. Если оно тебе не по душе, можешь поступать, как тебе заблагорассудится. Но предупреждаю: эта история даст пищу для сплетен и пересудов. И основательно попортит нам кровь. Даже этому молодому прокурору, простодушно возводящему воздушные замки и стремящемуся избавить мир от беззаконий. Но больше всех это повредит мне и тебе, отец. Если уж ты махнул рукой на себя, не мешало бы тебе подумать о судьбе своего сына. А этого молодого человека, который, оказывается, является моим братом, уже двадцать лет знают под своей фамилией. Есть ли смысл менять ее? Есть ли смысл возрождать позабытые сплетни? У каждой реки существует свое русло. Стоит ли изменять его, стоит ли возвращать вспять реки?

— Ты мерзавец!

Я никогда еще не слышал в голосе Резо такого отвращения.

Первый заместитель министра не отреагировал и на этот выкрик. Ни один мускул не дрогнул на его самодовольном лице.

— А ты-то чего молчишь? — набросился Резо на меня.

— Я-а-а?

Я не ожидал вопроса и, признаться, растерялся. Да и что я мог сказать…

— Не волнуйтесь, уважаемый Резо, и вы, уважаемый первый заместитель министра. (Боже, где я слышал этот голос?!) Прошу выслушать меня, и я навсегда освобожу вас от неприятностей, связанных с нашими родственными отношениями. Я пришел сюда не затем, чтобы набиваться вам в братья и, тем более, просить фамилию. Все ваши рассуждения о моей фамилии курам на смех. Я просто был удивлен, когда на похороны моей матери пожаловал уважаемый профессор и, представьте себе, даже оставил триста рублей моему дяде на похоронные расходы. В течение двадцати лет он ни разу не вспомнил, что у него есть сын… — он говорит спокойно, не сводя глаз с первого заместителя министра, — ни разу не подумал дать сыну свою фамилию. Больше того, когда я появился на свет, он, оказывается, сказал моей матери: а ты уверена, что ребенок мой? (Отец побагровел, на лбу у него вздулись жилы, словно он собирался что-то сказать.) Не возмущайтесь, уважаемый профессор, не думаю, чтобы вы забыли эти низкие слова, которыми вы, как из ружья, выстрелили в безмерно любящую вас женщину. А ведь вы были вполне уверены в преданности моей матери и прекрасно знали, что я ваш сын. Но тогда вы испугались за себя, о чем вам доложил уже ваш старший сын. И вот я впервые увидел своего отца. А мне — вы совершенно правильно угадали мой возраст — двадцать лет. (И все-таки, где я мог слышать этот голос?) Через три месяца после смерти моей матери вы даже пригласили меня домой. Только никак не могу понять, что побудило вас к этому, что вызвало в вас эти приятные сдвиги? Может, угрызения совести? Не уверен, потому что для этого у вас было целых двадцать лет. Но в вас ни разу не шевельнулись подобные чувства. Так что же? Может, на пороге своего семидесятилетия и в ожидании скорого конца вы вдруг вспомнили о боге? А о боге вспоминают из страха, из страха перед собственными грехами. Может, вы пытаетесь искупить свои грехи? Да что гадать, загляните себе в душу и, может, там обнаружите истинную причину вашей нынешней отцовской заботливости. Но мне совершенно безразлично ваше отцовство, и я не нуждаюсь в вашей заботе. Я принял приглашение и явился сюда лишь для того, чтобы лично вернуть пожертвованные вами триста рублей, которые я собирался переслать по почте…

Где я слышал этот голос? В машине? В метро? А может, в кинотеатре до начала или после конца фильма. Где я мог видеть этого голубоглазого, светловолосого юношу, оказавшегося моим братом?

Кажется, в машине, в моей машине, но где? Когда? Когда я возвращался из лаборатории? Или когда ехал на море? И был он один или с друзьями?

Прошло по меньшей мере минут пять, как Гоги захлопнул за собой дверь. Но ни один из нас даже не пошевелился. Отец по-прежнему сидел, откинувшись в кресле. Глаза его не мигая смотрели в одну точку. Жилы на лбу еще больше вздулись. Резо попеременно переводил взгляд с отца на меня. Первый заместитель министра, уставившись в потолок, спокойно курил. Взгляд его был так невозмутим, словно ничего не случилось. Белизна манжет его рубашки и запонки с бриллиантами режут глаза.

— Резо!

Голос отца показался мне слабым.

— Что, папа!

— Принеси воды, сынок, мне плохо.

— Вы меня не помните? — спрашиваю я и удивляюсь, что разговариваю с братом на «вы».

Мы сидим на круглой скамейке в скверике на углу Плехановского.

— Нет.

— И никогда меня не видели?

— Никогда.

Он отвечает коротко, с холодком, разглядывая при этом прохожих.

Неужели я ошибаюсь? Но это невозможно. Я абсолютно уверен, что где-то видел эти глаза, это лицо. И голос мне знаком.

— Как вы меня нашли? — равнодушно спрашивает он и жадно затягивается.

— Найти человека в Тбилиси не представляет сегодня особого труда.

— И зачем вы искали меня?

— По-моему, это и так ясно.

— Наши братские отношения не имеют смысла.

— Но почему?

— Я не верю в братство даже тех, кто вместе рос. Вы мне даже в товарищи не годитесь. Просто-напросто мы не найдем общего языка. Кроме того, я некоммуникабелен, теперь ведь это словечко в моде. Я трудно схожусь с людьми.

— Вы учитесь?

— Да, на заочном в Политехническом, радиофизический факультет.

— И работаете? — Меня злит, что я до сих пор обращаюсь к нему на «вы».

— Да, работаю. На радиостудии оператором по звукозаписи. Это моя первая и, наверное, последняя должность.

— Отчего же последняя?

— Мне нравится операторская работа. Я на студии самый маленький человек, зато абсолютно свободный. У них нет специалиста лучше, чем я. Потому и цацкаются со мной. Работу я всегда выполняю вовремя и качественно, порядка не нарушаю. Боюсь, как бы на меня не наорали. Я — свободная личность и никому не спущу оскорбления. Я за свою жизнь еще ни на одном собрании не присутствовал. И никто меня не заставляет. На работе я почти не разговариваю. Что ни скажут — делаю. Вот и все. Нет надо мной начальников во всем свете. Да и материально — ничего, не жалуюсь, беру частные заказы — музыку на магнитную пленку записываю. Платят сносно. Не понравится человек — заказа не приму. Жадным и ненасытным я никогда не был. Зарабатываю ровно столько, чтобы нормально жить.

— Вы не женаты?

— Нет. А вы?

— И я тоже. Ах, да, Гоги, долго мы будем выкать? Хочешь не хочешь, мы все равно братья.

Гоги улыбнулся. И все лицо его вдруг добродушно засветилось.

— Жениться — глупость.

— Но почему же?

— Не успеешь жениться — прощай свобода. Женитьба сама собой подразумевает детей. А за детьми требуется уход, потом их на ноги поставить надо. Благополучие, семья вынуждает чего-то добиваться, хотя бы для того, чтобы увеличить достаток. Вот отсюда и начинаются все беды. Ничего не остается, как льстить кому-то, величать гением любого кретина, если он твой начальник. И притом надо скрепя сердце сносить окрики и унижения. И с самолюбием надо распрощаться навсегда, чтобы не страдали дети. Существовать таким образом я и не желаю и не смогу. Мне нравится стиль моей жизни. И дружбы я не признаю, а впрочем, у меня и друзей-то нет.

— Чем ты занимаешься после работы?

— Иду домой, чтобы послушать музыку. Заглянет на огонек какая-нибудь девочка…

— И много у тебя этих самых девочек?

— Хватает.

Он засмеялся.

— Чего ты смеешься?

— Да так… Сигареты у тебя есть?

— Есть. И все-таки почему ты засмеялся?

— Вот уже три недели ко мне одна девочка ходит. Только сейчас я вспомнил, что не знаю ни ее имени, ни фамилии. Наверное, даже не спрашивал. Не было нужды. Да и она, впрочем, тоже.

— А как же ты с ней познакомился?

— У дружка своего встретил.

— А говоришь — нет друзей.

— Я сказал, друзей нет. Дружки-то водятся. А что такое дружок — близкий знакомый, и больше ничего.

— Ну и что же?

— Ну и ничего, все очень просто. Пили коньяк. Вижу — моему дружку со своей девочкой остаться охота. Я подхватил ее подружку и поволок домой. Вот, собственно, и все.

Я чувствую, как в моем сознании постепенно что-то вырисовывается. Словно я нажал кнопку с обозначением нужного города на справочном автомате железнодорожного вокзала. Вижу, с какой скоростью вращаются перед моими глазами пластинки с надписями. Вот-вот они остановятся на интересующем меня месте…

Было уже за полночь. У развилки на Кикети меня остановил какой-то юнец в очках. Я механически затормозил машину. На юнца я даже не взглянул — просто ждал, когда он сядет в машину. Он распахнул переднюю дверцу и, просунув в кабину ногу, свистнул. Из мрака выступили трое парней. Они, казалось, были постарше, да и пошире в плечах.

— В Коджори не подбросишь? — грубым голосом спросил один из них.

Я заметил, что все они навеселе.

Не ожидая ответа, он ввалился в машину.

Пока дверца была открыта и в машине горел свет, я успел разглядеть в зеркальце обладателя грубого голоса. На мгновение сверкнули злые глаза. Хлопнула дверца, и свет в салоне погас. Само собой разумеется, в Тбилиси я собирался ехать кратчайшим путем через Цхнети. Но что делать, я свернул на Коджори.

В машине воцарилась тишина.

Задумавшись, я сначала не обратил на это никакого внимания. Но потом, когда опомнился, тишина эта мне показалась зловещей. Нажав на кнопку, я включил свет.

— Что такое, ребята? Вы, случаем, не заснули? — обернулся я. Вот когда я впервые увидел эти голубые глаза. Он сидел посередке. А за моей спиной возвышался худощавый долговязый парень лет семнадцати-восемнадцати. На прыщавом его лице пробивался редкий пушок. Глаза его были злы, как и у обладателя грубого голоса, усевшегося в машину последним.

— А ну погаси! Прямо в глаза светит! — резко сказал он.

Я сдержался, чтобы не ответить грубостью. И выключил свет. Машина стремительно приближалась к темному повороту.

Потом я долго не мог простить себе безотчетного страха. Эта натянутая, наполненная ожиданием тишина встревожила меня. Сердце сжалось. Я сидел как на иголках, физически ощущая, что вот-вот шеи коснется холодок лезвия.

Неожиданно сзади послышался шум машины. Я сбавил скорость. Еще через мгновение фары осветили мою машину. Это была «Волга». Она быстро нагоняла нас. Я сократил расстояние до пятнадцати метров. Скорость я регулировал так, чтобы «Волга» не смогла нас обогнать. Всю дорогу до Коджори ее фары неотступно следовали за нами.

В Коджори я остановил машину возле магазина. Прямо напротив магазина на длинной скамейке под деревом сидели ребята и пели.

— Счастливо вам, ребята.

Они вывалились из машины все сразу, не сказав ни слова. Лишь голубоглазый заглянул в кабину.

— Большое спасибо. Извините, что заставили вас сделать крюк.

Это был голос Гоги. Голос, который спустя четыре года всплыл в моей памяти.

«Это невозможно! — Гоги побледнел. — Неужели это были вы? Невозможно!»

«Ты что же, опять пошел выкать?» — улыбаюсь я, хотя побледневшее лицо Гоги встревожило меня.

«Невозможно! — повторил он и потянулся за сигаретой. — Так это были вы? Невероятно!»

«В этом нет ничего ни невозможного, ни невероятного. — Я стараюсь сохранить спокойствие. — В моей машине сидели сотни людей. Чего же удивляться, если и ты в ней оказался разок».

Гоги испытующе смотрит на меня, словно стремясь что-то вычитать в моих глазах. Я невозмутимо протягиваю ему горящую спичку, потом прикуриваю сам. Если что-нибудь делать, совладать с собой проще. Я закурил и беззаботно откинулся на спинку скамейки.

Издали со мной кто-то здоровается и направляется прямо к нам. Никак не могу вспомнить, кто бы это мог быть, но я улыбаюсь и встаю ему навстречу.

— Здравствуй, Нодар, дорогой мой! Где пропадаешь, как живешь?

— Ничего. Все в порядке!

Никак не могу его вспомнить. На вопросы я отвечаю односложно, не вдумываясь ни в то, что он спрашивает, ни в то, что я отвечаю. Я украдкой смотрю на Гоги. Бледность уже схлынула с его лица, но глаза невидяще уставились в одну точку. Чувствую, его что-то тревожит и он всячески старается подавить волнение.

Неожиданно вспоминаю тишину в машине, грозную, пронизанную ожиданием тишину. И мне делается не по себе.

— Ну, будь здоров, Нодар, дорогой ты мой! — откуда-то издалека доносится до меня голос знакомого незнакомца.

— Всего доброго! — отвечаю я. Никак не могу вспомнить, кто бы это мог быть. Я возвращаюсь к Гоги и сажусь на скамейку.

«Так это был ты?!» — повторяет Гоги. Ничего не надо было рассказывать. Его глаза, его взгляд уже сказали мне все.

У самого поворота Джаба (так звали сидевшего за мной) должен был приложить нож к моей сонной артерии. Острие ножа пощекочет шею, чтобы я ощутил страх. Затем он прикажет мне остановить машину. А Вова (с грубым голосом) поиграет револьвером у самого лица. «Хочешь остаться в живых — молчи. И марш из машины!» — скажет его надтреснутый голос. Это должно произойти точно у обрыва, на самом темном повороте. Потом меня подведут к краю обрыва и неожиданно ударят по голове стальным прутом. Стану сопротивляться — выстрелят. Если все обойдется без шума, ограничатся еще парой ударов прута. А убедившись, что я уже готов, столкнут в пропасть. За руль сядет Вова.

«Ты не думай, что я оправдываюсь. Меня и того очкарика запугали и заставили пойти силой. С тех пор я даже близко не подходил к ним».

«Где они теперь?»

«Вова сидит, а Джаба умер. Слишком большую дозу принял. Его нашли мертвым в лифте одиннадцатиэтажного».

«Слишком большую дозу»…

— Я убежден, что мы с тобой встречались четыре года назад.

— Возможно, но я тебя не помню. За четыре года стольких встретишь и знакомых и незнакомых — всех не упомнить.

— Мы встретились с тобой в «Бетании», у Кикетской развилки. Очкарик просигналил мне рукой. Была полночь или что-то вроде этого. Я остановил машину, но вас я увидел лишь тогда, когда очкарик распахнул дверцу машины и свистнул. Вас было трое, не считая очкарика. Ты сел назад, посередке. Вы попросили меня отвезти вас в Коджори.

— У Кикетской развилки? Четыре года назад? — задумался Гоги.

Я не свожу глаз с его лица, пытаясь разобраться, врет он или говорит искренне.

— Не помню. В тех местах я редко бывал. В ресторане «Бетания» вообще не был ни разу. Я и мои дружки — не кутилы в традиционном смысле этого слова. Чаще всего мы собираемся в кафе «Иверия», «Тбилиси». Или в домах. Музыка, немного коньяка, шампанское, девушки. Ничего не поделаешь, такова современная молодежь. Произносить тосты за родных или за девять братьев Херхеулидзе — не наше дело, — с улыбкой закончил он и Взглянул на меня.

«Неужели я ошибся?»

— Ну, ну, ведь и я вроде бы в старичках еще не числюсь. Кое-что и мы в этом понимаем, — улыбаюсь я в ответ, не сводя с него глаз.

Гоги спокойно выдержал мой настойчивый взгляд.

— Вам тридцать пять лет, не так ли?

— Почти!

— Пятнадцать лет — немалая разница. Мы вряд ли поймем друг друга. Сейчас все меняется в таком темпе, что через каждые пять лет появляются люди с новой психологией. Я в мои двадцать кажусь пятнадцатилетним совершенно иным.

— Ну, допустим, не совсем так! — продолжаю я улыбаться.

«Неужели я обознался?» — думаю я, продолжая пристально смотреть ему в глаза. Гоги не уклонился от моего взгляда. Два добрых синих глаза простодушно глядят на меня.

И вновь заработал справочный автомат на вокзале. Я вновь нажимаю кнопку. Воспоминания прокручиваются и складываются, как пластинки с надписями. Наконец автомат останавливается в нужном месте. «В Коджори не подбросишь?» — вновь слышу я грубый голос. И вновь сверкнули в зеркальце злые глаза. Потом хлопнула дверца и свет в салоне погас.

Медленно течет время.

Тишина, поразительная тишина.

Задумавшись, я не обратил на нее никакого внимания. Но потом словно спала пелена, в душу заполз червячок страха. «С каких это пор выпившие так чинно ведут себя в машине? Наверное, еще неопытные, робеют. А может, это вообще их первая операция?» Я нажимаю на кнопку, и в салоне вспыхивает свет. «Что такое, ребята? Вы, случаем, не заснули?» — как ни в чем не бывало говорю я и оглядываюсь. Оглядываюсь и теперь, четыре года спустя, потом останавливаю кадр. В кинематографе это зовется «стоп-кадром». Я неторопливо и тщательно разглядываю «кадр». Посередке сидит голубоглазый юноша. Даже сейчас, спустя четыре года, я вижу страх, затаившийся в глубине его глаз.

Это Гогины глаза. Сомневаться не приходится.

«Большое спасибо. Извините, что заставили вас сделать крюк», — сказал, выйдя из машины, голубоглазый и наклонился ко мне.

Теперь я, как на магнитофоне, прокручиваю эту фразу. «Большое спасибо…», «большое спасибо, извините, что заставили вас сделать крюк…» Сомневаться не приходится — это был его голос.

— Да, я наверняка обознался, — насильственно улыбаюсь я. — Четыре года — не шутка.

— А, ты опять о том же, — изумленно тянет Гоги.

— Да, я конечно же обознался. Просто спутал с кем-то.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Мы лежим на низкой тахте в моей комнате. Цветастое одеяло едва достает мне до груди. Эка спит, уткнувшись головой в мою руку. На ослепительно белой простыне красиво отчеканено ее литое, загорелое тело. Левая рука покоится на моей груди. Она закрыта одеялом — виднеется лишь кисть с длинными пальцами. На среднем мерцает перстень с александритом. Я лежу на спине и смотрю в потолок. Не знаю как, но я отчетливо вижу нежные Экины пальцы. Просто я их настолько ощущаю, что кажется, даже вижу, хотя по-прежнему смотрю в потолок, боясь пошевелиться. Перстень я купил Эке в Дамаске. И надел ей на палец прямо в аэропорту. Разве можно описать ее радость? На глазах у нее появились слезы. Она ничего не говорила, но вся светилась благодарностью и любовью.

Возле тахты стоит низкий шкафчик, и я не вставая могу дотянуться рукой до японского магнитофона.

Музыка звучит настолько тихо, что может почудиться, ее откуда-то издалека доносит ветерок. Рядом с тахтой на столике стоит бутылка шампанского и два бокала. Бутылка не почата, бокалы сухи, плитка шоколада не тронута. Лед в фарфоровой миске уже давно растаял. Большая керамическая пепельница полна окурков. Из коробки выглядывают лишь три сигареты.

Эка дышит спокойно, ее красивые хрупкие плечи едва вздымаются. Я давно привык к ритму ее дыхания, даже небольшое его нарушение не сможет от меня укрыться.

Мне захотелось курить.

Не меняя позы, я осторожно шарю рукой по столику. Любое неловкое движение может разбудить Эку. Вот они, сигареты. Теперь осталось нашарить спички.

— Смелее, я не сплю, — слышу я Экин голос.

Одно из двух: или она вообще не спала, или я спугнул ее сон неловким движением. Я высвобождаю из-под Экиной головы свою левую руку и, перегнувшись с тахты, беру спички.

Потом сажусь в постели и пододвигаю пепельницу поближе.

Кроме тахты и низкого шкафчика в комнате стоит еще письменный стол, шкаф для одежды и полки с книгами. Вот, собственно, и вся обстановка моей однокомнатной квартиры.

— Налей мне немного шампанского, — просит Эка.

Я наливаю шампанское.

— Лед растаял. Я сейчас принесу.

Эка встала, сунула ноги в мои ботасы и с фарфоровой миской в руке зашлепала к кухне. Как она легко несет свое загорелое прекрасное тело, при одном виде которого я терял голову. Теперь Эке двадцать семь, но подтянутая, литая ее фигура впору семнадцатилетней девушке. Ее блестящая матовая кожа отливает бронзой, а нежные голубые жилки придают ой трогательную женственность. Каждое прикосновение к ней дарило мне прежде невыразимое наслаждение.

А теперь?

Что случилось теперь?

…Я невольно вспоминаю ночь, когда Эка впервые пришла ко мне. В комнате горела лишь настольная лампа. Она была повернута к стене и освещала угол комнаты. Эка потушила даже эту единственную лампочку. Комнату заполнил мрак, и я перестал видеть. Сумеречный свет, проникавший в окно, вычертил контуры комнаты, и глаза постепенно свыклись с темнотой. Вокруг было уже не так темно, как показалось вначале.

Эка подошла к постели и отбросила одеяло. Вот когда мне перестали подчиняться нервы. Сердце колотилось с такой силой, что я не на шутку перепугался: а вдруг услышат в соседней комнате?

Эка сняла платье и повесила его на спинку стула. В темноте, словно привидение, забелело ее тело. Электрический ток прошил меня. Эка стояла далеко, но мне показалось, что жаркая волна воздуха от ее тела обдала мое лицо. Горячая кровь с такой бешеной скоростью понеслась по жилам, что я едва не потерял сознание.

А потом?

А потом я, обезумев, целовал ее губы, шею, грудь.

А потом?

А потом все исчезло. Лишь электрический ток пробегал от корней волос и до кончиков пальцев. Пробегал, переполняя меня блаженной истомой.

А потом… Я почувствовал, как наши тела, расплавившись подобно металлу, смешались…

Когда я пришел в себя, Эка дрожала, словно раненая перепелка в грубых ладонях охотника.

Она плакала.

Я стал целовать ее глаза, стремясь поцелуями осушить слезы.

Но Эка плакала сдавленно и беззвучно.

— Ты жалеешь о том, что случилось? — с убитым видом спросил я.

— Что ты, Нодар! Напротив, я плачу от счастья. Я люблю тебя до безумия. Только ради этого дня и стоило жить на свете…

А теперь, куда девалось теперь нетерпеливое волнение, охватывавшее меня в ожидании Эки? Куда ушло то время, когда я до рези в глазах выглядывал ее в окне, когда я потерянно ходил взад-вперед по комнате, с бешенством посматривая на часы? О, как нехотя тащились стрелки по циферблату, как лениво тянулось время. Эка никогда не опаздывала, но горячечное ожидание начиналось у меня уже за два часа до свидания. И когда наконец приближалось время ее прихода, терпение иссякало.

А потом я замечал ее на улице, она направлялась к моему дому, и мне казалось, что сердце останавливается, а жилы, не выдержав напора окаменевшей крови, лопаются. Как мне хочется хотя бы еще раз испытать то блаженное состояние, которое овладевало мной, когда Эка исчезала в парадном, а я, прильнув к входной двери, прислушивался к стуку ее каблучков по лестнице! По звуку ее шагов я мог безошибочно определить, на каком этаже и даже на какой ступеньке она находится.

Куда же девалось то страстное нетерпение, которое заставляло меня настежь распахивать дверь? И Эка, не дожидаясь, пока дверь вновь захлопнется, уже повисала на моей шее. А я, поворачивая ключ в двери правой рукой, левой нащупывал пуговицы на ее платье.

И так продолжалось целых четыре года из шести лет нашего знакомства.

А потом?

А потом, видно, случилось то, что неминуемо должно было случиться.

Я долго не замечал, как потускнел огонь моей страсти, как постепенно наша любовь сделалась будничной и привычной.

Но однажды, с полгода назад, когда я, целуя Эку, одновременно думал о серпуховском ускорителе, я понял, что все кончилось.

…Эка осторожно приоткрыла дверь. В руках она держала миску с кубиками льда. Поставив миску на стол, она бросает в свой бокал один кубик.

— Тебе налить?

Я отрицательно качаю голевой. Дымок от сигареты штопором вкручивается в потолок.

Взяв в руку бокал, Эка присаживается на краешек тахты. Теперь я вижу ее вблизи. Густые каштановые волосы падают ей на плечи.

— Ты меня больше не любишь, Нодар!

Я вздрогнул.

Я чувствую, как от Экиных слов что-то обрывается у меня в груди.

Я знал, что рано или поздно разговор этот неизбежен, и внутренне даже подготовился к этим неприятным минутам.

Но почему же тогда так ошарашивающе подействовали на меня Экины слова? Да просто потому, что я не ожидал их сейчас.

Впрочем…

Впрочем, может быть, это и к лучшему? Может, так и надо — высказать все напрямик и поставить точку?

— А разве я когда-нибудь говорил, что люблю тебя?

Эка повернулась и внимательно посмотрела мне в глаза. Видно, по одной интонации она не смогла уловить значения этой фразы и теперь стремилась вычитать на моем лице ее истинный смысл.

Мне делается не по себе от ее взгляда, и я упорно смотрю в потолок.

Эка поставила бокал на стол.

— Ты прав, ты никогда не говорил, что любишь меня. Я только теперь подумала об этом, впервые за шесть лет. До сих пор я не замечала, говорил ты мне эти слова или нет. Не замечала потому, что была уверена в твоей любви. Да, ты не говорил мне: «Я люблю тебя», — но разве любви нужны слова? Лучше всяких слов говорили мне об этом твои глаза, твое сотрясающееся от дрожи тело, оглушающий стук твоего сердца и твое светящееся нежностью лицо. Я тогда даже не вспоминала о существовании таких слов, потому что я жила этой любовью и совершенно не ощущала необходимости выражать ее словами.

Неужели Эка лишь сегодня догадалась, что я охладел к ней? Возможно, она и раньше почувствовала это, но не поверила. Не хотела признаться себе. Как она обрадовалась, когда я привез ей перстень из Дамаска, как она обрадовалась… С тех пор минуло семь месяцев. Эка не из тех женщин, которых соблазняют дорогие безделушки. Она уже тогда чувствовала, что я больше не люблю ее… Она не показывала виду, что червь сомнения уже заполз ей в сердце. Перстень вернул ей веру, подкрепил надежду, и она решила, что нашей любви ничто не грозит.

— Эка!

— «Эка!» — передразнила мою интонацию Эка и горько усмехнулась. — Я ждала такого конца, но не знала, что это произойдет так скоро. Я не готова к такому удару, я люблю тебя, Нодар.

На глазах ее показались слезы. Я привлек ее к себе, крепко обнял и стал целовать в глаза. Но тут же понял, как все это искусственно. На губах Эки мелькнула язвительная улыбка. Я вздрогнул и растерялся, как мальчишка, застигнутый на месте преступления. Чтобы скрыть неловкость, я стал искать сигареты.

— Ничего не поделаешь, Эка. Я никогда не давал тебе никаких обещаний. И разве мог я клясться, что любовь наша будет всегда такой же, как в первый день встречи? Видно, все меняется, теряет внешний блеск, ветшает, но взамен приобретается нечто другое. Разве я не любил тебя? Разве я не люблю тебя и поныне? Может быть, меня влечет к тебе не с такой силой, как прежде, но разве я, как и прежде, не способен на все ради тебя, разве я, как и прежде, не готов пожертвовать собой ради тебя? Видно, и у любви, даже бурно неистовствующей на первых порах, бывают приливы и отливы. Ни одному разумному человеку не придет в голову дать обещание никогда не меняться. И я тоже никогда не обещал тебе этого.

— Тебе не к лицу такие душеспасительные нравоучения, Нодар. Мне хватит и того, что ты уже сказал. Не надо хотя бы оскорблять меня…

Телефонный звонок.

Эка торопливо прикрывает свою наготу простыней.

Аппарат стоит на полу, возле самой тахты.

— Я слушаю… Я слушаю вас, Леван Георгиевич.

Я делаю Эке знаки, чтобы она подала мне часы.

— Да, да… — Запахнувшись простыней, Эка протягивает мне часы. — Сейчас половина десятого, ровно через сорок минут я буду у вас.

Я опустил трубку на рычаг и взглянул на Эку.

— Что случилось?

— Одевайся, академик ждет меня.

Я без долгих слов вскакиваю с тахты и быстро одеваюсь. Как кстати позвонил шеф. Все главное сказано, и я благодаря телефону избавлен от ненужных слез и длинных объяснений. Я облегченно вздыхаю, чувствуя, что тяжелый камень упал с моей души.

Машину я остановил перед входом в парадное.

— Я скоро вернусь, — говорю я Эке, хотя не вполне уверен в правоте своих слов.

На третий этаж я поднялся чуть ли не бегом и нажал на кнопку звонка.

Грудь моя ходит ходуном. Неужели возраст? А ведь совсем недавно я играючи взбегал по лестнице пятиэтажного дома, совершенно не ощущая сердца.

Дверь отворила домработница.

— Он ждет вас в кабинете, — крикнула она мне вслед, закрывая дверь.

— Здравствуйте, — войдя в кабинет, поздоровался я.

— Присаживайтесь, — услышал я в ответ.

Он стоял у стола, разбирая какие-то записи.

Я сел в кресло и оглядел комнату так, словно был здесь впервые. Все было по-прежнему. Письменный стол, глубокое большое кресло, тяжелая мраморная пепельница, справа корзина для бумаг, черный старомодный телефонный аппарат, два полукресла для гостей, а между ними круглый журнальный столик, заваленный, по обыкновению, книгами. На стене — квадратные часы и портреты Ньютона и Эйнштейна, вырезанные из журналов.

На письменном столе особняком расположилась фотокартотека, набитая пластинками пи-мезонов, отснятыми на прошлой неделе в лаборатории. Три дня назад их привез академику наш лаборант. Над картотекой возвышается тяжелый глиняный кубок с авторучками и остро отточенными карандашами. По стенам висят длинные книжные полки. Все вроде бы по-прежнему, но мне показалось, что здесь произошли неуловимые на первый взгляд изменения. Я еще раз внимательно оглядел все вокруг, переходя от предмета к предмету, от стены к стене. Нет, все здесь неизменно и привычно. Но что же тогда взволновало меня, что непривычного и нового в кабинете? Даже хозяин в своем неизменном домашнем одеянии и, как всегда, поглощен делом, ничего особенного или необычного в нем не заметно.

— Что делается в лаборатории? — спросил академик, не поднимая головы. Он методично сортировал записи: одни откладывал в сторону, другие рвал и, скомкав, бросал в корзину для бумаг.

Я ничего не ответил. Было ясно, что спросил он из приличия.

Неожиданно одна из бумаг привлекла его внимание. Он поправил очки и уселся поудобнее. Нетрудно было догадаться, что запись эта чем-то важна для него. Он целиком ушел в нее, позабыв о моем существовании. Молчание обещало быть долгим. Я потянулся было за сигаретой, но тут же передумал. Мысль об Эке не давала мне покоя. Эка сидит в машине и терпеливо дожидается моего возвращения.

«И все же почему мне как-то не по себе здесь?» — снова стали донимать меня эти мысли. И в который уже раз я внимательно разглядываю академика.

Леван Гзиришвили высок, сухощав, красив. На вид ему лет шестьдесят, хотя он уже вплотную подошел к семидесятилетнему рубежу. У него седые виски, редкие волосы, умные, живые глаза за квадратными стеклами очков — внешность типичного интеллигента. На мизинце левой руки он носит крупный перстень с печаткой. Каждый его жест, манера двигаться, говорить, улыбаться, слушать указывают на глубокую и традиционную интеллигентность, впитанную, видимо, с молоком матери.

Как разительно отличался он от ученых, которые сначала приобрели научные титулы и звания, и лишь затем — соответствующие им манеры и тип поведения.

Академик сидел неподвижно, не сводя глаз со старого пожелтевшего листочка бумаги. Потом с неожиданной прытью принялся рыться в ящике стола. Наконец извлек из него фотокарточку, приклеенную к картону, и с видимым сожалением стал ее разглядывать.

Раздался бой часов. Я вздрогнул и невольно взглянул на них. Было половина одиннадцатого. Мои часы отставали ровно на минуту.

Прошло уже полчаса, как я сижу здесь.

Я представил себе Эку, съежившуюся на переднем сиденье автомобиля, и сердце мое тревожно екнуло. По всему видать, я пробуду здесь не меньше часа.

— Сколько вам лет? — неожиданно обратился ко мне академик.

— Тридцать четыре, — с изумлением ответил я, ибо он прекрасно знал возраст каждого своего сотрудника, включая многочисленных новеньких лаборантов.

— Почему вы не женитесь?

Фотокарточку он бережно положил на стол, снял очки и повернулся ко мне. Каким же дряхлым он мне показался вдруг. Наверное, оттого, что снял очки. Его глаза напоминали оплывшие, мигающие свечи. Силюсь припомнить, видел ли я его без очков раньше. Наверное, видел, но не обращал внимания. Впрочем, мне ни разу не приходилось так близко заглядывать ему в глаза. Передо мной сидел не энергичный, деятельный ученый, каким я его привык видеть, а надломленный, усталый старик. Неужели все дело в очках? Может, они и придают его лицу моложавость и энергичность? Но… Вряд ли очкам что-либо изменить тут.

Я не видел его всего лишь месяц. Как он мог так сильно измениться за этот по сути мизерный срок? А может, с ним стряслось что-то неладное?

— Почему вы не женитесь, я вас спрашиваю? — повторил свой вопрос академик.

— Не знаю, — растерялся я.

— Неужели вы никого не любите?

Я предпочел промолчать. И что я мог ответить? За десять лет нашего общения это был первый бестактный вопрос, с которым обратился ко мне мой учитель.

Академик надел очки и вновь взял фотографию в руки.

Мои опасения оправдались — очки не смогли изменить выражения его лица. Он долго смотрел на фотографию, потом улыбнулся и протянул ее мне. Мое кресло стояло далеко от письменного стола. Я встал и быстро подошел к нему.

— Посмотрите, пожалуйста, нравится?

Я взял у него фотографию и с любопытством посмотрел на нее.

— Впрочем, она вряд ли может вам понравиться. Эта дама не подходит под каноны современной моды.

С карточки на меня смотрело умное лицо молодой женщины. Ее прическа и одежда напоминали мне фотографии матери времен ее молодости.

— Может, я допустил ошибку? Может, всего лишь год, проведенный рядом с любимой женщиной, перевесил бы всю мою жизнь?

Слова академика поразили меня. Я быстро взглянул на Левана Гзиришвили, пытаясь по выражению его лица угадать, что же могло произойти за этот месяц.

В комнату вошла домработница.

— Уберите, пожалуйста, вот это, а потом можете идти домой, — указал он рукой на корзину для мусора, полную скомканных бумаг.

Я положил фотокарточку на стол и вновь вернулся в свое кресло. Академик, словно забыв о фотографии, даже не взглянул на нее. Взгляд его сделался отсутствующим. Он молчал до тех пор, пока домработница не кончила убирать.

— Можете идти. Вы свободны до послезавтра, — негромко произнес академик.

Женщина кивнула и закрыла за собой дверь.

— Как идет строительство лаборатории на Цкра-цкаро?

— Проект разборного тысячетонного магнита уже готов. Ленинградцы берутся за его изготовление.

— Пора распределить работу по группам. Пусть Мамука Торадзе возглавит разработку схемы управления. А вы займитесь камерой Вильсона. — Академик задумался. — Камеру Вильсона следует поместить в максимально мощное магнитное поле. Иначе нам не удастся измерить импульс частиц высокой энергии. — Говорит он медленно, взвешивая каждое слово. Но взгляд его по-прежнему блуждает где-то далеко. — Тысячетонный магнит даст нам возможность измерить импульс частиц сверхвысокой энергии. Вместе с максимальным ростом мощности магнитного поля надо максимально увеличить объем камер. Тогда количество космических элементов значительно возрастет. Хм! Мы начинали работу в совершенно других условиях, у нас не было даже простейших приборов…

Академик встал и, заложив руки за спину, подошел к окну. Он долго смотрел на улицу, но было ясно, что, целиком погрузившись в воспоминания, он ничего не замечает. Вдруг он негромко засмеялся и покачал головой. Потом, тяжело ступая, вернулся к креслу, поерзал в нем, устраиваясь поудобней, и замер.

В комнате вновь установилась тишина.

Раздался бой часов.

Я знал, что уже двенадцать, но на часы все же посмотрел.

Двенадцать гулких ударов не смогли вывести академика из задумчивости.

Я с изумлением наблюдаю за выражением лица моего учителя. Вот лоб разгладился, и в глазах засверкали веселые искорки. Но вот уже на лоб набежала туча, и мелкие морщинки густо избороздили его. Вот нервно искривились губы, и тут же добрая улыбка осветила все лицо. Губы явно не поспевали за сменой мыслей. На них все еще играла улыбка, а в глазах уже мелькнул гнев.

О чем он думает?

Я стараюсь уследить за ритмом его мыслей.

И как бы воочию вижу, с какой ужасающей быстротой вращается колесо за его высоким лбом.

Я вижу, как год сменяется годом, день днем, минута минутой.

Я почти физически ощущаю тяжелую цепь, звенья которой — успехи и разочарования, радости и горести, трагические переживания и взлеты ликования. И вижу, как горбятся под ее непомерным грузом плечи старого академика.

И вот уже нет стен, нет тяжелых шкафов с пыльными фолиантами, нет замкнутого пространства душной комнаты. Все исчезло, и время потекло вспять. Мимо меня стремительно проносятся знакомые, но забытые пейзажи, забытые события, преданные забвению переживания, радости и разочарования.

В саду учится ходить маленький мальчик. Он судорожно уцепился ручонкой за мизинец матери и смешно переваливается, тараща испуганные глазенки. Это его первые шаги и первая победа. И ребенок уже вкусил восторг победы. Мама встревожена — ребенок вспотел и может простудиться. Но ребенок упрямится и не дается в руки. Он хочет ходить. Счастливый отец сидит на скамейке, с изумлением смотрит на малыша и делает знаки жене: ничего, мол, пусть ходит. И, подбодренный молчаливой поддержкой отца, мальчик ступает тверже.

Высокий, сухощавый молодой человек в очках с изумлением смотрит на показания электроскопа в лаборатории.

«Может, мне показалось? Может, электроскоп был не заряжен?»

Лаборант что-то мямлит, но в конце концов твердым голосом говорит, что электроскоп был заряжен.

Молодой человек недоуменно пожимает плечами.

Электроскоп заряжают снова и тщательно проверяют изоляцию.

Наутро молодой начальник лаборатории наблюдает ту же картину — аккумулятор разряжен, тонкие металлические пластинки опущены книзу.

Лаборант нервно передергивает плечами, словно это его вина, что электроскоп разряжен.

Начальник лаборатории глубоко задумался. Две металлические пластинки, прикрепленные к концу изолированного стержня, при зарядке отходят друг от друга и остаются в таком положении до тех пор, пока их не разрядят. В изолированной среде пластинки долго сохраняют свое положение.

Что следует из неожиданной разрядки электроскопа? Почему так всполошило его необычное поведение простейшего устройства?

Вот над этим и размышляет молодой ученый.

Что-то проникло в электроскоп. Это «что-то», ну, допустим, частица, должно обладать огромной энергией, иначе оно не сможет преодолеть надежную изоляцию.

Что за энергия одолела столь серьезное сопротивление? Кто знает, может быть, сверхэнергичные и всепроникающие частицы и в эту вот минуту пронизывают окружающее, в том числе и сухощавую фигуру молодого исследователя?

Молодой физик вспоминает, что и другие ученые отмечали подобное явление, но почему-то, не придав ему никакого значения, предали забвению.

«Что же все-таки происходит?» — этот вопрос не дает ему покоя.

По его распоряжению электроскоп помещают в герметически закупоренную камеру с нейтральными газами. Изолированность и герметичность камеры не вызывают сомнения.

Ассистенты и лаборанты неохотно, но добросовестно исполняют распоряжение начальника. Они не понимают цели этого сомнительного эксперимента: «Подумаешь, разрядился электроскоп! Наверное, он был плохо изолирован, вот и проникла в него заряженная частица и разрядила пластинки».

«Но если допустить, что электроскоп был изолирован надежно? Что тогда?»

Проходит время. И вновь электроскоп разряжен. Пластинки, вне всякого сомнения, опущены — это прекрасно видят начальник и научные сотрудники лаборатории.

«Какая-то огромная сила без труда преодолевает герметичность камеры и свободно проникает сквозь ее стенки».

Начальнику лаборатории этот факт говорит о многом. Интуиция экспериментатора подсказывает ему, что он имеет дело с каким-то таинственным явлением.

Да, его сотрудники убедились в том, что некая сила действительно проникла в герметическую камеру и разрядила пластинки электроскопа. Ну и что из того. Ведь подобные явления наблюдались не раз. Зачем из-за известного уже явления бить в колокола? Если этим явлением никто не заинтересовался раньше, значит, так тому и быть. Их заключения лишены дерзости и романтизма.

«Давайте подойдем трезво к случившемуся факту. Вообще-то ничего необычного не произошло, — говорят они, глубоко убежденные в своей правоте. В их тоне легко угадывается ирония по адресу молодого коллеги. — В герметическую камеру без труда проникают рентгеновские лучи и радиоактивные излучения. А этого вполне достаточно для ионизации нейтральных газов».

«Вы совершенно правы, — мысленно спорит с ними молодой ученый. — Но скажите, откуда берутся эти самые лучи?»

«Это же проще простого! — не задумываясь парируют ученые мужи. — Наверное, существуют неизвестные нам естественные источники излучений».

Бессонные ночи.

Копание в книгах.

И забытая проблема вновь извлекается на солнечный свет.

Да, это странное явление было отмечено еще на заре века. Возникло предположение, что сверхактивные частицы берутся из глубин земли. Но затем оказалось, что они пожаловали к нам с неба. Там, за облачной пеленой, на высоте пяти тысяч метров ионизация камеры происходила в тридцать раз сильней.

Потом проблема отошла на задний план. Уровень науки и техники того времени не позволял ее решить. Невиданное развитие физики после первой мировой войны поставило перед учеными другие проблемы.

«Факт остается фактом. Лучи идут из атмосферы. Но ведь из атмосферы могут идти и лучи рентгеновских и радиоактивных элементов?»

Целую неделю не появлялся в лаборатории молодой ученый. Он бесцельно ходил по комнате, валялся в постели, часами смотрел в потолок. Но мысли его блуждали в неведомом мире, в котором он стремился обнаружить нечто, туманно брезжившее в его сознании.

Ищущий ученый чувствует и понимает существующее, уже открытое и канонизированное, но… еще кое-что сверх того.

«Где начальник лаборатории?» — надрывалась телефонная трубка.

«Начальник лаборатории думает», — иронично отвечали сотрудники.

Да, начальник лаборатории думал. Его интуиция получила таинственный импульс. Но теперь необходимо этот импульс расшифровать.

«Разрядка пластин электроскопа может и впрямь являться результатом действия рентгеновских и радиоактивных частиц, излучаемых неизвестным естественным источником. Но почему не предположить, что существуют и другие сверхсильные частицы?»

Начальник лаборатории не находит себе места.

«Может ведь быть, что наши тела, наша планета пронизаны частицами фантастической энергии, испускаемыми совершенно неизвестными нам источниками?»

Молодой физик чувствует, как крепнет и набирает силу первоначальный импульс, сообщенный ему интуицией. Он уже убежден, что существует некий третий источник сверхмощных излучений. Для того чтобы доказать его существование, необходимо исключить из проблемы рентгеновские и радиоактивные излучения.

Колоссальной энергией заряжается тело молодого физика, ураган самых невероятных и причудливых идей захлестывает его существо.

А в саду маленький мальчик упорно учится ходить. Мама хочет, чтобы ее сыночек стал врачом, отец — инженером. А мальчик ступает себе по земле и радостно визжит. Отец по-прежнему сидит на голубой скамейке и не сводит глаз с малыша, судорожно цепляющегося за мизинец матери. Я никогда не мог себе представить, что таким вот молодым человеком был в кои веки и мой отец.

Начальнику лаборатории не терпится начать эксперимент, и притом сейчас же, сию минуту. Но в жилах молодого физика течет кровь интеллигента в четвертом поколении. И он громадным напряжением воли усмиряет бушующие в нем страсти. Он неторопливо и тщательно бреется, поправляет в зеркале галстук, застегивается на все пуговицы.

В лаборатории никто ни разу не видел его неряшливым. Ни разу, каким бы уставшим и издерганным он ни был, не потерял он присущих ему благородства и выдержки. Ни разу не позволил себе сказать резкого слова своим многочисленным оппонентам, не особенно церемонящимся с молодым начальником.

Теперь необходим эксперимент. Начальник лаборатории ждет не дождется, когда же удастся исключить из игры излучение радиоактивных и рентгеновских элементов. Он непреклонно убежден в существовании третьего источника. Глубокое внутреннее волнение проглядывает на его побледневшем лице и в лихорадочном блеске глаз. Но движения его по-прежнему неторопливы, отношение к сотрудникам уважительное и добросердечное.

Но глаза? А дрожь в тонких пальцах? А минутные отключения?

Все прекрасно чувствуют, какой дорогой ценой даются начальнику лаборатории внешнее хладнокровие и выдержка.

Постепенно и неуклонно его вера передается всем сотрудникам лаборатории, его превосходство приобретает совершенно зримые формы. Проблема, выдвинутая им на передний план, становится весьма реальной и значительной.

Камеру, в которой поместили электроскоп, окружили плотной свинцовой стеной. Толщина стены была рассчитана заранее, с тем чтобы она могла противостоять воздействию рентгеновских и радиоактивных излучений.

Всех охватило удивительное волнение. Даже записные скептики и те с неослабным напряжением ожидали результата эксперимента.

Если пластинки электроскопа не разрядятся, тогда вопрос ясен: причина разрядки заключается в рентгеновских и радиоактивных лучах, испускаемых неизвестным естественным источником. Отпадут иные предположения, страсти улягутся, и по истечении некоторого времени о них даже не станут вспоминать. Ибо рентгеновские и радиоактивные лучи известны давно, а все разговоры о других источниках излучений — плод досужей фантазии.

Симпатичный, подтянутый начальник лаборатории внешне абсолютно невозмутим. Он, по обыкновению, учтив, уважителен и внимателен к окружающим. Но иногда он вдруг отключается и взор его блуждает где-то далеко отсюда.

— Может, вы позавтракаете? — неловко переспрашивает лаборант, ибо на первый свой вопрос ответа он так и не дождался.

— Вы что-то сказали? — мило улыбается ученый, но взор его по-прежнему отрешен. Улыбка — всего лишь врожденный рефлекс вежливости. Только отрешенный взор неопровержимо свидетельствует о максимальном напряжении его интенсивно работающего сознания.

— Может, вы позавтракаете?

— Позавтракать, говорите? А который час?

Вот он уже на земле.

Все молча завтракают.

А если и говорят, то почему-то полушепотом.

«А вдруг и вправду разрядятся пластинки электроскопа», — не выходит из головы настырная мысль.

Что потом?

Они прекрасно знают, что будет, если пластинки электроскопа действительно разрядятся. Они окажутся перед лицом совершенно неизвестного явления. Само собой разумеется, что до поры до времени никто не будет знать природы и сущности этого явления. Подтвердится лишь факт его существования.

Но когда явление реально, уже можно думать над расшифровкой его сущности.

Для эксперимента было вполне достаточно десяти часов, но начальник увеличил его время до тридцати.

На протяжении этих тридцати часов никто не покидал лабораторию. Сидели и ждали, что произойдет. И руководитель, и его сотрудники были молоды. До сих пор их научная жизнь шла по обычному руслу, и ни одна серьезная проблема еще даже не возникала перед ними. Лишь теперь почувствовали они, что стоят на пороге значительнейшего события своей жизни. За что бы они ни брались, все валилось у них из рук, ибо одна-единственная мысль целиком поглотила их существо: «А что, если пластинки электроскопа действительно разрядились?»

Они слонялись по мрачным коридорам лаборатории, а в комнаты входили на цыпочках. За все время эксперимента не было сказано громкого слова. Не сговариваясь, они следовали какому-то неписаному правилу, но откуда оно взялось, никто бы не взялся объяснить.

Последний час до предела усилил напряжение. Все, как по команде, уставились на стрелки часов, но время словно остановилось. Тишина стала физически ощутимой.

Потом уже никто из них не мог вспомнить, как пролетели последние пять минут, никто не мог восстановить в сознании, что чувствовали, о чем думали они, вскрывая свинцовую стену.

Пластины электроскопа были разряжены.

Нет, это не обман зрения — тоненькие пластины электроскопа опущены.

Трудно сказать, что пережили они в это мгновение, да никто и не пытался над этим задуматься.

У всех на глазах блестели слезы, они сжимали друг друга в радостных объятиях.

— А теперь отдохнем! — сказал начальник лаборатории и пошел к выходу.

Два дня не выходил он из дому. Буря сменилась полным штилем, и он проспал восемнадцать часов кряду.

Молодому экспериментатору было ясно, что эти сверхмощные, всепроникающие лучи шли из таинственных глубин космоса. По сравнению с масштабами нашей планеты они обладали громадной, почти невероятной фантастической энергией. Неизвестный космический луч, а может, частица — он впервые назвал его «космическим» — без особых усилий преодолел толстую свинцовую ограду и разрядил пластины электроскопа. Какова природа этих лучей? И как их частицы входят в атмосферу — в первичном или вторичном виде? А может, эти элементы неизвестны науке? Может, их первичный вид и является основой материи?

Бой часов донесся до меня откуда-то издали. Половина первого. А мне казалось, что это последний удар двенадцати.

Четыре стены замкнули пространство комнаты.

— Не хотите ли кушать? — неожиданно спросил меня академик.

— Нет, спасибо, я уже поужинал.

— Немного коньяку?

Леван Гзиришвили медленно поднялся, подошел к шкафчику, висевшему среди книжных полок, и достал бутылку коньяка и две рюмки.

— Откройте, пожалуйста! — тихо попросил он и уселся в кресло.

Я быстро откупорил бутылку и разлил коньяк в рюмки. Старый академик взял рюмку и чуть пригубил ее. Я последовал его примеру.

— Вы когда-нибудь задумывались, кто вы такой? — спрашивает учитель.

Я не знаю, как ответить на этот странный вопрос, и молча смотрю на него.

Видно, он и не ждал ответа. Скорее всего, он сам и собирался ответить на свой вопрос.

— Для милиции вы — гражданин Нодар Георгиевич Геловани; для меня — сотрудник, талантливый ученый, доктор физико-математических наук, экспериментатор с неплохим чутьем; для соседей — холодноватый, но воспитанный, корректный молодой человек; для автобусного кондуктора — пассажир; для врача — пациент, но сами-то вы знаете, кто вы такой? Что вы из себя представляете, чего хотите, к чему стремитесь и какой ценой?

Я с изумлением слушаю старого академика. Я никогда еще не видел его в таком возбуждении. С неожиданной прытью он наполнил мою рюмку, взял свою и поднес к губам.

— Вы пока еще молоды, деятельны и живете сообразно с чувствами. Здоровья и энергии у вас через край. Вы полны надежд на будущее и не отдаете отчета в сделанном. Пора подведения итогов у вас впереди. К тому же вы печальный и скрытный человек. Вы больше, нежели ваши сверстники, мне думается, озабочены собственной личностью и пытаетесь заглянуть себе в душу, понять свою сущность. Я часто замечал, что тайная печаль точит ваше сердце. И это не печаль человека разочарованного — плод несбывшихся надежд. Я знаю, что тайны человеческой души для вас важнее, нежели поведение тяжелых протонов и мезонов. Допускаю, что мне только кажется это, возможно, я ошибаюсь… Пейте же.

Я поднес рюмку к губам, но пить не стал и снова поставил ее на стол. Странное волнение овладело мной. Я понял — академика что-то терзает, ему что-то хочется сказать.

«Почему же тогда он ходит вокруг да около? И собирается ли он вообще открыть свое сердце? Почему он позвал именно меня? Неужели он считает меня единственным человеком, перед которым можно исповедаться?»

«Исповедаться…» — это слово заставило меня вздрогнуть, словно сердце придавил тяжелый камень.

Только теперь я стал понимать, что обеспокоило меня вначале. В кабинете моего учителя все было по-прежнему, все стояло на прежних местах, но что-то незримое, незаметное исподволь сообщало о своем присутствии.

Только теперь, в эту минуту я осознал, что это было.

В кабинете старого академика поселилась смерть.

Я бессознательно потянулся к рюмке и осушил ее.

— А я уже завершил свой жизненный круг. И завершил неважно. Ничего значительного я так и не сделал.

Пауза.

Я мну в кармане сигарету, но достать все же не решаюсь.

— Курите! — угадал мое желание Леван Гзиришвили.

Я закуриваю. И затягиваюсь с такой жадностью, словно только что вынырнул из воды и вдохнул живительный воздух.

— Что такое жизнь и для чего живет на свете человек? Может, стоило провести ее в объятиях любимой женщины? Но меня влекла к себе истина. Не пожалеешь ни пятидесяти лет неустанного труда, ни того, что нет семьи, ни вечного невнимания к собственной персоне, если эту адскую, полную боли борьбу увенчает миг победы, миг постижения непостижимого, созерцания невидимого, разрешения неразрешимого! Видно, у природы не много подобных мгновений в запасе, да и то для избранных. Напрасной была моя научная деятельность, понапрасну я выхолостил себя. И радость, которую я вкусил от ложной победы, была пустой, а потом… А потом наступила горечь похмелья и разочарование… — Академик взял со стола старую фотографию и внимательно стал ее разглядывать. — Вы пока еще молоды, и вам не понять, что значит несбывшаяся надежда. Тридцать четыре года…

— Но, Леван Георгиевич… Если вы говорите такое, что же тогда остается сказать другим. Вы — ученый с мировым именем, ваш научный авторитет непререкаем…

— В глазах моих близких и доброжелателей, дорогой Нодар… — Он нехотя положил фотографию на стол. — Но я-то, я-то ведь отдаю себе отчет в том, кто я есть и что из себя представляю.

— Лично для меня и мне подобных вы всегда были образцом ученого и человека. Я убежден, что ваши исследования оставили заметный след в мировой науке.

— Вы хотите, наверное, сказать — ошибочные исследования, принесшие мне ложную славу, не так ли?

Академик горько усмехнулся и, заметив, что я стряхиваю пепел в ладонь, подал мне пепельницу. Потом отошел к окну и прижался лбом к стеклу.

— Иногда ошибка играет большую роль в установлении истины, нередко за ошибками и скрывается истина.

— Это говорится лишь для самоуспокоения, милый юноша! Каждая значительная проблема схожа с неприступной крепостью, с неприступной и, что гораздо важнее, незримой… К этой крепости сбегается множество дорог, но лишь одна из них ведет к ее воротам. Невелика мудрость ступить на дорогу, которая никогда не приведет тебя к крепости. — Академик отвернулся от окна и, скрестив на груди руки, встал посреди комнаты. — Вы, пожалуйста, не думайте, что целью моей жизни был лавровый венок ученого с мировым именем. Меня не тревожит и то, что в результате полувекового служения науке я не попал даже в ряды третьестепенных ученых. Нет. Я сожалею лишь о том, что судьба не даровала мне мгновения великой победы, мгновения постижения истины. А я был готов жизнью пожертвовать ради подобного мгновения… Тут нельзя рассчитывать на удачу. Лишь большим ученым под силу одолеть этот тернистый путь.

— Но вы то… — начал было я, но, заметив жест учителя, осекся.

— Я часто подходил к Рубикону, но перейти его не хватило духу. А тот, кто не переходил Рубикон, кто не вкусил мгновения великого открытия, никогда не постигнет красоты большой жизни, никогда не ощутит своего человеческого величия. А значит, не сможет даже представить безграничные возможности человеческого духа… И чего стоит по сравнению с этим мгновением повседневная радость бытия всей нашей жизни? Суета, лишь суета сует! И как счастливы люди, переживания, радость и наслаждения которых измеряются великим мигом покупки автомобиля или мебели…

Пауза.

Я снова тянусь за сигаретой.

Бой часов. Уже час ночи. А Эка ждет в машине… Старый академик без сил опускается в кресло.

— Да, я так и не смог перейти мой Рубикон. — Он говорит это тихо, без прежнего возбуждения. — В мое время многое было неизвестным. Многое из того, что сегодня относится к разряду установленных и общепризнанных истин. В те времена, когда мы устанавливали спектр масс, он имел волновой характер и представлял собой единство пиков и впадин. На этой кривой, кроме электронного, должны были быть еще два пика — мезонный и протонный. Каково же было наше изумление и радость, когда мы стали свидетелями совершенно иной картины: между ними вдруг появились холмики… Что это были за холмики? Откуда они взялись? Вы даже представить себе не можете, какие чувства обуревали нас. — Голос академика окреп, и потухшие было глаза вновь вспыхнули за стеклами очков. — Мы стояли в преддверии чуда. Может… Может… Да, да, мы, скажу вам по совести, боялись даже высказать вслух свои предположения. Вот именно, боялись. Во всяком случае, я. Может, эти холмики были графическим изображением совершенно новых, доселе неизвестных нам частиц в космических лучах? — Пауза. — Сколько бессонных ночей, месяцев, лет! Какой подъем и тут же сомнения, сомнения, сомнения! Для меня и моих сотрудников земная жизнь перестала существовать начисто. Мы находились на грани великого открытия, мы первыми обнаружили следы неизвестных обитателей космоса, однако полученные нами горбики спектральной кривой оказались всего лишь миражем. Ветер открытия повеял из Японии и США. Нас ввели в заблуждение пи-мезоны. Этот мираж создали именно пи-мезоны, помешавшие нам обнаружить целое их семейство. Мы первые заметили это явление, мы первые почувствовали их существование, но другие обнаружили их, и притом совершенно иными методами. Наша же кривая всего лишь подтвердила их открытие.

— Но зато вы первые напали на след мезонов…

— «Первыми», — горько усмехнулся академик.

Пауза.

И еще одна сигарета.

И еще бой часов.

Передо мной возникает лицо Эки, вконец измученной ожиданием.

Но я не тороплюсь уходить. Я все никак не могу понять, куда клонится наша беседа, почему вдруг разоткровенничался со мной старый ученый.

— Было бы самообманом сваливать все на удачу. Мне, как и любому смертному, было трудно посмотреть правде в глаза. Но факт остается фактом: для того чтобы довести дело до конца, у меня не хватило ни сил, ни таланта, ни умения. Открытие элементарных частиц явно оказалось не по плечу человеку с моим талантом и знаниями… Я пожертвовал работе свою личную жизнь, и теперь, когда я собираюсь покидать этот мир, руки мои пусты… — Томительное молчание. И снова короткий горький смешок. — Вам, наверное, не раз приходилось наблюдать футбольный матч, когда одна из команд проигрывает с разгромным счетом, а до конца встречи остается несколько минут. Для проигрывающих не существует шанса сравнять счет, да и выигрывающая команда уже не стремится увеличивать его. Обе команды с нетерпением ждут финального свистка — в таких случаях обычно говорят, что матч доигрывается. Я вот тоже похож на проигравшего: надежды отыграться у меня уже нет, и я с нетерпением дожидаюсь финального свистка.

— Но, Леван Георгиевич…

— Если вы собираетесь подбодрить либо успокоить меня, не трудитесь понапрасну. Я не из тех, кого можно подбадривать таким манером… — Пауза. — Вот это, — он взял со стола пузатую папку, — отвезите в лабораторию. Я ознакомился со всеми фотокадрами. Все мои соображения и заключения тоже здесь. Бог любит троицу. Давайте выпьем еще по одной.

Он до краев наполнил мою рюмку.

— Плохо, если у вас нет возлюбленной. Лишь настоящая, большая любовь может сравниться с теми мгновениями взлета, о которых я вам здесь толковал. Да сопутствует вам удача!

Пить не хотелось, но я счел невежливым отказаться и выпил до конца. Учитель проводил меня до дверей.

— С богом! — открыл он дверь и протянул мне руку.

Я вздрогнул. В глазах его мне почудился призрак смерти.

Я быстро сбежал по лестнице и вышел на улицу. Прохладный ветерок освежил меня. Эки в машине не оказалось, и я в испуге оглянулся вокруг. Но тут же успокоился: Эка в полном одиночестве сидела на скамейке в скверике.

— Извини, пожалуйста, за опоздание.

— Ничего страшного. Что-нибудь случилось?

— Еще как случилось! Садись!

— И все же? — Эка, по обыкновению, мягко прикрыла дверцу.

— Никак ты не научишься закрывать! — Я перегнулся к дверце и с силой захлопнул ее.

Я включил зажигание и, перед тем как отъехать, еще раз посмотрел на окна своего учителя. В кабинете по-прежнему горел свет.

«Может, он за мной наблюдает?» — подумал я и поискал глазами его силуэт.

— Ты наконец скажешь, что случилось?

— Погоди минутку, пожалуйста.

Я медленно стронул машину с места. Проехав метров семьдесят, я повернул обратно и поставил машину напротив дома академика в тени платана. Увидеть меня сверху было невозможно, зато мне прекрасно были видны окна кабинета академика.

— Нодар, ты чем-то встревожен. Ответь мне, что стряслось?

— Леван Гзиришвили сегодня покончит с собой.

— Что за дикие шутки, Нодар?

— Увы, мне вовсе не до шуток.

— Ты хоть понимаешь, что говоришь? — с подозрением посмотрела на меня Эка, и в голосе ее послышался страх.

— К сожалению, понимаю.

— Он сам тебе сказал?

— Нет, я догадался!

Я почувствовал, что Эка немного успокоилась.

— Тебе, наверное, померещилось.

— Кто знает, может, и померещилось.

— Да, да, наверняка померещилось… — с облегчением вздохнула Эка. — И все же, как у тебя возникло такое жуткое предположение? — спросила она некоторое время спустя.

— Не знаю, Эка, может, я и не прав, но ничего не могу с собой поделать. Я почти уверен, что он покончит самоубийством.

Эка смотрит на меня с нескрываемым испугом. Она безуспешно пытается вычитать в моих глазах, что же могло произойти там, у академика, за эти три часа. Вопросов она больше не задает, понимая, что вразумительного ответа от меня не получить.

Гулко раздаются редкие шаги случайных прохожих. Откуда-то доносится слабый звук музыки. Окна в домах распахнуты настежь, но свет почти нигде не горит. Неожиданно возле нас остановилось такси. Из машины вышли парень с девушкой. Девушка мгновенно растворилась в темноте парадного, а парень, протянув деньги водителю, нетерпеливо ждал сдачу. Шофер долго возился с мелочью. Наверху, на втором этаже, засветились два окна. Видно, девушка включила свет в своей комнате. Наконец шофер отсчитал сдачу, и парень тоже исчез в подъезде. Таксист включил фары, и машина на полной скорости сорвалась с места. Скрежет тормозов на повороте раздражающе отозвался в ушах.

Вскоре в освещенном окне появился парень с сигаретой. Затянувшись в последний раз, он щелчком выбросил окурок на улицу и вернулся в комнату. Через некоторое время о окнах погас свет.

— Нодар, твое поведение мне непонятно. Если ты шутишь, то какие могут быть шутки с этим? Если же ты действительно заметил, что человек задумал недоброе, почему медлишь? Может, еще не поздно что-нибудь сделать?

Я, не говоря ни слова, смотрю вверх. В окнах по-прежнему горит свет. Что он делает? Может, пишет завещание? А может, мне и впрямь все это померещилось?

«Нет, мне не могло показаться, я чувствовал, как в комнате ходит смерть. Когда я, прощаясь, заглянул ему в глаза, там таилась смерть».

— Не понимаю, чего ты ждешь? Долго мы так будем стоять и хлопать ушами, пока человек не сотворит с собой чего-нибудь ужасного?

— Нам не дано оценить, мудро его намерение или нет!

— Пусть его намерение мудро, но, может, нам все же по силам спасти ему жизнь? Может, нам удастся отговорить его, если это и вправду не плод твоей фантазии?!

Я уже не в состоянии выслушивать Эку. Нервы мои напряжены до предела.

— Нодар, Нодар, свет погас! — дрожащим голосом шепчет мне Эка.

Я глянул вверх. Окна кабинета уже не светятся. Сердце мое сжалось, и холодная испарина выступила на лбу. Как страшно ожидание неизбежного, словно тяжелый камень пригвоздил тебя к земле. Жилы на висках вздулись, и кровь толчками прокладывает себе путь.

Тишину ночи спугнул глухой звук выстрела.

— Нодар! — вскричала Эка и, дрожа всем телом, прижалась к моей груди.

— Все кончено! — шепчу я и невольно смотрю на часы. Ровно два часа.

— Уедем отсюда, Нодар, мне страшно, слышишь, мне страшно.

Я высвободил руку из ее судорожных объятий и осторожно включил зажигание.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Всю ночь я не сомкнул глаз.

Самоубийство старого академика по-настоящему ошеломило меня лишь после глухого звука выстрела. Сидя в машине в ожидании выстрела, я чувствовал себя гораздо спокойней. Правда, после того как погас свет в окнах кабинета, жилы на лбу и на висках у меня вздулись и кровь, стеная, понеслась по ним. И сейчас еще в ушах отдается тот ужасающий звук. Может, мне почудилось? Никогда не предполагал, что кровь может, стеная, нестись по жилам. Наверное, слух мой был настолько обострен и все чувства так напряжены, что я без сомнения ощутил бы любой сигнал, который не зафиксировал бы даже самый чувствительный прибор.

Я лежу с закрытыми глазами, прикидываясь спящим. Я не двигаюсь, но отчетливо чувствую, как мечется душа в теле. Содрогается и рвется, словно ища выхода, и, не обнаружив его, бьется в отчаянии о стены.

— Что с тобой, Нодар? — слышу я дрожащий голос Эки.

Я упорно притворяюсь спящим и, не двигаясь, еще крепче сжимаю веки. Как она догадалась, что творится в недрах моего тела? Может, и у нее сверх меры обострились все чувства и от них не укрылась моя мятущаяся в отчаянии душа?

Может быть, мое волнение в виде импульсов и волн переливается в ее тело?

Боже мой, как много еще неизученного и неустановленного в мире! Скольких тайн нашего тела и нашей души мы не знаем! Сколько еще свойств и сил нашего мозга и организма, наших нервов и инстинктов не познаны нами! Они напоминают о себе лишь тогда, когда невыразимая боль внезапно обрушивается на наши головы. Лишь много позже осознаем мы, что мозг наш был начисто отключен в эти мгновения. Лишь задним числом осознаем мы, как в минуты смертельной опасности неведомые силы, таящиеся внутри нас, управляли нашими действиями, удесятеряли энергию и ускоряли темп принятия решений.

Мне никогда не забыть, как нас, десяти-одиннадцатилетних мальчишек, тайком забравшихся в виноградник, преследовал сторож. Он внезапно вырос над нами и пальнул из ружья. Точнее, сначала послышалась пальба и лишь затем раздался крик: «Хайт, сукины дети!» Я услышал эти слова уже после, перелетев через колючую проволоку ограды.

Потом я часто ходил на то место и с изумлением разглядывал колючую проволоку и острые колья, окруженные кустами черники. Мне, признаться, и самому верилось с трудом, что я одолел такую высоченную ограду. Я несколько раз порывался рассказать отцу и братьям, что одним духом перемахнул почти двухметровое колючее ограждение, но, боясь быть поднятым на смех, промолчал.

Кто знает, какие поразительные, невероятные и непредставимые свойства дремлют в человеке. Мы даже не ощущаем собственных возможностей. А об овладении и управлении ими и говорить не приходится. Все эти огромные силы, таящиеся в человеческом организме, используются пока что так же, как самолет при первобытном строе.

Но настанет время, и человек заглянет в самые сокровенные тайники своей души. Настанет время, и человек научится управлять механизмом, именуемым его организмом…

— Может, дать тебе воды? Ответь мне, пожалуйста. Я ведь знаю, что ты не спишь.

Я не откликаюсь.

Я подвез Эку к ее дому и остановил машину, ожидая, что она выйдет.

Пауза.

Облокотившись на баранку, я смотрю в ветровое стекло. Эка не сводит с меня глаз.

— Тебя нельзя оставлять одного.

Я закуриваю.

— Ты много куришь, Нодар. Тебе плохо. Ты даже сам не понимаешь, насколько тебе плохо. Тебя ни в коем случае нельзя оставлять одного. Я еду к тебе.

— Не надо. Иди поспи, успокойся. Я напрасно впутал тебя в это дело. Ну и натерпелась же ты! Со мной ничего не станется. Пойду и засну.

— Нет, ты не сможешь заснуть. Тебе только кажется, что ты спокоен. Дома, оставшись в одиночестве, ты не сможешь найти себе места. Только потом ты осознаешь, что произошло. — Пауза. — Неужели ты был бессилен что-нибудь сделать? Неужели ты не мог успокоить, обласкать…

— Я уже сказал тебе, не нам судить его. Уходи.

— Я не уйду, Нодар. Тебе нельзя быть одному. Я пойду к тебе. Все равно мне не удастся ни заснуть, ни успокоиться. Я боюсь, Нодар, и хочу быть рядом с тобой.

— Ну, а что на это скажут твои?

— Мои? — горько усмехнулась Эка. — Я для них давно…

Я резко рванул машину с места, не желая услышать конец фразы. Впрочем, Эка и не собиралась ее договаривать.

«Интересно, узнала ли милиция?» — думаю я, шаря рукой в коробке с сигаретами. Но она пуста.

— Эка, сигареты должны быть в ящике письменного стола.

— Сейчас.

Эка направляется к письменному столу и достает из ящика сигареты.

Я закурил и зашелся в кашле. Я чувствую, как желтый яд проникает в мои легкие.

«Если хоть кто-нибудь слышал выстрел, то непременно сообщил в милицию. А вдруг никто не слышал? Тогда о самоубийстве Левана Гзиришвили целых два дня никому не будет известно. Лишь послезавтра, когда домработница откроет дверь… Нет, нет… Академик наверняка предусмотрел это и не стал доводить женщину до обморока…»

— Эка!

— Что? Чего тебе, Нодар? — в испуге выскочила из кухни Эка.

Я понял, что позвал слишком громко.

— Как ты думаешь… — я говорю уже потише, но кашель не отпускает меня… — не сообщил ли академик в милицию?

— В милицию? Ты с ума сошел! Как бы он сказал об этом?!

Я надрываюсь от кашля.

— Я принесу тебе лекарство.

— Прихвати таблетку от головной боли.

Эка принесла лекарство.

— Ну, допустим, он все-таки позвонил в милицию. И что же он, по-твоему, сказал? Кончаю, мол, жизнь самоубийством, приезжайте. Так, что ли?

— Ну хорошо, хорошо, извини, сморозил глупость. — Пауза, и снова кашель. — Но почему-то мне кажется, что он все-таки позвонил.

У Эки были мокрые волосы. Она поднялась ни свет ни заря и приняла душ, а теперь, видно, сушила волосы на кухне. И вообще она может купаться бесконечно, лишь бы была ванная.

— Сварить тебе кофе?

— А другого у меня ничего и нет.

— Магазины пока закрыты, еще нет восьми. Минут через двадцать я спущусь и куплю чего-нибудь.

— Мне ничего не хочется. Что-то сердце болит.

— Хочешь валидолу?

— Не хочу. Свари-ка лучше кофе.

— От него тебе станет только хуже. Может, чаю заварить?

— Нет, нет, лучше кофе.

Эка выходит на кухню. Я швыряю сигарету в пепельницу и зарываюсь лицом в подушку, стараясь не слышать назойливого жужжания кофемолки.

Рев реактивного двигателя оглушает меня.

Нервы на пределе — вылет отложен на час. Я вышагиваю по пышущему жаром залу тбилисского аэропорта и чувствую, как тяжелеет голова.

В поисках аптеки спускаюсь на первый этаж.

— Анальгин у вас есть?

Но лекарство не действует, а голова раскалывается от боли. Я переутомлен и взвинчен.

Я нетерпеливо смотрю на часы. Сейчас я уже должен быть в воздухе. Погода отличная, и самолеты беспрепятственно взлетают и садятся. Что же сталось с моим рейсом? Чертовски не везет, видно, кто-то сглазил. И вполне серьезно я пытаюсь вспомнить, кого повстречал первым, выйдя из дому.

А Эка сейчас ждет не дождется меня в аэропорту Домодедово. Она еще не знает, что мой рейс запаздывает, и с нетерпением смотрит на часы (в Тбилиси она часов не носит, но в Москве без них не обойдешься). Стрелки медленно, но уверенно ползут по кругу. А она не знает, что вылет отложен. Впрочем, может, она спросила в справочном бюро, вылетел ли мой самолет? Наверняка спросила. Представляю, какое у нее сделалось лицо! Час еще куда ни шло, а вдруг все будет тянуться бесконечно?

В зале ожидания множество знакомых лиц. Я старательно отвожу глаза, мне вовсе не до светских разговоров и любезностей. Да что там разговоры — даже на вежливую улыбку и то недостает сил.

Я нашариваю в кармане таблетку анальгина. Потом решительно направляюсь на веранду и, облокотившись на перила, разглядываю самолеты. Главное — сейчас не нарваться на знакомых.

Внезапно я ощущаю на плече чью-то тяжелую руку.

Я обреченно оглядываюсь. Передо мной верзила с атлетическими плечами и низким лбом. Он радушно улыбается и сует мне громадную ладонь.

«Он наверняка с кем-то меня спутал», — думаю я и медлю с рукопожатием. Робкая надежда, что атлет все-таки ошибся, не покидает меня.

— Здравствуйте, Нодар, дорогой вы мой. В Москву собрались?

«Почему именно в Москву, а не в Телави или, на худой конец, в Херсон?» — об этом я подумал уже потом, когда незнакомец отошел. В его глазах, видимо, я так высоко стою на какой-то лестнице, что ему даже в голову не пришло назвать какой-либо иной город. Ведь люди моего ранга могут летать только в Москву.

Об этом я подумал лишь после того, как он со мной нежно распрощался (сам он летел в Кутаиси). Первое же, что мне пришло в голову при виде атлетического верзилы, было: «Боже мой, ну и везет мне!» Я безуспешно пытался выудить из своей памяти хотя бы намек на воспоминание об этом человеке. Но мой размягченный от жары и раздраженный усталостью мозг откликался неохотно. Видимо, та клеточка моего мозга, где хранились физиономия и имя низколобого атлета, либо безнадежно дремала, либо вообще отмерла.

— Да, я лечу в Москву.

— Как поживают ваши родные? Вы еще не женились?

— Еще нет, — неловко мнусь я, и бешенство нарастает во мне.

— Нодар, душенька вы моя, вы меня не узнали, не так ли?

— Почему же! — неуверенно мямлю я и злюсь на себя за это.

— Тогда скажите, кто я?

Ничего себе, уж такого идиотского вопроса я не ожидал. Руки у меня подозрительно зачесались.

— Ну что, ведь я прав?

«И с чего бы ему скалиться, болвану эдакому? Наверное, в восторге от своей догадливости!»

— Серго я, Модебадзе!

— О-о, извини, пожалуйста, что не признал тебя сразу! — по-панибратски хлопаю я его по плечу и резво перехожу на «ты», стараясь подчеркнуть нашу близость.

— Э-э, я так и подумал, что ты не узнал меня! Ты, наверное, в командировку, да? — бодро осведомился он.

— Вот именно.

— Слушай, Нодар, братец ты мой, ты, кажется, все еще не узнаешь меня, а?

— Узнал, узнал. Как же не узнать!

— Ну, раз так, скажи, из какого я города?

«О, с каким наслаждением я бы врезал ему промеж глаз!»

— Из Кутаиси я, чудак. Ты ведь не забыл Сосойю Калмахелидзе, а? Так вот, мы встретились с тобой в его доме. Не годится забывать старых друзей. Ну, я побежал. На мой самолет уже с полчаса посадку объявили.

Теперь уже я сую ему свою ладонь.

Потом в бешенстве шарю по карманам в поисках сигарет и снова облокачиваюсь на перила.

Еще двадцать минут.

Вылет больше не откладывали. Видно, задержка вышла из-за технических причин. В салоне невыносимо жарко. Пот заливает глаза. Я вытаскиваю платок из кармана. Нет никакой мочи слушать механический голос стюардессы, надрывный плач грудных детей, а о том, чтобы говорить, даже подумать страшно. Мой сосед никак не может устроиться и, кряхтя, бесконечно вертится в своем кресле. На толстых его щеках и подбородке появляется нездоровая краснота, как обычно у человека, перенесшего инфаркт.

Желая от всего отключиться, я закрываю глаза. К сожалению, я не могу сделать того же с ушами.

Из кармана я достаю таблетку анальгина и яростно жую ее…

Наконец мы взлетаем. Как только шасси самолета оторвалось от земли, я почувствовал облегчение. Скорости эпохи с самого начала сообщили нашему поколению другую инерцию. С этой инерцией свыклись наши нервы и ритм движений, наши психика и мышление. Люди моего поколения гораздо хуже переносят ожидание, нежели ровесники моего отца. Сколько раз случалось нам вместе бывать в аэропорту, когда вылет бесконечно откладывается. Отец, бывало, даже бровью не поведет, даже неудовольствие и то выказывал между прочим. Потом, бывало, направится к киоску, накупит газет и журналов, усядется где-нибудь в укромном местечке и невозмутимо примется за чтение.

Не думаю, чтобы они были воспитаннее нас или лучше владели собой. Правда, они скептически улыбаются, когда речь заходит о нашем воспитании и самообладании, однако никак не могут уразуметь того, что наши нервы и психология отлажены в ином, чем у них, ритме.

Меня ни за какие блага не удастся завлечь в поезд, его скорость соответствует инерции предыдущего поколения. Мой отец и вообще люди старой закваски с легкостью переносят сорокачетырехчасовые путешествия в Москву поездом. А наш жизненный ритм уже изначально предопределен самолетными скоростями. Царь Эрекле, посылая в Петербург свое посольство, ждал ответа месяцев эдак через шесть. Мера его терпения тоже была рассчитана на шесть месяцев, и не меньше. А сегодня, отправив телеграмму в Ленинград и не получив ответа в тот же день, мы места себе не находим от нетерпения и страха. И все потому, что мы родились в совершенно иной инерционной системе времени.

Это закон жизни. Техника бурно развивается, возрастают скорости, и человек так же органично сживается с ними, как пассажир, сидящий в салоне самолета, сживается с инерцией самолета. И это не зависит от его воли и желания, избежать этой инерции он не в состоянии.

Сегодня даже трехлетние малыши знают, что земля вращается вокруг своей оси. Знают они и то, что наша прекрасная планета вращается вокруг солнца. Сколько веков потребовалось человечеству, чтобы установить эту истину! А сегодня ребенок впитывает ее с молоком матери, и ему даже в голову не придет усомниться или просто задуматься над ней. Такова и скорость, таков и жизненный ритм. Ребенок уже с рождения принимает инерцию своей эпохи.

Вот и сейчас наш самолет летит со скоростью девятьсот километров в час. Это моя инерционная система, и я уже чувствую себя гораздо лучше, нервы постепенно успокаиваются, и какая-то веселая легкость овладевает мной. Со скоростью пятнадцать километров в минуту я приближаюсь к моей Эке, нетерпеливо дожидающейся меня в аэропорту Домодедово. Теперь между нами тысяча семьсот или тысяча восемьсот километров. Но для нас расстояние это ничего не значит, ибо, чтобы одолеть его, потребуется лишь два часа пятнадцать минут. А вот если бы я поехал поездом, между нами воздвиглось бы целых сорок четыре часа. Именно поэтому и взвинтил меня час задержки вылета — ведь это значило, что радость встречи с Экой удалилась от меня на девятьсот километров.

Эка наверняка справилась об опоздании моего рейса.

Вот-вот по радио объявят посадку самолета.

С необычайной легкостью я сбегаю по трапу. Неподалеку нас ожидает аэропортовский вагон-автобус. А вот уже, одним махом одолев лестницу, я шагаю по застекленному коридору. Теперь нас разделяет метров сорок. Эка, как всегда, стоит, наверное, рядом со входной дверью, смешно расплющив нос о стеклянную стену. Расстояние между нами все сокращается. А вот я уже вижу Эку, десять, пять, два метра. Все.

Мы долго стояли, самозабвенно прижавшись друг к другу и безбожно мешая прохожим. Но никто даже слова нам не сказал…

— Нодар! — без конца повторяла Эка, спрятав голову на моей груди. Дрожащее Экино тело вселяло в меня безмерную радость. Мысль о том, что я являюсь единственным защитником и хранителем этого дрожащего беспомощного создания, наполняла меня неизъяснимым наслаждением. Она принадлежала мне, и только мне, всем своим существом, мыслью, чувством, телом. Это я должен был печься о ее счастье, и нежность к ней пьянила меня.

Три дня мы не выходили из гостиницы. Еду мы заказывали прямо в номер. Мною владело только одно страстное желание — без устали целовать ее глаза, бесконечно слушать ее голос, до головокружения вдыхать аромат ее горячего тела.

Лишь на четвертый день я выглянул в окно. Был прекрасный прохладный вечер. Улица полна прохожих и машин. Пестро наряженные иностранцы рассаживались в яркий автобус. В скверике напротив играли дети, а взрослые, не сводя с них глаз, переговаривались на скамейках. Жирные, ленивые голуби крутились под йогами прохожих. За три дня пребывания в покойном гостиничном номере мы даже ни разу не вспомнили, что вокруг нас существует огромный, восьмимиллионный город.

Кофе осталось всего на несколько заварок.

Эка осторожно поставила на столик чашечку кофе.

Присев на тахте, я потянулся к дымящейся чашке.

— Он слишком горячий. Дай ему чуть-чуть остыть.

Эка уходит на кухню и возвращается со своим кофе.

Я, задумавшись, держу горячую чашку в руках.

— Нодар, глаза у тебя совершенно красные. Может, измерить температуру?

— Не надо. Это от бессонницы.

— Хочешь, я пойду и узнаю, что творится в доме академика?

— Не говори глупостей!

— Что тут такого? Я просто пройдусь мимо дома. Если милиция или соседи уже узнали обо всем, улица будет полна народу.

— Глупости. Я убежден, что академик перед смертью позвонил в милицию. Да и домработницу он освободил на два дня для того, чтобы она не застала его в кабинете с простреленным черепом и не упала в обморок. Один звонок в милицию, а все остальное, как говорят шахматисты, дело техники. Милиция без труда найдет домработницу, а та сообщит, что часов в одиннадцать или двенадцать оставила старого академика наедине со своим любимым учеником Нодаром Георгиевичем Геловани. О, как многоречив этот факт для неопытного следователя! Подумать только: за час до самоубийства академик был в обществе своего любимого питомца, талантливого физика-экспериментатора и так далее! Мой талант и вообще мою личность вознесут до небес, ибо сей факт окружит самоубийство академика еще бо́льшим ореолом таинственности. (Глоток кофе.) Что и говорить, ты молодчина, отличный кофе. Но вернемся к нашим баранам. Человеческая любознательность не довольствуется простейшими и одноходовыми трагическими сюжетами. А если к тому же кто-то заметил, что у входа в дом долгих три часа стояла машина, а в ней сидела одинокая красавица (еще глоток), то по крайней мере дней на десять город обеспечен пищей для пересудов и досужих предположений. (Я закашлялся. Еще один глоток — и чашечка опустела.) Но представить себе невозможно, как велико будет разочарование, когда в конце концов после долгих поисков удастся обнаружить завещание: ведь оно лежало тут же на столе, на виду у всех, под очками. Ничего не попишешь, Эка, такова уж человеческая природа… Ну, скажем, попали в аварию начальник и его шофер. Никуда не денешься, несчастный случай, ведь на трассе всякое бывает. Человек уже привык к подобным трагедиям. Поэтому этот факт причинит горе лишь близким и друзьям погибших. Но когда факт не удовлетворяет нашего возросшего любопытства, то его очень просто сделать интригующим: за рулем, оказывается, сидел не шофер, а сам начальник. К тому же шофер погиб, а начальника лишь основательно помяло. О, как многозначительно будут смаковать эту подробность дружки-товарищи — тут, мол, что-то не так! А как вы думали, уважаемая Эка!

— Успокойся, Нодар, с тобой творится что-то неладное. Я впервые вижу тебя таким возбужденным.

— Забери эту чашку, Эка.

По отвесной скале карабкается экспедиция из двадцати человек. На лошадях, на ослах и просто на собственных спинах тащат они доски, приборы, постель, посуду. Они направляются на строительство лаборатории космических лучей, находящейся на высоте трех с половиной тысяч метров над уровнем моря. В этой жалкой дощатой хибаре, носящей звучное название «Лаборатория космических лучей», должны быть обнаружены сверхмощные и сверхпроникающие частицы микромира, энергия которых определяется фантастической величиной — в десятки миллиардов электрон-вольт. Люди идут с энтузиазмом, надеждой и верой в успех, они полны решимости приподнять завесу над поразительной тайной, открыть неизвестные доселе элементарные частицы, вплотную подойти к первоосновам материи. Будущий академик Леван Гзиришвили отпустил бороду. Высокий, сухощавый, загорелый, полный энергии и жизнерадостности молодой человек выглядит весьма импозантно в своей защитной спецодежде и солдатских ботинках. Откуда ему было знать тогда, что после многих лет труда, бессонных ночей и колоссальных затрат энергии он увенчает свой жизненный путь выстрелом в висок.

…Внезапно я вспоминаю пожелтевшую фотографию. На меня смотрят умные, печальные глаза красивой молодой женщины. Кто эта женщина? Что связывало ее с Леваном Гзиришвили? Как повлияла она на его жизнь? Почему он вспомнил о забытой фотографии, пылившейся в архиве, накануне своего самоубийства? А может, она попросту лежала в ящике его стола и он каждый вечер с нежностью смотрел на нее?

«Вы когда-нибудь задумывались, кто вы такой?» — раздается в моих ушах голос моего учителя. Я уже не вижу его осунувшегося лица с призраком смерти в глазах, я слышу только его голос, и голос этот не такой возбужденный, каким он говорил ночью в своем кабинете, нет, это скорее шепот, доносящийся до меня издалека, из другого мира. «Для милиции вы — гражданин Нодар Георгиевич Геловани; для меня — сотрудник, талантливый ученый, доктор физико-математических наук, экспериментатор с неплохим чутьем; для соседей — холодноватый, но воспитанный, корректный молодой человек; для автобусного кондуктора — пассажир; для врача — пациент, но сами-то вы знаете, кто вы такой? Что вы из себя представляете, чего хотите, к чему стремитесь и какой ценой?»

— Эка, воды!

Я сам испугался, когда вместо крика из горла моего вырвался хрип.

Всполошившаяся Эка бежит на кухню и несет мне воды.

— Нодар, тебе лучше встать! Прими холодный душ, он освежит тебя.

Вода камнем застревает в горле. Я ставлю на стол полный стакан. Чувствую, как бледность заливает мое лицо, воздуха не хватает, сердце вот-вот выскочит из груди.

— Нодар, что с тобой?

Сквозь туман вижу испуганные глаза Эки и ее дрожащие губы.

— Нодар, Нодар! — Эка легонько бьет меня по щеке пальцами. Ей кажется, что я теряю сознание.

— Нодар, Нодар, Нодар! — в голосе ее нарастает отчаяние.

— Я подонок, Эка…

— Нодар… — Неожиданная фраза поразила ее, словно пощечина.

— Я никогда не задумывался, кто я такой. — Я говорю еле слышно, горько цедя слова сквозь сжатые губы. — У меня все не хватало времени оглянуться на пройденное, чтобы обдумать, кто же я все-таки есть. Но теперь, этим утром, прошлой ночью, в эту минуту я убедился, что я элементарный подонок, и больше ничего.

— Нодар, успокойся, прошу тебя! — Эка пытается прижать мою голову к своей груди.

Я резко отвожу ее руку в сторону. Глаза мои норовят выскочить из орбит. Я снова услышал стенание крови в жилах. Голова моя разламывается от боли. Неожиданно для себя я падаю на колени и в ярости изо всех сил бью кулаками в стену.

— Я подонок, подонок, я недостоин твоей любви! Я… я… — Все слова вдруг вылетели из головы, и я в остервенении молочу кулаками в стену.

— Нодар! — воскликнула Эка и плеснула мне в лицо воду из стакана.

Я внезапно пришел в себя, и кулаки мои, упершись в стену, застыли. Меня, видно, отрезвил крик Эки, а может, холодная вода капающая с волос на шею и ползущая по спине.

— Нодар, умоляю тебя, успокойся.

Жалобно просит меня Эка, но в голосе ее уже не чувствуется страха, она догадалась, что я пришел в себя.

Постепенно возбуждение прошло, и я валюсь лицом в мокрую подушку.

— Что с тобой творится, Нодар, скажи, что мне делать, как помочь тебе! — Эка плачет навзрыд. Опасность миновала, и она сразу расслабилась. Эка без сил опускается на тахту и кладет голову на мое плечо. Слезы, словно капли расплавленного металла, падают мне на плечо. Я осторожно поворачиваюсь и прижимаю Эку к груди.

— Успокойся, Эка, уже все прошло, и я спокоен, очень спокоен! — Я целую ее мокрые глаза и еще крепче прижимаю ее к груди.

А она плачет, плачет не переставая, плачет и дрожит.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Утро выдалось пасмурное. Но жара не убывала, в городе невыносимая духота.

Целый день я лежу навзничь и жду Эку.

Я предложил следователю стул и вышел на кухню.

— Разрешите закурить? — вдогонку спрашивает он.

— Пожалуйста.

Сразу начинает с сигареты. Значит, волнуется. Нельзя сказать, чтобы он был очень уж молод, во всяком случае постарше меня. Но, видно, в его практике пока еще не встречалось такого серьезного и ответственного дела.

Страшно парит. Из окна кухни виднеется платан. Впрочем, виднеется — не то слово. Его ветви едва не касаются окна кухни. Листья даже не шелохнутся. Семь часов вечера. Обычно в это время бывает попрохладней.

Я вытащил из холодильника бутылку шампанского, персики и кубики льда. Следователь растерянно озирается по сторонам, не зная, куда стряхнуть пепел. Я вспомнил, что Эка вынесла пепельницу на кухню.

Я вновь возвращаюсь на кухню. Эка в ванной. Она не хотела мешать нашей беседе. Стоило прозвенеть звонку, как Эка, прихватив мои рубашки, тут же направилась в ванную.

— Спасибо! — с вежливой улыбкой на лице говорит следователь и, поглядывая, как я открываю шампанское, стряхивает пепел в пепельницу.

Шампанское — мой любимый напиток, особенно в жару. Люблю, чтобы в бокале с шампанским, каким бы охлажденным оно ни было, плавал ломтик лимона и кусочек льда. Лимон придает полусухому шампанскому такой аромат, что, когда его потягиваешь маленькими глотками, дрожь наслаждения охватывает все существо.

На лице следователя, когда он увидел, как ловко и бесшумно я вытащил пробку из горлышка, мелькнула одобрительная улыбка. Насыпав в бокалы льда, я разлил шампанское.

— Угощайтесь, — говорю я и чокаюсь.

Следователь неторопливо взял бокал и, едва пригубив, поставил на место.

«Вахтанг», — внезапно вспомнил я его имя. А вот с фамилией оказалось потрудней. Он позвонил по телефону часа три тому назад и назвался, но я пропустил его имя и фамилию мимо ушей. Лишь положив трубку, я спохватился, что не запомнил, выражаясь его же языком, анкетных данных. И вот теперь его имя неожиданно всплыло в памяти. Пауза.

Я потянулся за сигаретой.

Следователь вновь отпил шампанского и обвел комнату взглядом. Наверное, он полагает, что обстановка моей квартиры поможет ему создать определенное впечатление о моем характере, вкусе, о моей личности, наконец. Как-никак в научных кругах у меня репутация перспективного и добротного молодого ученого. Да и докторскую я защитил к тому же добрых два года назад. Для науки это ничего не значит, а вот для следователя уже кое-что. Он наверняка успел узнать, что я был самым любимым учеником академика и что в академии я считаюсь его неофициальным преемником на посту директора института физики элементарных частиц.

Следователь спокойно оглядел всю комнату, задержав взгляд на книжном шкафу и полках.

Вдруг у меня возникло желание извиниться перед ним за ничем не примечательную обстановку моей комнаты, не давшей никакой пищи его профессиональной фантазии.

Завершив досмотр, он вернулся к созерцанию фотоэтюда, вырезанного невесть из какого журнала и прикнопленного к стене. Еще минуту назад он без всякого интереса скользнул по нему взглядом. Видно, с профессиональной точки зрения этюд этот действительно не представлял для него какой-либо ценности, но по-человечески ему весьма понравился. Не стану скрывать, гражданин следователь, этюд и мне нравится. Иначе с какой бы стати я стал вырезать его из журнала и тем более вешать на стену. Теперь вот и я вместе со следователем с нескрываемым удовольствием смотрю на прекрасный фотоэтюд. Отличный кадр. На переднем плане группа старух с печальными глазами. Увядшие их лица похожи на грибы, развешанные для сушки. А за старухами беззаботно шагает светловолосая девушка. Виднеются лишь ее шея и голова. Явственно ощущаешь, как треплет ветерок ее прекрасные золотистые волосы. Лицо ее светится любовью. Она, несомненно, смотрит на своего возлюбленного. Юноши в кадре нет, но по взгляду девушки легко догадаться, что он находится где-то поблизости, совсем рядом, и с сияющими глазами направляется ей навстречу.

Фигуры девушки не видно. Но одна-единственная, мастерски схваченная деталь дает почувствовать пластику и невесомость молодого тела, скрытого за спинами дряхлых старух: длинная, изящно согнутая в колене нога, виднеющаяся в просвете между черными платьями.

Следователь уже основательно принялся за шампанское. Видно, оно ему понравилось, а может, на него подействовал взгляд светловолосой юной красавицы… Так или иначе, бокал он опорожнил.

Я тут же наполнил его снова и добавил льда.

Он никак не может подступиться к разговору. Наверное, не находит естественного начала. То, что он придумал заранее, до прихода сюда, после встречи со мной и осмотра комнаты показалось ему неуместным. Я посмотрел на него открыто и пристально. Выглядит он вполне спокойно. Чуть выше среднего роста, заметное брюшко. «Лет сорок, не меньше», — уточняю я про себя. Но лицо его гораздо моложе. Вот почему я счел его своим ровесником или немногим старше себя. Брюшко помогло мне определить его истинный возраст. Впрочем, что мне его возраст? Можно подумать, это имеет какое-нибудь значение.

— В четыре часа утра мы допросили домработницу академика Гзиришвили, — начал наконец следователь.

Я понял, что он решил сразу взять быка за рога.

— Вы присутствовали при его разговоре с домработницей, когда он отпустил ее на два дня?

— Да, я был свидетелем их разговора.

— Вы случайно не помните, в котором часу это было?

— Не помню, кажется часов в одиннадцать.

— Будет неплохо, если вы вспомните поточней.

— Это имеет какое-либо принципиальное значение?

— Возможно, что никакого. Просто в нашем деле нужна точность. Итак… домработница утверждает, что оставила вас наедине с академиком. Прошу припомнить, в котором часу вы покинули его квартиру? Вот здесь уже точность имеет большее значение.

— Извольте. Я попрощался с академиком в пятнадцать минут второго. А выстрел прозвучал ровно в два часа.

— А вам откуда это известно? — изумился следователь, хотя потом попытался сделать скучливую мину, словно ответ на этот вопрос совершенно его не занимал.

— Но сначала я сам хочу задать вам один вопрос, если это, конечно, не противоречит процедуре допроса. — Последние слова я произнес с легкой иронией.

— Прошу вас.

— Откуда милиции стало известно о самоубийстве академика?

— Кто-то позвонил, но не назвался.

— И что же он вам сказал?

— Что академик Леван Гзиришвили покончил с собой.

— В котором часу это случилось?

— Точно в два часа.

— То-то и оно! — воскликнул я с волнением в голосе.

— Прошу прощения, но почему это вас так взволновало?

— Мое предположение подтвердилось. Для меня это имеет важное психологическое значение. А для вас это, может быть, не так уж важно.

— Как вам должно быть известно, для следствия все представляет большой интерес.

— Я окончательно убедился в том, что в милицию за мгновение до смерти позвонил сам академик.

— Сам? — изумился следователь. — Вполне возможно.

Пауза.

Наши руки одновременно потянулись к сигаретам.

— А теперь я тоже задам вам один вопрос, только, ради бога, не сочтите, что я в чем-то вас подозреваю…

— Слушаю вас.

— Каким образом вы узнали, что Леван Гзиришвили погиб точно в два часа?

— Мне не придется долго искать ответа на этот вопрос. Как я уже говорил, с академиком Гзиришвили я распрощался в пятнадцать, а может, и в шестнадцать минут второго. Потом я вышел на улицу и сел в свою машину.

— В машине вы были один?

— Это имеет какое-нибудь значение?

— Решающего — нет.

— Но какое-то, видно, все же имеет…

Следователь наверняка чувствует иронию, нет-нет да и проскальзывающую в моем тоне, но не подает виду.

— Повторяю, решающего — нет, это все канцелярские мелочи… Если вы не желаете, то можете не говорить, кто был с вами в машине.

— Чтобы все было ясно с самого начала, скажу вам, что в машине со мной находилась девушка, которую я люблю. И, между прочим, пользуюсь взаимностью. Надеюсь, никаких иных канцелярских уточнений не требуется?

— Кажется, я не говорил вам ничего обидного.

— А я и не обижаюсь. Сразу скажу о том, что считаю наиболее существенным. Но предупреждаю заранее: моя информация вас несколько удивит… Если профессия и положение вам позволят, прошу не скрывать эмоций. Так что подготовьтесь.

Я сам удивляюсь своему спокойствию, словно бы вовсе и не я столько пережил. Я курю и смотрю следователю прямо в глаза.

— Я уже подготовился. Слушаю вас! — улыбается он.

— У вас есть чувство юмора, и это хорошо. Но я не собираюсь шутить. То, что я сейчас сообщу, может показаться невероятным. Вполне возможно, вы даже поставите мне это в вину. Вас интересует, откуда мне известно, что академик Леван Гзиришвили застрелился точно в два часа, само собой разумеется, по моим часам? Итак, я знал, точнее, почувствовал, что мой учитель решился на самоубийство. При прощании я увидел в его глазах печать смерти. Взволнованный и задыхающийся, я вышел на улицу, сел в машину и терпеливо стал дожидаться звука выстрела.

— Невозможно!

— Что в этом невозможного?

— Вы узнали, прошу прощения, почувствовали, что академик и, насколько я знаю, ваш руководитель и близкий вам человек собирается покончить с собой, и преспокойно вышли на улицу уселись в машину и терпеливо дожидались выстрела?

— Вот именно. Вы прекрасно вникли в сущность этого эпизода. — Что и говорить, «сущность эпизода» я произнес с убийственной иронией. — Тем более удивительно, почему это показалось вам невозможным.

— Как же так, вы почувствовали что-то неладное… — не сводя с меня глаз, он шарит по столу в поисках сигареты… — и вместо того, чтобы успокоить или переубедить человека, бросили его на произвол судьбы и уселись в машину, ожидая, пока он наложит на себя руки?

— Я вас предупредил, что мое сообщение вызовет в вас резкую реакцию.

— Откуда вам стало известно, что он застрелился из револьвера? — словно уличив меня в противоречии, спросил следователь.

— Уважаемый товарищ следователь, в вашем голосе мне почудились несколько иные нотки.

— Какие такие нотки?

— Вы заговорили так, словно ведете допрос обвиняемого!

— Прошу прощения, — сконфуженно улыбнулся следователь и несколько сник. — Но ваш рассказ так взволновал меня.

— Погодите. Сначала я отвечу на ваш вопрос. Леван Гзиришвили вряд ли повел бы себя как женщина либо шизофреник. Он не стал бы вешаться, травиться или бросаться в окно. Револьвер ему подарил его друг после окончания войны: пригодится, мол, в горах, ведь наша лаборатория в горах. Вот и пригодился…

— Еще раз прошу прощения, если я не так что сказал, но, поймите правильно, меня сильно взволновала эта несколько необычная история. Но еще больше взволновал… нет, нет, слово «взволновал» ни в малейшей степени не может выразить моего состояния, — возмутил, не в обиду будь сказано, ваш поступок. Как вы, любимый ученик академика, проникнув в его намерение, могли бездействовать и ждать? Ждать, по вашему же выражению, звука выстрела? Вы целых сорок пять минут ждали трагической развязки. Допустим, он отложил бы самоубийство до утра. И что же, вы преспокойно сидели бы в машине до самого утра, только чтобы убедиться в истинности своего предположения? Неужели сердце не подсказало вам выхода, неужели вам не было жаль старика? Неужели вам даже в голову не пришло как-то поддержать, подбодрить, наконец, просто отговорить его? Кто знает, может, одно ваше доброе слово, один подбадривающий взгляд сумели бы заставить его отказаться от своего рокового шага? Но больше всего меня поражает, как вы смогли в течение столь длительного времени невозмутимо ждать ужасного исхода? Простите, но меня немало удивляет и эта ваша спокойная, сдобренная иронией и сарказмом речь. Словно бы вы рассказываете мне о некоем незначительном происшествии. Скажу откровенно, я не верю вашему рассказу и в глубине души надеюсь, что вы просто изволите шутить. Но тут же добавлю, если вы действительно пошутили, шутка ваша явно не удалась!

Лицо следователя побагровело от волнения. Одно время он пристально смотрел на меня, словно стараясь вычитать в моих глазах, шучу я или говорю правду. Потом внезапно схватил бокал и жадно осушил его.

Печаль, словно камень, легла мне на сердце. Мои сосуды резко сузились, не давая ходу крови, дыхание сбилось. Я, понуря голову, уставился в пол.

Если бы следователь умел читать по лицам, он бы без особого труда разглядел в моей душе глубокую печаль, отчаяние, борьбу с собой и кто знает, что еще…

Молчание затянулось. Может быть, следователь догадался или интуитивно почувствовал, что невзначай коснулся незримых нитей моей души, и понял, как потрясло, как пронзило меня это прикосновение. Об этом я думал потом, когда следователь уже ушел. Но что тревожило меня? Что мучило? Может, угрызения совести, ведь я и пальцем не пошевелил для спасения самого близкого мне человека? А может, сердце мое терзала еще более глубокая боль?

Молчание. А потом, как всегда, сигарета.

Внезапно следователь насторожился. Он, видно, уловил, что в моей однокомнатной квартире есть еще кто-то. Из ванной лишь на мгновение донесся шум льющейся воды. Наверное, Эка открыла дверь ванной, а потом снова закрыла ее. Вскоре раздались крадущиеся шаги. У следователя расширились зрачки. Я не оглядываюсь, но чувствую спиной, что следователь увидел Эку. Я знаю, какое впечатление произведут на него ладная фигура в джинсах, распущенные каштановые волосы, ниспадающие на красную рубашку (наверное, Эка держит в руках полотенце и сушит волосы), длинные изящные руки и слегка непропорциональное, но нежное лицо, полное энергии и страсти.

Следователь увидел Эку лишь мельком, но даже того мимолетного взгляда вполне достаточно, чтобы оценить ее красоту. Теперь-то ему должно быть ясно, кто сидел в моей машине той ночью. Красота Эки еще больше возвысила мою персону в глазах следователя. Уважительность сквозила в его взоре, устремленном на меня. Что ж, благодарю, Эка.

— Я по двум причинам не помешал академику Левану Гзиришвили осуществить свое намерение. Но давайте не будем торопиться называть его шаг безрассудным.

Я глубоко затягиваюсь и чувствую, как желтый яд медленно вползает в мои легкие. Дым попал мне в левый глаз. Я потер его кулаком и искоса взглянул на следователя. Он сидел в напряженной позе. Я с отвращением раздавил сигарету в пепельнице.

— Итак?! — нетерпеливо переспросил меня следователь.

— Да, да, я не помешал ему по двум причинам. Во-первых, я не выношу, когда вмешиваются в мои дела, и соответственно — не сую носа в чужие…

Молчание.

— А во-вторых? Вы не назвали второй причины!

— Второй?

Я оглядел бокал. Он был пуст. Следователь суетливо схватил бутылку и налил мне шампанского, видимо боясь, как бы я ненароком не отвлекся и не забыл закончить начатую мысль.

— Вторая причина гораздо серьезней. Даже попытайся я вмешаться в личные дела академика, все равно ничего бы не вышло. Да он просто не позволил бы мне соваться куда не следует. Леван Гзиришвили был не из тех, кто мог легко решиться на такой шаг. Не принадлежал он и к числу тех, кто кончает самоубийством в состоянии аффекта. Он никогда не ставил свои решения в зависимость от эмоциональных перепадов. Леван Гзиришвили был крупным ученым и крупной личностью. Нам даже не могли прийти те мысли которые рождались и зрели в его мозгу. Наши сердца никогда не испытывали таких перегрузок, которые для него были обычными и повседневными. Мы никогда не оставались с глазу на глаз с теми огромными проблемами, с которыми ему постоянно приходилось сталкиваться. Мы никогда не стояли у Рубикона, — вспомнил я слова своего учителя. — Мы ни разу не ощутили ни радости большой победы, ни горечи жестокого поражения. Наши эмоциональные импульсы были слабы и незначительны в сравнении с могучими эмоциональными нагрузками покойного академика. И разве под силу нам взвесить и оценить его решение? Или помешать в его осуществлении? Это смешно, уважаемый товарищ следователь! Мы с вами никогда не сможем взять на себя роль арбитров в судьбе таких людей, каким был покойный Леван Гзиришвили, по очень простой и понятной причине: нам не дано заглянуть в глубины их душ. Леван Гзиришвили решил покончить с собой! Кто дал мне, Нодару Геловани, право помешать ему в этом, ибо я не способен оценить истинности его решения.

Я почувствовал, как загорелись у меня глаза, и, вскочив на ноги, стал ходить взад-вперед по комнате.

— Как вы думаете, что подтолкнуло его к этому крайнему средству? Какие у него могли быть причины?

Мне многое ясно, но стоит ли об этом говорить? Будь у него желание раскрыть причины своего несчастья, он не преминул бы изложить их на бумаге.

— Поймите, мною движет вовсе не любопытство. Министерство официально поручило мне всесторонне изучить это дело. Леван Гзиришвили был большим ученым, большим физиком, во всяком случае одной из самых заметных фигур в советской науке. Насколько я знаю, он работал в сфере микромира. Не могу похвастать, что я достаточно разбираюсь в проблемах микромира или элементарных частиц, но в общих чертах знаю, что это завтрашний день физики. И вот один из пионеров этого дела в нашей стране, пользующийся почетом, признанием и славой, внезапно кончает жизнь самоубийством. Это странное самоубийство породило тысячи вопросов, на которые можно дать столько же ответов. Я знаю, что вы больше других сможете помочь мне разобраться в этом таинственном происшествии.

— На первый взгляд это достаточно просто, а на деле невероятно трудно. — Я тяжело опускаюсь в кресло. — Но я все же постараюсь рассказать вам кое-что и попутно высказать свои соображения по этому поводу. Догадываюсь, что самоубийство академика интересует вас по многим причинам. Ну, например, не шантажировал ли его кто-нибудь? Или более смелое предположение — не похищено ли у старого ученого какое-нибудь великое открытие? Я, само собой разумеется, имею в виду не элементарный плагиат, а нечто более серьезное, ну, вроде происков иностранной разведки.

— Мои интересы не столь примитивны. Мне важно знать и внутренний механизм поступков ученого.

— Но это скорее вам — человеку, а не государственному следователю. Давайте не будем об этом спорить. Выпейте шампанского. У меня найдется еще несколько бутылок. Да и льда я вам принесу.

Пустую бутылку и миску для льда я отнес на кухню. Эка гладила мои рубашки.

— Ты не устала? — Я поцеловал Эку в шею, предварительно отведя в сторону ее волосы.

— Напротив, я с огромным интересом слушаю тебя. Мне жаль, что я многое пропустила, пока была в ванной.

— Ты ничего не потеряла. Главное еще впереди!

Я возвращаюсь в комнату. В руках у меня шампанское и лед.

— Не стоит открывать. Я больше пить не буду.

— Пусть постоит открытой.

— Будьте добры, продолжайте.

— Начну издалека. — Я медленно откупорил бутылку. — Ну, например, с того самого момента, когда греческие материалисты ввели в научный обиход слово «атом». Стоит ли объяснять вам, что слово «атом» значит неделимый. Это было величайшее открытие. Оно продержалось двадцать столетий. В то же время это величайшее открытие было ошибочным. Понятие «неделимость», или атом, — согласитесь, слово «атом» звучит более научно — включало в себя две идеи. Первая — о сложнейшем строении материи, а вторая — о неделимости первоосновы.

Двадцать столетий потребовалось на то, чтобы развеять миф о неделимости атома. Ученые установили природу атома. И что же? Сам атом казался целой вселенной. Сначала обнаружили его составные части — электроны, протоны и нейтроны, а потом установили, что они и есть первооснова материи, и назвали их элементарными частицами. Вы здесь упоминали элементарные частицы, но тут же оговорились, что не знаете, каковы их свойства. В наше время их количество далеко перешагнуло за двести, и никто из смертных не знает, есть ли им конец.

Открытие рентгеновских лучей и радиоактивности поставило перед физиками головоломную задачу. Тогда еще не было известно, что всепроникающие лучи рентгеновских и радиоактивных элементов возникали, в результате торможения электронов, с громадной скоростью вращающихся вокруг атомного ядра. Надеюсь, я говорю понятно?

— Я приблизительно понимаю все, что вы говорите, но не могу понять одного: какова связь между рентгеновскими лучами и самоубийством Левана Гзиришвили?

«Рентгеновские лучи» он упомянул, видимо, потому, что краем уха слышал о них.

— Представьте себе, прямая, уважаемый товарищ следователь, да, да, прямая. И если вас действительно интересуют причины самоубийства академика Гзиришвили, советую вам набраться терпения. Я, кажется, уже предупредил вас, что собираюсь начать издалека.

— Я весь внимание! — сказал следователь и передернул плечами. Я заметил, что ему явно не по сердцу мое патетическое обращение «уважаемый товарищ следователь».

— Так вот. Еще вчера ученым было неизвестно строение атома, им были неведомы ни его внутреннее ядро, ни его электронная оболочка. Лишь позже стало ясно, что некий таинственный источник подает сигналы своего существования. В дальнейшем обнаружилось еще одно необычное явление. Заряженные электроскопы оставляли в герметических сосудах, которые наполнялись нейтральными газами. Надежная изоляция давала полную гарантию, что в сосуд ничто не сможет проникнуть, однако свершалось чудо. Да, да, чудо! То, что сегодня представляется обычным и каноническим, некогда было чудом. Как правило, так и происходит — каждое открытие со временем становится обыденной, а иногда и банальной истиной. Утром электроскоп оказывался разряженным. Какие-то неизвестные заряженные частицы все же проникали в герметический сосуд.

Каким образом оказывались эти заряженные частицы в изолированном сосуде? Попытаюсь в общих чертах объяснить вам суть таинственного обстоятельства. Никто не имел понятия, что происходит, но факт непреложен: вокруг сосуда летают всепроникающие лучи, обладающие сверхэнергией. Леван Гзиришвили окружил камеру с электроскопом свинцовой стеной. Вы, наверное, знаете, что свинец поглощает лучи рентгеновских и радиоактивных элементов. Теперь же электроскоп был надежно изолирован от воздействия рентгеновских и радиоактивных лучей, — значит, он должен был остаться заряженным. Но случилось чудо — металлические пластинки электроскопа все-таки разрядились.

Это явление всех взволновало. Итак, существуют всепроникающие, сверхмощные лучи. Радиоактивные и рентгеновские лучи по мощности не шли с ними ни в какое сравнение. Естественно, всех терзала мысль, как определить энергию неизвестных частиц и, что самое главное, выявить источник этих излучений. Первое предположение сводилось к тому, что лучи идут из земных глубин. Затем опыт был проведен в условиях высокогорья — интенсивность излучения возросла. Стало ясно как день — лучи шли из глубин космоса. Тут же возник вопрос. Я прошу вас, уважаемый товарищ следователь, оценить суть и значение этого вопроса — не являются ли эти лучи первоосновой материи.

В дальнейшем выявилось следующее: доходящие до нас космические лучи вторичны. Они — результат столкновения с земной атмосферой. Тогда родилось новое предположение: не являются ли неизвестные гости из космоса фотонами высоких энергий? Это предположение не подтвердилось. Иные полагали, что космические лучи высоких энергий представляют собой электроны. Но и сторонники этой теории были не правы. Лишь два десятилетия тому назад удалось установить, что эти космические частицы — протоны. В свою очередь, вторжение протонов в глубины атмосферы порождало вторичные частицы, что раскрывало тайну их структуры. Не волнуйтесь, уважаемый товарищ следователь, после столь фрагментарного экскурса в большую историю открытия элементарных частиц я вновь вернусь к академику Левану Гзиришвили. А если точнее, мы уже подошли к наиболее интересному периоду деятельности Левана Гзиришвили. Он убедился, что стоит на пороге величайшей тайны. Леван Гзиришвили не сомневался, что обнаружит новые, дотоле не известные частицы. В то время из всех составных частей атома известны были лишь электроны, протоны, нейтроны, представители массы — энергии света — фотоны и близнецы положительно заряженных электронов — позитроны. Если вам что-то неясно, не стесняйтесь, спрашивайте.

— Продолжайте, пожалуйста. Пока у меня вопросов нет.

— Я не стану задерживать ваше внимание рассказом о дальнейшей истории открытия частиц. Впрочем, должен коснуться мезонов. Их обнаружили в тысяча девятьсот сороковом году. Семейство элементарных частиц возросло за счет еще двух новых членов — положительного и отрицательного мезонов. Леван Гзиришвили с поразительной энергией окунулся в работу. Я ходил в детский сад, когда на одном из самых красивых хребтов Кавкасиони выстроили лабораторию. Сначала она больше смахивала на дощатую хижину, рассказывал потом Леван Гзиришвили. Но зато название было звучным — «Лаборатория космических лучей». Доверяя вашей фантазии, я не стану говорить, ценой какого напряжения сил удалось превратить эту хижину в современную научную лабораторию и, как любят выражаться журналисты, в настоящую кузницу научных кадров. Начались неустанные научные изыскания. Тайна была тут, под рукой, но как же трудно было проникнуть в ее сущность! Все понимали, что стоят на пороге открытия первооснов материи. Леван Гзиришвили и его соратники создали диаграмму спектров масс. Теоретически они знали, что на кривой кроме электронных ионов должны быть еще мезонные и протонные нити. А кривая между ними должна была углубиться… — я встаю, беру с письменного стола бумагу и карандаш, изображаю кривую и передаю следователю… — вот как на этой диаграмме. Но случилось неожиданное: диаграмма, полученная на основе данных исследования, полностью перечеркивала теоретические предположения и посылки. Между мезонами и протонами возникло еще несколько пиков. Вот здесь и началось борение страстей. Всю лабораторию залихорадило. Не является ли совокупность небольших пиков изображением совершенно новых элементарных частиц в космических лучах? В силу того, что сознание психологически уже созрело для новаций большого масштаба, предположения шли и гораздо дальше — не были ли эти неизвестные частицы первоосновой вселенной, материи? Вот теперь я приближаюсь к трагической развязке. Но, прежде чем представлю вам последний акт жизни старого ученого, я предлагаю выпить за его память.

Следователь выпил, не говоря ни слова, лишь глаза его подернулись печалью.

— Вы еще не устали?

— Нет, нет, продолжайте, пожалуйста.

Жгучее любопытство не сходило с его лица. Ко мне он проникался все большим уважением. Видно, впервые за свою практику он слушал подобные вещи.

— Впоследствии выяснилось, что все эти диаграммы с пиками неизвестных элементарных частиц были миражем, иллюзией. Моему учителю было трудно признаться в этом, тяжело было примириться с неудачей. Выше головы не прыгнешь, истина есть истина. Тяжелое поражение ошеломило Левана Гзиришвили, стало источником его душевных терзаний.

— Но ведь наивно полагать, что каждый эксперимент должен заканчиваться удачно. Конечно же обидно, когда столько труда пропадает впустую, но можно ли из-за этого кончать жизнь самоубийством?

— Вы правы, не каждый эксперимент бывает удачным. Я забыл сказать, что до того момента, когда мираж рассеялся, пики Левана Гзиришвили заставили говорить о себе весь мир. Его избрали академиком, приглашали на все симпозиумы… одним словом, имя Левана Гзиришвили сделалось притчей во языцех во всех научных кругах. Его личность постепенно стала легендарной. А вы знаете, уважаемый товарищ следователь, что значит испытать поражение, когда ты вознесен на вершину славы? И какое поражение — полное и безнадежное! Ты уверен, что проник в сложнейшую структуру строения вселенной, убежден, что сорвал покров с тайны, весь мир с волнением следит за каждым твоим шагом и вдруг — мираж, пустота.

Пауза.

Следователь сидит с пустым бокалом в руке, так и не осмелившись поставить его на стол. Он явно боится нарушить воцарившееся молчание. Лишь глаза его настойчиво требуют закончить повествование.

— Впоследствии выяснилось, что в результате распада мезонов в верхних слоях атмосферы возникают пи-мезоны. Тайна возникновения пи-мезонов является сегодня азбучной истиной. В космосе происходит бомбардировка мезонов протонами, — как видите, требуется всего пять слов, чтобы описать это сложнейшее явление. Именно эти пи-мезоны и создали маленькие пики между мезонами и протонами. Итак, все стало на свои места, и праздник сменился отчаянием. Выдающееся открытие лопнуло как мыльный пузырь. Но самым унизительным были иронические улыбки, не сходившие с уст противников, и мимоходом оброненные снисходительные замечания в научной прессе.

Сигареты кончились. Следователь предупредительно протянул мне свою пачку.

— Можно ли сказать, — глубоко затянувшись, продолжил я, — что Леван Гзиришвили первым обнаружил мезоны и их многочисленное семейство? Ведь академик стоял на пороге этого открытия. Естественно, открытие семейства мезонов не было открытием того ранга, каким бы стало обнаружение совершенно неизвестных элементарных частиц. Однако само по себе открытие семейства мезонов и их экспериментальное подтверждение, несомненно, упрочило бы мировой авторитет Левана Гзиришвили. К сожалению, он долго не мог оправиться от жестокого удара. Лишь человек с железной волей и стальными нервами мог вынести такое. Академик еще долго пребывал в состоянии шока. Он упрямо пытался доказать существование малых пиков, с завидным упорством стремился открыть несуществующие элементарные частицы. В конце концов, убедившись в своей ошибке, он пришел в себя, но было уже поздно. Семейство мезонов было уже обнаружено и описано. Одним словом, даже радость открытия и экспериментального подтверждения существования семейства мезонов стала достоянием других. Так рухнул за́мок мечты. Триумф сменился жестоким поражением. А от замков мечты, по выражению одного прекрасного физика и писателя, развалины не остаются. — Пауза. — Не знаю, насколько точно я ответил на ваш вопрос, но вот, собственно, и все, что я хотел сказать.

— Да, мне все ясно, вернее сказать, многое стало ясно… Но… — он пожал плечами, — до меня все же не доходит, что заставило его покончить с собой. Как же поступать в таком случае нам, простым смертным, кому не дано потрясать мир великими научными открытиями? Выходит, мы все должны кончать самоубийством? В конце концов, у Левана Гзиришвили немало заслуг перед наукой, и он еще мог сделать многое.

— Да, но киту в луже не наплаваться. Давайте же мы, как вы удачно изволили выразиться — «простые смертные», не будем обсуждать поступки людей, подобных Левану Гзиришвили. Он пожертвовал науке всем, что имел, не создал собственной семьи, не заботился о земных утехах и даже не насладился любовью женщины, о которой мечтал и перед которой благоговел. Его мысль, талант и энергия до последнего эрга — он, наверное, еще со школы помнит, что это такое, — были отданы исследованию и решению загадок вселенной. Да, он не пощадил ни таланта, ни времени, ни молодости, ни здоровья. И когда все эти жертвы оказались бессмысленными, жизнь академика тоже потеряла всякий смысл. Думаю, что яснее тут ничего не скажешь. Все, я уже кончил.

Следователь хотел что-то сказать, но не успел. Скрипнула дверь, и в комнату вошла Эка. Она, видно, поняла, что разговор исчерпан, и принесла нам кофе.

А может, это всего лишь сон? Тягучий, нескончаемый сон?

Но надежда бесследно улетучивается вместе с сигаретным дымом.

А в легкие лениво вползает желтый яд.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Никак не могу вспомнить, какой по счету стакан я выпил — третий или четвертый. Лед растаял в шампанском. Я долго кручу стакан в руке и наконец пью остатки шампанского вместе с кусочками истончавшего льда. Потом откидываюсь на спинку стула и смотрю Зурабу прямо в глаза. Я не чувствую, как пьянею. Удивительно, ведь мы выпили всего одну бутылку. Видно, я никак не могу оправиться после той памятной ночи. Временами груз спадает с плеч, и я, как и прежде, становлюсь спокойным и невозмутимым. Но потом незаметно мне делается не по себе. Одной бутылке вина ничего не поделать с двумя мужчинами. Но нервы расшалились, и, наверное, поэтому я легко пьянею. Блаженство разливается по всему телу. Сосуды расширились, и кровь весело бурлит в полегчавшем от алкоголя организме. К сожалению, вина у меня больше нет. Квадратный, плоский и лоснящийся лоб Зураба блестит сильнее обычного. Его несимпатичные глаза просительно смотрят на меня, словно вымаливая что-то. Нет, нет, они клянутся мне в преданности и дружбе.

А шампанского у меня уже нет. Но я даже не думаю спускаться в магазин. Пить с Зурабом мне не по сердцу. Просто душа просит холодного шампанского с лимоном. А лимона в эту пору не достать. Вот и приходится довольствоваться шампанским со льдом.

Я с горечью гляжу в пустой стакан и злюсь на себя. Ведь я знал, что дома у меня всего лишь одна бутылка. Надо бы спуститься в магазин и купить. Зураб что-то бубнит не переставая.

Я слушаю его краем уха, но ничего, кроме взволнованного голоса, не слышу.

Ах, какой, дескать, он был прекрасный человек (он — это, видно, Леван Гзиришвили), что нам теперь, дескать, делать, как стряслось такое несчастье (да, несомненно, он говорит о Леване Гзиришвили)? Ах, как, мол, я понимаю тебя. Действительно, как это можно соваться в чужие дела? Разве понять, мол, это следователю?

Внезапно меня осеняет — на кухне за банками должна быть бутылка коньяку. Я даже помню марку — «Варцихе». Принести или нет? Ну конечно — если коньяк действительно стоит за банками на полке. Тут же у меня появляется не менее гениальная идея: а что, если взять Зураба за шиворот, поднять со стула, плюнуть ему в плоский лоб, а потом, поддав коленкой под зад, спустить его с лестницы?

Нет, этого я делать не стану. Первая идея кажется мне гораздо соблазнительней: выйти на кухню и отыскать коньяк. А вторая подождет, торопиться некуда, надо сначала выяснить, чего он ко мне притащился спозаранку.

Ах, дескать, в какое время он нас покинул, а теперь вот надо с пришлым человеком срабатываться…

Я засомневался: а впрямь ли у меня есть коньяк? Смутно вспоминаю, что месяца два назад я припрятал бутылку за батареей банок на самой верхней полке.

Как жаль, дескать, что он умер. Кто знает, кого пришлют на нашу голову. Впрочем, почему, дескать, обязательно присылать, а если директором станет кто-нибудь из наших, ну, к примеру, ты?

Вот теперь я догадываюсь, зачем пожаловал ко мне сей господин. Где наша не пропадала, пойду отыщу коньяк, пусть этот болван выскажется до конца.

Я встаю и направляюсь на кухню. Остановившись в дверях, оглядываюсь. Зураб сидит ко мне спиной. В руках он держит стакан и пристально рассматривает его на свет. Кто знает, какая новая мысль рождается в тупичках его мозга. Волосы на макушке его идеально круглой головы повылезли, и теперь она похожа на мишень для стрел или, на худой конец, для пули.

Ура! Коньяк на месте. Я отыскал две рюмки и, наполнив их, преподнес одну Зурабу. Он по-прежнему не может расстаться со стаканом. Свою рюмку я мигом опрокинул, не сказав ни слова. Со стороны я вполне мог сойти за алкаша.

Вот именно, зачем, дескать, нам нужны варяги, когда у нас есть ты. Ну и что из того, что ты молод, в конце концов, дескать, в нашей области нет в республике специалиста лучше тебя.

Так вот оно что! Меня озарило, словно небо надо мной разверзлось. Теперь понятно, почему он в эту жарищу заявился ко мне в костюме, при галстуке и в белой рубашке с запонками на манжетах. А я, дурень, до сих пор не уразумел причины столь раннего его визита.

Только тебе, дескать, по плечу быть директором института.

Наши взгляды неожиданно скрестились. Он все не выпускает стакан из потной руки. Пока он не отпил ни капли. Выходит, я один выдул всю бутылку. И, пораженный этим великим открытием, я потянулся за сигаретой. Зураб мгновенно поставил стакан на стол и, щелкнув зажигалкой, предупредительно протянул мне огонь. Курить не хочется, но я через силу затягиваюсь.

Конечно, я понимаю, дескать, что ты настоящий исследователь, где тебе заниматься всякими административными делами, но делать нечего, не оставаться же институту без директора.

Почему мне не колют глаз наглые жесты Зураба Гомартели? Какие изменения произошли в его душе?

Я кончаю курить и делаю второе важное открытие: все это время говорит один Зураб, я же не вымолвил ни словечка. Я подливаю себе коньяку. Внезапно я чувствую острый голод. Выпивка возбудила аппетит, а в доме хоть шаром покати. На всякий случай я иду на кухню, авось где-нибудь завалялась хоть корочка хлеба. Судьба и на этот раз благоволит ко мне. Кусочек черствого черного хлеба весьма кстати. Я возвращаюсь в комнату. Мой взгляд вновь натыкается на мишень для лука. Почему я никогда не замечал ее раньше? Впрочем, может, и замечал, но не придавал значения. Ларчик открывается просто, мне вообще до лампочки особа Зураба Гомартели.

Я с удовольствием жую черствую корку. Ничто на свете не сравнится со вкусом хлеба! Теперь и коньяк идет лучше. Я уже основательно захмелел, но контроля над собой не теряю. Интересно, во что все это выльется — в гнев или в ласку? Вообще во хмелю я делаюсь размазней — всех люблю, всех жалею, хочется всех приласкать, каждому сказать доброе слово. Даже с теми, кого терпеть не могу, становлюсь отзывчивым и открытым. Я искренне клянусь им в любви и верности. Во хмелю я способен всем все простить, оправдать любой поступок, побрататься с первым встречным… А на следующий день глаз не могу поднять от стыда. Я до одурения смотрю в стену и вообще валяюсь в постели до полудня, молчу и стараюсь ни о чем ни думать, пока алкоголь не выйдет из организма. Я злюсь на себя, презираю до смерти свое слюнтяйство, даю себе торжественное слово никогда не повторять ничего подобного. И так до тех пор, пока сознание не прояснится окончательно и все не станет на свои места. Вот тогда я выдвигаю успокоительный и утешительный довод: вчерашнее мое поведение должно стать уроком на будущее. Трудно припомнить, сколько подобных «уроков на будущее» я получил.

Без десяти одиннадцать.

Поскорей бы пришла Эка.

Я опасаюсь, как бы мой хмель не пошел по другому пути. Если мне кто-нибудь вдруг не понравится, приходится усмирять нервы. Иначе все может закончиться из рук вон плохо. Два-три раза я имел удовольствие обрушить свой гнев на некоторых особ.

Мне не хочется, чтобы Зураб Гомартели стал объектом моего бешенства, но уже пару раз я весьма подозрительно посмотрел на его плоский лоб. Неужели все, что он говорит сейчас (а говорит он не переставая битых полтора часа), все эти великолепные идеи вот так, без передышки, и рождаются в его мозгу? Или он выпаливает эти автоматные очереди, обдумав их еще до прихода ко мне?

Да, я, дескать, убежден, что именно ты и должен стать директором института. Да, да, я, мол, прекрасно знаю, что административная карьера тебя не очень-то прельщает, но в интересах института и науки необходимо принести себя в жертву. Несовместимость — вот что ждет любого пришельца со стороны.

— А не лучше ли нам сначала похоронить беднягу?

Такова моя первая и пока единственная за все это время фраза. Сама по себе она нейтральна и даже банальна. Но эффект ее оглушителен. До этого расслабленный Гомартели вдруг выпрямился, с испугом уставился на меня и окаменел.

Пауза продолжалась довольно долго. Я в упор смотрел на него, скривив губы в иронической улыбке. Я и сам не ждал подобного эффекта. Этому простенькому предложению, видимо, придало силу двухчасовое молчание. Именно оно зарядило его и придало ему высокое напряжение.

И без того холодные глаза Зураба совершенно заледенели под плоским лбом. Может, он почувствовал угрызения совести? Может, ему стало больно и стыдно от своего нетерпения? О нет, его булькающий, как болото, мозг еще не созрел для подобных переживаний. А испуг его проистекал просто из боязни потерять союзника.

Меня безмерно раздражает его овечий взгляд. Но еще больше бесит белый квадратный лоб, гладкий как экларский камень. С каким наслаждением я бы высек на этом лбу изящный узор.

Я чувствую, как во мне вздымаются белые барашки волн. Море заволновалось и заходило ходуном. Громадная волна поднялась на дыбы, опала и закипела бурунами. Я стараюсь утишить в себе шипение и рев воды, разбивающейся о скалы. Но волны накатываются ряд за рядом, сметая все на своем пути.

— Так я говорю, не лучше ли нам сначала похоронить беднягу?

Я чеканю каждое слово.

Прежней иронии как не бывало. Теперь в моем голосе слышится неприкрытая угроза.

Пауза.

На лице Зураба Гомартели отразилось такое страдание, что рев волн во мне сразу же утих.

— Потом будет поздно, слишком поздно!

Его заледеневшие глаза вдруг увлажнились. Он отодвинул непочатый стакан и вскочил на ноги.

От наметанного взгляда Зураба не укрылось, что ревущие волны уже не разбиваются о гранитные скалы. И он не преминул воспользоваться минутным затишьем.

— Ты ничего не понимаешь, Нодар. Пока ты преспокойно сидишь дома сложа руки, люди бегают в академию и всюду, куда нужно. Никого не заботит, что нас не принимают в расчет и тем самым наносят оскорбление всему институту. Неужели Леван Гзиришвили не подготовил смену, неужели ни один из нас недостоин встать во главе института? Невыносимо примириться с мыслью, что нам не доверяют. Неужели все дело в возрасте? А ведь мы прекрасно знаем, кто на что способен. Наши исследования, тем более твои, Нодар, стоят на десять голов выше их мышиной возни. Микромир и физика элементарных частиц — наша область, и мы даже близко никого не должны подпускать к ней.

Мне начинает нравиться темперамент Зураба Гомартели. Вот уж не ожидал от него такой прыти.

— Хорошо, давай усмирим гордыню и склоним головы перед чужаком, занимающимся совершенно другой областью физики. Но пока мы притремся друг к другу, пока изучим характер и наклонности друг друга, пока наладятся человеческие контакты и, наконец, пока наш новоиспеченный начальник соизволит вникнуть в существо наших исследований, пройдет не меньше двух лет. Два года, ты слышишь, Нодар, два года! Впрочем, ты и сам прекрасно понимаешь, что значит в нашем деле два года!.. — Пауза. — В области физики элементарных частиц у покойного академика не было других учеников, кроме нас. Я не могу назвать ни одного физика в Грузии, понимающего в этом больше нас. Почему же нам должны назначить руководителя со стороны? Если ты согласен, мы все безоговорочно поддержим твою кандидатуру и категорически потребуем назначить директором тебя. Надо действовать без промедления, сейчас же, сию минуту.

А вот и выглянуло солнышко. Умиротворенную тишину нарушает лишь робкий плеск волн и шорох гальки. На моем лице заиграла улыбка. Я едва сдерживаюсь, чтобы не расхохотаться. Зурабу Гомартели ужасно нравится собственный пафос. Это заметно даже простым глазом. Он вошел в роль и искусно поддерживает священный трепет в своем холодном теле.

Неожиданно на меня находит отвращение. Я с раздражением рассматриваю плоский лоб Зураба, мешающий мне разглядеть простенький механизм его мозга с двумя туго вращающимися шестеренками.

Здоровый, мускулистый восемнадцатилетний парень лежал в постели и думал.

Он чувствовал себя неуютно в этой темной старинной трехкомнатной квартире в Сололаке. Здесь все было непривычно. Непривычным был лепной, украшенный амурами потолок с богатыми хрустальными люстрами. Непривычной была городская обстановка, ну хотя бы эта громадная кровать с пышно взбитыми подушкой и пуховиком, на которых он теперь возлежал.

Ни тетка, ни члены ее семьи не пришли в восторг от прихода нежданного гостя. Это прекрасно почувствовал и он, и маленькая кудрявая собачонка, враждебно затявкавшая на него, как только он переступил порог квартиры.

Но он даже виду не подал, что заметил их холодность. Оскорбление он проглотил, но запомнил навсегда. Отступать назад было некуда. Юноша быстро сообразил, что излишняя чувствительность может лишь повредить делу. Ничего. Со временем он все им припомнит: и недовольно сжатые губы тетки, и иронические улыбки двоюродных братьев, вызванные его деревенским нарядом.

У него было энергичное лицо и жесткий взгляд, надежно маскирующий его гибкость и расчетливость. Лишь в случае, когда успех был обеспечен, он давал волю своей гордыне и непомерному честолюбию. Да, он держит в узде самолюбие и тщеславие, втайне надеясь, что наступит и его время! Он отлично владел собой и умело направлял свои страсти в нужное русло.

В вагоне он даже не вздремнул, но и теперь сон не шел. Юноша ехал в Тбилиси продолжать учебу. В выцветшей спортивной сумке была лишь смена белья, аттестат зрелости золотого медалиста и русско-грузинский словарик. Вот и все его состояние. Но зато у него была ясная цель — стать ученым, физиком. Он обладал поразительной целеустремленностью, огромной энергией, завидной силой воли и эластичным, гибким характером. Отступаться от намеченного он не умел, и если отступал, то из тактических соображений, как делают шоферы, отводя машину задним ходом, чтобы потом мощно и на полной скорости одолеть скользкий подъем.

Даже из вагона он вышел не сразу. Он еще долго сидел, прижавшись лбом к окну, и наблюдал за пассажирами и встречающими, суетившимися на перроне.

Наступало жаркое июльское утро.

Ночью, видно, прошел дождь, но влага ничуть не умерила жару. От жгучих солнечных лучей плавился асфальт. Впрочем, кто знает, может, по городским меркам это нормально.

И юноша неторопливо направляется к вокзальному выходу.

Возгласы, объятия и поцелуи вокзального люда, грохот грузовых вагонеток, снующих взад и вперед, хриплые окрики их водителей, протяжные гудки маневровых паровозов, надтреснутый голос радио. Как действует на деревенского паренька, приехавшего в город искать счастье, этот шум, этот нервный ритм? Его лицо невозмутимо спокойно. Он послушно вверяет себя людскому потоку, который непременно приведет его к воротам незнакомого города.

Какая жизнь кипит по ту сторону этих вожделенных ворот?

На мгновение он застыл у входа.

Может, он хочет, чтобы эта минута особо запечатлелась в его сознании?

А может, пытается осознать волнующее значение этой долгожданной минуты?

Торопливые прохожие немилосердно толкают юношу, но он не чувствует этого, а может, не обращает внимания. А может, в этом есть даже нечто вызывающее, упрямо утверждающее себя в бесконечной суете?

Вполне возможно, что, когда он столкнулся с напряженным ритмом грандиозного города, с незнакомыми людьми, с непривычной средой, порождающей острое чувство одиночества, с головокружительным и беспорядочным движением транспорта, он почувствовал себя еще увереннее, еще крепче. Ибо он не дрогнул, не испугался, не отступился от намеченной цели, не растворился и не утонул в этом диком круговороте.

Вполне возможно, что, став частицей окружающего, он даже успокоился.

Я вижу, как он неторопливо шагает по улице Челюскинцев. Ширина улицы и обилие транспорта безошибочно подсказали ему, что она ведет к центру.

Ориентиром он избрал Мтацминду. Безразличным взглядом окидывает он витрины магазинов, а его напряженное сознание, словно киноаппарат, фиксирует увиденное, чтобы навсегда запечатлеть в возбужденном мозгу.

В кармане у него адрес теткиного дома. Но он торопится к Мтацминде. Им вдруг овладевает лихорадочное желание увидеть город, в котором он отныне должен утвердиться, сверху. Ему не терпится целиком ощутить, прочувствовать сильный, огромный, живой организм, частичкой которого он становится с этой минуты.

Открытый вагончик фуникулера медленно ползет вверх. Город остается внизу, но его границы настолько расширяются, настолько растет поле обзора, что кажется — Тбилиси тоже поднимается вверх.

Минут через пять паренек стоит уже у каменных перил и задумчиво глядит на город. Над Курой навис серый, пропитанный пылью туман, заволакивающий небо в стороне аэропорта. Кажется, что старый Тбилиси целиком погрузился в воду, оставив на поверхности купола Авлабарской церкви, Нарикалу и Метехский замок.

А туман набирает силу и стелется против течения Куры. Вот уже нырнули в мутную воду купола церквей, и только серебристые кресты указывают на место их погружения. Лишь мощные плечи Нарикалы не поддаются напору мглы.

Тбилиси медленно, но неуклонно заворачивается в серый туман. Исчезают размытые контуры высоких зданий, гул машин едва достигает слуха. Надежно укутанный плотной пеленой город глухо урчит.

Юноша долго простоял в задумчивости, приглядываясь к городу, разлегшемуся под завесой тумана, к городу, в схватку с которым он отныне вступал.

Он беспокойно ворочается, ему неуютно в этой богатой, покойной, но чужой и холодной постели. Его утомили и возбудили обильные впечатления первого дня, проведенного в огромном и незнакомом городе.

Из соседней комнаты до него доносится шепот двоюродных братьев. Он зябко ежится, ему кажется, что они говорят о нем. Вспоминается ироническая улыбка, игравшая на их губах при его появлении.

На улице раздался треск мотоцикла. Он остановился возле ворот. Ворота, заскрипев, отворились, мотоцикл въехал во двор и затих. Потом послышался разговор, кто-то кого-то позвал, смех, резкий окрик. Полудремотное сознание не улавливает смысла слов. Смех, разговор, шорохи сплетаются и вновь расчленяются. Вокзал, Мтацминда, Тбилиси, распластавшийся внизу, словно невиданное, мычащее, многоногое, многоглавое чудище, укрытое слоистым туманом, многолюдные улицы, витрины магазинов, круговорот машин, белое здание университета, окошечко для приема документов на физфак, холодное лицо тети и ее унизанные перстнями пальцы, иронические улыбки двоюродных братьев, потолок в амурах, огромный черный рояль, треск мотоцикла — все это причудливо сливается, сплавляется воедино. И все это — начало новой его жизни. Он еще не знает, нравится ему это или нет, да он и не думает об этом. Он ждет не дождется наступления утра, чтобы погрузиться в жизнь города и найти свой собственный путь в сильном и вихревом его течении.

Пятнадцать минут двенадцатого. Через пять минут моя машина, стоящая во дворе, окажется под палящим солнцем.

— Дорогой Зураб! (Я с особым удовольствием произношу «дорогой».) Вы же прекрасно знаете, что я никогда не соглашусь стать директором Института физики элементарных частиц, если даже мне это предложат. Ведь вы знаете это, не так ли?

Зураб Гомартели не обращает никакого внимания на мое иронически-вежливое выканье.

— Знаю!

— Так вот, если знаешь, брось выламываться и скажи прямо, чего тебе надо!

Зураб растерялся; впрочем, вряд ли его состояние можно назвать растерянностью, он скорее похож на мышь, угодившую в ловушку и лихорадочно мечущуюся в поисках выхода. Он наконец понял, что карты его раскрыты и дипломатия потеряла всякий смысл. Плосколобый молодец явно стремился создать ситуацию, в которой бы я сам сказал ему: знаешь что, друг, давай-ка я предложу твою кандидатуру на место директора института. Но теперь он окончательно убедился, что от меня ему этого не дождаться.

— Да, ты прав. Я знал заранее — ты ни за что не согласишься стать директором. Но, ради бога, не считай мой поступок дипломатической уловкой. Должность эта по праву принадлежит тебе. Если ты дашь согласие, мы с радостью поддержим тебя и до последнего будем бороться за твое назначение. Но без ложной скромности скажу: после тебя директорский пост положен мне. Ты — талантливый ученый, отличный исследователь и экспериментатор. Обречь тебя на административную деятельность неумно, чтобы не сказать — преступно. Этим делом с успехом займусь я. Ты прекрасно знаешь, что это мне по плечу, да я и сам чувствую — мне за глаза хватит и ума, и энергии. Административная деятельность — моя стихия. Я буду руководителем, который до тонкостей разбирается во всех проблемах, стоящих перед институтом. Мне будут понятны все претензии и нужды научных сотрудников. Правда, мне трудно состязаться с тобой в эрудиции, в плодотворности научных исследований и постановке проблем, во мне не столь развита интуиция экспериментатора, однако и у меня есть свои сильные стороны, и я уверен, что в них мое преимущество. Я очень прошу тебя: не пойми меня превратно и не считай карьеристом. Я не карьерист, а человек дела. Я терпеть не могу нерешительности и непрофессионализма руководителя. Я всегда мечтал о настоящей профессиональной среде и работе без профанации. Я — сторонник рационализма и логичного развития научной деятельности. Я знаю цену времени, знаю, что это самый дорогой «товар» в жизни. Кто не знает цену времени, тот обрекает себя на прозябание.

Я буду всячески поддерживать тебя и всех других талантливых ученых, создам идеальные условия для научной работы. Не думай, пожалуйста, что я такой уж альтруист и стремлюсь только к вашему благу. Я буду руководителем, и одна веточка из вашего лаврового венка будет принадлежать и мне. Призываю тебя не считать наш разговор торговой сделкой. Я очень взволнован и говорю с тобой совершенно откровенно. Не обращай внимания на стиль и форму моего предложения. Я хочу, чтобы ты правильно меня понял, понял, что́ я хочу сказать, а не домысливал то, чего нет.

Я смотрю на часы. Десять минут первого. Солнце уже немилосердно раскалило капот моей машины.

Насколько благородной кажется мне моя машина по сравнению с Зурабом Гомартели! Добрая, тихая, настоящий друг, безмолвно подчиняющийся любому моему желанию. Теперь ее безжалостно налит солнце, а я вынужден слушать дурацкие тирады без пяти минут директора.

Я стою перед труднейшим выбором: либо плеснуть коньяк прямо в лицо этому деятелю, либо отвесить ему увесистую оплеуху, либо элементарно вышвырнуть его вон. Каждая из альтернатив соблазнительна.

Мысли мои вновь вертятся около машины. Солнце шаг за шагом, методично заливает ее лоснящееся желтое тело. Я встаю и шарю в карманах — ищу ключ от машины.

Претендент на директорское кресло явно изумлен моим индифферентизмом. Что скрывать, мне доставляет огромное удовольствие немножко позлить его. Что это? Садизм? Может, в каждом человеке таится садистское начало, пробуждающееся в соответствующих условиях. Если это действительно так, то сейчас оно проснулось во мне достаточно энергично. Вот так сразу и проснулось. И даже глаз не протерло со сна. О, я прекрасно знаю, какой огонь сжигает сердце Зураба Гомартели. Этот плосколобый субъект отлично понимает, что моя поддержка, парочка добрых слов в его адрес откроют ему дорогу в директорский кабинет. Понимает он и то, что, если я пойду против или просто отвернусь от него, не видать ему вожделенного кресла как собственных ушей. Лишь одного не понимает Зураб Гомартели — мне абсолютно безразлично, кто станет директором. Если подумать, лично для меня Зураб Гомартели — оптимальный вариант. Он отлично знает цену каждому сотруднику и не посмеет задирать нос. Его практической сметки и энергии хватит, чтобы создать нам все условия для работы. Естественно, что и сам он внакладе не останется… Я с плохо скрываемым раздражением смотрю на его неприятное лицо.

Почему запаздывает Эка?

Нет, все-таки лучше спуститься и переставить машину. Я перебираю пальцами ключи от машины. Их бренчание чертовски действует на нервы Зурабу Гомартели. Еще больше, наверное, бесит мое безразличие. Дай ему волю, он без сомнения всадит мне пулю промеж глаз. Однако насколько целеустремленным должен быть человек, чтобы совладать с такой ненавистью, чтобы усмирить клокочущую в теле злобу и как ни в чем не бывало с покорной мольбой в голосе разговаривать с тобой.

Старый президент пребывает в задумчивости.

Кто заменит академика Левана Гзиришвили?

В физике элементарных частиц не осталось ни одного признанного авторитета, ни одного человека, соответствующего должности директора и по научным заслугам, и по возрасту.

Молодые конечно же есть и талантливые и перспективные. Многие из них успели уже создать себе имя. У нескольких почти равные шансы на директорский пост. Но предпочтение все же отдают мне. Президенту так и было доложено: наиболее достойным кандидатом является Нодар Геловани. И добавили, что я наотрез отказываюсь от предложения.

Кандидатуры обсуждаются с разных сторон: сравниваются научные титулы и звания, на аптекарских весах взвешиваются регалии и заслуги. И круг претендентов неумолимо сужается. В конце концов остаются двое. И преимущество явно на стороне Зураба Гомартели. И парочка добрых слов, склонившая чашу весов в пользу Зураба, — результат его воистину завидной энергии и целеустремленности.

Меня поражает, а если быть точнее, тревожит энергия Зураба Гомартели. И вообще меня тревожат все энергичные люди. Я не в состоянии начинать и делать несколько дел одновременно. Даже переключение с одного на другое дается мне с немалым трудом. Более того, я теряюсь, впадаю в отчаяние, безнадежно раздваиваюсь.

Я человек настроения и часто оказываюсь жертвой эмоциональных стрессов. Достаточно мне узнать что-то неприятное — и дело тут же валится у меня из рук. Зураб Гомартели эмоционально выхолощен, но зато упорен и настойчив…

Старый президент погружен в раздумья.

«Зураб Гомартели?»

Бог весть, от какой мелочи, от какой безделицы зависит порой судьба человека. Только-только чаша весов склонилась в сторону Зураба Гомартели. Вопрос вот-вот должен решиться… Но… Один-единственный телефонный звонок может круто изменить все. По телефону можно услышать всякую всячину: и нечто важное, и сущий пустяк, а в итоге дело, которое, казалось бы, уже окончательно сладилось, вновь идет вкривь и вкось.

К примеру, у старого президента занемог внучек: температура тридцать шесть и девять. Подумаешь, скажете вы, ничего особенного, что это за температура, да еще летом. Но не забывайте, речь идет о ребенке… И как тут не расстроишься.

Вполне возможно, что звонят из вышестоящей инстанции с просьбой написать небольшую статеечку в газету или просто поздравить с юбилеем.

Внимание рассеивается. И микроскопическое преимущество, добытое Зурабом Гомартели, сходит на нет. Другие мысли занимают теперь президента. Не лучше ли вернуться к этому вопросу завтра, утомленно скажет он. И никто не посмеет возразить. А завтра президенту некогда, послезавтра — научная конференция, послепослезавтра — прием зарубежных гостей и осмотр академии. А потом наступят другие дни, дадут о себе знать иные проблемы…

И все же судьба благосклонна к Зурабу Гомартели.

Соискатель директорского кресла Института физики элементарных частиц одевается со строгим вкусом: просто, неброско, всегда чисто выбрит и подстрижен, как требует того его общественный статус. В рестораны ходит теперь крайне редко, а потом и вовсе забывает туда дорогу. На застольях и официальных банкетах довольствуется лишь половиной бокала вина. Тем самым он дает почувствовать представителям старшего поколения, что придерживается одинаковых с ними норм жизни…

Неожиданно выплывает новое имя — Кобахидзе, Роман Кобахидзе.

— Кто, кто? — переспрашивает президент.

Да, это новое имя возникает совершенно неожиданно. Так нередко бывает с охотником — ружье уже зачехлено и охота закончена, а из-за куста внезапно пулей вылетает косой…

Он работает в Дубне. Ему сорок лет, естественно, доктор наук. Недюжинный экспериментатор и воспитанный молодой человек (если, конечно, можно назвать молодым человеком сорокалетнего мужчину).

Назвавший имя Романа Кобахидзе дает ему отменную характеристику.

Микроскопическое преимущество Зураба Гомартели тает как снег.

Стоит подумать. В Институте физики элементарных частиц несколько человек в равной степени заслуживают директорской должности. И все они молоды. В физике элементарных частиц, как известно, нет сколько-нибудь пожилых и притом авторитетных ученых. Выделить хотя бы одного из молодых означает обронить яблоко раздора. Ведь все они дружат между собой, и вдруг завтра один из них сделается директором. Каждое его замечание будет восприниматься болезненно, как личное оскорбление, не будет конца обидам и трениям. А вот Роман Кобахидзе — совсем другое дело. Чужой человек не будет ущемлять самолюбия друзей. Правда, Нодар Геловани наиболее достойный кандидат, но что поделаешь, он даже слышать об этом не желает. Поэтому самое разумное в сложившейся ситуации — призвать Романа Кобахидзе, разумеется, если тот даст согласие.

Но нет, судьба воистину благоволит к Зурабу Гомартели.

Кто-то перегородил поток тяжелой доской и отвел его в сторону.

Леван Гзиришвили создал институт, вырастил целую плеяду ученых. Разве не оскорбим мы память большого ученого, отдав институт чужаку? Люди собственноручно возвели в горах огромную лабораторию, прогремевшую на весь мир. Да и как поставить во главе учреждения ученого (поймите меня правильно, я знаю Романа Кобахидзе как прекрасного специалиста, солидного и выдержанного человека), в глаза не видевшего ни лаборатории, ни института? Как на это отреагирует коллектив, не воспримет ли он эту акцию как неуважение к себе? Лично я считаю (повторяю еще раз, никаких чувств, кроме симпатии, я к Роману Кобахидзе не испытываю), что подобная реакция вполне справедлива, ибо такое решение вопроса будет означать неверие в силы сотрудников института.

Седовласый президент нетерпеливо постукивает о стол костяшками пальцев.

Чаши весов постепенно выравниваются, а затем незаметно склоняются на сторону Зураба Гомартели.

В таком деле торопиться не следует, вопрос достаточно серьезен, надо все хорошенько продумать, еще раз взвесить все «за» и «против». Ведь не горит же в конце-то концов!

На папках тщательно завязываются тесемки, все встают и гуськом покидают кабинет президента.

Президент снимает очки и энергично протирает их стекла платком.

Зураб Гомартели сидит за рулем молочно-белой «Волги», он торопится в лабораторию. Оставив позади хорошую дорогу, он сворачивает в ущелье, на серпантин. Машиной он управляет механически, многократно взвешивая, перебирая, оценивая свое минимальное преимущество. То оно кажется ему настолько незначительным, что во рту появляется привкус горечи, то, наоборот, его охватывает чувство радости и он невольно прибавляет скорость. Коллектив института и лично я, Нодар Геловани, держим его сторону и согласны работать под мудрым руководством Зураба Гомартели над дальнейшими исследованиями загадок микромира.

Что и говорить, мы бы могли занять недвусмысленную позицию, отвести кандидатуру Романа Кобахидзе и настоять на назначении Зураба Гомартели.

Но никто даже пальцем не шевельнет ради этого. Просто все (ну разве за исключением одного-двух сотрудников, которые и сами не прочь занять вакансию) согласны с кандидатурой Зураба Гомартели, и баста. Его назначение нисколько не заденет нашего самолюбия. Но мы даже пальца о палец не ударим в поддержку Зураба Гомартели, пусть решают сами.

Завтра Гомартели непременно должен быть в Тбилиси. Почему бы не повидать ребят сегодня? Нелишне пооткровенничать с ними, обласкать, психологически подготовить, приучить их к мысли о своем праве на директорство.

Временами он погружается в сладостные мечтания, щекочущие его тщеславие. Ведь Тбилисский институт физики элементарных частиц не какая-нибудь там рядовая исследовательская контора. Леван Гзиришвили создал ему мировое имя. Как-никак именно здесь впервые набрели на семейство мезонов. А чего стоит хотя бы сенсационная волна, захлестнувшая затем весь научный мир!

Мчится машина, и мысли быстро сменяют друг друга. В ущелье постепенно темнеет. Одиннадцать часов утра, но тучи так черны и тяжелы, что кажется, наступили сумерки.

Имя Зураба Гомартели мгновенно станет известно целой армии физиков, работающих в области элементарных частиц. Теперь он заявится в Дубну в совершенно ином качестве, совершенно иными глазами станут смотреть на него и в Серпухове, да и его выступления на разных там симпозиумах и конгрессах будут встречаться совершенно иначе. Да, теперь каждое слово Зураба Гомартели приобретет иной вес и иную цену — ведь за его спиной солидный институт и прогремевшая на весь мир лаборатория космических лучей.

Но куда подевались тяжелые японские часы, обременявшие Зурабово запястье? И где массивный перстень с печаткой а-ля Леван Гзиришвили?

А где модный костюм в полоску и фирменная рубашка?

И куда сгинули крупноглазые запонки, некогда весело сверкавшие на тщательно открахмаленных манжетах рубашки?

Теперь все это излишне, к чему привлекать внимание и возбуждать нежелательные эмоции?

Ущелье постепенно сужается. А вот и то место, где Зураб по обыкновению останавливает машину. Он выйдет из машины, осмотрит покрышки, затем довольным взглядом окинет Кавказский хребет, оставшиеся внизу и подернутые тонким прозрачным туманом селения.

Неужели он изменит традиции? Неужели не остановит машину?

Если остановит, значит, все в порядке, настроение в норме и сомнения отогнаны прочь.

Машина сбавила ход и медленно сползла с дороги.

Он бодро вышел из машины. Глаза его по-прежнему лучатся энергией. Если хорошенько присмотреться, лицо его светится радостью бытия. Он захлопнул дверцу машины, закурил и подошел к выступу скалы. Ого, никак он и курить начал? Что же, первый верный шаг уже сделан. Теперь его здоровым и незамутненным легким никотин нипочем. А вот солидности явно прибавит. Да нет, здесь я не прав — сигарета даст ему возможность обдумать вопрос и заполнить паузу в разговоре. Ведь давать ответ сразу ему вроде бы не пристало, зато после трех-четырех затяжек будет в самый раз. На четыре затяжки требуется время, так долго молчать как-то неловко. Но когда куришь, неловкость исчезает, да и движения делаются солидней и естественней. К тому же и ждущий ответа нервничает меньше.

Внизу в расщелине извивается река. Ее шум едва доносится. Удивительная тишина, не слышно даже птичьего голоса.

Зураб Гомартели потянулся, присел несколько раз и направился к машине.

Всё в полном порядке.

Его насквозь рационализированное сознание не упустило ни малейшей детали, все взвесило, определило, учло и расставило по своим местам. Он убежден: если не случится чего-то из ряда вон выходящего, до директорства — рукой подать. Приятная легкость разлилась по всему телу, а шаг сделался пружинистым и четким.

Ждать осталось совсем немного, ну, от силы неделю, не больше, и все окончательно утрясется. Завтра с утра пораньше надо вернуться в Тбилиси. Кто знает, может, вопрос решится уже послезавтра на заседании президиума. Главное теперь — вовремя добраться до лаборатории и дать почувствовать каждому, что между ним и директорским креслом не существует никаких преград.

Он затянулся напоследок, швырнул окурок в пропасть и сел в машину. Не успела дверца захлопнуться, как машина стронулась с места. Что и говорить, машиной он управляет мастерски.

Минутная передышка, легкая разрядка и чистый воздух ущелья придали ему бодрости. Он прибавил скорости и четко сформулировал цель — добраться до лаборатории за два часа.

Лишь одного не мог предусмотреть Зураб Гомартели — испытание ждало его тут же, в каких-нибудь пяти минутах езды.

Неужели человек не ощущает приближения беды? Неужели предчувствие не предупреждает его о грядущей опасности? Но тогда каким же образом я догадался о смерти матери, едва заслышав шаги Гии? Может, этот импульс сообщил мне сам Гия своим робким, необычным появлением? Но ведь я не видел его? И потом, как мне удалось определить, что вошел именно Гия? Как, каким образом я почувствовал все это?

Но почему же тогда Зураб Гомартели не чувствует, что через пять, уже через три минуты он собьет четырнадцатилетнюю девочку?

А вот я страшно переживаю три минуты, отделяющие его от беды. Убийца и жертва неотвратимо сближаются друг с другом. Жертва идет медленно. Впрочем, это мне кажется, что медленно. Девочка погоняет теленка. Зураб Гомартели приближается к своей жертве со скоростью семьдесят километров в час. Девочка торопится домой, чтобы поспеть к детской телепередаче. А Зурабу Гомартели не терпится добраться до лаборатории. Семьдесят километров в час — огромная скорость для разбитой, извилистой, узкой дороги. Гомартели не щадит ни себя, ни машину.

Остается одна-единственная минута.

Неужели он по-прежнему ничего не чувствует?

Я весь дрожу от напряжения.

Еще полминуты, пятнадцать, десять, пять секунд…

Я больше не могу. Я зажмуриваюсь от страха. Столкновение неизбежно. Все предопределено заранее, год, три, пять лет назад… Решено! В тот самый день, в тот самый час, в ту самую секунду, когда девочка появилась на свет. Потом должно было пройти четырнадцать лет, и вот…

Три секунды, две, одна…

Мертвый поворот…

Девочка перебежала дорогу. Зураб Гомартели изо всех сил жмет на тормоза и круто берет влево. Машину резко развернуло, и она стала поперек дороги.

Как страшен был удар, словно мозг одновременно пробуравил миллион электросверл! Он в отчаянии бьется головой о руль и не осмеливается вылезти из машины. Девочка вся в крови валяется в стороне от дороги. При столкновении ее отбросило бампером.

Машина по-прежнему стоит поперек дороги. Двигатель заглох.

Зураб Гомартели судорожно сжимает руками руль. Он никак не может вспомнить, когда заглох мотор. Повернув ключ, он вновь запускает двигатель. Затем дает задний ход и разворачивает машину на Тбилиси.

Все, что случилось за этот короткий отрезок времени, сознание Зураба Гомартели не удержало. Он не осознал, не почувствовал, когда заглох мотор, не запомнил, как развернул машину на Тбилиси.

В эту минуту сознание его было целиком поглощено одной мыслью. При столкновении он отчетливо увидел испуганные и залитые страшной мукой глаза. Раздался ужасающий скрежет тормозов и вопль девочки.

Потом?

Потом тысячи мыслей со страшной скоростью пронеслись в его мозгу.

Зураб Гомартели понял, что все погибло. Ему грозила тюрьма — как минимум четыре года.

«Зачем я поехал, зачем?!»

«Почему я не залил бензин во Мцхете, ведь задержка могла спасти меня от беды!»

«Почему я не подвез тех женщин в черном, что встретились мне у Мцхеты. Минутной остановки вполне бы хватило, чтобы я оказался вне опасности…»

Потом?

Потом в его сознании, сменяя друг друга, проскакивают лица жены и детей, покрасневшие от слез глаза близких, ехидные улыбки врагов.

Когда он решил повернуть на Тбилиси?

Нет, он никак не может вспомнить этого, но от факта никуда не денешься — машина идет по направлению к Тбилиси.

Инстинкт самосохранения подсказал ему бежать в Тбилиси. А может, сработал другой инстинкт, приказавший не трогаться и не скрываться трусливо с места происшествия? А может, страх погубить карьеру в конце концов превозмог страх стать убийцей?

Помертвев от ужаса, он вышел из машины. У девочки перелом обеих ног, рядом с ней натекла лужа крови. Глаза, полные мольбы и боли, полуоткрыты, тело пульсирует, как умирающее сердце. Левая рука сломана, правой рукой она бессильно царапает землю, пытаясь опереться и приподнять голову.

Внезапно в мозгу Зураба Гомартели созрела самая страшная мысль, какая только могла прийти в голову человеку.

Зураб Гомартели дрожал, с испугом озираясь по сторонам, но страшная мысль, страшное решение постепенно овладевали им и порабощали его.

Сознание его померкло, на лице проступила синева, тошнота подступила к горлу. Он по-волчьи огляделся — вокруг ни души.

Вытянув шею, он заглянул в пропасть. Дорога шла по самому ее краю, стена почти отвесно обрывалась вниз, туда, где еле слышно шумела река. Гомартели повернулся, еще раз огляделся по сторонам и, не заметив никого, бросился к девочке. Руками он приподнял ее за плечи. Мозг его работал с поразительной быстротой, и он сообразил, что брать девочку на руки нельзя, иначе запачкаешься в крови. Он осторожно потянул девочку на дорогу. Из горла девочки вырывались страшные звуки — то ли клекот, то ли мычание. Перебитые ноги послушно тащились за туловищем, оставляя на дороге кровавые следы.

От невыносимой боли девочка открыла глаза и посмотрела на Зураба. Не выдержав этого молящего взгляда, он отвел глаза в сторону и так продолжал тянуть обмякшее тело. Увидев выступ скалы, девочка поняла, что ее ожидало.

Поздно кричать, умолять, просить пощады. Слух и сознание Зураба Гомартели отталкивали бессвязные слова, как стальная стена — маленькие камешки, брошенные слабой рукой. В сознании его запечатлелись лишь глаза, расширившиеся от страха и изумления.

Завороженный этими глазами, он застыл на миг, словно изваяние. До слуха его донесся шорох камешков, увлекаемых падающим телом.

Зураб Гомартели очнулся и бегом бросился к машине.

«В Тбилиси!» — билось в сознании.

«В Тбилиси, в Тбилиси, в Тбилиси!» — эхом отзывалось ущелье на его решение.

Как можно скорее, как можно скорее надо убираться отсюда. Как можно быстрее надо влиться в главную магистраль. А там уже можно незаметно раствориться.

Заметив ехавшую ему навстречу машину, он сбросил скорость и придал лицу безразличное выражение. Большая скорость непременно привлечет внимание, диктует ему кто-то, поселившийся в его мозгу.

«А вдруг он увидит кровь?»

«А вдруг он остановит машину?»

Сомнение вползло ему в душу.

«Если увидит, непременно заподозрит меня. Неужели он запомнил номер машины?»

Новое открытие — он совершенно мокрый. А он даже не успел заметить, как вспотел.

Еще двадцать километров — и он на автостраде. А там он смешается с потоком машин и навсегда заметет свой след. Главное, не повстречаться со знакомыми — в Тбилиси надо вернуться незамеченным.

Огромный хребет натянут тетивой лука.

Еще пять километров.

Еще два, один…

Зураб Гомартели влился в стальную реку и стал одной из ее волн.

Он вздохнул с облегчением, надежда вновь пробудилась в глубине его сердца. Теперь главное — вовремя приехать в Тбилиси.

«А вдруг на машине какой нибудь след?»

«Нет, надо еще чуть-чуть проехать».

Еще пять километров осталось позади. Он съехал на обочину и остановил машину. Потом с беззаботным видом осторожно вылез из машины. Сначала осмотрел покрышки, затем просунул руку в окошко и открыл капот. Сделав вид, что изучает мотор, он незаметно ел глазами бампер. Ни единой вмятины, лишь кое-где едва заметные пятнышки ссохшейся крови. Он спокойно вытащил из кармана платок, тщательно протер никелевые части, а затем, завернув в платок камень, зашвырнул его подальше. Только теперь он вздохнул с облегчением.

До самой автострады он доехал так, что не встретил ни одной машины, кроме того самого «жигуленка».

«Неужели он запомнил номер моей машины?»

«Но зачем, спрашивается, ему было запоминать его?»

«Главное вовремя добраться до Тбилиси, помыть машину, а потом зайти к кому-нибудь в гости. Утром меня видели в Тбилиси, и вечером я должен показаться на глаза многим. Из Тбилиси я сегодня никуда не выезжал. Слава богу, я никому не обмолвился, что собираюсь в лабораторию».

«На всякий случай завтра утром надо как следует осмотреть машину. Но почему завтра, я и сегодня еще успею осмотреть ее. В конце концов часам к пяти я буду в Тбилиси».

«Да, сегодня я никуда не выезжал из Тбилиси, целый день мотался по городу. Лучше всего по приезде заявиться в академию, чтобы меня видело как можно больше людей».

Вот маленький пригорок, а там внизу раскинулся Гори. «Еще полтора часа, и я в Тбилиси».

«Надо ехать осторожно, без превышения скорости, чтобы не дать инспекторам ни малейшего повода».

А вот и Гори уже позади.

Зураб Гомартели окончательно взбодрился.

Где-то затерялся страшный крик, отдававшийся в его ушах. Не видел он уже и изумленных, молящих глаз девочки, не слышал шороха камешков, увлекаемых падающим телом.

До спасения осталось каких-то два шага.

Я посмотрел на часы. И вскочил как ужаленный. Теперь моя машина стоит на солнцепеке.

— Я скоро вернусь! — грубо бросил я Зурабу Гомартели и сбежал по лестнице.

Вот уже с полчаса, как машина стоит под палящими лучами солнца. Я дотронулся рукой до раскаленного металла, и сердце мое сжалось. Потом виновато распахнул дверцу. В лицо ударил спертый жар. Я опустил все стекла и, включив мотор, перегнал машину на теневую сторону.

До самого вечера я могу быть спокоен. Теперь солнце подступит к машине лишь в половине шестого.

Я вновь дотронулся рукой до капота. И, покачав головой, направился к подъезду.

Неожиданно в голову мне пришла гениальная идея. Точнее, идею эту подсказал мне пустой желудок, окончательно озверевший от коньяка. Я не раздумывая бросился в булочную напротив моего дома, а затем зашел в гастроном, купил колбасы, пару бутылок шампанского и коньяку.

Дверь в квартиру я толкнул ногой. Зураб Гомартели изволил встать и стоял у окна, созерцая улицу.

На стук двери он быстро обернулся и, заметив в моих руках покупки, несколько оживился. Видно, в нем опять пробудилась надежда договориться со мной. «Теперь, когда мы вновь сядем за стол, разговор пойдет начистоту», — лихорадочно отстукивал его практичный умишко. Еще бы, ему кажется, что мой поход за покупками уже означает молчаливое согласие. К нему вновь вернулась энергия. Он ловко отобрал у меня бутылки и поставил их на стол. Потом схватил нож и нарезал хлеб и колбасу.

Шампанское я унес на кухню, оставив на столе лишь коньяк. Когда я возвратился в комнату, коньяк был уже открыт.

Вот теперь я чувствовал себя спокойно. Машина до вечера будет в тени. Бензобак полон доверху. Тормоза я отрегулировал еще вчера. А раз машина в полном порядке, то квадратный лоб Зураба Гомартели раздражает меня не так уж сильно. Теперь меня не очень удивляет, что он сбросил со скалы маленькую девочку. Я удивился бы гораздо больше, если бы он поступил иначе.

— Выпьем за успех нашего дела! — лихо говорит он и чокается со мной. Он выплескивает коньяк в рот и довольно жмурится. Это уже кое-что значит. Бокал с шампанским все еще стоит на столе. Лед совершенно растаял. Он бы ни за что не выпил и эту рюмку коньяка, если бы не надеялся на что-то. Да, хлеб и колбаса окончательно убедили его, что я желаю с ним пооткровенничать.

Ну что ж, я скоро навсегда убью в нем эту надежду!

В его энергичном и насквозь рационализированном мозгу, вне всякого сомнения, совершенно подавлена клеточка предчувствия.

Не ответив на тост, я медленно цежу свой коньяк. Потом с наслаждением поедаю хлеб с колбасой.

— Надо ускорить изготовление магнита. Я сразу поеду в Ленинград. Незачем откладывать это в долгий ящик. Потом устрою так, чтобы весенний симпозиум провели в Тбилиси, а не в Серпухове. К тому времени магнит уже будет задействован.

Аппетита у меня как не бывало. Я откидываюсь на спинку стула и, прищурив глаза, смотрю на Зураба Гомартели.

— Пост директора, естественно, сначала предложат тебе. Если ты согласен, я умолкаю. Повторяю еще раз, ты наиболее достоин кресла руководителя института. Но ты говорил, и я совершенно с тобой согласен, что никакие должности тебе не нужны. Ты — талантливейший экспериментатор, и отвлекать тебя на административные дела просто преступно.

Я уже не слушаю его. Я стараюсь восстановить в памяти интонацию, с которой он произнес слово «талантливейший». Интонация способна до бесконечности увеличить значительность слова. Зураб Гомартели придал ему такое качество, которого я, безусловно, не заслуживаю.

— Твое слово будет иметь решающее значение!

Все, что он сказал после «талантливейшего», я пропустил. Теперь я услышал его слова так, словно поймал, в транзисторе другую станцию.

— Если ты поддержишь меня, мы победим без всякого «но» (Хм! «Мы победим»?). Я верю в свою энергию, верю в свой практический талант и прозорливость. Не сочти за похвальбу, но я прирожденный организатор, да и не только организатор, я к тому же неплохой ученый. И ты это прекрасно знаешь. Мои организаторские способности всегда будут находиться в полном согласии с научным предвидением. Я, как никто другой, в состоянии интуитивно прочувствовать, глубоко проникнуть в сущность ваших предложений и соображений. Я сумею направить работу института в русло требований науки завтрашнего дня. Я охотно буду принимать любые деловые советы, и это никак не ущемит моего самолюбия. И все потому, что у меня нет дурацкой амбициозности иных руководителей…

— Не волнуйся, дорогой, и поумерь свой пыл, ты непременно будешь директором Института физики элементарных частиц. Если желаешь, могу даже поспорить с тобой. Идет?

Я замечаю, как засверкали его глаза. Мои слова, наверное, звучат для него как музыка.

— За твое здоровье! — я поднимаю рюмку и криво улыбаюсь ему.

— За успех нашего совместного дела! — напомнил он мне свой предыдущий тост.

— О, нет. Я хочу выпить лично за твое здоровье, Зураб Гомартели!

Мне не нравится мой тон. В нем явно слышится угроза. Надо взять себя в руки, иначе моему будущему начальнику не миновать трепки. А ведь это не совсем этично.

— Итак, лично за тебя! — повторяю я.

Вот так будет получше. Угроза бесследно исчезла, и на смену ей пришла теплота. Отлично. Значит, я все еще владею собой.

— Ты будешь нашим директором, тебя непременно назначат. Поэтому нечего пороть горячку и нервничать. Но только не рассчитывай на мою помощь. Мешать я тебе не стану, а это уже кое-что значит. Если меня спросят, какой, дескать, товарищ Зураб Гомартели, я отвечу: отличный. Вот это я могу тебе обещать твердо. Ведь в самом деле, не скажу же я, что ты убийца. Еще вчера ты щеголял в джинсах, сегодня, в эту чертову жарищу, ты паришься в костюме. Ну что ж, ты прав, так и нужно на этом этапе (я особо налегаю на «этот этап»). Я вижу, ты тщательно постригся, подбрил бакенбарды («бакенбарды» прозвучало совсем уж по-актерски). Твой массивный перстень куда-то испарился, что ж, и в этом ты прав, зачем колоть людям глаза. Я даю тебе полную свободу говорить всем, кому только заблагорассудится, что я даже в мыслях никогда не держал сделаться директором института. Я и сейчас стою на своем. И вообще я не уважаю колеблющихся людей. Разве имеет какое-либо решающее значение, кто будет моим начальником? Не будешь ты? Ничего страшного, назначат кого-нибудь под стать тебе. А может, даже гораздо хуже тебя. Неужели от этого что-нибудь изменится?

— Нодар!

— Никаких «Нодаров», и вообще не лучше ли нам сначала похоронить беднягу.

— Нодар!

С каким отчаянием смотрят на меня его неприятные глаза, ни за что не подумаешь, что обладатель этих жалких глаз такой энергичный и пробивной. Я гляжу на него и чувствую, как туман заслоняет мое сознание, Кто знает, что бы я натворил, не раздайся звонок в дверь.

Слава богу, Эка! Только она и звонит так — два слабых прерывистых сигнала, вот и все.

Зураб Гомартели почему-то вздрогнул, вскочил со стула и окаменел.

Я с трудом поднялся со своего места. Распахнув дверь, я едва не вскрикнул от изумления: из-за спины Эки выглядывало улыбающееся лицо следователя.

— Не беспокойтесь, мы случайно столкнулись в подъезде.

В словах следователя ощущалась претензия на шутку.

— А я и не беспокоюсь, просто удивился.

Как только я вернулся в комнату, в глаза мне бросилось разочарованное лицо Зураба, настроение у него вконец испортилось. Еще бы — наши переговоры обрывались на безнадежной ноте, а продолжения не предвиделось. Он с трудом растянул губы в улыбку и вежливо поздоровался с Экой.

— Завари нам чаю! — обращаюсь я к Эке.

Потом тяжело опускаюсь на стул и предлагаю следователю последовать моему примеру. Я не скрываю, что его приход не доставил мне особого удовольствия.

— Я пойду!

В голосе Зураба Гомартели отчетливо слышится отчаяние.

— Ну что ж, иди. И будь спокоен. Все будет так, как тебе хочется.

Я даже не пошел его провожать. Он осторожно захлопнул дверь.

— Я принесу вам стакан, — говорю я следователю и собираюсь встать.

Видно, Эка, услышав мои слова, принесла стакан.

— Не беспокойтесь, я пить не буду!

Я все-таки налил.

Удивляюсь, как люди умудряются скрывать дурное расположение духа (или доброе), а вот у меня все написано на лице.

— Я знаю, вам неприятен мой визит! — попытался улыбнуться следователь.

— Мне просто неприятно видеть следователя.

Эка на кухне, но я чувствую, с каким напряжением прислушивается она к каждому моему слову. Она понимает, что я могу взорваться в любую минуту. Ей достаточно одного взгляда, чтобы точно определить, что творится у меня на душе, какие мысли зреют в моем мозгу.

Я без слов предлагаю следователю выпить. Он отрицательно качает головой и отодвигает стакан в сторонку.

— Ваша воля, — говорю я и залпом осушаю свой стакан. Упираюсь локтями в колени и обхватываю руками голову. Я вижу, как медленно качнулось все вокруг. Сначала поплыла комната, а затем уже все остальные предметы. Вроде бы я выпил немного. Наверное, пошаливают нервы.

«Бутылка шампанского — раз, — подсчитываю я про себя, — без одного стакана, который и сейчас стоит нетронутым, — Зураб так и не удосужился его выпить. Почти целая бутылка коньяка — два».

Я успокаиваюсь. После такого ни один нормальный человек не будет трезв. Кто пьет и не пьянеет — просто кретин.

Вспомнив, что напротив меня сидит следователь, я быстро поднимаю голову. Не знаю, какое у меня было выражение лица, но следователь без промедления встает со стула.

— Нам лучше повидаться завтра. Сегодня, я вижу, вы не расположены к разговорам.

— А по мне, нам лучше вообще не видеться больше. Я ни слова не смогу добавить к тому, что уже сказал.

Эка мгновенно оказалась в комнате.

— Но остались еще кое-какие формальности.

— Эка, проводи гостя!

— Нодар! — слышу я встревоженный Экий голос.

— Не волнуйся, детка! — с тихим бешенством говорю я.

К иронической «детке» она давно привыкла.

Следователь медленно выпрямляется, но в этой медлительности и спокойствии сквозит сила. Избалованное властью лицо позеленело от нанесенного оскорбления.

— Всего доброго! — он явно адресуется к Эке. Потом резко поворачивается и выходит.

Понятия не имею, какое при этом у него было выражение лица. Стараюсь угадать — появилась ли улыбка на губах. А если и появилась, то какая — гневная или угрожающая? А может, он улыбнулся только для того, чтобы разрядить неловкость?

— Я принесу тебе чаю.

— Иди сюда!

— Я за чаем.

— Иди сюда, тебе говорят! — Эка в испуге подошла ко мне. Она, верно, почувствовала, что со мной творится неладное. — Садись ко мне на колени.

Она не осмеливается перечить.

Мне приятно тепло ее тела. Закрыв глаза, я прижимаюсь головой к ее груди и крепко обнимаю за талию. Лишь сейчас я чувствую, как дрожат мои руки.

Эка обхватила руками мою шею и прижалась щекой к волосам.

Внезапно на лоб мне упала слеза. Эка беззвучно плакала. За слезой последовала другая, потом еще одна…

Я не двигаюсь, будто не чувствую, что Эка плачет.

«Что случилось, что с тобой, разве дело — напиваться с утра?»

«Какая разница, когда напиваться?»

«Тебя что-то тревожит, Нодар?»

Эка ерошит мои волосы.

«Мне очень тяжко, Эка, ты даже не знаешь, насколько тяжко!»

«Скажи мне, что тебя мучает. Может, я хоть немного смогу помочь тебе».

«Как ты сможешь помочь мне, Эка? Разве ты можешь спасти человека от убийства и продажности, от воровства и измены, от равнодушия и садизма? Минуту назад я сидел с убийцей и чокался с ним…»

«Не говори глупостей, Нодар!»

«Так тебе это кажется глупостью, да? А завтра этого убийцу назначат директором института, моим начальником. Наверное, меня спросят, что он за человек. И как ты думаешь, что я на это отвечу? «Отличный товарищ, лучшего не сыскать», — вот что я отвечу, вместо того чтобы заявить: «Да он же убийца — сбил машиной четырнадцатилетнюю девочку, а потом, еще живую, сбросил в пропасть!»

«Что ты говоришь Нодар?!»

«А что ты думала! Ты знаешь, сколько людей на свете пользуются репутацией благородных, добрых, человечных, отзывчивых?! И все потому, что они родились под счастливой звездой и у них никогда не было нужды проявить свою истинную натуру. Просто не подвернулось случая, когда ради спасения своей карьеры, ради сохранения своего благополучия они могли убить человека, предать друга, народ…»

«Нодар, замолчи, мне страшно!»

«Кто знает, сколько убийц и предателей сойдет в могилу с репутацией порядочного человека… Кто судьи, и кто рассудит правого и виноватого, убийцу и порядочного человека? Может, бог, которого не существует, а если и существует, то безжалостно молчит?»

«Нодар, я умоляю тебя, замолчи!»

«Я не люблю тебя больше, Эка, я не могу тебя обманывать. И не потому, что ты надоела мне и сердце мое охладело к тебе. Нет. Я просто опустошен и непригоден для любви, не говоря уже о семье. Я не желаю, чтобы мой сын жил среди убийц и предателей, если, конечно, он и сам не станет убийцей и предателем. Я не хочу иметь детей, Эка! И знаешь почему? На земле еще живут и рождаются люди, которые способны нажать на кнопку где-нибудь над Хиросимой и превратить в клей триста тысяч человек, а потом преспокойно поужинать, приласкать любимую женщину и посмотреть телепередачу. Я не хочу, не хочу, ты слышишь?!»

— Что с тобой, Нодар?

— Я не хочу, Эка, не хочу, ты слышишь?

— Нодар! Нодар, Нодар! — слышу я издалека отчаянный крик Эки.

Потом…

Я лечу в пропасть с головокружительной скоростью, холодный воздух свистит в ушах, и я рассекаю его своим телом. Перепонки вот-вот лопнут.

Внезапно наступила мертвая тишина.

Потом…

Потом я ничего не помню.

Я с трудом разлепил тяжелые веки.

Надо мной склонилось испуганное и заплаканное Экино лицо.

Я постепенно прихожу в себя. Видно, лоб мой разгладился и лицо прояснилось. Только теперь я догадываюсь, что лежу в постели, а на груди у меня мокрое полотенце.

Я вновь закрываю глаза и нашариваю рукой Экину руку. Эка угадывает мое желание и вкладывает свои пальцы в мою ладонь. И я осторожно несу эти прекрасные, нежные пальцы к своим похолодевшим и посиневшим губам.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

— Эка, завари кофе и прихвати с собой в термосе.

— Что еще?

— Больше ничего. Фрукты мы купим на рынке.

Я открываю капот машины. Потом направляюсь к высокому раскидистому вязу и ложусь в его огромной тони. Подложив под голову руки, я невесело гляжу в синее небо.

Жарко.

Половина первого.

Птицы уже угомонились. Лишь шум Арагви приятно ласкает слух.

Эка сидит рядом со мной, положив голову на согнутые колени, и о чем-то думает.

Слева виднеется Ананурская крепость. Из утомительно однообразной зелени застывшего пейзажа резко выламываются ее белые стены.

Справа над нами нависает огромная скала. Зелень листвы еще не успела утерять упругость блеска. Прохлада ущелья недолго сохраняет молодость листвы.

Я взглянул на машину, и на душе у меня сделалось хорошо. Мне кажется, что через открытый капот она со всей силой и жадностью втягивает в свои легкие здоровый, живительный воздух Арагвского ущелья. Утром я подбавил воды в аккумулятор, до отказа долил тормозной жидкости. Я специально помыл мотор, хотя он еще не был загрязнен. В дороге я явственно ощущал, как легко он тянет. Почти каждый подъем я одолевал на четвертой скорости.

Только сейчас я осознаю, что за всю дорогу не вымолвил ни слова. То я прислушивался к ритмичному гудению мотора моего красного «жигуленка», то проверял на подъемах силу третьей и четвертой скоростей, то…

То — и в основном — думал о самоубийстве моего учителя.

Эка тоже ни разу не нарушила молчания, наверное, ждала, когда я начну разговор.

Что же все-таки случилось, отчего я вдруг онемел, почему сижу как воды в рот набрал?

А ведь еще недавно мы не давали друг другу рта раскрыть.

— Посмотри направо, вот так маки!

— Видишь фазана?

— Где он, где?

— Вот он, сидит на кустике слева, видишь?

— Не вижу.

— Да вот же он, взлетел, теперь видишь?

— Да, да, вижу, какой же он красивый!

— Ты любишь меня?

— Убери руку, не то мы сорвемся в пропасть!

Но Эка не обращает внимания на притворное возмущение и как ни в чем не бывало ерошит мои волосы.

Мне удивительно приятно прикосновение ее нежных пальцев, и я умолкаю.

Резкий поворот.

— Эка, держись!

— Нодар, останови, женщина с ребенком!

— Сколько раз я тебе говорил, не забивай себе голову всякой чушью. Пассажиры на дорогах никогда не переведутся. Слава богу транспорта хватает, и они как-нибудь доберутся и без нашей помощи. Я хочу быть с тобой, слышишь, только с тобой и ни с кем больше!

— Но, Нодар, ради ребенка.

Я торможу и задним ходом подъезжаю к женщине с ребенком. Я уже порядком успел от них отъехать.

Эка в знак признательности сжимает мою руку. Женщина в черном сначала посадила ребенка, а потом уселась сама.

— Вам куда? — спрашивает Эка.

— Нам во Мцхету. Мы возле Бебрис-цихе сойдем, если можно.

Полуобернувшись назад, Эка с нежностью смотрит на малыша.

— Как тебя звать? — спрашивает она маленького мальчугана.

Мальчик застеснялся и не говорит ни слова.

— Сосико, Иосиф его зовут. Ты чего это замолчал?

— Сколько ему лет?

— Скоро пять.

— Тебе неприятно быть со мной наедине, — говорю я Эке, когда мы остаемся вдвоем.

— Ничего не случилось, просто подвезли женщину с ребенком!

— Ну еще бы, землетрясения конечно же не случилось. Я в кои веки еле-еле вырываюсь из этого треклятого института, и все ради того, чтобы побыть с тобой. Я не испытываю никакого желания отдавать свое настроение на растерзание каким-то незнакомым пассажирам или даже друзьям и знакомым.

— Простите, если можете, уважаемый Нодар, сие больше не повторится! — говорит Эка таким тоном, что пирамида, возведенная в моем сердце злостью, моментально рушится и бесследно исчезает.

— Нодар, фазан!

— Какой тебе еще фазан, сойка это, вот кто!

— А вот и нет, настоящий фазан!

— Перестань так на меня смотреть, не то мы загремим с обрыва!

— Ну и что из того? Разве плохо погибнуть вместе!

Даже глупости, произнесенные любимой женщиной, доставляют удовольствие.

Дорога резко выпрямляется, словно у туго натянутого лука внезапно перерезали тетиву.

Впереди никого. Правой рукой я притягиваю к себе Эку и чмокаю ее в щеку.

Она не сопротивляется, но потом вдруг вскрикивает:

— Осторожно, Нодар!

Мы любили прогулки по Боржомскому ущелью, особенно осенью. Мы часами смотрели на склоны гор, пестреющие тысячью оттенков. Багряные и желтые зубчатые листья легко кружились в прозрачном воздухе и плавно пикировали на холодеющую землю.

— Эка, может, махнем на море? — спросил я однажды, когда Мцхета осталась позади.

— Ты с ума сошел!

— Почему же? — Я смотрю в машинное зеркальце. — Неужели я похож на сумасшедшего?

— Но что скажут дома?

— Пошлем телеграмму из Батуми. Впрочем, зачем ждать Батуми, можно и из Гори. Или позвоним, на худой конец.

— Нет, ты действительно сошел с ума!

— Если подумать, что мы потеряли в Батуми? Лучше махнуть в Кобулети. Там теперь никого не встретишь. Мы будем совершенно одни. Когда я с тобой, мне никого не хочется видеть.

Я лгал, хотя в эту минуту действительно так чувствовал. Вообще-то мне всегда доставляло удовольствие появляться на людях вместе с Экой. Мне нравилось, когда внезапно воцарялась тишина, а ребята, ошарашенные красотой Эки, вскакивали со своих мест и, поправляя галстуки, наперебой приглашали ее присесть.

Но теперь я не лгал. Теперь мне хотелось быть наедине с Экой. И чтобы ни одного знакомого лица.

Эка ничего не ответила, лишь улыбнулась уголками губ. Она все еще думала, что я шучу.

— Я не шучу, Эка.

— Брось говорить глупости!

— Нет, все-таки лучше поехать в Батуми, поживем в «Интуристе». В нем есть своя прелесть.

— Ты по-прежнему шутишь?

— Ну, так ты сейчас увидишь, как я шучу.

— Не мчись понапрасну. Я все равно не смогу с тобой поехать!

Я открываю глаза. Коршун чертит в небе круги. Эка, задрав голову, смотрит на него. Коршун — светло-коричневый, с белыми манжетами на крыльях. Медленно и гордо парит он над землей. Временами он исчезает из виду, точнее, могучие ветви вяза скрывают его от наших глаз. Я насчитал уже пятый круг. Коршун ни разу еще не взмахнул крыльями, так и летает, распластавшись в воздухе. От легкости и красоты его полета у меня щемит сердце.

Неожиданно коршун взмахнул крылом и взмыл вверх. При следующем заходе он снова взмахнул крылом на том же самом месте и взлетел еще выше. Так повторилось несколько раз: при каждом новом заходе он на одном и том же месте взмахивал крылом и поднимался все выше и выше.

Я прикидываюсь спящим и исподтишка наблюдаю за Экой.

Эка, задрав голову, не сводит с коршуна глаз.

Интересно, о чем она сейчас думает? В другое время она тараторила бы без умолку и поминутно тормошила бы меня: «Смотри, смотри, какой коршун. Боже мой, как красиво. А круги, круги какие!»

А теперь?

Теперь она молчит. Кто знает, сколько времени наблюдает она за коршуном?

Вдруг коршун взмахнул крылами, затем сложил их и камнем ринулся вниз, на землю. Секунда, а его уже и след простыл.

Я быстро закрываю глаза, по-прежнему притворяясь спящим.

Потом снова слегка приоткрываю веки и взглядываю на Эку. Она сидит, уткнувшись лицом в колени.

— Не заплывай далеко, Нодар!

Я послушно возвращаюсь назад и, поравнявшись с Экой, ныряю под нее. Моей спины касается ее нежный, скользкий живот. Потом я выныриваю на поверхность и плыву рядом с ней. Я не могу отвести глаз от ее ладного тела, легко скользящего по зеленовато-синей воде. Я перехожу на быстрый кроль и оставляю Эку далеко позади. Когда мои уши на какое-то мгновение оказываются на поверхности, сквозь шипение воды до меня доносятся обрывки Экиных возгласов. Я не могу разобрать, что она кричит. Впрочем, об этом нетрудно догадаться — мы довольно далеко заплыли от берега, и она зовет меня вернуться назад. Я останавливаюсь и жду Эку.

— Вернемся назад, мне страшно!

Я жду, когда она подплывет поближе. Потом плыву ей навстречу брассом. Эка медленно приближается. Мы соприкасаемся губами, и я целую ее. Соленая морская вода лезет мне в рот, но я не обращаю на это никакого внимания. Мне даже нравится тонкая прозрачная перегородка, возникающая между нашими губами.

— Давай вернемся, Нодар!

И Эка поворачивает к пляжу!

«Поворачивает».

Разве этим словом можно выразить красоту Экиных движений? Как ловко и сильно взмахнула она своим упругим телом! Сжалась, словно пружина, и вновь распрямилась. Как весело закипела вода от ритмичных ударов ее длинных породистых ног! Как легко вспарывает она воду неуловимым движением тонких рук, оставляя за собой пузырчатый, лохматый шлейф!

Перейдя на кроль, я вновь обогнал Эку, потом, развернувшись и набрав в легкие побольше воздуха, ловко поднырнул под нее. И вновь моей спины касается нежный, скользкий Экин живот.

Лодка едва колышется на безмятежной глади моря. Лишь ленивые, почти незаметные волны переливаются вокруг.

Я медленно повожу веслами, и лодка скользит в открытое море.

Вечер.

Заходящее солнце постепенно теряет силу. В желтые лучи уже вкралась краснота.

Эка раскинулась на корме, и длинные ее волосы свисают к самой воде. Соленая морская вода настолько утяжелила густые волосы, отливающие в лучах заходящего солнца, что кажется — некто невидимый, ухватившись за волосы, изо всех сил стремится затащить беспечную девушку под воду.

Я гребу осторожно, словно боюсь нарушить покой и умиротворенность дремлющего моря. Капли, насквозь пронизанные лучами солнца, срываются с лопастей весел, и кажется, что в море падают осколки цветного хрусталя.

Эка прикрыла глаза, и я без утайки, с наслаждением смотрю на ее длинные стройные ноги, высокую тугую грудь, раскинутые тонкие руки. Я не знаю, спит она или просто нежится в теплых лучах. Нет, наверное, все же спит. Она чувствует мой взгляд, чувствует, как я любуюсь ее прекрасным телом. Но она молчит и не открывает глаз, видно боясь спугнуть блаженство, птицей опустившееся в нашу лодку.

А солнце совсем побагровело. Теперь я уже не щурясь смотрю на солнце, лишившееся былого жара. Оно как будто сделалось больше и, прибавив в скорости, быстро летит к горизонту.

Я гребу энергичней, и лодка легко несется к погружающемуся солнцу. Осколки цветного хрусталя стремительно осыпаются с весел. Экины волосы еще глубже уходят в воду.

— О чем ты думаешь, Нодар? — не открывая глаз, спрашивает Эка.

— Мне не до мыслей, я только и делаю, что любуюсь твоей красотой.

На сцене или в другой обстановке, на людях, фраза эта прозвучала бы патетично и фальшиво. Но как естественна и бедна она теперь — и в малой степени не выражает чувства, овладевшего мной.

Эка улыбнулась.

Я впервые вижу улыбку на лице женщины с закрытыми глазами. Впрочем, может, видел и раньше, но не обращал внимания.

Береговой линии уже не видно.

Я бросаю весла.

А солнце уже вонзилось в горизонт. Теперь оно смахивает на огромный красный шар, накачанный газом.

У горизонта море отливает золотом, а возле берега сливается с тончайшей пеленой тумана.

— Солнце зашло, Эка!

— Я вижу, — не открывая глаз, отзывается Эка.

Раскаленное красное солнце уже коснулось поверхности моря, и его жар передался водной глади. Она сначала воспалилась, а затем, зашипев, закипела.

— Эка, ты видишь, море кипит!

— Вижу, — с закрытыми глазами отвечает Эка.

Постепенно солнце растворилось в воде.

Я докурил сигарету, потом размахнулся, чтобы швырнуть окурок подальше в море, но рука застыла в воздухе. Я погасил сигарету о весло и, достав из брюк, валявшихся на днище лодки, коробок с сигаретами, запихнул в него окурок.

На море ложится мгла. Мне кажется, что на водную гладь набросили темно-синее морщинистое покрывало.

Послышался рокот мотора. Рокот постепенно нарастал, и в ноздри вдруг ударил бензиновый дух, особо ощутимый на море.

Глиссер еще далеко, но нетрудно догадаться, что он направляется к нам. Наверное, спасатели.

Я обернулся. Глиссер на полной скорости вспарывал воду. Потом, задрав нос, он эффектно описал круг возле лодки. Море заволновалось, и беспорядочная рябь подбросила лодку, словно щепку.

Птица, долго не покидавшая места, облюбованного на нашей лодке, вдруг сорвалась и бесследно растворилась в воздухе.

Эка догадалась, кто и зачем подъехал, но глаз все-таки не открыла и даже не поменяла позы. Экино тело мерно раскачивалось вместе с лодкой, и по лицу ее было видно, что это ей доставляет удовольствие.

Рядом с водителем глиссера грозно вырос дочерна загорелый юноша с мускулистым торсом и рупором в правой руке. Однако, увидев ладную Экину фигуру, он внезапно успокоился и уже вполне миролюбиво пророкотал в рупор:

— Вы в пяти километрах от берега. Очень прошу вас вернуться назад.

Он явно преувеличивал. Мы отошли от пляжа километра на три. Но возражать я не стал и, развернув лодку к берегу, сильно взмахнул веслами.

Очертив полукруг и вызвав основательное волнение на море, глиссер понесся прочь.

Вскоре рокот мотора заглох вдали.

— С каких это пор они стали такими вежливыми? — спрашивает Эка.

— Это целиком заслуга вашей фигуры, уважаемая Эка.

Волны, поднятые глиссером, постепенно схлынули, уменьшились и вновь лениво разлеглись на морской глади.

— Что нас ждет в будущем? — неожиданно проговорила Эка.

— Что ты сказала? — Я не сразу понял, что она имеет в виду.

— Я спрашиваю, что ждет нас в будущем?

— А-а-а, — до меня наконец дошел смысл сказанного.

Краткая пауза.

— Я не желаю думать о будущем. Теперь мне хорошо. Впрочем, хорошо — не то слово, я счастлив. И я хочу до мелочей четко прочувствовать и ощутить каждое мгновение, впитать его в себя и навечно запомнить каждой клеточкой своего существа. Бог отпустил человеку слишком мало счастливых дней и часов. И если уж наступил этот счастливый день, надо как зеницу ока беречь каждый его миг, каждую его частичку.

— Простите, уважаемый Нодар, а я-то, грешным делом, думала, что вы физик!

— Да, я физик, уважаемая Эка, и прошу не путать меня с поэтами.

— С поэтами? О, нет. Ваши суждения скорее попахивают философией.

— Только этого еще не хватало! — с напускной обидой говорю я.

— Прошу простить, если я невзначай обидела вас, уважаемый товарищ физик. Видимо, относительно философии у меня несколько более романтичные представления, нежели у вас.

Все еще не открывая глаз, она улыбается. Не меняя позы, она подтягивает левую ногу. Гладкое, точеное колено еще больше подчеркивает удивительную пропорциональность ее породистого тела.

Дождливый вечер.

Эка сидит в кресле.

Отец, обхватив голову руками, сидит возле письменного стола и не мигая смотрит в одну точку.

Мать сидит в кресле напротив и мокрым платком вытирает слезы.

Лишь брат, скрестив на груди руки, стоит, привалившись плечом к стене. В глазах его светится гнев, и, видно, ему стоит немалых усилий сдерживать себя.

«Так где ты шлялась эти три дня?» — с бешенством цедит он сквозь зубы.

Молчание.

«Может, ты все-таки скажешь?»

Молчание.

«Говори, иначе я придушу тебя своими руками».

Вновь молчание, тягостное, вызывающее. Эка упрямо уставилась в пол.

«Сейчас же отвечай, не то…»

Мать и вскрикнуть не успела, как брат подскочил к Эке и схватил ее за горло.

«Ты у меня ответишь, отвечай, слышишь!»

«Джаба!» — нашлась наконец мать и, бросившись к сыну, оттащила его от дочери.

Дочь, не издав ни единого звука, вновь опустилась в кресло.

«Я больше не могу! Сколько еще она будет марать наше имя?! Мне стыдно товарищам на глаза показываться!»

«Джаба, успокойся!» — истерически вопит мать.

«Я все равно убью либо ее, либо того молодчика».

«Джаба, успокойся!»

Это уже отцовский голос, жесткий и гневный.

«Что значит — успокойся! Вы бы хоть спросили, с кем и где она шлялась!»

«Вы все прекрасно знаете, с кем и где я была».

Спокойный голос Эки вконец взбесил Джабу, и, кусая губы, он пулей вылетел из комнаты.

«Джаба!» — бросилась вслед за ним мать.

«Джаба!»

Но Джаба был уже на улице. Мать вся в слезах вернулась в комнату и со стоном упала в кресло.

Пауза.

Напряженная, грозовая тишина.

«Что ты с нами делаешь, дочка, чем мы перед тобой провинились? Почему ты заставляешь нас нервничать, мы и так убиты горем! Почему ты мараешь в грязи наше доброе имя, почему ты ни с кем не считаешься? Мы прожили жизнь, ни разу не запятнав честь семьи. А сегодня я носа не могу со стыда высунуть. Что скажут соседи и близкие, друзья и сотрудники? Да они и так только и говорят что о нас. Зачем давать людям пищу для сплетен, зачем? Почему ты порочишь честь нашей семьи?»

«Почему ты порочишь честь нашей семьи?»

Эта фраза застряла в сознании Эки и, как магнитофонная лента, раз за разом прокручивалась в нем.

«Почему ты порочишь честь нашей семьи?»

«Потому ты порочишь честь нашей семьи?»

«Почему ты порочишь честь нашей семьи?»

«Я вырастил вас, ни разу не повысив голоса», — продолжал отец.

Эка знает, что в спокойствии отца дремлет буря, но не может заставить себя слушать его. Отдельные фразы доносятся до нее обрывками, словно их принесло ветром откуда-то издалека: «Мы с твоей матерью пожертвовали всем ради вас»… «Мы ничего не знали, кроме семьи»… «Только вы с братом и были предметом всех наших забот»… «Мы ни разу не запятнали себя»… «Ваше благополучие и воспитание было единственной целью нашей жизни»… «Мы и теперь не дадим в обиду честь нашей семьи и никому не позволим топтать ее достоинство!»…

Экин мозг отражает эти фразы, как зеркало солнечные лучи.

А в сознании вновь и вновь прокручивается магнитофонная лента с одной-единственной фразой:

«Почему ты порочишь честь нашей семьи?»

«Почему ты порочишь честь…»

«Почему ты порочишь…»

«Почему…»

А ветер все несет и несет издалека обрывки отцовских фраз:

«Вспомни хотя бы один случай, когда твое желание не было исполнено…»

«Вспомни хотя бы один случай, когда мы доставили тебе огорчение…»

«Доставили тебе огорчение…»

«Доставили тебе огорчение…»

На магнитофонную ленту записалась еще одна фраза. Записалась и стала назойливо прокручиваться в сознании.

«Вспомни хотя бы один случай, когда мы доставили тебе огорчение»…

«Доставили тебе огорчение…»

«Доставили тебе…»

Маленькая одиннадцатилетняя девочка гордо выступает рядом с отцом в фойе оперного. Тоненькие пальцы доверчиво покоятся в большой теплой отцовской ладони.

Отец одет в черный дорогой костюм, сшитый специально для театра. Белую рубашку украшает широкий галстук в красную полоску. Новые модные ботинки празднично поблескивают на ярком электрическом свету.

Представительный красивый молодой мужчина походит больше на актера или художника, нежели на начальника крупного строительного управления.

На матери — длинное платье из черного бархата. Нитка японского жемчуга придает ему строгую элегантность.

Девочка с чувством гордости глядит то на отца, то на мать. Она замечает, с каким почтением приветствуют ее родителей встречные. Все управление присутствует на сегодняшнем спектакле. С отцом стремится поздороваться каждый, каждый стремится перекинуться с ним словцом или просто улыбнуться ему.

Многие даже не осмеливаются подойти поближе и уважительно кланяются издали. Некоторые же, наверное из начальства, сначала целуют руку матери, потом здороваются с отцом и наконец треплют по щеке девочку, заученно приговаривая: «Как она выросла, как похорошела».

Девочке не понравился взгляд одной молодой женщины, которая, по-видимому, была гораздо моложе ее матери. Не понравился еще на улице, при входе в театр. Пораженная ее красотой и изяществом, девочка сразу выделила эту женщину из толпы. Она невольно перехватила насмешливый и враждебный взгляд, которым та с головы до ног смерила ее мать.

Тогда она не придала особого значения злобному взгляду молодой и красивой женщины. Лишь еще раз увидев ее стройную фигуру, маячившую поодаль, девочка насторожилась. Женщина стояла к ним вполоборота и, казалось, вообще не замечала их, но достаточно было одного-единственного мимолетного ее взгляда, чтобы девочка безошибочным чутьем определила и запомнила всю меру ненависти, сквозившую в нем.

Во время второго антракта и она подошла к отцу. Если же быть точным, не подошла, а как бы невзначай столкнулась с ним в коридоре.

Молодая женщина была в простом платье спортивного покроя, еще больше подчеркивавшем ее молодость. На фоне симпатичной и солидной матери она казалась совсем юной и хрупкой.

Три улыбки, одновременно засиявшие на трех лицах, не смогли погасить огня, полыхавшего в их сердцах.

«Ба, и Тата тоже тут!» — воскликнул отец.

Фальшивый его голос больно резанул слух девочки.

«Тата… Тата Ботковели…» — внезапно всплывает в памяти маленькой девочки ее имя и фамилия.

«Здравствуй, Тата», — щебечет мать.

«Здравствуйте», — неловко ежится Тата.

«Как она похорошела! Я не видела ее целую вечность», — бросает мать супругу и берет Тату под руку.

Мать и Тата идут впереди, а девочка с отцом покорно следуют за ними. От глаз маленькой девочки не укрылись ироничные усмешки, мелькающие на губах некоторых встречных. Она явственно ощущает, что люди эти, не в силах скрыть любопытства, пытаются нарочно столкнуться с ними, дабы собственными глазами увидеть и убедиться, как дружески, рука об руку прогуливаются вместе жена начальника управления и Тата Ботковели. Малышку безжалостно пронзают глаза, полные любопытства и злорадной насмешки.

Третий звонок.

Для девочки он звучит как сигнал спасения.

Мать с улыбкой прощается с Татой, берет за руку дочку и вместе с отцом ведет ее к двери амфитеатра.

В коридоре гаснет свет. Лишь маленькие лампочки, прикрепленные к стене, мерцают вполнакала.

«Уйдем отсюда, папа», — остановилась у входа девочка.

«Что ты сказала?» — не понял отец.

«Я хочу домой».

«Домой?»

«Да, домой, мне плохо, очень болит голова».

Интуиция виноватого безошибочно оценивает ситуацию.

«Что ж, идем, дочка».

Беспечно сказанная фраза не снимает напряжения, возникшего между ними.

«Куда вы идете, вы что, не в своем уме?»

Это уже голос матери.

О, сколько всего перемешалось, сплелось, сцепилось, сплавилось в этом голосе: отвращение, отчаяние, мольба, страх, требование!

«Ты же видишь, ребенку не по себе».

«Можно потерпеть и еще немножко, если уж она столько терпела».

В этой острой, как бритва, фразе, естественно, подразумевались не только два предыдущих акта спектакля.

«Уходить до окончания спектакля нельзя. Или ты хочешь заставить говорить весь Тбилиси?»

Голос матери жесток и безжалостен, решение твердо а неколебимо. Она и в следующем антракте будет гулять рука об руку с Татой, с беспечной улыбкой на лице вести с ней светскую беседу, а время от времени и похохатывать над ее шутками. Ну и что из того, что хохот ее будет насквозь фальшивым и деланным, — главное, в корне пресечь сплетни, отбить к ним охоту у любителей до чужой подноготной. Главное, честь семьи. А оскорбление и злобу можно похоронить, задушить.

Потом…

Потом — бессонная ночь.

Грубые, омерзительные фразы глухо проникают в комнату сквозь стенку, и чуткое, как радар, детское сознание отчетливо улавливает каждую из них.

Время от времени раздается тихий, но требовательный свистящий шепот: «Тише, дети проснутся!»

Время от времени слышится ставшее ненавистным словосочетание «Татаботковели».

Время от времени…

Утром девочка видит, как обескровила и сломила маму одна-единственная ночь.

С тех пор маленькая девочка не ходит в оперу вместе с родителями, но никто не чувствует молчаливого протеста оскорбленного ребенка, никто не видит растерзанного детского сердечка, никого не волнует, что яд, пролитый в непорочную душу ребенка, медленно отравляет все его существо.

Однажды…

Однажды раздался телефонный звонок.

Трель этого звонка до сих пор пронзительно раздается в ушах…

Может, она каким-то шестым чувством угадала, кто звонит?

Может, именно с тех самых пор и осознала она все, чтобы потом навсегда сохранить в памяти то мгновение, когда увидела, как зеленая краска незаметно вкралась в багровость отцовского лица?

«Да, да… Успокойся… Завтра, завтра… Сейчас не время… Как ты не понимаешь, что… Я сказал, завтра… Ладно, ладно, иду…»

Мама в кухне взбивает яичные желтки.

Она уже знает, кто звонил.

И отец знает, почему вдруг замолкла взбивалка…

«Ладно… Иду…»

Он осторожно опускает трубку на рычаг и, окаменев, смотрит на телефонный аппарат.

Из кухни опять доносится звук взбивалки.

Отец лихорадочно натягивает пиджак.

«Куда ты собрался?» — наивно спрашивает мать, словно и не слышала телефонного разговора, словно и не догадывается, кто звонил.

«Я скоро вернусь. Пойдем со мной, дочка!»

Ребенок не может отказать отцу и неохотно одевается, хотя ей до смерти не хочется видеть озлобленные глаза той женщины.

Такси.

Затем проспект Руставели и скверик возле Кашветы.

Девочка еще издали заметила Тату Ботковели. Она сидела на длинной скамейке, заложив ногу на ногу, и курила.

Она еще издали ощутила тонкий аромат французских духов. Яд лился из ее глаз. При виде их женщина даже не пошевелилась. Она по-прежнему сидела, откинувшись на спинку скамейки, и жадно затягивалась. Она лишь мельком скользнула взглядом по лицу девочки, но этим все было сказано.

Девочка испугалась — из зрачков Таты Ботковели на нее глянули две змеи.

«Здравствуй», — потерянно поздоровался с ней отец.

«Ты больше никого не удосужился прихватить с собой?»

Наглый и вызывающий тон больно резанул девочку по сердцу.

«Пойди, дочка, купи себе мороженого».

Слезы затуманили глаза потрясенной девочки, она судорожно сглотнула тяжелый железный шарик, внезапно застрявший в горле.

А потом — встревоженный отцовский зов, его лицо в красных пятнах, бессвязная, запинающаяся речь…

Лицо женщины стало еще более хмурым, в красивых глазах затаился беспощадный гнев, и держалась она еще более вызывающе и непримиримо.

Потом…

Потом дни, полные грязи и позора, превратившие маленькую девочку в зрелую печальную женщину.

Сквозь стенку вновь просачиваются фразы, произнесенные то с осторожностью, то свистящим шепотом, то с гневом, а то и с отчаянием. Вырисовывается неприглядная омерзительная картина, и нежная душа девочки задыхается от болотного смрада.

Мать самолично идет к Тате Ботковели, умоляет ее, просит, унижается, чуть ли не валяется у нее в ногах, плачет горькими слезами, пытаясь уговорить ее пойти с ней к врачу.

Семья спасена. Ее честь и престиж сохранены и укреплены в глазах людей. Вскоре муж с женой отправляются в путешествие по Прибалтике. Спустя две недели они со счастливыми лицами возвращаются назад. Из окна вагона они весело и энергично машут родственникам, друзьям и сотрудникам, пришедшим на вокзал, чтобы встретить их.

Затем богатое застолье, смех, радость, песни. А на журнальном столике, на рояле и даже на телевизоре валяется множество фотографий, запечатлевших счастливых путешественников. Они, обнявшись, красуются перед объективом на фоне старинных готических строений Таллина и Вильнюса.

Потом…

Потом гости уходят…

И на утомленных лицах комедиантов, сбросивших наконец маски, сквозит печаль. Смех и веселье сменяются горестным молчанием. Муж и жена, как и прежде, расходятся по разным комнатам, чтобы в одиночестве промаяться всю грядущую постылую ночь.

Маленькая девочка чувствует, как переполняется слезами ее сердце… Чувствует, как шевельнулись в ее душе ненависть к отцу и отвращение к матери. Как она была бы счастлива, если бы мать, оскорбленная в своих лучших чувствах, навсегда ушла из дому, уведя за руку детей. Насколько она была бы горда, если бы родители сохранили свое достоинство, если бы они выбрались из грязного болота, в которое погружены по горло, и одним махом разрушили то лживое и ужасное, что на языке окружающих называлось семьей.

Маленькая девочка с омерзением и страхом вышагивала по комнатам, поросшим ядовитыми грибами.

«Может, ты соизволишь сказать нам, что собираешься предпринять? Долго ли ты еще намерена шляться по горам и долам, по городам и весям, из гостиницы в гостиницу… гостиницу…»

Отцовский голос треснул. Упоминание о гостинице вконец доконало его: глаза налились бешенством, и кровь ударила в голову. Он задохнулся и замолк, словно позабыл все слова на свете.

«Скажи что-нибудь, дочка, скажи что-нибудь, — вклинилась в разговор мать. — Ты, верно, решила нас угробить. Неужели тебе не жаль своих родителей, неужели тебе не дорога честь семьи?!»

«Скажи хотя бы, кто он такой, что из себя представляет, чем занимается? И что он тебе обещает или что намерен делать дальше? До каких же пор может так продолжаться, до каких пор мы будем хорониться людей, до каких пор честь нашей семьи будет втаптываться в грязь?!»

Дочь почувствовала, что в отце просыпается зверь.

«Позора и грязи нашей семье не занимать!» — с отчаянием выкрикнула Эка. В обычно добрых и нежных ее глазах вспыхнул гнев. Копившаяся годами горечь прорвала плотину и грозно зарокотала.

«Чего вы от меня хотите, что я вам сделала?! Я навсегда уйду из дому, уйду куда-нибудь или покончу с собой…»

Трещина в плотине стала шире — Эка вскочила на ноги. В мозгу ее завертелись тысячи беспокойных мыслей, как рыбешки, сталкиваясь и расшибаясь, бились отчаянные решения. Кто знает, какая из рыбешек, задыхающаяся без кислорода и осмелевшая от обреченности, сумела бы выскочить наружу…

«Может, вы объясните мне, чем я вас позорю, чем я порочу честь семьи, честь, которой мы… вы… не имели, и которую мы… вы… общими усилиями давно похоронили. По горло в смрадном болоте, мы из кожи вон лезли, чтобы пустить пыль в глаза окружающим, отстаивали выхолощенные символы чести и семейного благополучия».

А вот уже плотина сметена напрочь.

«И какой же ценой вы оплачивали эти символы? Ценой унижения собственного достоинства и глумления над собственной личностью, ценой обкрадывания собственной души. Вы были готовы на любую жертву, на любую мерзость, вы были готовы закрыть глаза на все, терпеть, пресмыкаться, сделать несчастными себя и других, лишь бы спасти и сохранить эти мнимые символы. Для вас они значили гораздо больше, чем достоинство, честь, любовь, дети…»

«Заткнись!..»

Дочь ухватилась рукой за щеку, на которой багрово отпечаталась отцовская пятерня.

Одновременно со звуком пощечины раздался истошный материнский вопль.

Потом…

Потом статичная сцена: опустошенный, окаменевший отец, жалко взирающий на дочь, подавшаяся вперед и застывшая на ходу мать, с искаженным от отчаяния лицом и неожиданно совершенно успокоившаяся Эка. Она стоит улыбаясь — пощечина, видно, отрезвила ее.

Что означает улыбка, играющая на губах Эки и так не вяжущаяся с тоской, разлившейся в ее глазах?

Жалость?

Иронию?

Отвращение?

Она и сама не смогла бы вразумительно ответить на это. А может, она и не улыбалась вовсе. Может, просто чуть приоткрывшиеся губы создали иллюзию улыбки?

Нет. На ее губах действительно появилась улыбка. Видно, энергия переживания всего происходящего, до поры до времени таившаяся в какой-то из клеточек ее мозга, преобразовалась в улыбку.

Молчание затягивалось.

Наконец Эка, отняв руку от щеки, направилась к своей комнате. Едва успев закрыть за собой дверь, она без сил опустилась на пол.

— Нодар, ты кого-то любишь?

Слова Эки, словно ток высокого напряжения, прошили мое тело и молниеносно заставили меня сесть. Расслабленность исчезла без следа.

Эка, обхватив руками голову, выжидательно смотрела на меня.

Некоторое время я не сводил с нее сердитых глаз, а потом опять лег на спину, подложив под голову руки. Глаза мои вновь устремились в синеву неба. Отвечать на такой вопрос я счел излишним.

Пауза.

Честно говоря, я уже позабыл, о чем она меня спрашивала, и думаю совсем о другом. Я перескакиваю от одной мысли к другой; Внешне они как будто совершенно не связаны друг с другом, но если поднапрячься, связь между ними обнаружить можно. Это выглядит точно так же, как если бы я переходил реку, перепрыгивая с камня на камень.

— Я тебя серьезно спрашиваю, ты кого-то любишь?

Я опять подскочил и, схватив Эку за волосы, повернул к себе.

— Тебе не совестно?

— Что же, в таком случае, могло так внезапно измениться?

— Ты думаешь, внезапно?

— Ты прав! — высвободилась она из моих рук. — Я была настолько слепа, что до последнего дня не смогла угадать конца. Может, ты влюблен в кого-то? Скажи мне без утайки.

— Я никого не люблю и вряд ли полюблю в будущем. Пойми, я и сам не знаю, что со мной происходит. Ты думаешь, я охладел и не люблю тебя больше? Что ж, возможно, я действительно уже не люблю тебя, но не знаю, смогу ли жить без тебя. Понятия не имею, что со мной станется, каково мне будет, если ты бросишь меня. Я устал, смертельно устал, я выхолощен, а в душу мне закралась, ржавчина. У меня ни к чему нет интереса. Ничто меня не волнует, даже на преодоление простейшего препятствия у меня недостает энергии, и я в отчаянии. Наверное, я неточно выражаю то, что хочу сказать? Что меня утомило, что выхолостило? Я вроде бы не болен, и на бессилие жаловаться грех. Что же тогда расслабило мою душу?

Пауза.

Сигарета.

Изумленные глаза Эки.

Тень коршуна вновь прочертила гору над Арагви, потом скользнула в лощину и черным пятном растеклась по камням.

Я взглянул вверх. Коршун летел к Ананури, летел медленно, красиво, гордо, если вообще коршуны обладают чувством гордости.

— Мне никогда не пришлось пережить волнения великих страстей, и их тяжесть не обременяла мою душу. Не пришлось мне испытать и горечи больших разочарований. Для своего возраста я достиг завидных успехов в науке. Может, я ждал большего, может, стремился к большему и мною овладело чувство недостаточности? Не думаю. Величие и громкое имя никогда не привлекали меня.

Пауза.

И вновь расширенные от изумления зрачки Эки.

— Может, меня сломили царящие вокруг нас равнодушие и безразличие, порожденные выматывающим жилы напряжением современной жизни? А может, каждодневные ложь, лицемерие, вероломство смазали, поистрепали и обезличили наши эмоциональные центры? Не знаю, Эка, понимаешь, не знаю. Могу сказать только одно: все в моих глазах потеряло цену. Все сделалось ничтожным. Слышишь, Эка, нич-тож-ным!

Я чувствую, как загорелись мои глаза, как прервалось дыхание и защемило виски.

— Не думай, пожалуйста, что к этому выводу меня привело самоубийство Левана Гзиришвили. Последний отчаянный шаг моего учителя лишь подтвердил мою правоту.

В зале не меньше трехсот человек, не меньше трехсот первоклассных физиков. Трудно, почти невозможно увлечь, покорить, переключить на твою волну такое количество высокоинтеллектуальных, ультраталантливых индивидов.

Деревянная стандартная трибуна сдвинута к самому краю сцены, черная головка микрофона похожа на воробья, усевшегося передохнуть.

Академик, опершись на тяжелую ручку кресла, стоит посреди сцены. Отказавшись от трибуны и микрофона, он избрал форму дружеской беседы. Он говорит уже целых два часа, но еще ни разу не присел в кресло, которое поставили на сцену по его желанию. Может, кресло — просто деталь режиссерского замысла? Сцена задрапирована тяжелым черным занавесом, и человеку, случайно забредшему сюда, могло показаться, что академик декламирует стихи.

Он говорит неторопливо, искусно управляя своим бархатным баритоном и четко проставляя акценты. Мягкий юмор, остроумные сравнения, многозначительные паузы органично сменяют друг друга. Его высокий лоб, его глаза, светящиеся за стеклами очков, его вдохновенная, блестящая речь, искрящаяся улыбка действуют на аудиторию магически. А как мастерски владеет он руками, как лаконичны, многоречивы и пластичны его жесты! А сколько перевидали мы ораторов и даже актеров, которые никак не могли совладать со своими руками! Невооруженным глазом видно, как беспокоят их руки и они не знают, куда их девать, что с ними делать. И руки бессмысленно и неприкаянно тычутся куда попало, лихорадочно вздымаются и опадают, так и не найдя пристанища.

Академику семьдесят два года. Моложавая фигура выдает его пристрастие к спорту.

Академик знакомит аудиторию с новейшей теорией плазмы и тонкостями недавнего эксперимента. Я с напряжением слушаю сообщение о достижениях наших коллег и постепенно осознаю, что целиком нахожусь под неотразимым обаянием речи академика. До сих пор я даже представить себе не мог, что лекция по физике, пусть даже о самых сенсационных ее открытиях, сможет так перехватить горло.

Плазма не имеет ничего общего с тем, чем занимаемся мы, но о достижениях в этой области я осведомлен достаточно хорошо. Академик поведал нам о многих интереснейших новинках и до мельчайших нюансов разъяснил их научное значение. Артистизм изложения, поразительное умение очертить проблему, ритмическое разнообразие речи создавали полную иллюзию проникновения в неведомые миры. Даже уже известные вещи обернулись вдруг новыми гранями, уровнями и измерениями. Но нас увлекала не изысканная логика, даже не научная глубина, а выражение, проявление его личности. Никакое совершенство технического устройства, никакой великий научный подвиг не изумляют и не поражают меня так, как совершенство человека. И я не знаю более сложной проблемы в этом бескрайнем мире, нежели проблема человеческого Духа.

«Форен Куин в лос-аламосской лаборатории получил плазму температурой в десять миллионов градусов по шкале Кельвина и продержал ее в течение пяти миллионных долей секунды. — В голосе академика зазвучали торжественные нотки. — Американский ученый заявил: «Это лишь начало, мы должны получить плазму температурой в сто миллионов градусов и продержать ее в стабильном положении на протяжении двух третей секунды». Всего лишь два месяца тому назад, а если быть точным, 23 ноября, советские физики под руководством академика Арцимовича смогли получить плазму температурой в тридцать миллионов градусов и продержать ее в стабильном положении в течение одной пятидесятой доли секунды. Сделан еще один шаг. Человечество может быть спокойным. Энергетическая смерть не ожидает нашу планету».

Голос академика дошел до самого высокого регистра. Его рука не опирается больше на тяжелую ручку глубокого кресла. Он уже не смотрит в глаза каждому слушателю в отдельности, словно только к нему и обращается. Взор академика прорвался сквозь отделанные деревянными панелями стены уютного клуба ученых и устремился в бескрайние просторы вселенной.

…«Теперь, когда человеческий гений достиг таких высот, невероятно, что в мире еще могут существовать столь страшные явления, как расизм и колониализм. Тем более невероятно, что в эпоху торжества человеческого разума от пуль и шрапнели гибнут беззащитные женщины и дети. Представьте себе, что наша планета — гигантский воздушный корабль, на борту которого находится четыре миллиарда пассажиров. Каждый пассажир обязан бороться за безопасность своего корабля, с огромной скоростью мчащегося в безжизненной зоне. Раньше полагали, что формы жизни существуют тут же, в нашей солнечной системе, на Марсе или Венере. Но современная техника поставила нас лицом к лицу с жестокой реальностью.

Более того: теле- и радиосигналы Земли образуют расширяющееся излучение, радиус которого в космосе достигает в настоящее время двадцати световых лет. Разумные существа, коль скоро они действительно обитают в пределах указанного радиуса, должны были убедиться в существовании жизни на Земле. Однако сколько-нибудь серьезных доказательств в пользу существования обжитых планет в радиусе двадцати световых лет мы не имеем. А если это так, то, чтобы преодолеть наше одиночество в этом безбрежном пространстве, мы обязаны протянуть друг другу руку помощи. Мы еще больше должны полюбить нашу голубую планету — избранницу богов, планету разума. Духовные и культурные ценности, созданные в ее лоне, не менее удивительны, нежели непознанная и таинственная вселенная.

Наша планета — всего лишь малая ее частица, а жизнь — мгновение, но это — мгновение мыслящего человека, и оно постигает пространства в миллиарды световых лет.

По космическим масштабам, человек — ничто, но он постепенно овладевает этими масштабами, постепенно постигает содержимое их таинственных «кладовых».

«Надо выдержать натиск времени, надо верить в вечность мгновения», — говорит швейцарский писатель Макс Фриш.

Таково было мгновение, когда Толстой поставил последнюю точку в своем «Хаджи Мурате».

Таково было мгновение, когда инженер-эксперт третьего класса Эйнштейн принес в Швейцарское патентное бюро три работы для публикации. Вспомним лишь две из них: в одной была сформулирована теория относительности, а в другой — квантовая теория.

Таково было мгновение, когда Леонардо сделал последний мазок в «Джоконде».

Таково было мгновение, когда впервые взлетел в космос Юрий Гагарин.

Наверное, такое мгновение имел в виду Гёте: «Остановись, мгновение, — ты прекрасно!»

Много таких мгновений будет на нашей планете. Они будут у всех — у малых и больших, у художников и ученых, у гениев и простых людей.

«Собственное время — всегда следующее мгновение» — такова надпись на берлинской ратуше.

О следующем мгновении всегда должно заботиться все человечество. Следующий миг — завтрашний день планеты».

Физики, о чем-то оживленно переговариваясь и споря, группками стоят в вестибюле.

Мне ни с кем не хочется видеться, ни с кем не хочется говорить. Выбраться на воздух и остаться одному — вот единственное мое желание. Забраться бы в какой-нибудь парк, побродить по аллеям, унять волнение и поразмышлять в одиночестве.

Я выхожу на улицу. Холод тут же цепко схватил меня за горло. Яркое солнце, но термометр на дверях института показывает пятнадцать градусов ниже нуля. Я быстро пересек улицу Курчатова и направился было к парку Рязановского дворца, но, тут же передумав, повернул к набережной Дубны.

Вот теперь я в полном одиночестве, и ничто не отвлекает меня от раздумий. Я быстрым шагом хожу взад-вперед по стылой набережной — рад бы ходить и помедленней, но чертовски холодно. Время летит незаметно. Беспомощные лучи зимнего солнца не в силах смягчить жгучий мороз, но их прикосновение к лицу все же приятно.

Неожиданное открытие: все это время (я уже два часа меряю шагами набережную) я думаю лишь о личности нашего докладчика. Ни плазма, ни «Токамак» и ни «Гелиотроп» ни разу не отвлекли моего внимания.

Да, меня поразили вовсе не научные открытия, а личность, которая их совершила, личность, для которой решение всех земных и небесных проблем подчинено лишь одной цели — поглубже заглянуть в извилины человеческой души, облагородить и наполнить ее любовью.

Последовательное движение человечества к нравственной чистоте всегда было связано с жестокими битвами, и необратимый прогресс человечества — заслуга душевно чистых и сильных людей. Но кто знает, жизнью скольких людей, а иногда и целых поколений оплачен каждый новый шаг, приближающий нас к бесконечной вершине! На пути, который зовется гуманизмом, душевной чистотой, благородством и великодушием.

Кто знает, скольким ученым стоило жизни их стремление к истине, к познанию непознаваемого, к открытию неведомого!

Кипучая энергия и возвышенные чувства переполняли мое существо. Мое лицо, видно, выражало такую степень возбуждения, что редкие прохожие с удивлением оглядывались на меня.

Я бы наверняка не ощущал под собой ног от пьянящего восторга, если бы мороз постоянно и строго не напоминал мне о них.

В институт я вернулся поздно. У его ворот стояло необычайно много машин, во дворе суетились и возбужденно переговаривались люди. Сердце заныло от смутного предчувствия беды, и я прибавил шагу.

— Что случилось? — спрашиваю я у взволнованно бегущего молодого человека.

Он, не ответив, промчался мимо.

— Что случилось? — спрашиваю у другого, открывающего дверцу машины.

— Ты что же, ничего не знаешь? — удивился тот, запуская мотор.

— Что случилось? — задохнувшись, подбегаю я к группе сотрудников института, понуро стоящей во дворе.

Молчание. Даже не посмотрели в мою сторону.

— Вы что, оглохли? Что случилось, я спрашиваю? — ору я, не в силах сдержать ярости.

— Потише, друг! — хмуро проговорил один из них и, взяв меня под руку, отвел в сторону. — Ты что, не слышал? Академик погиб.

— Как это — погиб?

— Все очень просто. Он пошел в гостиницу пешком. С карниза одного из домов сорвалась сосулька и упала ему на голову. Скончался на месте.

— Невероятно!

— Ты прав, это и вправду невероятно, — горько вздохнул он и отошел к своим товарищам.

Какие чувства завладели мной тогда? Отчаяние? Страх? Безнадежность? Позже я пытался вспомнить свое состояние, но безуспешно. Все начисто стерлось в памяти. Видно, в ту минуту я совершенно отключился.

Потом я и Сергей сидели в небольшом ресторанчике на берегу Дубны. Я не помню, как мы встретились друг с другом. Может, он увидел меня и подошел? А может, это я окликнул его или просто бросился к нему навстречу?

Помню лишь одну фразу, сказанную Сергеем:

— Пойдем выпьем по стаканчику, не то я свихнусь!

— Представляешь? Обыкновенная сосулька, — доносится до меня девичий голос от соседнего столика.

— Говорят, он был крупнейший ученый! — отвечает парень и наливает в стакан лимонад.

— И чего это ему вздумалось идти пешком? Поехал бы на машине — ничего бы и не случилось! — тянет другой парень.

Не разобрать, как это сказано: то ли с насмешкой, то ли с горечью раздосадованного человека.

Сергей молча уставился в пол.

В памяти невольно всплывает одна история. Дядя снял крышку с улья, заледеневшего от внезапного мороза, и вытащил пустые соты. А в ящике осталась целая гора пчелиных трупиков. Я невольно представил, сколько мертвых мыслей, подобно погибшим пчелам, осталось в голове академика.

Озноб прошил мое тело. В сердце вонзились холодные клешни.

— Давай уйдем отсюда! — чуть ли не молю я Сергея.

Он растерянно взглянул на меня, не сразу поняв, в чем дело. Потом обвел взглядом ресторанный зал и резко поднялся со стула.

— Ты не говорил так, когда любил меня, Нодар!

— Вполне возможно, но это вовсе не означает, что я так не думал, не переживал того, что так мучает меня сейчас.

— Это не страшно, пройдет время — и все изменится. Обязательно появится, если уже не появилась, девушка, которая поставит с головы на ноги всю твою нынешнюю философию. И ты опять сделаешься таким же энергичным и веселым, каким был ну хотя бы еще год тому назад. Глаза твои снова наполнятся теплом, вниманием и любовью, как в былые времена, когда мы впервые встретились с тобой.

— О нет, дорогая ты моя Эка! — горько усмехаюсь я. — Такое, увы, больше не повторится.

Я лгу.

Лгу безбожно.

Но… невольно. Я не повинен в этой лжи. В ту самую минуту, когда я произношу эти слова, я абсолютно уверен, что никогда больше не смогу никого полюбить.

Может, два эти события, похожие друг на друга как близнецы, и сломили меня? Может, пройдет немного времени, и радость, вера в будущее и надежда вновь возвратятся ко мне?

Нет, нет, поверить в это невозможно.

И все же я лгу.

Все предрешено заранее.

Через каких-нибудь сорок четыре дня, то есть тридцатого августа, я познакомлюсь с одной девушкой, познакомлюсь в поезде.

Еще сегодня я даже представить не могу этого, да и как представишь? Ведь я никогда не видел ее раньше. И не увижу… до утра тридцатого августа.

Так решила судьба, наша встреча неминуема. Это случится тридцатого августа — не раньше и не позже.

Иностранный физик, которого я сопровождал в его поездке по Батуми, через два дня отправился теплоходом в Ялту.

Утомленный церемониалами многочисленных встреч, я задолго до отхода тбилисского поезда пришел на вокзал. Состав еще не подали.

Я неторопливо шагаю к концу перрона, где, как правило, и останавливается международный вагон.

Ровно в одиннадцать взревел маневровый паровоз, и состав с лязгом выстроился на первом пути. В вагон я вхожу в полном одиночестве, да это и не удивительно — на перроне пока ни души. Проводница возвращает мне билет и предупреждает, что койка уже застелена.

У меня верхнее место. Я быстро раздеваюсь и ложусь. Жарко. Я опускаю раму до самого низу, но воздух даже не шелохнется. Хочу заснуть, но ничего не получается. То и дело вытираю пот вафельным полотенцем.

А шум на перроне постепенно усиливается. Дремота наваливается на меня, но заснуть никак не удается. Я ворочаюсь на койке и опять тянусь за полотенцем.

А шум на перроне усилился. Теперь уже не заснуть. Просто не нахожу себе места.

А вот и полный набор вокзальной суеты: объяснения и поцелуи, деланное веселье и смех, пьяные песни, прощальные возгласы. И пассажиры, и провожающие по преимуществу тбилисцы.

Вагон постепенно заполняется. Бесконечные переговоры и грохот чемоданов.

В мое купе просунул голову худощавый мужчина среднего роста, беспечно бросил чемодан на полку и тут же выскочил обратно.

Высунув голову в окно, я курю. На соседнем пути стоит товарняк, груженный бревнами и новенькими автомобилями.

Я затягиваюсь в последний раз и швыряю окурок в окно. Потом ложусь на спину и натягиваю простыню.

Стараясь ни о чем не думать, я крепко смыкаю веки. А теперь спать, спать, спать.

Эпизод без меня.

Внезапно внимание вокзального люда привлекла девушка лет двадцати трех. Она неторопливо шла по перрону, направляясь к концу состава, где, по ее мнению, должен был находиться международный вагон.

Девушка, никого не замечая и глядя куда-то вдаль, гордо несла сквозь толпу красивую голову. Но это только казалось, что она никого не замечает: глаза ее незаметно скользят по лицам пассажиров, стараясь не встречаться с их взглядами. Она шла и чувствовала, как при ее появлении разом смолкают необязательные перронные разговоры и смех. Она ни разу не оглянулась назад, но знала, что ей смотрят вслед десятки глаз. Длинные ноги в джинсах ни разу не ускорили своего торжественно-неторопливого шага, ни разу не дрогнула ее гордая голова.

Она шла мягко, грациозно, легко.

Вязаная кофточка без рукавов и с глубоким вырезом ловко облегала ее высокую грудь и плоский живот.

Ее загорелое лицо матово поблескивало при свете лампионов. С левого ее плеча свисала небольшая джинсовая сумка с джинсовой же курткой сверху. Время от времени правой рукой она отбрасывала со лба темно-каштановые пряди волос, и свободный браслет ее тяжелых часов сползал чуть ли не к самому локтю.

Изнемогая от жары, я ворочаюсь на своей полке, поминутно отирая пот уже влажным полотенцем. Смотрю на часы. До отхода поезда еще целых семнадцать минут. Курить не хочется, но я все же закуриваю. Так время ожидания проходит быстрее. Пепел я стряхиваю в открытое окно.

Я увижу ее лишь под утро, когда поезд минует Гори. Ровно через восемь часов и тридцать пять минут Нана Джандиери войдет в мое купе. А до тех пор я ничего и знать не буду о ее существовании… Я с отвращением швыряю окурок под колеса товарняка и нетерпеливо смотрю на часы.

Еще одиннадцать минут.

Приблизившись к последнему вагону, девушка еще больше замедлила шаг и остановилась у самого входа в вагон.

Как правило, у входа в международный вагон пассажиров, да и провожающих собирается гораздо меньше, нежели у других. Еще одна особенность: пожилых, солидных людей здесь гораздо больше, чем молодых. Вот и сейчас у вагона все больше люди в возрасте. Мелькает лишь два-три молодых лица.

При появлении Наны Джандиери и здесь на мгновение установилась тишина. Все — и женщины, и мужчины — внимательно, с головы до пят, оглядели девушку.

Видно, что багаж уже давно водворен на свои места, успокоившиеся пассажиры вышли на перрон поболтать с провожающими. В вагоне невыносимо душно, и все предпочитают лишнюю минуту побыть на воздухе.

Нана по-прежнему стоит в сторонке и не подходит к проводнице. Отъезжающие и провожающие снова вернулись к своим разговорам. Но мужчины нет-нет да и бросают исподтишка взгляды на красавицу. Иные намеренно встали так, чтобы не пришлось оборачиваться к ней.

А Нана Джандиери все стоит и стоит. Она по-прежнему выглядит беспечной и независимой, но если присмотреться повнимательней, можно без труда заметить, как она волнуется и робко мнется: видно, никак не решится сделать первый шаг. Время от времени она бросает отчаянный взгляд на проводницу. Наконец, убедившись, что проводница освободилась, она быстро подошла и вполголоса, но довольно твердо обратилась к ней:

«Уважаемая, у меня нет билета, но мне необходимо быть завтра в Тбилиси».

Проводница с нескрываемым изумлением посмотрела на Нану, словно спрашивая: как же так, у такой красивой девушки и нет билета? Да захоти вы…

Даже мысленно проводница не осмелилась обратиться к Нане на «ты».

Нана сразу поняла ее немой вопрос.

«Не в моей привычке просить и беспокоить людей, а в билетных кассах билеты проданы на две недели вперед».

«Я бы с удовольствием взяла вас, но в такую пору свободных мест у нас не бывает».

«Ничего, я посижу в коридоре».

«Всю ночь?»

«Да, всю ночь, вы, пожалуйста, не беспокойтесь».

«Ладно, проходите. Только… что я скажу ревизору?»

«Я сама все объясню ревизору».

И Нана обезоруживающе улыбнулась проводнице. Та вздохнула и посторонилась, пропуская Нану в вагон. Но Нана кивнула ей и, отойдя в сторонку, осталась на перроне.

Проводница с грустным умилением смотрит на красивое лицо и стройную фигурку девушки. Усталой, погрузневшей, некрасивой женщине за пятьдесят приятно смотреть на эту удивительную красавицу, приятно и любопытно. Она никак не может понять одного: как такая привлекательная девушка могла остаться без билета? Неужели в Батуми не оказалось ни одного знакомого или поклонника? Да ради такой девушки каждый счел бы за честь пойти хоть к черту на рога, не то что какой-то там билет достать. И почему это никто ее не провожает? Где ее ухажеры или хотя бы подруги?

Люди, сгрудившиеся возле вагона, поняли, что девушка собирается ехать с ними. Двое юношей с улыбкой переглянулись друг с другом и незаметно перемигнулись. Другие мужчины, хотя и не выразили радости столь открыто, внутренне напряглись и почувствовали, как блаженная истома разлилась по всему телу. О чем они думали? На что надеялись? Чего ждали? Никто из них не сумел бы ответить на эти вопросы, но безотчетная радость вдруг переполнила их и ожидание застыло в глазах.

Призывный звук вокзального колокола облетел перрон и подхлестнул людей.

Все засуетились: объятия, рукопожатия, поцелуи. Потом все заспешили к вагонам.

Проводница отыскала взглядом Нану и рукой подала ей знак.

Отъезжающие сгрудились у окон и оттуда возбужденно махали остающимся.

Четверо солидных мужчин с неуместной сейчас вежливостью уступали друг другу дорогу. Внезапно один из них заметил Нану Джандиери, которой они мешали пройти в вагон. Мужчина засуетился, остальные, не сразу поняв, в чем дело, недоуменно оглянулись и вдруг все разом со смешной церемонностью посторонились, едва не отдавив друг другу ноги. Потом четыре руки одновременно предлагают красавице помощь и так же согласно повисают в воздухе.

«Благодарю», — холодно говорит девушка и легко взбегает по ступенькам.

Ее раздражает внимание пожилых мужчин. Она прекрасно знает, что оно вовсе не является проявлением их воспитанности и культуры. И сознание этого неприятно саднит ей душу.

Девушка вошла в вагон и прижалась к окну, стараясь не помешать снующим взад-вперед пассажирам. Потом, когда жара сделалась невыносимой, она до конца опустила раму и облокотилась на нее.

Поезд нехотя тронулся. Возгласы, ритмичный перестук колес, говор пассажиров — все это слилось в сознании Наны в один сплошной, неразличимый гул. Она задумчиво смотрела на череду бегущих мимо окна огней, а все остальное теперь уже мало занимало ее.

«Ну и везет же тебе! Счастливчик!» — вдруг донеслась до ее слуха произнесенная с придыханием фраза.

Нана невольно оглянулась вправо.

Высокий плотный парень с астматическим дыханием, не сводя с нее глаз, многозначительно подмигнул своему другу, стоявшему тут же, у окна.

Нана Джандиери сочла ниже своего достоинства обратить внимание и на наглую фразу толстяка, и на самодовольную улыбку его щеголеватого соседа.

Поезд неспешно набирал скорость. Далеко позади остался вокзал с его праздничной суетой и гамом. Дробный перестук колес поглотил все остальные звуки.

А вот уже не видно и Батуми. Девушка посмотрела на часы. Дело шло к двенадцати, но спать еще никто не собирался. Пассажиры, переговариваясь и дымя сигаретами, стояли в коридоре.

Проводница медленно шла от купе к купе, отбирала у пассажиров билеты, тщательно распихивая их в карманчики кожаной планшетки. Закончив эту процедуру, она принялась раздавать холщовые мешочки с постельными принадлежностями.

Седой приземистый мужчина игривым тоном обратился к своему спутнику:

«Интересно, в каком купе она едет? Послушай, а вдруг в твоем, а?»

«Как же, привалит мне такое счастье, держи карман шире!»

«Черт, вот бы узнать, с кем она едет? Может, ее хахаль в купе дожидается, как будто и вовсе с ней незнаком. А завтра утречком в Тбилиси она шасть из вагона — и поминай, как звали».

«Что-то не похожа она на такую…»

«Э-э, много ты знаешь! Ты, брат, меня не учи. Они у меня как на ладони, эти самые современные девицы. (Пауза.) Как бы разведать, в каком она купе?!»

«А тебе-то какая разница? Если ей не по душе придется, мигом билет обменяет!»

«Ты так думаешь?» — всезнающе улыбается седой.

«Во всяком случае, все зависит от того, с кем она окажется в купе. Мы-то с тобой не в счет. Видишь, какой парень возле нее увивается!»

«Ради бога, не делай поспешных выводов. Еще неизвестно, кто таким девушкам больше по сердцу — хлюсты или солидные мужчины с тугим кошельком».

Видно, себя он как раз и причислял к тем самым солидным мужчинам с тугим кошельком.

Дверь купе открылась, и в коридор выглянула супруга седого.

«Я тебе уже постелила. Иди спать».

«Чего это ты так торопишься!» — возмутился седой.

«Хороша торопливость! Полночь на дворе!»

«Ну погоди еще немножко!»

Женщина сердито хлопнула дверью.

«Так в каком же она все-таки купе?»

«Сейчас уточню».

Поджарый мужчина, давно перешагнувший за пятьдесят, привычным движением поправил галстук и направился к противоположному концу вагона. По пути он заглядывает в каждое купе. Седой, приподнявшись на цыпочки, внимательно наблюдает за маневром товарища. Поджарый аккуратно прошел мимо девушки, вышел в тамбур, взял стакан и подставил его под кран с кнопкой. Нацедив полный стакан, он осторожно поднес к губам тепловатую жидкость и стал с брезгливостью глотать ее, то и дело поглядывая на девушку. Ветерок из открытого окна трепал ее красивые густые волосы, а она даже не поправляла хлеставшие ее по лицу прядки. Поджарый отпил еще пару глотков, поставил стакан на место и двинулся в обратный путь.

«Извините», — с подчеркнутой вежливостью проговорил он, осторожно обходя девушку.

Нана Джандиери даже не слышала вежливой реплики поджарого и по-прежнему глядела в лиловатую мглу, изредка расцвечиваемую неяркими огоньками. Мысли ее были далеко отсюда.

«Ну, как дела?» — еще издали шепотом спросил друга седой.

«Мне кажется, она вообще безбилетная!»

«Не может быть! Хотя, впрочем, вот почему она не отходит от окна!»

«Кто ее знает… Может, я и ошибаюсь».

«Вот так и собирается простоять до самого Тбилиси?»

«Проводница пристроит ее куда-нибудь».

«Эх, а это уж не моя забота, — машет рукой седой. — Спокойной ночи!»

«Спокойной ночи!» — отзывается поджарый и, окинув девушку грустным взглядом, покорно открывает дверь своего купе.

«А тот хлюст, видно, подкатывается к ней», — с сожалением подумал седой, глядя на оскалившееся во сне пухлое лицо своей благоверной.

Поезд остановился в Кобулети. И здесь на вокзале царит сутолока. На к международному никто больше не подходит.

Еще несколько минут, и вот уже Кобулети остался позади. На море виднеется ярко освещенный силуэт теплохода. Постепенно уменьшаясь, он медленно удаляется в черную мглу, нависшую над морем. Вокруг темень, лишь неяркий свет, падающий из окон поезда, высвечивает прибрежную полоску моря с золотистыми гребешками волн.

Нана Джандиери чувствует, что статный красивый парень рано или поздно обязательно заговорит с ней. Нана уже знает, что парня зовут Нугзаром — так обращался к нему его толстый приятель.

Парень молчаливо и упрямо смотрит в темноту едва угадываемого моря. Он уже достаточно красноречиво дал почувствовать всему вагону, что никому не позволит даже близко подойти к девушке, но и сам пока что не осмеливается на активные действия.

А у Наны Джандиери сжалось сердце в ожидании неприятного разговора. Она решила было перейти к другому окну, но, боясь выдать свои мысли, осталась на старом месте.

Внезапно за ее спиной распахнулась дверь купе.

«Нугзар, ты где спать будешь — внизу или наверху?» — спросил у парня приятель.

«Да мне все равно!» — безразлично бросает Нугзар. Он даже не обернулся и все так же глядит вдаль.

«Что ты сказал?» — Видно, за стуком колес и шумом ветра приятель не расслышал ответа Нугзара.

«Я говорю, что мне все равно!»

На сей раз он повернулся и оглядел весь коридор. В коридоре не было ни души, если не считать мужчины в спортивной пижаме, периодически выглядывавшего из своего купе.

Нугзар подумал, что пришла пора заговорить с девушкой. Но волнение сковало его, сердце учащенно билось. Нет, только не сейчас, надо переждать, решил он про себя и, успокоившись, вздохнул с облегчением. Потом достал из кармана сигарету и закурил.

Нугзар был высок и строен. Лицо его было, пожалуй, слишком красивым для мужчины. Некоторая слащавость придавала ему неприятное выражение, которое усугублялось нагловато-самоуверенным взглядом. Но теперь он с некоторым даже изумлением не мог понять, что с ним происходит: обычно бойкий язык не слушался его, он даже слово боялся вымолвить. Видно, сама обстановка, сопутствовавшая появлению девушки в вагоне, порядком обескуражила его. Он почувствовал, что каждый из его спутников, невзирая на возраст и внешность, был бы не прочь познакомиться с девушкой, поухаживать за ней, а то и провести всю ночь в приятной беседе в пустом вагонном коридоре. Но все разошлись по своим купе, как бы молчаливо признав безоговорочное его, Нугзара, превосходство. Лишь этот слабак со впалой грудью, видимо для вящей убедительности вырядившийся в спортивный костюм, все еще отирается в коридоре, курит и исподтишка подглядывает за молодой парой. Теперь главное — побороть смущение и завести разговор.

Нугзар уже почти не сомневался, что девушка едет без билета. В купе проводницы устроилась женщина с ребенком, а в вагоне не было ни единого свободного места. Да и не только в этом вагоне. Видно, во всем поезде так же. Был конец августа, и отдыхающие торопились вернуться в город после летних отпусков. Итак, девушке деваться некуда, и Нугзар терпеливо ждал своего часа.

Наконец он совсем уже было решился подойти к девушке — ведь стоять в этой идиотской позе просто смешно. «Выла не была, задам ей какой-нибудь глупейший вопрос, ну вроде банального «который час». Но, невольно взглянув на свое запястье с великолепным швейцарским хронометром, Нугзар махнул рукой и остался на месте.

Потом, раздосадованный своей бездарностью, он швырнул окурок в окно и шагнул в свое купе.

«Ну что, познакомился?» — Приятель присел на полке и с любопытством уставился на Нугзара.

«Торопиться некуда. Не убежит».

«Как бы тебя не обошел кто!»

«Еще чего не хватало!» — хмыкнул Нугзар.

Пауза.

«Тебе, видно, придется поклевать носом в тамбуре. Наша красотка изволит ехать зайцем».

Нугзар сказал это таким тоном, словно уже все обговорил с незнакомкой.

Он оглядел себя в зеркале, расстегнул еще одну пуговицу на рубашке, поправил волосы и вернулся в коридор.

Слабак в спортивной пижаме как ни в чем не бывало по-прежнему стоит, прижавшись спиной к стене, в конце коридора. Он уже не курит, но, видно, все еще не собирается уходить в купе.

Нугзар беззвучно ругнул его и пошел в купе проводницы.

«Прошу прощения», — проходя мимо девушки, негромко произнес он.

Нана знала, что юноша мог свободно обойти ее, но все же, не повернув головы, вплотную прижалась к окну. Лишь этим быстрым движением и обнаружила она, что услышала его слова. Она, как и прежде, смотрела в окно, за которым мелькали редкие огоньки. Когда поезд въезжал на мост, его фермы, словно соревнуясь друг с другом, с бешеной скоростью проскакивали мимо. В глазах рябило, а стук колес становился сильней и отчетливей. Но стоило промчаться последней ферме, и колеса стали отбивать свой ритм спокойней и глуше.

Лишь подойдя к проводнице, Нугзар вспомнил, что сказать ему нечего. Неловко замявшись, он решил ретироваться. Проводница спокойно смотрела на него утомленными от частых бессонниц глазами.

«Скажите, у вас нет воды?» — наконец нашелся Нугзар.

Проводница без слов указала ему на кран в отверстии стенки с подпрыгивающим под ним стаканом.

Нугзар с мученическим видом отхлебнул теплую воду и, быстро поставив стакан на место, обозленный пошел по качающемуся коридору.

«Что это со мной?» — изумленно спрашивает он себя, приближаясь к Нане Джандиери.

Спортивная пижама упрямо торчит в коридоре. Нугзара вконец взбесила его невозмутимая поза.

«Я вынужден побеспокоить вас еще раз», — поравнявшись с Наной, ласково проворковал он.

Девушка молча, как и минуту назад, прижалась к оконной раме. Нугзар, боясь ненароком коснуться ее, осторожно проскользнул к своему окну. Он неловко топтался на месте, не зная, что предпринять — уйти в купе, признав тем самым свое поражение, или все же попытаться вызвать девушку на разговор. Нугзар метнул гневный взгляд в сторону пижамы. На какое-то мгновение их глаза встретились. «Спортсмен» малодушно отвел глаза в сторону, словно бы это не он подглядывал все это время за Нугзаром и незнакомкой. Нугзар еще долго с бешенством сверлил его затылок. Потом вытащил из кармана пачку сигарет и неожиданно для себя протянул Нане:

«Не хотите ли закурить?»

«Благодарю».

Ответ девушки показался ему отчужденным, он не оставлял никакой надежды, но настроение все же улучшилось: как-никак первый шаг уже сделан.

«Вам, кажется, негде спать?» — чуть помолчав, начал Нугзар.

Глухое молчание.

Нана Джандиери безучастно смотрит в заоконную темень. Ветер непрерывно треплет ее прекрасные волосы, и юноша не в состоянии отвести глаз от ее смугло-золотистого лица.

«Если позволите, я уступлю вам свое место».

Молчание.

Нугзару показалось, что за стуком колес девушка не расслышала его слов, и повторил уже погромче:

«Если позволите, я уступлю вам свое место».

«Я прекрасно расслышала ваше благородное предложение».

«Но почему же вы тогда не ответили?»

«Не стоит ради меня идти на такую жертву».

«Что вы, что вы, напротив, ваше согласие доставит мне огромную радость».

Девушка внезапно повернулась к нему. Согнув в колене правую ногу, она уперлась ею в стенку вагона. Спина ее вжалась в полуоткрытое окно, а волосы мгновенно выпорхнули наружу. Глаза ее в упор смотрели на Нугзара.

«Если бы перед вами стояла не я, а старушка, уступили бы вы ей свое место?»

Нугзар растерялся. Такого поворота он явно не ожидал.

«Почему вы спрашиваете?»

«Сначала ответьте на мой вопрос!»

«Не уступил бы».

«Спасибо за откровенность. А теперь ступайте в свое купе и спите спокойно!»

Нана Джандиери резко отвернулась к окну и, словно начисто позабыв о существовании Нугзара, отрешенно уставилась во мглу.

Нугзар, как оглушенный, застыл на месте. Он, казалось, окончательно утерял дар речи и, не зная что предпринять, крутил в руках погасшую сигарету. Наконец вытащил из кармана спички, прикурил и жадно затянулся.

«Скажу вам откровенно, только, ради бога, не поймите меня превратно, — уверенный в своей неотразимости и привыкший к легким победам, юноша теперь говорил с необычной для чужого уха и совершенно уж неожиданной для себя самого дрожью в голосе. — Вы правы. Мне не пришло бы в голову уступить место не только старушке, но даже инвалиду. Видно, мы, я имею в виду наше поколение, дурно воспитаны. Может, не мы в этом виноваты, а просто это поветрие нашей нервной, дерганой эпохи, постепенно ожесточившей и огрубившей нас. (Краем глаза Нугзар приметил, что спортивная пижама как мышь шмыгнула в купе. Это еще больше взбодрило его и придало смелости.) А вот вам я уступаю место потому, что вы мне очень понравились. Еще раз прошу вас, не сочтите эти слова за нахальство. Неужели у меня нет права проявить благородство по отношению к человеку, который мне нравится? Неужели я так и не должен познакомиться с девушкой, которая поразила меня и все перевернула в моей душе? Может, мне и не придется больше свидеться с ней, может, она навсегда исчезнет из моей жизни? Неужели так уж необходим некто третий, кто возьмет на себя ритуал знакомства? Ведь все ритуалы, все представления в жизни условны!.. — Нугзар перевел дыхание. Его глаза светились искренностью. Может, это только ситуация заставила его быть искренним? Возможно. Но лицо Нугзара выражало такое глубокое огорчение, что казалось, перед вами наивный обиженный мальчик, не приласкать которого просто грех. — Разумеется, если и вы не прочь познакомиться со мной!» — заключил он после короткой паузы и попытался затянуться, но сигарета давно погасла.

Нана Джандиери молчала. Ветер по-прежнему трепал ее волосы. Нугзар не сводил с нее глаз. Девушка чувствовала его требовательный взгляд, но никак не реагировала.

Поезд постепенно сбавил ход и остановился. Перрон был где-то Впереди, и из последнего вагона его не было видно. В тишине ночи отчетливо слышались негромкие голоса редких пассажиров и станционных служащих.

Настроение у Нугзара вконец испортилось. Остановка поезда нарушила инерцию начавшейся было беседы. Напряжение достигло предела.

К счастью, ударил вокзальный колокол.

Поезд тронулся. Лязгнули буфера, словно вагоны наскочили друг на дружку, потом, набрав привычные обороты, весело застучали по рельсам колеса.

Внезапно дверь последнего купе распахнулась, и в коридоре вновь появилась спортивная пижама. Сигарета вызывающе торчала изо рта, рука непринужденно поигрывала спичечным коробком.

Слова примерзли к губам Нугзара. Не желая, чтобы пижамник стал свидетелем его унижения, он беспечно прислонился к дверям и как ни в чем не бывало уставился на непрошеного соглядатая. Но сердце его разрывалось от бешенства. Он бы много отдал, чтобы хорошенько намять эти худые бока, кокетливо обтянутые олимпийской пижамой.

Было очевидно, что пижамник подглядывает за девушкой. И на что могла надеяться эта старая образина с огромными горячечными глазами? Но, видно, жгучее любопытство зеваки не давало ему покоя. Непринужденная поза Нугзара пришлась ему явно не по вкусу, и, смяв сигарету, он с оскорбленным видом удалился в купе.

Нугзар некоторое время смотрел на энергично закрытую дверь купе, а потом вновь повернулся к девушке.

«Я очень прошу вас устроиться на моем месте. Чтобы вы не ощущали неловкости, я и своего товарища попрошу выйти в коридор».

Нана Джандиери почувствовала, что с парня как рукой сняло былое самодовольство. Заслышав его дрожащий голос, она едва не прыснула, но, испугавшись, что смех ее будет неправильно истолкован, сдержалась.

«Умоляю вас, оставьте меня в покое!»

Это было сказано с такой непререкаемой требовательностью, что слово «умоляю» потеряло всякий смысл.

Усталость взяла свое, и я даже не заметил, как уснул.

Жара по-прежнему донимает меня, особенно когда поезд останавливается.

Я ворочаюсь, но сон удивительно цепок. Откуда-то издалека доносятся лязг буферов и грохот тормозных колодок. Потом кто-то приглушенно постукивает молотком по колесам, видимо проверяя их. Потом вокзальный колокол и протяжный свисток. Лихорадочная судорога волной пробегает по вагонам.

А вот уже ветерок вновь освежает пылающую голову, приятно охлаждает грудь и треплет волосы.

Нану Джандиери я увижу через двадцать минут. Она уже в моем купе и преспокойно спит на нижней полке. Мой сосед, плоскую лысину которого я мельком увидел перед отходом поезда, вышел в Гори. Проводница не мешкая устроила девушку, едва не валившуюся с ног от долгого стояния, на освободившееся место.

Осталось пятнадцать минут.

Бессвязный сон проскакивает перед моими глазами, как склеенные наудачу кадры разных кинолент.

Десять минут.

Шесть.

Одна…

Еще не разлепив как следует век, я шарю рукой в поисках сигарет. И не могу их найти. Я сажусь на полке и ищу сигареты в брючных карманах. Потом вспоминаю, что положил их на сетку для полотенца.

Пепельный рассвет пролился в окно. В купе едва мерцает синяя лампочка.

Я выпускаю дым в окно и застываю в изумлении. Потом протираю глаза. На нижней полке спит изумительно красивая девушка. Темные волосы веером рассыпались по подушке. Нежная линия загорелой щеки подчеркивается белизной подушки. Сквозь слегка приоткрытые пухлые губы виднеются белоснежные ровные зубы.

Я долго не могу отвести глаз от неожиданного видения. Чувствую, как душа переполняется нежностью. Я швыряю окурок в окно и, боясь разбудить девушку, осторожно одеваюсь. Потом вытаскиваю из спортивной сумки электробритву и с предосторожностями спускаюсь вниз.

Девушка легла в постель не раздеваясь. Лишь босоножки пристроились у столика.

Стараясь не шуметь, открываю дверцу в умывальник, гладко выбриваю щеки, умываюсь и тщательно причесываюсь. От беспокойного и краткого сна глаза припухли и покраснели. Немудрено, ведь я спал от силы часа три.

Я тихо поворачиваю ручку, еще раз окидываю взглядом свое отражение в зеркале и на цыпочках возвращаюсь в купе. Боясь дохнуть, я прикрываю дверь и незаметно поворачиваю голову к девушке. И едва не роняю на пол электробритву. Девушка сидит на постели, обхватив колени руками, и без всякого выражения смотрит на меня.

— Извините, я, кажется, разбудил вас?

Слабая улыбка мелькнула на ее губах.

— Доброе утро!

— Доброе утро!

Я кладу бритву в сумку и смотрю на часы.

— Который час?

— Пять минут седьмого!

Пауза.

Я не знаю, что делать.

Вдруг вспоминаю о спасительных сигаретах.

— Не желаете ли?

— Спасибо. Я не курю.

Я возвращаю сигарету в коробку.

— Курите, пожалуйста. Мне это не помешает.

У нее приятный мелодичный голос. Я опускаюсь в кресло, все еще не решаясь закурить.

— Можно задать вам один вопрос?

Девушка улыбнулась в знак согласия.

— Когда и как вы оказались здесь?

Улыбка на лице девушки быстро погасла. В глазах появилось напряженно-отчужденное выражение, и вся ее фигура словно подобралась.

— Ваш спутник вышел в Гори. Вот я и заняла его место.

Молчание.

Я терзаю в пальцах сигарету.

— Вы сели в Гори?

— Вы, кажется, собирались задать всего один вопрос?

В голосе девушки появился ледок.

И опять молчание.

Загорелые руки крепко обнимают колени, обтянутые джинсами. Голубая кофта без рукавов плотно облегает нежную спину.

— Не буду вам мешать. Вы, видно, устали. До Тбилиси еще можно выспаться.

Я встаю и открываю дверь в коридор. Чувствую, как девушка провожает меня взглядом. В коридоре безлюдно. Я подхожу к окну и, облокотившись на раму, смотрю на бегущую цепь гор.

Между нами теперь одна тоненькая дверца. Что она там делает и о чем думает? Наверное, сидит по-прежнему, обхватив колени руками. Интересно, сколько ей лет? На вид двадцать три — двадцать четыре. Я отвечаю на собственные вопросы и чувствую, что перестаю принадлежать себе.

…Эта встреча произойдет лишь через сорок пять дней.

А сейчас я сижу в Арагвском ущелье и даже понятия не имею о том, что Нана Джандиери существует на этом свете.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

— Так вы согласны, чтобы Зураб Гомартели стал директором института?

Мамука Торадзе обратился ко мне на «вы», а это значит, что разговор примет официальный характер.

Мамука Торадзе.

Высокий, представительный молодой человек, если не ошибаюсь, двадцати восьми лет.

Взгляд энергичный и холодный. Когда он пристально смотрит на тебя, чувствуешь, как холод пронизывает тело.

В глаза непременно бросается высокий лоб, а за ним отчетливо виден мозг, отлаженный, как робот, и начисто лишенный эмоций.

Своей принципиальностью, доходящий до упрямства, он действует на людей раздражающе.

Может, я напрасно берусь говорить за других? Может, только меня и раздражает его настырный характер?

Не думаю.

Мамука Торадзе.

Отличный экспериментатор и вообще недурной физик. Эрудированный, образованный, но высушенный рационалист. Когда я смотрю на его напряженную фигуру, мне делается не по себе. Я уверен, что его нервная система выткана из нержавеющих стальных нитей, которые не так-то просто расшевелить.

«Так вы согласны, чтобы Зураб Гомартели стал директором института?»

Он стоит передо мной, одетый, как всегда, с иголочки.

Если судить по характеру, Мамука Торадзе не должен быть рабом моды. Меня всегда утомлял и выводил из себя парадный облик молодого физика. Вполне возможно, что такое внимание к одежде является выражением внутренней дисциплины и постоянной подтянутости. Допускаю, что элегантность в одежде сделалась для него столь же привычной, как утренний туалет.

— Так вы согласны, чтобы Зураб Гомартели стал директором института?

Этот лобовой вопрос я отчетливо вижу перед глазами, словно, он тщательно выписан на доске.

— Не сказал бы, что я за, но, представьте, и не против.

— Неужели вас не трогает судьба института? Или, может, вы считаете Зураба Гомартели единственно достойной кандидатурой?

— Знаешь, что я тебе скажу, — по обыкновению я сбиваюсь на «ты». — Смерть академика закрутила огромную карусель. Эта карусель прекрасно прокрутится без меня и без меня же остановится. Я в такие игры не играю. Я сам по себе. У меня своя лаборатория, свои проблемы. Меня увлекают первоосновы материи, а не текучка повседневной жизни. Я, если угодно, абсолютно пассивен в сфере, которая зовется жизнью или, на другом языке, карьерой. Меня бесит жизнеподобная ложь повседневности. Бесят суетливые люди, которые напоминают мне плохо настроенные инструменты. Я спокоен лишь тогда, когда нахожусь в горах, в своей лаборатории, или когда в полном одиночестве сижу в машине и мчусь по трассе. Меня совершенно не занимает, кто станет директором института. Изберите или забаллотируйте кого только вздумается.

— Вы, наверное, чем-то взволнованы? А что, если вы говорите одно, а думаете другое?

— Раз и навсегда заруби себе на носу: я вообще говорю то, что думаю. И, если угодно, наоборот — все, что думаю, то и говорю.

Я вдавливаю окурок в пепельницу и смотрю на часы.

— Уже пора идти!

— Куда?

— То есть как это куда?! На панихиду, конечно.

— Что еще за панихида?

— Ты забыл, по ком сегодня панихида?

— Ах, да, по нашему академику…

Я запирал ящик стола и поэтому не видел, с каким выражением произнес он эти слова. Однако по интонации я догадался, что губы его искривила насмешливая улыбка. Не поворачиваясь, я поднял голову.

— Вот именно, по нашему академику! Опаздывать, я думаю, неловко.

— Но не вы ли говорили, если мне не изменяет память, что сегодня, как никогда, надо знать цену времени и дорожить каждой минутой?

— Конечно. Однако в этом мире кроме дела существуют еще и человеческие привязанности, и душа, и совесть.

— Академик Гзиришвили уже мертв. Согласитесь, мертвого не могут интересовать человеческие отношения. А время нынче в цене. Сегодня у человека могут быть все блага, но времени ему вечно недостает. Каждым мгновением надо дорожить как зеницей ока. Идти на панихиду академика — пустая трата времени. Леван Гзиришвили теперь — как битая карта — навсегда вышел из игры.

— Не кажется ли вам, многоуважаемый Мамука Торадзе, прекрасно знающий цену каждой минуте, что вы немного опоздали? Не успел наш академик умереть, а люди уже с ног сбились, обделывая свои делишки…

— Уважаемый Нодар, давайте условимся сразу: в вашем голосе я явственно слышу иронию, а ведь я говорю с вами откровенно. И не потому, что я ваш друг и брат. Я вовсе не собираюсь доказывать вам это. Просто я считаю, что сейчас делу могут помочь лишь искренность и разумные действия.

Почему он не пришел ко мне до сих пор? Почему он до сих пор не сообщил мне свою позицию? Наверное, не счел нужным. Трезвый и практичный Мамука, видно, взвесил все до грана. Я уверен, что коль скоро он до сих пор не пришел ко мне, значит, в этом не было необходимости. И если он все же пожаловал, значит, пришла время открыть карты. Мамука Торадзе никогда не скажет в одиннадцать сорок пять того, что нужно сказать ровно в двенадцать. Я знал, что рано или поздно он непременно пожалует ко мне. Мамука убежден, что я не сижу на карусели, раскрученной смертью академика, но он отлично знает, что у меня достанет сил замедлить или убыстрить ее ход. В одном я уверен абсолютно: Мамука Торадзе пока что не станет рваться к директорскому креслу — он слишком молод, не имеет научного веса. К докторской он только-только подбирается. Так что же его тревожит, чем ему плоха кандидатура Зураба Гомартели? Впрочем, вполне возможно, что сложный механизм мозга выдал ему долгосрочный прогноз, и перед ним замаячили контуры недалекого будущего.

Любопытство постепенно, но основательно овладело мной.

— Я тебя слушаю, Мамука.

Я постарался придать своему голосу побольше задушевности.

— Я знаю, что вы не пожелали стать директором института, хотя сегодня вы больше других имеете право рассчитывать на это.

«Сегодня!» — мой мозг мгновенно выхватил и зафиксировал это слово.

— Вы еще раз доказали, что являетесь настоящим ученым, творческим и действующим. Административные заботы лишь отвлекут вас от главного дела.

Пауза.

Я с честью выдерживаю испытующий взгляд молодого физика.

— У вас есть еще одно немаловажное преимущество — очень мало врагов…

— Естественно, ибо у меня мало друзей.

— Остроумно, ничего не скажешь.

Пауза.

— Прошу прощения за бестактный вопрос: почему вы поддерживаете Зураба Гомартели?

— Что ж, придется повторить еще раз — я не за, но и не против.

— Но это уже поддержка.

— Мне совершенно безразлично, кто станет директором института.

— Во-первых, для вас не может быть безразлично, кто будет руководить нашим институтом. А во-вторых, неужели вас совершенно не тревожит судьба института, судьба его сотрудников?

— Зураб Гомартели — деловой человек. Он никому не станет совать палки в колеса. Или вы предлагаете взвесить достоинства и недостатки человека на аптекарских весах? Все, кто претендует на директорский пост, более или менее равны по тем и другим-показателям.

— Стоит Зурабу Гомартели выйти за пределы института и оказаться без поддержки своих сотрудников, как он тут же теряет масштабность. Неужели он должен представлять нас на международных симпозиумах? Леван Гзиришвили обладал другим весом — как в Союзе, так и за рубежом.

— Левана Гзиришвили нет больше в живых. А что касается международных симпозиумов, то там нас должны представлять, в первую очередь, наши труды, а вовсе не Зураб Гомартели.

— Но вы не можете отрицать, что влиятельность и связи все же играют большую роль.

— Согласен, но Леван Гзиришвили умер. А ты… кого предпочел бы ты видеть в директорском кресле? Коль скоро ты пожелал поговорить со мной, то и кандидатура у тебя уже намечена, и все взвешено-перевешено до мелочей, так я понимаю?

— Отвечать на издевку я не стану, а вот на вопрос отвечу — профессор Бежан Гордадзе.

— Бежан Гордадзе?

— Да, Бежан Гордадзе! Согласитесь — он вполне солидный ученый. И авторитета ему не занимать. Он долго работал в России. Вам прекрасно известно, что он один из участников эксперимента по расщеплению омега-мезонов на пи-мезоны и гамма-кванты. Ну конечно, он не идет ни в какое сравнение с Леваном Гзиришвили, однако его научный авторитет неизмеримо выше, нежели авторитет Зураба Гомартели.

Пауза.

Я сел на стул и внимательно посмотрел на Мамуку Торадзе.

Он спокойно выдержал мой взгляд, терпеливо ожидая ответа.

За его высоким лбом ритмично вращаются колесики сложного механизма.

Я стараюсь разгадать замысел Мамуки. Чем ему не угодил Зураб Гомартели? Насколько я знаю, они вполне сносно относятся друг к другу. Д может, он искренне убежден, что профессор Бежан Гордадзе — лучшая кандидатура на пост директора? Весьма сомнительно. Шестидесятипятилетний профессор болеет гораздо чаще, нежели положено ему по возрасту. Но, может быть, имя пожилого профессора, его научный авторитет и впрямь нужны институту гораздо больше, чем энергичный, но почти неизвестный в среде физиков молодой ученый? Я пытаюсь разгадать, действительно ли Мамука Торадзе исходит из интересов дела или им движут некие туманные для меня, но совершенно отчетливые для него цели?

— Бежан Гордадзе? — повторяю я задумчиво и барабаню о стол пальцами. — Ты уверен, что ему по плечу руководить институтом? Ведь он почти непрерывно болеет.

— Болезнь Бежана Гордадзе не помешает нам в нашей работе. Нам нужно всего лишь его имя. Я предвижу ваш вопрос: неужели такой уж большой авторитет у старого профессора? Что ж, ответ у меня готов: на всесоюзной арене Бежан Гордадзе пользуется гораздо большим авторитетом, нежели Зураб Гомартели. В конце концов, Бежан Гордадзе пригодится нам года три, не больше. Да больше он и не протянет, а если и будет жив, превратится в развалину…

Наши глаза снова встретились. Мамука Торадзе наверняка прочитал в моих глазах два невысказанных вопроса.

— Да, профессор Бежан Гордадзе болен неизлечимой болезнью. Сам он об этом ничего не знает. И вообще, кроме членов семьи, никто понятия об этом не имеет. Убедительно прошу вас, чтобы наш разговор остался сугубо между нами.

Пауза.

— А как ты-то об этом проведал, неужели тебе сообщила семья профессора?

— Нет, уважаемого Бежана пользует мой дядя.

— А сам профессор… согласен ли он занять директорское кресло?

— Мне ясна цель вашего вопроса. Вы хотите узнать, не подослал ли меня к вам сам профессор, предварительно заручившись моим согласием, не так ли?

— Ну, незачем искать в моем вопросе такие глубины. Меня просто интересует, согласен ли профессор Гордадзе стать директором института?

— Не знаю, но не сомневаюсь, что он согласится. Профессор Гордадзе человек. А как вам известно, нет человека без человеческих слабостей.

— Так ты уверен, что твой вариант оптимален? Или, может, предвидится продолжение этого варианта, о чем ты деликатно умалчиваешь? Я, кажется, начинаю догадываться о сути твоего замысла. Три года профессор Гордадзе как-нибудь продержится, а к тому времени ты, Мамука Торадзе, с божьей помощью сделаешься доктором…

— Да, вы угадали эту не слишком сложную комбинацию, хотя я еще не все успел вам сказать.

Я почувствовал, как напряглись и натянулись стальные нити его нервной системы. В глазах его засверкал огонь, хотя внешне ему удалось сохранить спокойствие.

— Сегодня вы наотрез отказываетесь возглавить институт. Сегодня вас еще привлекает жизнь творческого физика. Ваше решение разумно. Но почему вы забываете, что к тридцати пяти — тридцати шести годам все физики полностью исчерпывают свою творческую энергию? Вам уже тридцать пять. Вы уверены, что и через три года будете рассуждать точно так же? Вы уверены, что не пожелаете стать руководителем и опытным вожаком молодежи, полной творческой дерзости? Так почему же вы отрезаете себе все пути? Ведь если директором станет Зураб Гомартели, то как минимум лет двадцать он никому не уступит своих позиций. Вряд ли Зураб Гомартели будет таким директором, которого легко снять. Напротив, он будет отменным директором, но институт навсегда утратит уровень, который у него был при Леване Гзиришвили. Из всемирно известного института он постепенно превратится в середняка провинциального масштаба. Так зачем же торопиться? Пусть в запасе у нас будет года три…

«Пусть в запасе у нас будет года три…»

Улыбка, невольно возникшая на моих губах, сбила его с толку.

— Почему вы улыбаетесь?

— Просто так.

— И все же?

Огонь в глазах Мамуки погас. Холодный взгляд пронзил меня.

— Мне пришлась по душе последняя фраза.

— Ну и очень хорошо, если так. Тогда я еще раз спрашиваю: зачем торопиться? Подождем три года. В наше время это немалый срок. За три года станет ясно, кто наиболее достоин стать директором института. И если я окажусь в числе претендентов, не обещаю, что буду играть в вежливость. Наука — не вход в театр, чтобы уступать дорогу старшим.

— Мне начинает нравиться твоя откровенность.

— Я знаю, что вы подразумеваете под «откровенностью». Вы думаете, что я забочусь о себе, оставляю для себя шанс, чтобы года через три заявить о своем праве на директорский пост. Вы убеждены, что я рассчитал многоходовую комбинацию. Но вы заблуждаетесь, уважаемый Нодар. Я хлопочу о деле. Старый академик выглядел вполне сносно. И мозг его не проявлял признаков ржавчины. Никто не ожидал, что в один прекрасный день он решится на самоубийство. Ни один из наших сотрудников не подготовлен психологически к директорской должности. Никто еще не проявил качеств, необходимых для руководства таким мощным исследовательским коллективом. Мы же настолько свыклись с фигурой Левана Гзиришвили, настолько безоговорочно признали, его превосходство, что нам даже в голову не приходило думать о ком-либо другом. Поэтому все оказались в тени. Я не осмелюсь доказывать вам азбучную истину, что одно дело — талант ученого, другое талант настоящего руководителя. Наш институт известен повсеместно, и мы не имеем права руководство им доверить человеку, который еще ничем не доказал своего преимущества перед другими. Кандидатура профессора Гордадзе — единственный выход из создавшегося положения. Трехлетний срок дает возможность каждому максимально проявить свои личностные качества, свойства лидера, дремавшие в нем, пока был жив Леван Гзиришвили. Наш институт представляется мне альпинистской группой, во главе которой должен оказаться наиболее решительный, сильный и опытный спортсмен. А в ответ на вашу иронию хочу сказать, что ни одному человеку я не перебегу дороги и не позволю себе ничего недостойного. Но хочу подчеркнуть: если я почувствую свое превосходство, миндальничать не стану. Двадцатый век не время для реверансов!

Продолжительное молчание.

Я молчу, ибо не знаю, что сказать.

В лабораторию ворвался шум. Наверное, на специальной машине перевозят огромный подъемник.

Грохот и лязг постепенно усилились.

Мамука Торадзе терпеливо ждет, когда вновь наступит тишина.

Сигарета.

Грохот вот-вот прекратится. А я все еще не знаю, что сказать. Дурацкое ощущение, когда не можешь сказать ни да, ни нет, человек кажется одновременно и правым, и виноватым. Два полярно противоположных цвета так переплелись, так проникли друг в друга, что установить первичный цвет невозможно.

— Как ты думаешь, не оскорбителен ли твой замысел для профессора Гордадзе? — наконец выдавливаю я из себя.

— Почему вы так думаете?

— Потому, мой дорогой, что нельзя использовать человека в качестве слепого орудия.

— Бежан Гордадзе никогда не узнает, почему мы решили предложить ему директорское кресло. Напротив, он даже обрадуется, ведь удовлетворенное самолюбие — немаловажный фактор. В конце концов, он будет вполне счастлив от сознания, что умрет директором Института физики элементарных частиц, а не рядовым профессором.

— Ты жестокий и безжалостный человек, Мамука.

— Я человек дела, уважаемый Нодар!

Не знаю, сколько времени просидел я в одиночестве. Наверное, минут десять — пятнадцать. Все это время я не сводил глаз с коричневой доски, висевшей на противоположной стене. На доске ничего не написано, но мне кажется, что там громадными буквами вырезана последняя фраза Мамуки Торадзе: «Если мой вариант вас почему-либо не устраивает, я убедительно прошу вас сохранить наш разговор в тайне». И я раз за разом тупо перечитываю ее.

Я неторопливо поднялся и, закрыв дверь, пошел вниз. Уборщица мыла лестницу. Завидев меня, она остановилась.

— Здравствуйте!

— Дай тебе бог здоровья, сынок!

Ее ответа я не слышал. Но она, как и всегда, наверняка ответила так.

На стоянке в институтском дворе сиротливо стоял мой красный «жигуленок». И мне стало нестерпимо жаль его одиночества. Я осторожно открыл дверцу и уселся за руль. Не включая мотора, я обхватил баранку обеими руками и положил на нее голову.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Эка не появлялась четыре дня. В первый день я даже обрадовался. У меня ни разу не возникло желания услышать ее обычный звонок в дверь — два коротких осторожных прикосновения пальца к пуговке.

Но на пятый день я не нахожу себе места — с раннего утра мне не лежится в постели.

«Неужели я все же люблю ее?»

«Нет, любовь тут ни при чем. Просто нарушился стереотип жизни».

Телефонная трубка кажется мне тяжелой и влажной.

— Эка, почему ты не показываешься?

— Я больна.

— Что с тобой?

— Ничего особенного.

Пауза.

Не знаю, что сказать.

И Эка тоже не нарушает молчания.

Мне кажется, что в трубке слышится ее тяжелое дыхание.

— Ты ничего от меня не скрываешь? Может быть, что-то серьезное?

— Я же сказала — ничего особенного.

Я не вижу Эки, но чувствую, как набежала на ее лицо тень печали и горькой иронии.

— Эка!

— Я слушаю, Нодар!

— Ты лежишь?

Молчание.

Из сердца волнение растеклось по всему телу, словно бросили камень в озеро, — расширяющиеся круги по воде.

— Эка!

— Я слушаю, Нодар!

Уловив в ее голосе знакомую теплоту, я немного успокаиваюсь.

— Ты можешь прийти ко мне?

— Приду… чуть позже.

— Нет, нет, приходи сейчас же!

И, не дождавшись ответа, я быстро бросаю трубку на рычаг.

Потом сигарета. В горле саднит. Я бросаю сигарету в пепельницу и иду в ванную. Я долго вожу по лицу бритвой, а затем принимаю холодный душ.

Знакомая трель звонка — два коротких слабых вздоха.

Я крепко обнимаю Эку и долго стою так в дверях. Потом, поцеловав в глаза, я ввожу ее в комнату.

— Ты завтракала? — спрашиваю я и чувствую, как в сердце лопается одна жилочка. Мне показалось чужим напрягшееся от волнения лицо Эки. Багровые и синие пятна выступили на ее щеках.

— Что случилось, Эка? — встревоженно спрашиваю я.

Молчание.

— Что случилось, я тебя спрашиваю?! — Меня испугала горечь, затаившаяся в ее грустных глазах.

— Ничего не случилось, просто я ослабла.

— Ты что-то скрываешь от меня, Эка!

Я схватил руками ее голову и заглянул в глаза. Эка покорно подняла на меня глаза и спокойно сказала:

— У нас будет ребенок, Нодар!

Вода со страшной силой подступила к узкой трещине в плотине, прорвала ее и яростно взревела. Трещина постепенно расширяется, и на бетонной стене, подобно следам молнии, возникают новые трещины. Вода вот-вот сметет плотину и все унесет с собой.

— Нодар, успокойся!

Эка высвободила голову из моих рук и вскочила на ноги.

Наверное, у меня был такой страшный взгляд, что Эка насмерть перепугалась.

— Нодар, Нодар, что с тобой, успокойся… Я пошутила, Нодар, слышишь, пошутила…

Я знаю, что Эка не шутит. Знаю и то, что она не скажет больше ни слова, никогда не вернется к этому разговору. И ребенка никогда не будет.

Шипенье мутной воды, прорвавшей плотину, уже не слышится в моих ушах. Словно сквозь туман ощущаю я, как постепенно леденеет мое тело, как в мой возбужденный мозг врывается струя холодного воздуха.

— Нодар, я пошутила, слышишь, по-шу-ти-ла! — доносится издали приглушенный плач Эки.

Кажется, Эка была рядом со мной. Я вспоминаю, как держал руками ее голову, как вглядывался в ее печальные, испуганные глаза. Мои ладони до сих пор ощущают жар ее горячечных щек.

— Нодар, я пошутила…

Она осталась там, в моем доме, а я уже далеко, очень далеко отсюда, по ту сторону космического горизонта, где все поглощено мокрым и холодным туманом. В испуге я закрываю глаза. Необозримое пространство мгновенно гаснет, и чернота заливает все вокруг.

— Нодар, приляг!

Мое тело, как завороженное, подчиняется Экиному голосу, доносящемуся из подземелья. Я не открываю глаз, но вновь отчетливо вижу прорванную плотину, вновь слышу страшный рев грозной стремительной воды.

— Нодар!

Я едва различаю в реве стихии Экин голос.

— Нодар, опомнись!

Теперь Экин голос слышится совсем близко. Тепло пролилось в мое тело, стихия сразу угомонилась, и воцарилась непривычная тишина.

Я с трудом разжимаю потяжелевшие веки. Испуганное Экино лицо расплылось в слоистом тумане. Из глаз ее ручьями льются слезы, но на губах играет беспечная улыбка. Совсем как ливень в солнечный день.

— Может, ты хочешь воды?

— Да, — говорю я, хотя пить мне совершенно не хочется.

Эка приносит из кухни стакан воды. Я не свожу глаз с ее тела, в котором теплится искорка моей жизни, частичка моего тела. Муть опять с головой захлестывает меня.

— Пей, — говорит Эка, протягивая мне стакан. Другой рукой она пытается приподнять мою голову.

Пить я не хочу, но все же делаю один глоток.

— Приляг рядом со мной.

Эка ставит стакан на стол и молча подчиняется моему желанию. Я закрываю глаза и прижимаюсь головой к ее груди. Мне приятно тепло Экиного тела. На мгновение я от всего отключаюсь, забываю обо всем на свете.

— Прости меня, Нодар, я причинила тебе боль. Я никогда больше не скажу тебе такой глупости. У нас никогда не будет ребенка.

«У нас никогда, не будет ребенка». Фраза, сказанная с дрожью в голосе, больше не тревожит и не успокаивает меня.

— Мне не надо было этого говорить. Я ошиблась. Я и сама не знаю, как сорвалась с языка такая глупость. Прости меня за то, что я причинила тебе боль.

Пауза.

— Я не должна была говорить о ребенке. Наша любовная связь не предполагает ребенка.

Я чувствую, как трепещет ее сердце. Я крепче прижимаюсь к ее груди, надеясь, что этим смирю беспорядочный и гулкий стук ее сердца. Жарко, но мне удивительно приятно тепло Экиного тела. А сердце ее по-прежнему трепещет и, как вспугнутая птица, бьется о крутые ребра.

Мои руки ощущают упругость Экиной талии, ноздри щекочет дразнящий, привычный аромат ее тела. Меня давно не влекло к Эке с такой силой. Сначала осторожно, а потом с жадностью я целую ее прекрасную грудь, с закрытыми глазами ищу ее пухлые пунцовые губы. Я чувствую, как наши сердца синхронно бьются о стенки грудной клетки.

— Нодар! — пытается сопротивляться Эка.

Мои пальцы легко нашаривают пуговицы ее тонкого платья.

— Нодар, Нодар! — по инерции сопротивляется ее голос, но руки уже крепко обнимают мое напрягшееся тело, переполненное нетерпеливым ожиданием наслаждения. Потом все меркнет, и я едва различаю нежный страстный Экин стон.

Потом молчание.

Сознание мое постепенно тонет в тумане.

Лишь слабое дыхание Эки нарушает воцарившуюся тишину.

Затем раздается грустный голос скрипки.

Знакомая мелодия доносится издалека.

Звучание скрипки усиливается.

На сцене стоит маленький мальчик в коротких бархатных брючках и белой рубашке с белым бантом. Умные безжалостные глаза странно мерцают.

«Я сплю?»

Голос скрипки умолк. Знакомая мелодия растворилась в пространстве и исчезла.

«Я бодрствую?»

«А может, я просто вижу сон?»

В лицо хлещет горячий ветер пустыни. Время караваном проплывает вдали. Я отчетливо вижу время, ползущее как туман в горах.

Время идет, идет медленно, но твердо и упрямо. Я вижу, как лениво тащит оно свое огромное серое туловище. Оно проходит и теряется где-то в горах. У меня возникает неодолимое желание коснуться рукой его серого туловища, но не хватает решимости.

В бескрайней пустыне ни единой души. На раскаленном песке прикорнула смерть. Лишь время лениво тащит свое серое туловище. Наконец набравшись смелости, я касаюсь рукой его безгранично распластавшегося круглого тела. И вздрагиваю. У меня такое ощущение, словно я сунул руку в горячий пар.

Обман слуха? Или я действительно слышу трель звоночков? Я осторожно вытаскиваю руку с капельками горячей воды из переваливающейся серой массы и весь обращаюсь в слух.

— Нодар!

Нет, слух не подводит меня. Кто-то зовет меня, и голос этот совсем близко, но горячий ветер пустыни снова относит его вдаль.

— Нодар, кто-то звонит в дверь!

— Что, что?

— Кто-то звонит в дверь.

— Кого принесла нелегкая?

Звонок не умолкает.

Я едва открываю глаза и тыльной стороной ладони отираю со лба пот.

— Может, не открывать? Как будто никого нет дома.

— Кто знает, может, пришли по делу? — окончательно протрезвел я.

— У тебя достанет сил встать?

— Другого выхода нет. Придется встать.

— Я уйду в ванную, — говорит Эка и берет со стула платье.

Звонок долгий, пронзительный. Палец неотрывно давит на пуговку.

Я и не думаю одеваться. Только сую ноги в ботасы. Я все еще не пришел в себя.

«Кого это черти носят?» — думаю я, пытаясь вспомнить, кто из моих знакомых способен так нагло звонить.

Медленно открываю дверь.

На площадке стоит какой-то молодой человек и с улыбкой глядит на меня. В руках у него «дипломат».

— Здравствуйте!

— Здравствуйте! — неохотно отзываюсь я на приветствие, убежденный в том, что меня с кем-то путают.

— Можно? — нагло спрашивает незнакомец и, не дожидаясь разрешения, пытается пройти в прихожую.

— Кто вам нужен?

— Вы. Ведь вы Нодар Геловани?

Молодой человек уже в комнате. Я лениво закрываю дверь, вхожу следом за ним в комнату и опускаюсь в кресло. Его бессмысленная улыбка и наглость выводят меня из себя. Я нарочно не предлагаю ему сесть.

— Меня зовут Виталий Харабадзе. Я корреспондент нашей молодежной газеты.

Не обращая внимания на мою холодность, он бесцеремонно разваливается в кресле, вытаскивает из портфеля блокнот и лихо нажимает на кнопку авторучки указательным пальцем.

Меня душит ярость. Я едва сдерживаюсь, чтобы не взять его за шиворот и не вышвырнуть вон отсюда.

Из ванной доносится плеск воды. Я нервно встаю, прикрываю стеклянную дверь и, закурив, вновь усаживаюсь в кресло.

— Что вам угодно? — холодно тяну я.

— Я хочу взять у вас интервью. Вы читаете нашу газету?

— Какую газету? — У меня совершенно вылетело из головы, что он там мямлил в прихожей.

Наконец я уясняю себе, из какой он газеты. «Молодые ученые» — так называется рубрика, для которой он собирается взять у меня интервью. Я не хочу разочаровывать молодого корреспондента признанием, что вот уже пять лет даже в руки не брал газету, которую он представляет.

— Итак, уважаемый Нодар, наш первый вопрос таков: какое место занимает физика в жизни современного человека?

— Какое место занимает физика в жизни современного человека? — спрашиваю я Гию, раскинувшегося на заднем сиденье машины. Эка, свернувшись калачиком, сидит рядом со мной, Дато, приоткрыв дверцу машины, беспечно курит.

Неужели смерть любимого учителя, выдающегося ученого, замечательной личности, близкого человека не должна была потрясти меня сильнее?

Возле входа в парадное дома Левана Гзиришвили толпится масса народу. Панихида началась в восемь. Сейчас десять минут девятого, но до сумерек еще далеко.

Я остановил машину в стороне. Не хочу, чтобы меня видели.

— Ты не пойдешь наверх? — спрашивает Эка.

— Мне там нечего делать. Никого из близких я не знаю.

— Ты сам был ему ближе всех!

Эка права, я должен быть там, наверху, среди близких, но я все равно не пойду туда. Мой визит к академику накануне его самоубийства вызвал массу кривотолков и пересудов. Я оказался в центре внимания. Все с интересом и даже подозрением разглядывают меня. Жадное любопытство не находит удовлетворения, меня расспрашивают о деталях. В ожидании дурацких вопросов меня бьет нервная дрожь. Я знаю, что от меня ждут чего-то необыкновенного. Простой рассказ не в состоянии удовлетворить любопытство.

— Неловко, Нодар!

— Да, действительно неловко, ты права, но я все равно не смогу подняться туда.

Пауза.

Я разглядываю людей, живо обсуждающих самоубийство академика, которое основательно встряхнуло их размеренную жизнь.

— Уважаемый Гия, может, вы не поняли моего вопроса? Я с удовольствием повторяю его: какое место занимает физика в жизни современного человека?

Гия с такой растерянностью взирает на меня и так беспомощно моргает своими голубыми глазами, что у меня появляется сильнейшее желание выйти из машины, сорвать розу и преподнести другу.

— Ты это серьезно?

— Абсолютно серьезно.

Гия по выражению моего лица пытается понять, шучу я или действительно жду его ответа.

Внезапно кровь леденеет в моих жилах. Впереди я приметил маленького мальчугана с белым бантом на шее. В руках он держит скрипичный футляр и направляется прямо к нам. На нем короткие брючки, черные бархатные брючки. Вскоре он поравнялся с машиной. Я с дрожью смотрю на тротуар.

Я хочу повернуть голову, но боюсь встретиться со знакомыми глазами, умными и безжалостными. И все же я не в силах совладать с собой — я стремлюсь заглянуть в жесткие, безжалостные глаза.

Эка заслоняет от меня мальчика. Стараясь не выдать волнения, я беспечно смотрю в окно.

Когда ребенок скрылся из поля зрения, я почувствовал испытующий взгляд Эки.

«Что случилось?» — глазами спрашивает она.

Я посмотрел вперед, словно не понял безмолвного вопроса.

Я искоса поглядываю в зеркальце. Лишь на миг мелькнул в нем силуэт маленького музыканта, потом его фигура выпрыгнула из рамки зеркальца и растворилась в пространстве.

— Так тебя интересует, какое место занимает физика в жизни современного человека? — неожиданно спрашивает Дато, мастерски забрасывая окурок в зияющее отверстие урны.

— Вот именно, — встряхнулся я.

— Этот вопрос тебе надо было задать академику Левану Гзиришвили, до того пока он хлопнул себя. Его ответ был бы гораздо содержательней Гииного ответа.

«Хлопнул себя»…

Эти нелепые слова током прошили мое тело.

— Какое место занимает физика в жизни современного человека? — спрашивает меня корреспондент — высокая светловолосая женщина. Длинные худые ноги она с трудом пристроила под круглым низким столиком. На вид ей лет сорок. Большие очки с золотистыми дужками придают ее неприятному лицу интеллигентное выражение. С первого взгляда она смотрится даже эффектно. Лишь спустя некоторое время понимаешь, что ничего привлекательного в ней нет. Изящные интеллигентные манеры, умное лицо и прямые волосы в совокупности создают иллюзию красоты.

Удобно устроившись в мягком кресле, я курю сигарету. Бокал фруктового коктейля стоит на столике. Корреспондент сидит напротив и, внимательно рассматривая меня, потягивает через соломинку коктейль в ожидании ответа.

Вокруг снует масса народу. Мне здесь приятно — красивый, ультрасовременный сиднейский аэропорт огромен, но в то же время уютен.

Мне приятны со вкусом убранные и устланные дорогими коврами залы и вестибюли. До моего слуха доносится голос диктора: «Приземлился самолет из Сингапура»… «Объявляется посадка в самолет по маршруту Сидней — Джакарта — Гонконг». Мне нравятся привлекательный и эффектный репортер, элегантные и вышколенные таможенники. Может, кое-кому и не по душе раздражающий, действующий на нервы и несколько бюрократический таможенный ритуал. Но я не могу сказать того же о себе. Допускаю, что процедура эта довольно утомительная, но мне она все равно нравится. Проверка кино- и фотоаппаратов, отметки в визе, печать в паспорте, разрешающая въезд в страну, скрытый цепкий взгляд, фиксирующий тождество твоего лица с фотографией в паспорте, дуга электронного контроля на оружие или контрабанду. Я с удовольствием заполняю анкеты, назначение которых мне до сих пор непонятно. В общем, мне приятно все, что подчеркивает — я нахожусь в чужой стране. Погранично-таможенный церемониал, который иные считают формальностью, вызывает во мне явственное ощущение чуждости и неведомости другого мира. И какое же чувство разочарования и недостаточности испытывал я, если погранично-таможенный барьер преодолевался без проволочки. Беспрепятственное и безобрядное вступление в чужие пределы упрощает, делает обыденным и неощутимым волнующий и таинственный момент соприкосновения с неизвестностью.

Ресторан.

Огромный, полутемный, покойный зал на пятнадцатом этаже.

Официанты, выряженные в смокинги, бесшумно снуют по ковровым дорожкам. Призрачный голубоватый свет. В огромных, во всю стену, окнах как на ладони видна широченная прямая улица, ведущая к сиднейскому Гайд-парку. Справа всеми цветами радуги переливаются рекламы торгового центра Сиднея. Бесконечная вереница автомобилей с кроваво-красными стоп-сигналами тянется по улице.

В углу зала у рояля сидит курчавый молодой человек в бордовом фраке. Девушка в розовом платье и с микрофоном в руке полулежит на рояле. Второй микрофон, резко накренившись к клавиатуре рояля, едва не касается губ пианиста. Поют вполголоса. Звуки песни не режут слуха, кажется, что музыка доносится откуда-то издали. Сначала мне даже показалось, что песня льется с магнитофонной ленты, лишь позже я заметил рояль, курчавого парня и розовую девушку. В синеватом полумраке эта группа выглядела довольно трогательно.

Обычный свинг.

После многочасового перелета музыка успокаивает.

За столиком сидим мы вдвоем: я и Саша Руденко.

Саша сидит тихо, утомленно полуприкрыв веки. Видно, и ему приятна эта негромкая музыка.

Блюз.

Знакомый блюз. Никак не могу вспомнить, где я его слышал.

Вообще-то говоря, джаз, по моему непрофессиональному мнению, ушел в прошлое и сегодня представляется несколько архаичным. Но теперь он мне удивительно приятен. Синкопы одомашнили огромный зал, создали обстановку интима. Видно, покой действует на людей завораживающе. Все вокруг переговариваются вполголоса, смеются негромко, и лишь редкие всплески шумного веселья напоминают, что зал полон народу.

Мы медленно потягиваем виски и разглядываем публику. С Сашей я встречался всего лишь раз — в Серпухове. Столкнувшись с ним в академии накануне вылета на симпозиум в Австралию, я едва признал его. Но, разговорившись, быстро восстановил в памяти детали нашей единственной встречи. С Сашей легко, а это весьма существенно: ведь угрюмый, вечно чем-то недовольный спутник может основательно подпортить настроение, особенно когда ты за границей и оторван от привычной среды. Да, Саша Руденко идеальный партнер. Чего стоит хотя бы его сдержанность и мягкость! Мы сидим в ресторане битый час, и за все это время Саша не сказал и двух слов, лишь осведомился в самом начале, что мы будем пить. Услышав, что я хочу виски, он сразу согласился — не знаю, из вежливости ли или просто совпали наши желания. И вот мы молча потягиваем микроскопические дозы виски. Вспомнив наши московско-тбилисские застолья с обильными закусками и возлияниями, я невольно улыбнулся. Что ж, иногда не грех отдать дань иным традициям, подчиниться иным требованиям. Может, это чувство чуждости всему, что тебя окружает, усугубляется расстоянием? Интересно, испытывал бы я такое приятное волнение, смешанное с острым чувством ностальгии, если бы эта таинственная Австралия находилась в каком-нибудь получасе лета от моей страны? Чужая страна кажется тем более привлекательной и таинственной, чем дальше и недоступней она, чем разительней отличаются быт, жизнь, обычаи.

Саша сидит, вольготно откинувшись на мягкую спинку стула, и потягивает виски из высокого хрустального бокала. Время от времени мы одновременно закуриваем, словно совпали фазы наших желаний.

По телу разливается приятная истома, как будто оно обрело невесомость. Я чувствую, как постепенно заворачиваюсь в туман. Мне все больше начинают нравиться уют ресторанного зала, голубоватый свет, льющийся откуда-то сверху, зарницы реклам за толстым оконным стеклом, негромкое убаюкивающее пение.

Внезапно зал как бы ожил.

Блюз сменился головокружительным разухабистым ритмом.

Несколько пар пошли танцевать.

Только теперь я заметил возле рояля небольшую площадку для танцев. Она резко выделялась на фоне пола, плотно устланного пружинящими коврами.

Неожиданно вдали мелькнул знакомый силуэт. Вне всякого сомнения, это был наш давешний корреспондент, интервьюировавший нас в сиднейском аэропорту.

Она в длинном черном платье. Блестящая ткань, браслет и бусы словно бы отталкивают от себя голубоватый свет и, отражая его, причудливо мерцают. В руках у нее удлиненная кожаная сумочка.

Она о чем-то переговаривается с метрдотелем и незаметно оглядывает зал. Метрдотель тоже стал внимательно осматривать зал. Я догадался, что корреспондент ищет нас, но встать и пойти ей навстречу я все же не решился. В отеле прорва иностранных физиков. Некоторых я видел и в ресторане. Может, она ищет здесь кого-нибудь из них?..

Внезапно наши глаза встретились. Корреспондент тут же улыбнулась, помахала мне рукой и направилась к нашему столику.

Ее высокая изящная фигура привлекла внимание Саши. Видно, и он узнал в ней нашу недавнюю знакомую.

Мы быстро встали и сделали шаг навстречу корреспонденту. В поисках свободного стула я незаметно оглядел ближайшие столики и даже не заметил, как возле нас оказался официант. Он заученным движением ловко поставил к столу стул и с радушной улыбкой предложил даме сесть.

Мы подождали, пока сядет наша гостья, и потом опустились на свои стулья. Официант стоял в стороне, ожидая заказа.

— Что вы изволите пить? — обратился я к даме.

— Апельсинового соку! — Слова корреспондента были обращены непосредственно к официанту.

Тонкими длинными пальцами она открыла сумочку и достала пачку сигарет. Саша, спохватившись, протянул ей наши. Дама положила свои сигареты на стол и осторожно вытянула сигарету из Сашиного коробка. Я предупредительно щелкнул зажигалкой. Дама прикурила, затянулась и, подняв голову вверх, энергично выпустила дым к потолку. Потом, попросив разрешения, взяла в руки Сашин коробок и стала внимательно его изучать.

Официант принес апельсиновый сок. Потом вежливо сделал шаг назад и испарился.

Дама положила сигарету в пепельницу, вновь открыла свою сумочку и протянула нам газеты. Наш приезд освещен довольно широко. На одной фотографии я пью кока-колу, на другой — выхожу из автобуса, а на третьей — беседую с австрийским коллегой в перерыве между заседаниями.

— Довольны ли вы работой симпозиума?

Я взглянул на Сашу, как бы давая ему возможность высказаться.

— Симпозиум проходит очень интересно.

На стандартный вопрос, естественно, последовал столь же стандартный ответ.

— Как вы думаете, не ложится ли физика элементарных частиц непосильным грузом на плечи экономики вашей страны? Насколько я знаю, ваша наука — довольно дорогое удовольствие.

На этот раз вопрос обращен непосредственно ко мне. Но Саша, не заметив взгляда корреспондента, снова ответил сам:

— Ничего не поделаешь, наука требует расходов. Высокий уровень развития науки и техники дает нам возможность решать сложнейшие проблемы. Но сложные проблемы требуют и больших затрат. По-вашему, физика плазмы — менее дорогая наука? Решение сложных проблем имеет одно немаловажное преимущество: некоторое время спустя оно сторицей возвращает все затраты. Человечество никогда не остается внакладе, пытаясь решить труднейшие задачи. В свое время огромных затрат потребовало приручение атомной энергии. Но можно ли представить современный мир без атомной энергетики?

— Насколько я знаю, на атомные электростанции приходится лишь четыре процента всей электроэнергии, вырабатываемой на земном шаре традиционными способами. Если же говорить о нас, австралийцах, а также о наших соседях из Новой Зеландии, Индонезии и Малайзии, то мы еще не использовали ни одного киловатта атомной электроэнергии.

— Вы правы, на сегодняшний день доля атомной электроэнергетики составляет лишь пять процентов общего баланса, но не надо забывать, что через пару десятков лет она будет составлять уже двадцать процентов.

— Как вам кажется, не обогнали ли Соединенные Штаты Америки вашу страну в исследовании элементарных частиц? — корреспондент попыталась вернуть беседу в первоначальное русло.

Готовясь к ответу, я сосредоточенно разглядываю пустой бокал. В ту же минуту рядом со столиком предупредительно вырос официант.

— Не хотите ли виски? — спрашиваю я корреспондента.

— Нет, спасибо.

— Два виски и один апельсиновый сок.

Официант послушно кивнул и ушел. Он действовал, как хорошо запрограммированная машина.

Терпеливо дожидаясь моего ответа, корреспондент пускает дым в потолок.

— А вы уверены, что обогнали, не так ли? — вопросом на вопрос отвечаю я.

— Я слышала, что ускоритель, построенный в Швейцарии по объединенной европейской программе, оставил ваш дубненский синхрофазотрон далеко позади. Заметьте, я ничего не говорю о брукхейвенском синхрофазотроне, созданном в США.

— Видно, вы незнакомы с последними данными, — вежливо улыбнулся я, — Мощность американского ускорителя составляет тридцать три миллиарда электрон-вольт, в то время как мощность серпуховского синхрофазотрона, возведенного два года тому назад, достигает семидесяти миллиардов электрон-вольт.

— Семидесяти? — не скрывает изумления корреспондент.

— Вот именно! — подтверждает Саша.

Корреспондент, испытующе посмотрев на меня, достает из сумочки малюсенький блокнот и авторучку.

— Как вы сказали? Как называется новый советский ускоритель?

— Серпуховский синхрофазотрон. Серпухов — город недалеко от Москвы.

Официант принес влеки и апельсиновый сок.

Я взял свой бокал в руки.

— Еще один вопрос.

Отпив глоток, я поставил бокал на тарелку. Вопрос вновь адресовался мне.

— Куда вы, физики, ведете человечество?

Я улыбаюсь. Рука медленно тянется к бокалу. На этот раз я не пью — просто наблюдаю, как истончаются и плавятся в бокале маленькие кубики льда.

— Может, мой вопрос показался вам наивным? — перехватив мою улыбку, заволновалась корреспондент.

— Что вы, что вы, отнюдь! Физика никуда не собирается вести человечество. Напротив, само человечество, сама жизнь ставят перед физикой проблемы, ждущие своего разрешения.

— Вы так думаете?

— Не только думаю, но и убежден в этом. Добавлю, что это не только мое личное мнение. Разве грозящий нашей планете энергетический голод не поставил на повестку дня быстрое строительство атомных электростанций? Разве предполагаемая энергетическая катастрофа не вызвала к жизни первоочередную проблему — в возможно краткие сроки овладеть и управлять термоядерными реакциями, с тем чтобы поставить их на службу человечеству?

— Вы верите в бога?

Неожиданный вопрос несколько огорошил меня. Не то чтобы я растерялся, но просто я не ждал его.

На сей раз вопрос был обращен к нам обоим.

— Прошу вас не понимать мой вопрос прямолинейно. — Ее, видимо, смутила ироническая улыбка, промелькнувшая на Сашиных губах. — Разве Пятый Сольвейский конгресс, проведенный в тысяча девятьсот двадцать седьмом году в Брюсселе, не подтвердил, что религия перестала быть для ученых жупелом?

— Пятый Сольвейский конгресс подтвердил лишь то, что вселенная вероятностна, — невозмутимо отпив из бокала виски, солидно произнес я.

— Но разве вероятность не содержит элемента религии?

— Не думаю, госпожа Элла. — Я впервые обратился к ней по имени. — Если бы бог действительно существовал, он, по всей вероятности, позаботился бы о том, чтобы мы с вами встретились гораздо раньше.

Корреспондент рассмеялась.

— Может, потанцуем? — вконец осмелел я.

В знак согласия дама кивнула. Поставив бокал на стол, я помог ей встать и весело подмигнул изумленному Саше.

На маленькой танцплощадке топчутся еще три пары. Корреспондент ростом почти вровень со мной. Ее светлые прямые волосы щекочут мою щеку. Мы танцуем молча, без слов. Мне приятно ощущать гибкость и податливость ее тела. Только теперь я чувствую, как сильно устал, к тому же я давно не пил столько без всякой закуски. Даже бесстрастные черты лица госпожи Эллы кажутся мне на редкость привлекательными и милыми. Странно переливаются на голубоватом свету ее длинные светлые волосы. Время от времени я поглядываю в окно, красные стоп-сигналы автомобилей вспыхивают реже. Движение заметно спало. Оказавшись рядом с Сашей, я победоносно взглянул на него. Он поднял свой бокал и, подмигнув, осушил его за мое здоровье.

— Не добавить ли нам еще в номере?

Это соблазнительное предложение Саша сделал мне в коридоре гостиницы. Повторять сказанное второй раз ему не пришлось.

Небольшой номер был чертовски уютен. Я без приглашения опустился в кресло возле письменного стола. В окне номера виднелась все та же улица, ведущая к Гайд-парку. Правда, вид отсюда не столь впечатляющ, как из ресторана на пятнадцатом этаже. Рекламы уже не так ярки, а движение машин почти прекратилось. Город засыпает.

Я с наслаждением затягиваюсь.

Я в отличном расположении духа, и даже надсадный кашель, вдруг напавший на меня, не портит его.

Саша ставит на стол бутылку «Русской водки».

— Хочешь арахис?

Я отрицательно качаю головой.

Из маленького бара Саша достает две рюмки и ставит их рядом с бутылкой. Потом ловко откупоривает ее и доверху наполняет рюмки. Чуть подумав, он снимает пиджак и выходит в ванную.

Я беру рюмку и с удовольствием нюхаю ее содержимое. Тело мое сделалось почти невесомым.

Саша вскоре возвращается с махровым полотенцем в руке. Лицо его мокро.

— Никакой физики элементарных частиц! Самое великое открытие в мире — горячая вода! — провозглашает Саша и небрежно бросает полотенце на кровать.

— Будь здоров!

Он чокается со мной и по-нашенски опрокидывает рюмку в рот.

— Хочешь посмотреть телевизор? — спрашивает он.

— Не хочу.

О телевизоре ему, видно, напомнил приглушенный звук радио, доносящийся непонятно откуда.

— Пей!

Я подношу рюмку к губам.

Водка обжигает гортань. Я ставлю рюмку на стол, беспричинно и блаженно улыбаясь.

Саша, откинувшись на спинку дивана, сосредоточенно смотрит в потолок. Интересно, о чем ой думает? Во мне зашевелилось праздное любопытство.

— Минуточку! У меня где-то должен быть апельсин, — хлопнул себя по лбу ладонью Саша.

Апельсин роскошный, но вкус у него похуже наших аджарских.

Саша снова разливает водку. Я не отказываюсь. Безотчетная жажда вдруг овладевает мной.

— Ты влюблен в кого-нибудь? — неожиданно спрашивает Саша и не мигая смотрит на меня. Потом в два глотка осушает рюмку.

Я, признаться, даже растерялся. Беру в руку рюмку и гляжу в окно.

— Ты когда-нибудь любил? Ну так, чтобы каждое расставание было горьким до слез?

Он опять наполняет рюмку и держит бутылку на весу, ожидая, пока я выпью.

Я пью. Саша тут же наливает мне. Водка с бульканьем льется в узкую тонконогую рюмку.

Энергия так и хлещет через край. Мной овладевает сладостно-праздничное настроение. На сердце делается легко.

Саша о чем-то задумался. Одно из двух: или он забыл о своем вопросе, или же попросту не интересуется моим ответом.

Молчание.

Тонкая нить мелодичной музыки натянута в комнате.

— Счастливо, Саша, я пошел.

— Выпей на дорожку! — не поднимая головы и не глядя на меня, говорит Саша.

В моем номере темно. Я нашариваю рукой выключатель. Чуть поколебавшись, вспыхнул дневной свет и залил всю комнату.

Я быстро раздеваюсь и вхожу в ванную. Горячая вода даже в жару прекрасно охлаждает меня. Потом я тушу верхний свет и зажигаю торшер. Слабый розоватый свет поплыл по комнате.

В одиночестве мною овладевает странное состояние — я никак не могу понять, радостно мне или же грустно. Видно, и то, и другое настроения тесно переплелись во мне.

Я долго бессонно ворочаюсь в постели. Хочу думать об Эке и впервые ощущаю, что больше не люблю ее. Неужели можно вот так легко охладеть к любимой женщине? А может, я никогда и не любил ее? Может, это было просто сильное влечение друг к другу, которое со временем иссякло и выхолостилось?

Даже мысль о том, что за мной сейчас кто-нибудь следит, неприятна мне. Подслушивание и записи разговоров — вчерашний день. Может, в эту вот минуту кто-то, сидя у хитроумного прибора, без стеснения наблюдает, как я ворочаюсь в постели. Настроение у меня окончательно портится. Я утыкаюсь лицом в подушку и уже почти не сомневаюсь, что за мной следят. Кого-то интересует, чем занимается советский физик в укромном номере отеля. Беспокойство прочно овладевает мной. У меня ощущение, что я не один в номере и лежу где-то на съемочной площадке перед всевидящим глазом кинокамеры… Что же будет потом, когда научатся читать мысли? Нет, воистину, нас ждет кошмар…

— Какое место занимает физика в нашей жизни?

Я чувствую, как нравится собственный вопрос парню с нагловатыми глазами. Красные щеки так и пышут самодовольством. Он выжидательно поигрывает авторучкой и улыбаясь смотрит на меня. Я допустил непростительный промах, выставив на стол бутылку шампанского. Теперь уже некуда деться — придется выпить с ним хотя бы один бокал.

На кухне хлопнула дверь. Видно, Эка вышла из ванной и, по обыкновению, сушит волосы полотенцем.

— Эка! — зову я.

— Что, Нодар?

— У нас гость.

— Я сейчас выйду.

«Сейчас» тянется целых пять минут.

Я курю и жду, когда наконец появится Эка. Нагловатый корреспондент уверен, что это его вопрос заставил меня задуматься, и терпеливо ждет, когда я соизволю ответить. Теперь взгляд его настойчиво прикован к двери, в которую должна войти Эка.

— Эка, наш гость — корреспондент газеты, и он хочет меня проинтервьюировать.

Корреспондент встает, готовясь протянуть руку для рукопожатия.

Несомненно, появление Эки произвело на него большое впечатление.

— Очень приятно, — вежливо улыбаются Экины губы, но в глазах ее затаилась горькая печаль. Пожать руку корреспондента ей даже не пришло в голову.

Некоторое время корреспондент стоял, неловко переминаясь с ноги на ногу, а потом как ни в чем не бывало вновь присел на свой стул.

— Разрешите курить? — Не дожидаясь ответа, он вытягивает сигарету из пачки, брошенной на стол. Он неумело чиркает спичкой и, не затягиваясь, выпускает изо рта клубы дыма. Видно, он вообще не курит, только балуется изредка, а может, следует моде.

— Ты знаешь, о чем он меня спросил? — говорю я Эке. — Какое, мол, место занимает физика в нашей жизни…

— Какое место занимает физика в жизни современного человека? — спрашиваю я у Мамуки Торадзе.

— Отныне все последующие столетия безраздельно принадлежат физике!

Меня раздражает самоуверенный и категоричный тон Мамуки Торадзе.

— Ты абсолютно убежден в непререкаемости своего утверждения?

«Непререкаемость утверждения» я густо посыпал солью иронии.

Как правило, Мамука Торадзе прекрасно чувствует иронию, но виду не подает. Он ловко увертывается от удара и стремится не выпускать из рук бразды спора.

— Абсолютно. Мы изучаем микрочастицы вселенной в метагалактике в пределах восемнадцати миллиардов световых лет. Ты физик и прекрасно можешь представить себе грандиозность этих пределов, превосходящих самую необузданную фантазию.

— А вот Руставели изучал человеческий дух, у которого вообще нет никаких пределов.

Глаза Мамуки внимательно изучают мою физиономию. Гия попеременно смотрит то на меня, то на Мамуку. Он наверняка чувствует, что сегодняшний спор добром не кончится.

— Может, сходим в кино?

Я не обращаю на Гиины слова никакого внимания и в свою очередь бесцеремонно разглядываю лицо Мамуки. Увы, задеть его стальные нервы — задача не из легких.

— Без Руставели человечество как-нибудь проживет. Девяносто девять процентов населения нашей планеты вообще не читали Руставели и, представь себе, прекрасно без него обходятся. А вот без энергии человечество не сможет прожить и дня. Человеку требуется энергия, и чем дальше, тем больше энергии ему нужно.

— Человеку необходимы радость, мир и любовь.

Я стараюсь подавить волнение. Меня бесит не логика Мамуки, а его бесстрастность и хладнокровие.

— Но человеку не видать ни радости, ни мира, ни любви, если он не обнаружит источников энергии. Раньше, когда человек был предоставлен лишь самому себе, сила его воздействия на природу целиком равнялась его собственной силе. Сегодня же за счет одной лишь электроэнергии сила и количество его воздействия выросли в тридцать раз. А темп их роста продолжает увеличиваться с поразительной быстротой. В каких-нибудь двадцать — тридцать пять лет они уже достигнут ста пятидесяти. Вы слышите, уважаемый Нодар, — ста пятидесяти!

Мамука Торадзе впервые повысил голос, впервые дрогнули струны его стальных нервов, и мне даже показалось, что я слышу их треньканье.

— Где же человечество должно добыть эту энергию? Мы уже основательно выдоили, опустошили, выпотрошили нашу старенькую и любимую землю, обглодали ее до блеска, словно собака кость. Подумать только, за последние сорок лет мы выпростали из ее кладовых гораздо больше богатства, нежели за всю историю нашей цивилизации, начиная с первого ее дня! Человечество уже почуяло надвигающийся кризис. «Энергетический голод» давно перестал быть лишь острым словечком из газетного обихода. Теперь оно перекочевало к нам, физикам. Только нам и дано избавить человечество от катастрофы!

Ни за что не поверю, что Мамука и вправду взволнован. Скорее всего, он играет роль взволнованного человека для вящей убедительности. Хочу припомнить хотя бы один случай, когда Мамука был действительно взволнован. И не могу. Я призываю на подмогу все свое благоразумие, чтобы не выйти из себя. Ни одному из моих товарищей и коллег недостанет сил выбить меня из равновесия. Но вот Мамука Торадзе совсем иное дело. Его холодные глаза и бесстрастный мозг, с четкостью автомата подбрасывающий ему материал для рассуждений, чертовски действуют мне на нервы. Он может спорить неделю напролет, да так, что кровь ни разу не вскипит в его жилах, ни один мускул не дрогнет на его лице, ни единое колесико не забуксует в его мозгу. И голос он повысил вовсе не из-за волнения, просто он подчеркнул тем самым глубину и истинность своих соображений. Восторг начисто чужд его душе, а берега темперамента надежно одеты в бетон. Даже когда он явно кладет противника на лопатки, волнение обходит его стороной. Радость победы не может растопить льда его глаз и согреть душу.

Я всячески сдерживаю себя. Мое волнение будет расценено как признак слабости и страха перед поражением. Я достаю из кармана сигарету.

— Дай прикурить! — с беспечной улыбкой обращаюсь я к Дато. Спички у меня в кармане, но я все-таки прошу огня у друга. Я неторопливо закуриваю и спокойно говорю: — До сих пор мы только и делали, что приближали катастрофу нашей цивилизации. Планета похожа на минное поле. Государства до зубов вооружены атомными и водородными бомбами. Ты, надеюсь, знаешь, сколько самолетов с атомными бомбами одновременно дежурят в небе. Достаточно одного безответственного шага, одного-единственного безумного маньяка, нажавшего на кнопку, чтобы все превратилось в прах, чтобы с лица земли исчезли все формы жизни. Где у тебя гарантия, уважаемый Мамука, что такой маньяк не найдется? Маньяки существовали во все эпохи, но тогда у них не было под рукой термоядерного оружия. В ту минуту, когда врачи поздравляли счастливых родителей с рождением сына — Адольфа Гитлера, мучительная смерть сорока миллионов человек была уже предрешена. Попробуй доказать, что и в эту самую минуту не родился где-нибудь очередной маньяк. А может, он давно уже родился, и матушка, напевая песню, раскачивает его колыбельку. А может, именно сегодня счастливые родители справляют ему день рождения, а гости, целуя его в пухлые щечки, задаривают подарками? Ведь появление даже одного завалящего маньяка может стоить планете жизни. И в этом повинны мы, физики.

— Маньяку можно преградить путь или, на худой конец, попросту уничтожить его. Но без энергии цивилизация обречена на медленное умирание. Наша земля похожа на копилку без дна, из которой мы лишь черпаем полной пригоршней, но ничем не пополняем ее. Прирост населения на нашей планете составляет в год восемьдесят миллионов человек. Как ты думаешь, их надо обеспечить энергией? Но бог с ними, с этими восьмьюдесятью миллионами. Ты ведь прекрасно знаешь, с какой быстротой растет количество энергии, потребляемое одним человеком. Сегодня каждый житель земли тратит в год в среднем тысячу четыреста киловатт энергии. А в каждые последующие десять лет расход ее увеличится вдвое. Неужели этот факт ни о чем не говорит?

— Вы правы (я перехожу на «вы»), энергия необходима человечеству. Сегодня человечество владеет тем количеством энергии, которое обусловлено нынешним уровнем развития жизни, науки и техники, но эта энергия не изменила душу человечества, не прибавила гуманизма и человеколюбия. Может, вы станете убеждать меня, что сегодня мы стали гуманней; может, вы будете настаивать, что теперь мы обладаем большими способностями любить и воспринимать красоту, нежели некогда древние греки? (Как раздражают меня его туго накрахмаленная фирменная рубашка и элегантный галстук! Меня всегда удивляло, откуда у него берется терпение каждый день выряжаться как на прием. Даже в лабораторию он приходит как на симфонический концерт.) А может, вы будете доказывать, что в человеке поубавилось ненависти и мстительности? Вспомни (я опять перешел на «ты», и голос мой предательски дрогнул), как усовершенствовались в двадцатом веке орудия пыток и умерщвления человека, какими наивными и беспомощными кажутся нам теперь инквизиторы и восточные деспоты в сравнении с нынешними палачами.

— И ты обвиняешь в этом науку? Физику?

Ироническая улыбка мелькает на губах обладателя стальных нервов. Мамука Торадзе заранее торжествует победу.

— Физика, уважаемый Нодар, и это вам известно не хуже меня, оказывает воздействие на жизнь человека, его внутренний мир и психику три или от силы четыре десятилетия. Где же было ваше искусство на протяжении десятков столетий? Почему оно не смогло переделать человека, почему оно не облагородило его душу?

— Сейчас отвечу…

— Я отвечу сам. Не подумайте, ради бога, что я о науке более высокого мнения, чем об искусстве. Мы, ученые, открыватели чудес, жрецы и создатели искусства. Моя позиция, кажется, вполне ясна. Я хочу лишь сказать, что искусство, литература, не смогли очистить душу человека, воспитать его. Оглянитесь на историю — человечеству было не до искусства. Человек всю свою жизнь нуждался. Нуждался в пище, в энергии, в самом необходимом для воспроизводства и сохранения жизни…

— Может, ты полагаешь, что сейчас у него стало больше времени? Может, ты думаешь, что сверхзвуковые самолеты высвободили человека? Новая ступень развития науки создала новую инерционную систему. У каждой эпохи есть своя инерция. Человеческая психика базируется на этой инерции и подчиняется ей. Одна инерционная система сменяется другой, и так до бесконечности. Человека никто не спрашивает, нравится ему та или иная инерция или нет. Он вынужден автоматически включаться в эту систему. Человек создает сверхзвуковые самолеты, ракеты, различные средства связи, но чем быстрее становятся эти средства, тем больший дефицит времени испытывает человек.

Пауза.

Я посмотрел на внимательно слушающего меня Гию. Я знаю, что он на моей стороне, и я хочу вычитать в глазах друга, куда склонилась чаша весов. Дато, зажав в зубах сигарету, смотрит на нас как завзятый зевака; ни за что не узнать, о чем он думает, чьи соображения разделяет. Заметив, что Мамука хочет воспользоваться паузой, я, едва передохнув, продолжаю.

— Чья тут вина? — риторически вопрошаю я. — Может несмотря на все свои способности и умения, человек уже не в состоянии господствовать над созданной им же самим техникой? Может, психологически и биологически человек отстает от опережающего движения собственной мысли? Может, наши тело, сердце, нервы пока еще не готовы выдержать конкуренцию с нашим разумом? Человеческий разум одолел множество барьеров, но может же быть, что его физико-психологические возможности не выносят подобных прыжков? Чем дальше идет наука, тем больше сужается сфера человеческой деятельности. Сознание постепенно перегружается такими знаниями, которые не приносят никакой пользы ни интеллекту, ни чувствам человека.

— Что ты имеешь в виду?

— Что? Сейчас доложу… — Я уже регулирую ритм спора сам, стараясь, чтобы Мамука не смог к нему приспособиться. — Каждый пассажир должен знать, что если вдруг какой-нибудь предмет упал на пути метрополитена, то прыгать за ним нельзя, ибо обе фазы электричества проходят по рельсам, а это опасно для жизни. Так ответьте мне, пожалуйста, что дает человеческой душе и его интеллекту знание элементарных правил техники безопасности? С другой стороны, по вполне понятным причинам, и не знать их невозможно. И человек вынужден учиться. Запас же полезных и бесполезных знаний растет безгранично. А продолжительность суток не увеличивается ни на йоту, как бы страстно мы этого ни желали. Двадцать четыре часа и ни секундой больше.

— Может, вы предлагаете остановить развитие науки и техники? Может, издать приказ, запрещающий мыслить?

Выражаясь шахматным языком, Мамука Торадзе сделал авантюрный ход.

— Мысль не остановить по очевидной причине — этого просто нельзя сделать. Не приписывай мне того, чего я не говорил. Если ты споришь ради эффекта, любой ценой добиваясь победы, то я могу доставить тебе это счастье и без лишних разговоров признать свое поражение.

— Я сказал это не в обиду!

— Да я и не обижаюсь. Если хочешь знать правду, я спорю не только с тобой, но и с собой тоже. Я просто высказываю свои соображения, вовсе не стремясь убедить либо переубедить тебя. Я проверяю свои соображения, выражаю свою тревогу, и если ты сумеешь рассеять мои страхи, я буду счастлив.

— Вы все же обиделись! — вызывающе говорит Мамука. Целеустремленной натуре Мамуки Торадзе претит ничья или победа с незначительным преимуществом, потому он и старается вывести меня из равновесия.

— Вовсе нет, мой дорогой! — Мамука прекрасно чувствует мою интонацию, но не подает виду. В ином случае он должен бы возмутиться. Тогда спор перешел бы в примитивную перепалку. — Я согласен с вами, что мысль остановить невозможно. Она со страшной скоростью летит вперед.

Небольшая пауза.

Воспользовавшись краткой передышкой, я закуриваю. Отогнав рукой дым, я продолжаю:

— Сегодня, как никогда, человек вовлечен в бешеный водоворот реки жизни. И кто тут управляет: человек ли рекой или река человеком? Не наступит ли такое время и притом довольно скоро, когда у человека не хватит сил господствовать над чудесами, созданными его же руками и разумом? Человеческий гений создает чудеса за чудесами, но сам-то человек остается тем же самым. Человек борется с природой. Ведь вся история его существования — борьба за открытие и подчинение тайн природы. Но все эти головокружительные успехи напоминают спортивные рекорды, их все еще устанавливают, но они постепенно приближаются к своему пределу. А что, если и у человеческих возможностей есть пределы? А что, если мы так и не сумеем до конца покорить природу? Не надо забывать, что и мы сами — дети природы, неделимая ее часть.

Пауза.

По Гииному лицу заметно, что чаша весов склонилась в мою сторону.

Дато, прищурясь, разглядывает Мамуку Торадзе. Нетрудно увидеть, с каким нетерпением ждет он ответного удара. Гия согласен, чтобы пикировка закончилась с небольшим моим преимуществом, но Дато жаждет большего. Я знаю, как раздражает его безграничная Мамукина вера в собственную непогрешимость, докторальный и непререкаемый тон. Честно говоря, в глубине души я сомневаюсь, что я прав.

— Я не согласен с вами, — задумчиво говорит Мамука и встает со стула. Пылу в нем, видно, основательно поубавилось, — Согласиться с вами — означает признать, что моя жизнь лишена всякого смысла. Самая большая наша обязанность сегодня — забота о нашей Земле, забота о человеке. Именно на нас лежит тяжелейшее бремя заботы о спасении Руставели и Бетховена, Толстого и Микеланджело, спасении человеческой души и самых светлых идеалов человечества. Кто, как не мы, знает, какая опасность грозит нашей истощенной планете, ее выпотрошенным горам и долам, загрязненным морям и рекам. Катастрофа, может, еще и не ощутима сегодня, но завтра или послезавтра мы непременно ощутим ее…

Знакомый щелчок аппарата.

Я невольно смотрю на лампочку. Лампочка все еще горит. Только-только космическая частица ворвалась в камеру Вильсона и очертила окружность между магнитными полюсами, затратив всю свою энергию на создание туманного следа.

Съемка происходит дважды. В первый раз запечатлевается искривленный след частицы при ее полете в магнитном поле, а во второй — частица фиксируется в туманной камере на пластинке, где проявляется ее энергия.

И прибывший в эту минуту космический гость — наверное, обычный протон, не обладающий сверхэнергией, и его визиты к нам достаточно редки.

Откуда они приходят? Что находится в глубинах метагалактики? И каковы они, первоначала, первоосновы материи, которые расходятся по всей вселенной, нагруженные фантастической энергией?

Откуда обитатели микромира получают эту сказочную энергию, определяемую в десятки тысяч миллиардов электрон-вольт? Кто знает, сколько таких частиц пронизывают нашу лабораторию, мое тело! Какое искусственное магнитное поле сможет искривить их путь? Они беспрепятственно пронижут камеру Вильсона и унесут с собой тайну своей энергии.

Целая гора фотопластин громоздится на столе. Я неохотно просматриваю их. Типичный протон, обезображенный протон, типичный протон, легкий мезон и вновь обычный протон… Знакомый след, прочерченный на пластине, еще один знакомый след, еще один. И так до бесконечности. Непрошеные гости со всех сторон проникают в камеру Вильсона, вынуждая аппаратуру запечатлевать их следы на пластине. Но как давно не отражался на пластинке след той частицы, которую я жду с таким нетерпением!

И внезапно… Ломаный след.

Ломаный или искривленный?

Ломаный, и только ломаный. Вне всякого сомнения.

Сам по себе ломаный след — не новость. Распад частиц во время полета вызывает ломку следа. Частица разделилась надвое, а на пластинке идет лишь один след из точки деления. Известное явление — нейтральная частица не смогла оставить изломанный след, ибо не создала ионный ряд.

Но…

Я вновь ищу уже известное и хорошо расшифрованное явление…

Но здесь что-то другое.

Я долго смотрю на пластинку, прислушиваясь к прерывающемуся ритму сердцебиения.

Аппарат снова щелкнул.

Свет зажегся, и гость прочертил на пластинке туманный след.

Я не обращаю никакого внимания на щелчки аппарата и, прикрыв веки, сжимаю голову руками.

«Что бы это могло быть?»… «Что бы это могло быть?»… «Что бы это могло быть?»

Пять слов мельничным жерновом тяжело вращаются в моем сознании.

Пластинка…

Такого следа я еще не встречал. Ничего подобного еще не фиксировали смонтированные здесь камеры Вильсона. Да, такого я не видел ни на Арагаце, ни в Дубне.

И вновь пластинка.

«Интересно, который час?»

Часы я бросил куда-то на стол. Начало первого. Я кладу пластинку в папку и выхожу из лаборатории. Безлунное небо все в крупных звездах. Я иду во двор и сажусь на длинную скамейку. Пристально смотрю на небо. Все спят. Из Гииной комнаты тянется бледная полоса света, но я знаю, что он спит. Он никогда не тушит свет на ночь.

«Что бы это могло быть?»… «Что бы это могло быть?»… «Что бы это могло быть?»… — вновь тяжело заворочался мельничный жернов.

«Может, разбудить Гию?»

«Да нет же, не стоит!»

Звезды почти не мерцают. Разреженный чистый воздух преломляет их лучи невидимо для глаз. Для человека, выросшего в долине и привыкшего к мерцанию звезд, эти неподвижные звезды, намертво приколоченные к небу, — странное зрелище.

Я встаю, выхожу со двора лаборатории и направляюсь к хребту, черно нависающему над округой. В темноте я легко нахожу знакомую маленькую площадку. Я навзничь ложусь на влажную траву и, затаив дыхание, смотрю в небо.

Я попытался было закурить, но тут же тушу сигарету о камень и подальше зашвыриваю окурок. На Кавкасиони особенно явственно ощущаешь ядовитый смрад табачного дыма.

Небо.

Увешанное звездами небо.

Ни единого облачка.

Помню ощущение, возникшее во мне, когда я впервые заглянул в трубу телескопа. Мощные линзы словно бы вырезали в космосе огромное пространство и поднесли его совсем близко к моим глазам. Как будто приоткрылась невидимая волшебная дверь вселенной, явив мне фантастическое зрелище. Где мы находимся и где обитаем? Где начало всему этому и где конец? А может, нет ни начал, ни концов?

Впрочем, даже сам Эйнштейн допускал, что у вселенной может быть конец. О, с каким воодушевлением ухватились за слова великого ученого церковники и тут же выдвинули свою идею: если у материального мира есть конец, тогда легко предположить, что за ним существует нечто нематериальное, то есть бог.

Может, этот мир и впрямь ирреален, а частицы материи мы видим лишь движущимися на фоне времени и пространства, тогда как реальность находится вне времени и пространства?

«Ибо мы лишь вчерашние и не ведаем: может, жизнь наша лишь отблеск над миром?» — неожиданно вспоминаю я.

Может, и впрямь описание создателя, действующего во времени и пространстве, — примитивный масштаб? Может, современная теория и впрямь принуждает нас мыслить создателя действующим вне времени и пространства?

А из глубин метагалактики идут и идут обитатели микромира, обладающие огромной энергией.

Десять тысяч миллиардов электрон-вольт!

Лишь человек, достаточно искушенный в числах и физических величинах, может представить себе все значение этого явления. Где рождаются и где приобретают такую огромную энергию мельчайшие частицы материального мира, разглядеть которые невозможно даже с помощью сверхчувствительных приборов? Что находится там, в глубинах метагалактики, что порождает первоосновы материи, которые доходят до нас в виде вторичных частиц?

«Не поверю, что бог играет в кости!» — воскликнул Эйнштейн, когда был вынужден отступиться и признать вероятностность мира. Случайность, которая ничего не значила в классической механике, сделалась всем в квантовой. Многообразную вероятностную причинность многие отождествляли с идеализмом.

«Как движется электрон?» — был поставлен вопрос. «Как ему заблагорассудится», — таков был ответ, вполне верный и логичный. Но, может, движение электрона выражает чью-то волю?

В моем сознании вновь возник след, изображенный на фотопластинке. Ясно, что у элементарной частицы, оставившей такой след, масса должна быть вдвое больше, нежели у протона.

«Что бы это могло быть?»

«Что бы это могло быть?»

«Что бы это могло быть?»

Вновь заскрипел грузный мельничный жернов.

— Почему у тебя опухли глаза? — спрашивает Гия.

Дато только сейчас заглянул в лабораторию, и на лице у него тот же вопрос.

Я не отвечаю.

И друзья не стали настаивать.

Бессонная ночь и опухшие глаза — обычное явление в космической лаборатории.

— Может, выйдем? — предлагает Гия.

Я посмотрел в тарелку. Она пуста. Когда я успел умять столько горячего харчо, не понимаю. Я рассеянно выхожу из столовки. Гия молча идет рядом со мной.

Видно, он о чем-то хочет меня спросить.

— Нодар, — наконец решается он, — ты, случаем, не болен?

— Разве я похож на больного? — улыбаюсь я.

— Значит, что-то произошло ночью…

— Да, произошло. Впрочем, может, я заблуждаюсь. Ведь возможно же, что это какая-то аномалия или неточность аппарата. Не знаю. Заранее трудно сказать что-то определенное, хотя след вполне реален.

— Ты покажешь мне пластинку? — заблестели глаза у Гии.

Говоря откровенно, я до поры до времени никому не хотел показывать пластинку. Мне хотелось самому подумать и разобраться в сущности явления. Но теперь отступать было некуда, ведь Гия неправильно может понять мой отказ. И я пошел с ним в лабораторию.

Гия долго и внимательно разглядывает пластинку. Я сижу на стуле, курю и наблюдаю за выражением лица Гии. На нем проступили следы сильного волнения.

— Ее масса, должно быть, очень велика.

— Почти в два раза больше протона.

— Ты думаешь, что это не протон?

— Я долго думал. Теперь я просто убежден в этом.

Гия вновь разглядывает пластинку.

— К каким же выводам ты пришел?

— Я полагаю… — только очень прошу тебя пока что никому ничего не говорить ни о пластинке, ни о моих предположениях на пластинке изображен мезон, очень редкий мезон.

— Мезон?

— Да, мезон. Редчайший мезон. Видно, его жизнь весьма непродолжительна. Пока что это всего лишь гипотеза. Мне нужно еще несколько дней, пока я продумаю все за и против.

— Ну что ж, не буду поздравлять заранее, — улыбнулся Гия.

— Всегда успеется, было бы с чем поздравлять.

— По моему мнению, на пластинке изображен мезон, — говорю я и почему-то смотрю на Мамуку Торадзе.

В маленькой комнатке, которую мы шутливо именуем «конференц-залом», находится всего пять человек.

Я стараюсь подавить волнение и радость. Я почти не сомневаюсь, что на пластинке запечатлена элементарная частица, еще не известная науке. Я говорю «почти», хотя в глубине души абсолютно убежден в реальности существования тяжелого мезона. Знаю я и то, как трудно доказать, что несколько дней назад нашу лабораторию посетил редчайший гость, оставив на фотопластинке весть о своем посещении. Кто и когда еще сможет заполучить желанного гостя?

— Какова, по вашему мнению, природа мезона, изображенного на пластинке? — спрашивает Мамука Торадзе. Он вообще обожает говорить сухим официальным тоном, тем более когда обсуждаются серьезные научные проблемы.

— Я думаю (чуть не сказал «я убежден»), запечатленный на пластинке мезон — нейтрален. Его масса, как я уже говорил, вдвое превышает массу протона.

— А продолжительность жизни?

— Чрезвычайно мала. Наверное, десятая доля секунды в минус двадцать третьей степени. По моей гипотезе, он принадлежит к семейству особо кратковременных.

— А частота?

— Он, видимо, порождается в миллион раз реже мезона.

— В миллион раз?

— Именно так.

— Если даже у ваших рассуждений есть твердая основа, дело все же усложнится. Как вы собираетесь доказать безошибочность вашего открытия, реальность существования нейтрального мезона?

— Доказать мою гипотезу (я поостерегся сказать «открытие»), опираясь лишь на эту пластинку, невозможно. Кто знает, когда еще заблагорассудится пожаловать в камеру Вильсона мезону, который порождается в миллион раз реже пи-мезона. Ждать, когда нейтральный мезон придет из космических источников, означает надеяться на удачу. Я думаю, коль скоро для существования нейтрального мезона есть реальные основания, рано или поздно его получат синхрофазотроны в Серпухове, Дубне или за рубежом.

— Вы сказали — получат?

— Да, получат!

— Значит, у вас имеются соображения и о его происхождении!

— Вы правы, у меня есть определенные предположения. Нейтральный мезон получается в результате бомбардировки протона мезонами.

Молчание.

— Интересно! — произнес наконец Мамука Торадзе. — Позвольте мне высказать свои соображения.

Меня смешит тон Мамуки, пытающегося имитировать научный форум среди пятерых своих друзей и сотрудников.

Мамука Торадзе выставил вперед стул и оперся руками на его спинку.

— По моему мнению, сегодняшний день впишет важную страницу в историю нашей лаборатории. Невезение наконец-то преодолено. Я думаю, что открытие Нодара Геловани (он особенно подчеркнул слово «открытие») весьма значительно. Вам хорошо известно, когда Леван Гзиришвили и его первые ученики заметили обитателей микромира, и в частности семейство мезонов. Но, к сожалению, случилось так, что до сегодняшнего дня в нашей лаборатории не был обнаружен ни один из членов этого семейства. Я предлагаю, чтобы Нодар Геловани безотлагательно зарегистрировал открытие, совершенное им несколько дней назад, изложил свои соображения и, размножив пластинку, направил ее вместе с текстом в Дубну, Серпухов и в союзную академию с соответствующей рекомендацией Левана Гзиришвили. Потребуется время, чтобы доказать, насколько верно расшифровал пластинку уважаемый Нодар, насколько точны его соображения. Я думаю, что если нейтральный мезон действительно получается в результате бомбардировки протона мезонами, то его и впрямь зафиксируют на одном из синхрофазотронов. Необходимо работать в этом направлении на дубненском и серпуховском ускорителях. Обнаружение нейтрального мезона подтвердит, насколько точно были рассчитаны уважаемым Нодаром его масса и продолжительность жизни. А теперь позвольте мне поздравить всех вас!

Академик Леван Гзиришвили внимательно рассматривает пластинку.

— Я убежден, что не осмелился бы вычитать на этой пластинке даже трети того, что сумел вычитать ты.

Академик отложил пластинку в сторону и пристально посмотрел на меня.

— Пусть мои слова не испортят тебе настроения и не омрачат надежду, — спокойно произнес он. Внезапно глаза его сделались отсутствующими и он несколько раз негромко повторил: — Надежда… надежда… — Потом, словно бы опомнившись, медленно встал, прошелся взад-вперед по комнате, вновь подошел к столу и еще раз внимательно посмотрел пластинку на свет… — Дерзость и надежда — свойства молодости. Без этого трудно браться за серьезное дело, дорогой мой Нодар!

— Какое место занимает физика в жизни человека? — спрашивает меня молодой журналист.

Его самодовольное круглое лицо с пунцовыми щеками и нагловатыми глазами уже не раздражает меня.

«Какое место занимает физика в жизни человека?» Кто знает, в какой раз я повторяю про себя этот вопрос. А ответа нет. В ушах настойчиво и открыто звучит дальнее эхо. «Какое место занимает физика в жизни человека?» «Какое место занимает физика…» «Какое место занимает…»

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Небольшая, просто обставленная дощатая комната.

Полночь.

В окно я вижу истончавший золотистый серп и мерцающую поблизости звезду.

Нас в комнате трое: я, мой брат Резо и главный врач района Эльдар Комахидзе.

Эльдар Комахидзе.

Высокий светловолосый молодой человек в очках. Мой школьный товарищ. Мне всегда был по душе его флегматичный, полный поразительного спокойствия взгляд. Даже представить себе трудно, что он может взволноваться, выйти из равновесия. В студенческую пору мы встречались довольно редко, а позже наши пути и вовсе разошлись. Я не знал, куда его распределили, где он работал. Сказать по правде, я, в общем-то, не очень этим и интересовался.

Встреча с товарищем обрадовала меня.

Пить мне не хотелось, но отказаться не хватило духу. Да и как я мог отказаться…

Небогатый стол.

Хлеб, яичница, сыр и магазинное вино.

Вино ударило нам в голову.

Резо встал и вышел во двор, чтобы освежиться. Вернувшись в комнату, за стол он уже не сел. Устроившись на тахте и прислонившись спиной к стене, он уставился в потолок.

Достаточно даже беглого взгляда, чтобы определить — в комнате живет холостяк.

Женская рука не прикасалась ни к одежде, небрежно брошенной на кровать и стулья, ни к грязным тарелкам, пылящимся на подоконнике, ни к бутылкам, сгрудившимся в углу комнаты, ни к полу…

Резо, полулежа на диване, упрямо не сводит глаз с потолка. Его что-то тревожит, он о чем-то думает, и притом лихорадочно. Я безошибочно могу определить ритм мыслей человека. Да, наверняка его что-то тревожит, тревожит и будоражит.

Я ни о чем его не спрашиваю.

Я хорошо изучил характер младшего брата. Назойливые расспросы его раздражают.

Если он сочтет нужным, то сам поделится своими тревогами.

Я по-прежнему сижу у стола и, положив ногу на ногу, курю.

Застолье кончилось. Никому из нас неохота больше пить.

Эльдар отодвинул стул к стене и взял гитару.

Играет он вполсилы.

Впрочем, он не играет, а просто перебирает струны, пытаясь брать сложные аккорды.

Но звук гитары мне все-таки приятен.

Мы согласно молчим.

Я присматриваюсь к Эльдару. Он вроде бы нисколько не изменился, и в то же время передо мной как бы другой человек. Его поджарая спортивная фигура слегка погрузнела. Умные глаза лишились глубины — до дна рукой подать, словно в высохшем озере. Провинциальное самодовольство бурьяном проросло на его лице. Весь его облик выражает сытость, бахвальство, а может, покорность судьбе, покорность человека, давно махнувшего рукой на все. Некогда бледное лицо его побагровело, но, несмотря на перемены, он тот самый Эльдар, которого я помню еще со школьной скамьи.

Встреча с Эльдаром Комахидзе обрадовала меня еще по одной причине. Беседа с братом у меня, как правило, не ладится. Я даже в кино не мог ходить с родителями и братьями. Любовные сцены и напряженные эпизоды я всегда воспринимал с некоторой неловкостью, стыдясь своих эмоций и всячески пытаясь их скрыть.

Молчание.

Бесконечный перебор струн.

Сигарета.

Горло саднит от желтого ядовитого дыма.

Прилегший на тахту Резо по-прежнему сверлит потолок взглядом. Хотя он неподвижен, тем не менее я отчетливо вижу, какая сумятица у него в сердце. Душа его бродит, как маджари, и, не умещаясь в теле, стремится вырваться на волю.

Эльдар, искоса поглядывая на Резо, без передышки терзает гитару. Ироническая улыбка блуждает на его губах. Главный врач и сам прекрасно чувствует, как бродит и кипит душа Резо, грозя разнести на черепки стенки квеври.

— И что же наш районный лидер? — спрашивает он у Резо.

Когда главврач задает вопрос, создается впечатление, что спрашивает он из одной только вежливости, что ответ для него не важен. На самом же деле он не упускает ни единого слова из сказанного. Его реакция раскрывается в полной мере лишь в репликах и тонких замечаниях.

— Да ничего он не говорил. И что он должен был сказать! — Резо присел и потупился.

— Из-за «ничего» руководство не станет собирать людей!

На этот раз Эльдар Комахидзе щиплет одну струну, пытаясь извлечь из нее нечто замысловатое.

— К тому же, вряд ли «ничего» взволновало бы тебя так сильно.

Молчание.

Еще несколько бравурных аккордов.

— Виски у тебя вздулись, давление подскочило, дыхание прерывистое, глаза мутные. В общем…

— Разговор с начальством не может поднять мне давление, — запальчиво и раздраженно бросил Резо. — Меня беспокоит совсем иное. Вся беда в том, что даже потерпевшие не хотят расследовать истину.

— И что же, ты только сегодня об этом догадался? — тихим, спокойным голосом спросил главврач. На Резо он даже не смотрит, словно совершенно не интересуется, что ответит ему прокурор района.

Резо быстро поднялся, подошел к окну и уставился на тонкий серп месяца.

Эльдар как ни в чем не бывало продолжает терзать гитару, перестроив ее на более высокую тональность.

— Разве для тебя был неожиданным такой поворот событий? Вы, признаться, несколько удивили меня, товарищ прокурор. Я был глубоко убежден, что человеческую натуру лучше всех понимают именно служители правосудия. Вслед за врачами, конечно.

Я наполняю бокал и без слов осушаю его.

— Не могу понять, почему ты ворошишь старые дела?! Никто не жалуется, никто не протестует. И потерпевшие и виновные одинаково довольны и не выказывают никаких признаков беспокойства. Не перебивай меня, я прекрасно знаю, что ты скажешь — убили, мол, безвинного человека. Ты прав, но прошло уже три года, и все встало на свои места. Взбаламученное море успокоилось, волны улеглись, и установился полный штиль. Убитому все безразлично, он лежит себе в могиле, обогащая фосфором родную землю.

Резо обернулся и впился взглядом во врача, а точнее — в гитару. Я чувствовал, что его бесит безмятежный тон Эльдара и жалобное постанывание струн.

Видно, Эльдар заметил гнев, блеснувший во взоре Резо. Он отложил гитару в сторону и смело скрестил с ним свой взгляд.

— Я борюсь ради людей, уважаемый Эльдар, ради людей! Нельзя допустить, чтобы людей запугали и превратили в трусливых баранов.

Статичная сцена.

Раскрасневшийся Резо застыл на месте с вытянутой рукой.

Эльдар, откинувшись на спинку стула, невозмутимо смотрит в одну точку на стене.

Я неподвижно горблюсь у стола.

Наконец кадр сдвинулся с мертвой точки и на губах главврача постепенно созрела ироничная улыбка.

— «Ради людей, ради людей», — передразнил он Резо. — Может, нам лучше выпить?

Эльдар подвинул свой стул к столу и налил себе вина. Потом, заметив мой пустой стакан, наполнил его, поставил бутылку на стол и чокнулся со мной.

— Давай выпьем за людей. Я не против людей. Наоборот, на людей я и работаю. Мы все, сидящие в этом великолепном зале, служим его величеству народу, а мы, врачи, тем более. Вы, господин прокурор, — служитель правосудия и вполне можете себе позволить не предложить стул какому-нибудь там ворюге или проходимцу, более того — можете дать им тумака при надобности. Я же обязан провести химический анализ их мочи и массировать их болящие ребра. И я это делаю. Не скажу, что с большим удовольствием, но все же делаю. И, как говорят в районе, не так уж и плохо. В общем, всем, что умею, я служу людям. Если говорить начистоту, и я бы мог перебраться в Тбилиси, но, как видишь, застрял в этой глухой дыре. Никто не посмеет меня упрекнуть, что я не служу людям. Служу, и еще как служу, и незачем от меня требовать того, что мне не под силу. И еще, разрешите мне иметь собственное мнение о людях. Между прочим, не сегодня, так завтра и ты его разделишь. Итак, выпьем за людей!

Эльдар выцедил вино до дна, поглядел в пустой стакан, усмехнулся каким-то своим мыслям и поставил стакан на стол.

— Я расскажу тебе одну любопытную историю, — обратился Эльдар ко мне. — Уезжая сюда, я был наивным романтиком. О чем я мечтал тогда? Вот приеду, думал, в отдаленный горный район, к которому кроме как на лошадях и не подступиться, стану лечить людей и выполню свой гражданский и патриотический долг. А чтобы с больного деньги брать, боже упаси, даже в мыслях у меня такого не было! С первого же дня на меня стали смотреть с подозрением — да будь он, мол, стоящим врачом, разве приехал бы в это богом забытое место. Дальше — больше. Стоило им пронюхать, что я с больных денег не беру, вообще перестали меня за врача считать. Врач, который не берет с больного деньги, для людей не существует. Вот так, товарищ прокурор… — Последние слова Эльдар произнес с горячностью, никак не вязавшейся с его флегматичной натурой. Впрочем, в театрально-патетической интонации явственно сквозили нотки иронии… — Между прочим, точно так же станут говорить и думать о тебе! — после небольшой паузы уже с обычным спокойствием заключил он и сладко зевнул.

Пауза.

Резо вновь вскочил с места и подошел к окну.

— Ну и что дальше? — спрашиваю я.

— Что дальше?

Молчание.

— Ну, а дальше романтика испарилась. Бесследно. Жизнь затянула меня в свой водоворот. Я понял, что смешно сидеть в этой глухомани и думать о светлом будущем человечества.

Эльдар негромко хихикнул.

— Я выяснил ставки гонорара моего предшественника и стал брать больше. Авторитет не заставил себя долго ждать. Странная штука человеческая психология: если ты не содрал с близких больного деньги, и притом вперед, они уверены, что ты не лечишь больного, а если ты и лечишь, то из рук вон плохо. Чем больше денег ты с них сдерешь, тем спокойнее они за судьбу больного. Вот я и беру. И руки у меня уже не дрожат, и брови не хмурятся. К тому же все довольны: и больные, и их близкие, и моя теща. А твой брат вот желает мир переделать, вернуть веру людям. Люди силу уважают, друг ты мой, а в чем сегодня эта сила заключена — вы и без меня прекрасно знаете.

Эльдар посмотрел на часы.

— Уже второй пошел. А утром нам всем рано вставать… Так что, дорогой мой Резо, — продолжил Эльдар, — чем раньше ты распрощаешься со своими романтическими бреднями, чем быстрее отдашься течению жизни, чем крепче обуздаешь свои нервы, тем лучше для тебя. Да и не только для тебя, братец…

Телефонный звонок, непрерывный и долгий. Так обычно звонит районная подстанция.

— Я слушаю! — Резо нервно схватил трубку и после непродолжительной паузы молча посмотрел на Эльдара.

Эльдар понял, что звонят ему, нехотя поднялся и отобрал у Резо трубку.

— Что случилось? — не мешкая взял он быка за рога.

Лицо его помрачнело, и он снова взглянул на часы.

— Ладно. Через час, максимум через полтора я буду у вас. Уложите больного на спину и постарайтесь, чтобы он не двигался.

Эльдар медленно опустил трубку на рычаг.

— Везет, ничего не скажешь.

— Что случилось?

— Больной очень плох, инфаркт, по всему видать… А селение это у черта на куличках… И добраться до него непросто.

— Хочешь, я поеду с тобой?

— Я-то не прочь, но не советую.

— Ты с ума сошел! — заговорил молчавший Резо. — Да ты себе все печенки отобьешь, пока туда доберешься.

— Ничего страшного. Мы по дороге поболтаем. Бог знает сколько лет мы не виделись.

— Воля твоя, только, чур, потом на меня не пенять.

Микроавтобус «скорой помощи».

Шофер сидит впереди, место рядом с ним пустует. Я и Эльдар устроились в салоне, где положено лежать больному.

После первого километра мы свернули с шоссе и стали взбираться в гору.

Дорога разбита, машина то и дело подскакивает на ухабах Только теперь я начинаю понимать, насколько опрометчиво было мое решение. Легкость и бодрость, сообщенные моему телу вином, исчезли без следа. Веки у меня слипаются, наваливается сон. Усталость взяла свое. Как же утомлен должен быть человек, чтобы заснуть, невзирая на тряску, выворачивающую все внутренности.

Микроавтобус, кряхтя и надрываясь, лезет в гору.

Почему я вызвался ехать в такую даль? Может, мне показалось романтичным посреди ночи забраться в это поднебесное селеньице и прийти на помощь человеку, оказавшемуся в беде? А может, я просто соскучился по горам? Ни то, ни другое. Просто Резо был так взвинчен, что мне не хотелось оставаться с ним с глазу на глаз и спорить. Мне подумалось, что, может, оказавшись в одиночестве, он немного успокоится. Впрочем, когда это я успел подумать обо всем сразу? Когда я предложил Эльдару поехать с ним, у меня даже в мыслях не было ничего подобного. Выходит, я загодя решил то, что сначала должен был обдумать, а потом уже решить. Наверное, мое существо было психологически предуготовлено к принятию такого решения. Видно, мой организм интуитивно почувствовал, что должно было прийти мне в голову минуту спустя и как я должен был действовать.

А веки слипаются. Сну, властно подмявшему меня, нипочем тряская и ухабистая дорога.

— Осталось совсем немного. А я ведь предупреждал тебя, не надо было тебе со мной ехать.

В салоне темно, но наметанный глаз Эльдара отлично видит, в каком я состоянии.

Я энергично мотаю головой, стараясь стряхнуть и отогнать от себя прилипчивую дремоту.

Машина с натугой ползет вверх.

В свете фар на мгновение сверкнули глаза дикой кошки.

— Как ты думаешь, что стряслось с Резо? Что выбило его из колеи? Он набрел на какое-то старое дело?

— Он молод, и кровь у него бурлит. Он пока еще не усвоил одной простейшей истины — бороться со следствиями не имеет никакого смысла. Коль скоро наш прокурор решил стать защитником правопорядка и справедливости, пусть он борется с причинами преступлений, а не со следствиями.

— И все же, какое дело он выкопал из архива?

— Года три назад в километре от райцентра на шоссе возле ресторана машина насмерть задавила пьяного. У Резо возникло подозрение, что человека этого убили его сотрапезники, а машина переехала труп уже после смерти.

— Мой брат пришел к подобному выводу сам, или его кто-нибудь навел на эту мысль?

— Понятия не имею. Я его не спрашивал.

— Но есть ли основания для подозрений?

— Вполне возможно, что есть, но доказать что-либо очень трудно. С тех пор много воды утекло — шутка ли, три с половиной года. В свое время все завершилось без особых осложнений. Ни у кого не возникло и тени сомнений. В деле лежит заключение эксперта, подтверждающее, что смерть наступила в результате наезда машины. Убийца с места преступления скрылся, и обнаружить его не удалось. Следствие не смогло установить ни тип машины, ни ее номер. Дело закрыли, и убийце все сошло с рук.

— Кто был убитый?

— Главный винодел соседнего района Анзор Джавахадзе, В наш район он наведался к друзьям. Он сильно выпил, сказал, что выйдет на воздух. Вышел, но назад уже не вернулся. Он направлялся по дороге к райцентру, наверное в гостиницу. Когда его подвыпившие дружки спохватились, что гость в ресторан не вернулся, было уже поздно. Они бросились искать его и нашли мертвым на дороге. Машина сначала отбросила его в сторону и лишь потом переехала.

Молчание.

Я закурил.

— И мне дай.

При свете спички мне бросились в глаза багрово-сизые щеки моего однокашника.

— Если Джавахадзе — так, кажется, звали убитого? — и впрямь переехала машина, что же тогда взбудоражило весь район?

— Кто знает! Может, твой брат и прав. Может, Анзора Джавахадзе и впрямь убили, а потом убийцы искусно замели свои следы? Повторяю, вполне возможно. Однако ворошить это дело теперь бессмысленно. Люди давно уже и думать забыли об этой истории. Все успокоилось, уладилось, вошло в свою колею. Новые треволнения и заботы никому не нужны.

— А то, что убийца остался безнаказанным?

— Убийца? А разве мы установили, что Анзора Джавахадзе убили?

— Допустим, что это так.

— Само слово «допустим» едва ли не исключает версию об убийстве!

Пауза.

— Ты когда-нибудь видел, как взрывают скалу динамитом? — неожиданно спросил Эльдар.

— Видел! — с изумлением ответил я. Признаться, вопрос друга показался мне неуместным.

— А ты наблюдал, как после взрыва летят камни?

— Да!

— Так вот, камни катятся довольно долго, их грохот разносится далеко окрест. Одни обломки застревают наверху, другие срываются вниз, третьи погребает лавина, а иные вообще летят в сторону. Но в конце концов каждый из них находит свое место, и каменная лавина затихает. Не правда ли?

— Правда.

— Как только каждый камень обретет свое пристанище, равновесие и порядок восстанавливаются. Камни укрепляют друг друга. Но ни до одного камня нельзя дотрагиваться. Особенно опасно хвататься за крупный камень, который поддерживает сотни других, поменьше. Он — их стержень, основа. Ты только представь, что повлечет за собой подобное действие…

— Представляю! — отзываюсь я в темноте.

— К сожалению, этого-то и не может представить твой брат. Если Анзор Джавахадзе и вправду был убит, тронуть теперь его убийцу — значит изменить порядок множества камней. Многие из них неминуемо скатятся вниз, а другие, даже оставшиеся на своих местах, основательно потрясет и залихорадит.

Молчание.

Надсадный кашель машины.

— Кажется, приехали! — говорит Эльдар и, вытянув шею, безуспешно пытается разглядеть знакомые контуры селения в ветровом стекле.

Легко предположить, что эти диалоги состоялись в такой последовательности.

Но состоялись ли?..

Нет, все же состоялись.

На дворе было прекрасное июньское утро, когда незнакомец позвонил по телефону в кабинет прокурора.

А может, июльское?

Вполне возможно, что был уже вечер, а не утро.

А может, незнакомец пожаловал к прокурору самолично?

Маловероятно!

Нет, все же позвонил и условился о встрече на окраине райцентра, возле моста.

Резо пришел к мосту в назначенное время. Еще издали он увидел щуплого мужчину лет эдак шестидесяти, облокотившегося на поручень моста.

Едва завидев Резо, незнакомец выпрямился.

«Здравствуйте», — нерешительно поздоровался он.

«Здравствуйте», — отозвался Резо и огляделся по сторонам.

Вокруг не было ни души.

«Закурим?» — Резо протянул незнакомцу пачку сигарет.

«Спасибо, я не курю!»

Пауза.

Резо неторопливо затянулся и швырнул спичку в реку.

«Это вы мне вчера звонили?»

«Да, товарищ прокурор».

«Почему вы пожелали встретиться со мной здесь? В моем кабинете нас никто бы не побеспокоил».

«Я вам хочу открыть великую тайну. А в прокуратуру прийти я поостерегся. В ту же минуту весть о моем визите к вам облетела бы весь район. Начались бы пересуды: с чего это, мол, нашему учителю и к тому же математику вздумалось ходить к прокурору?»

«Так вы учитель?»

«Да. Я преподаю в старших классах во Второй школе райцентра».

Резо с удовлетворением отметил, как ловко незнакомец ввернул в беседу все данные о себе.

«Я приехал сюда совсем недавно. Вы еще не успели меня узнать. Что же побудило вас доверить мне вашу тайну? Может, я не вполне надежный человек?»

«Как я уже сказал вам, я — педагог, и по одному виду человека могу определить его натуру. Мне кажется, что вы порядочный и принципиальный молодой человек. К тому же я узнал, что из-за вашей принципиальности и неподкупности вам пришлось дважды менять место работы».

«Благодарю за доверие. Я вас слушаю».

«Я пришел сюда не только из-за доверия к вам. Так вот, без обиняков, товарищ прокурор, то, что я вам сейчас скажу, повторять во второй раз я не намерен. И в свидетели я вам не пригожусь. А вы сами решите, как поступать».

«Тогда можете вообще ничего не говорить».

«Нет. Не сказать вам этого я не могу. Совесть не позволяет».

«Так чего же вы боитесь?»

«Во-первых, свидетель у нас защищен не так, как следовало бы. Потерпевшая сторона неизвестно что может натворить по отношению к нему. Кроме того, вы человек приезжий. В один прекрасный день решите уехать отсюда, и поминай, как вас звали. А что прикажете делать мне? Никто не оценит мою правдивость, а вот заклятых врагов я наживу себе вдоволь…»

«Я вас слушаю».

«Здесь долго стоять не годится. Кто-нибудь заметит».

«Так, может, сядем в машину? Она у меня тут неподалеку».

«Это еще хуже. Стоит кому-нибудь увидеть меня в вашей машине, хлопот потом не оберешься».

«Как же в таком случае нам быть? По мне, так уж лучше поговорить здесь».

«Ладно. Очень прошу вас слушать меня внимательно и не упускать ни одну деталь. Только вот не знаю, откуда начать — с начала или с конца?»

«Как вам удобней».

«Три с половиной года назад в нашем районе убили человека».

«Кто убил?»

«Не знаю».

«Причина убийства?»

«И этого я не знаю».

«Какого он был возраста?»

«Кто? Убитый или убийца?»

«Убитый, конечно. Вы же сказали, что не знаете, кто убийца?»

«Лет на пять-шесть старше вас».

«Имя и фамилия?»

«Анзор Джавахадзе».

«Где он работал?»

«В соседнем районе. Если не ошибаюсь, он был главным виноделом».

«И все же, что могло послужить причиной убийства? Наверное, здесь ходили разные слухи?»

«В том-то и дело, товарищ прокурор, что никаких слухов не было. Убитого сначала унесли с места убийства, потом переехали машиной. В больнице составили соответствующий акт, подкрепив его заключением эксперта о том, что бедный винодел был мертвецки пьян».

«Чем же оправдывались его дружки? Что Они сказали, каким образом гость очутился на шоссе?»

«Сказали, что пошел в гостиницу отсыпаться».

«Как же это они отпустили гостя одного на произвол судьбы? Неужели никто его не провожал?»

«Хозяева утверждали, что вино ударило гостю в голову. Он вышел проветриться и назад не вернулся. Пошел себе к райцентру. Ресторан, где они кутили, расположен в километре от райцентра. Да вы ведь и сами знаете это заведение, оно возле платановой аллеи, на косогоре. Не успел гость выйти на шоссе, как его тут же сбила машина».

«Почему вы усомнились в истинности этой версии?»

«Да по очень простой причине. Я видел своими глазами, как «колхозник» директора лесного хозяйства переехал труп».

«???»

«Да, да, своими глазами. Я возвращался из деревни. Узкая тропинка через кукурузное поле соединяется с шоссе в том самом месте, где случилась эта страшная история. Анзор Джавахадзе был уже мертв, когда его переехала машина… Схоронившись со страху в кукурузе, я с начала и до конца видел это омерзительное преступление».

«Одним словом…»

«Одним словом, — перебил прокурора учитель, — я полагаю, что Анзора Джавахадзе убил либо сам директор лесного хозяйства, либо кто-нибудь из его дружков. Все они в качестве свидетелей предстали перед судом. Их имена и фамилии зафиксированы в протоколе судебного заседания».

Молчание.

«О, как они всполошились, как они забегали для виду, просто с ног сбились. Кого только они не обзвонили, с кем не связались!.. Одним словом, искусно замели следы…»

«Не могу поверить, что это удалось им столь легко. Неужели у убитого не было родных и близких?»

«У него остались жена и ребенок. И еще брат жены. Поначалу переполох был невообразимый. Брат жены погибшего с пеной у рта грозился отомстить убийцам зятя. Но затем он вдруг утихомирился, похоронил зятя, а на суде был уже совершенно спокоен…»

«Так вы утверждаете, что они его подкупили?»

«Я ничего не утверждаю, просто предполагаю».

Пауза.

«К тому же, — продолжал учитель, — почему непременно надо думать, что его именно подкупили? Может, основательно запугали? Да будь он честным и порядочным человеком, ни подкупить, ни запугать его никому бы не удалось. Он, оказывается, и сам винодел. Он, видно, все хорошенько взвесил и пришел к выводу, что мертвому зятю ничем уже не помочь. Поэтому он предпочел промолчать и не обострять дела, дабы не нажить себе сильных врагов».

Пауза.

Резо курят.

«Хочу добавить еще одно, товарищ прокурор: если Анзора Джавахадзе убил директор лесного хозяйства, это весьма осложнит дело. Гиви Барамидзе свой человек для первого секретаря райкома. Он и привез его сюда работать».

Резо облокотился на поручень моста и не мигая уставился на воду.

Внезапно мост и оба берега одновременно сдвинулись и поплыли вверх по течению.

Учитель внимательно смотрит на Реваза Геловани, пытаясь по выражению его лица определить, какое впечатление на него произвел рассказ.

«Это все, что я хотел вам сообщить, товарищ прокурор. Видит бог, мною не двигали ни зависть, ни злоба. Моя беда в том, что я не выношу несправедливости, а бороться с ней не хватает духу. Я старый провинциальный учитель. Для борьбы у меня нет ни сил, ни опыта. Остальное вы знаете. Еще раз хочу вам напомнить, что в свидетели я не гожусь. И вообще я вам ничего не говорил».

Учитель ушел.

Прокурор, не в силах оторвать глаз от течения, даже не повернулся к нему. Мост с головокружительной скоростью несся против течения.

Длинный кабинет, облицованный дубовыми панелями.

За столом, нагнув голову, сидит первый секретарь райкома и что-то читает.

Прокурор вошел в кабинет, прикрыл дверь и остановился.

Первый секретарь, не поднимая головы, перевернул листок бумаги и продолжал читать.

Не дожидаясь приглашения, прокурор твердым шагом направился к столу.

«Здравствуйте!»

Первый секретарь взглянул на него так, словно не заметил его появления. Горящий взгляд молодого прокурора заставил его вздрогнуть. Он встал и протянул ему руку. «Садитесь, пожалуйста».

Секретарь снова сел, взял в руки давешний листок и углубился в чтение.

«Извините, что до сих пор я не смог уделить вам внимания. С аппаратом вы, надеюсь, уже познакомились?» — не отрываясь от бумаги, спросил секретарь.

«Да!»

Молчание.

Прокурор вглядывается в лицо первого секретаря. Он ждал вызова целую неделю. Причина этого вполне очевидна. Ему давали почувствовать, что дело, извлеченное им из архива, никого не встревожило. Обычный психологический ход.

«Вы можете в ближайшие дни доложить на бюро о ваших планах и задачах?»

Отложив бумагу в сторону, первый секретарь посмотрел на Резо.

«Могу».

«Если вам требуется время — скажите, торопить я вас не стану».

«Я хоть сегодня могу отчитаться перед бюро».

«Вот и отлично. Я надеюсь, вы поладите с нашим активом. Работать здесь довольно трудно, но если вы найдете с людьми общий язык, и работать станет полегче. Повторяю, главное — найти с людьми общий язык, правильно оценивать ситуации и идти в ногу с жизнью… Вы еще молоды и, наверное, не очень хорошо знаете жизнь…»

(«Мне кажется, или он действительно на что-то намекает?»)

«Да, очень важно идти в ногу с жизнью», — многозначительно подчеркнул первый секретарь и задумался.

Прокурор молчит. Ему нечего сказать.

«В районе дел непочатый край, а вы, говорят, стали ворошить старые. Я советую вам бросить это занятие и сосредоточиться на новых задачах. Вы несете ответственность за дело с того самого дня, как приступили к работе!»

«Не понимаю, что вы хотите сказать?» — простодушно удивился прокурор.

«Вы прекрасно понимаете, что я хочу сказать. Будет гораздо лучше, если вы подготовите отчет и наметите конкретный план вашей дальнейшей деятельности».

«Еще раз повторяю, я не понимаю, о чем вы говорите. Я ознакомился с рядом дел лишь для того, чтобы лучше изучить район. Вы это имеете в виду, не так ли?»

Первый секретарь испытующе посмотрел на прокурора. В его глазах затаился гнев, и они постепенно налились кровью. Он едва сдержался, чтобы не заорать на новоиспеченного блюстителя закона: чего ты, мол, придуриваешься — ведь ты прекрасно понимаешь, о чем идет речь. Но вместо гневного окрика он спокойно продолжил:

«Может, у вас есть какие-то претензии? Я прошу вас открыто сказать о них на заседании бюро. Не стесняйтесь критики. Все ваши предложения будут выслушаны со вниманием, и вам будет оказана требуемая помощь. Хочу надеяться, что мы найдем общий язык. Не стану вас больше задерживать. Всего вам доброго!»

«До свидания!»

Тбилиси.

Квартира Анзора Джавахадзе.

Статичная сцена.

В кресле сидит застывший прокурор.

На краешке стула напротив сидит вдова Анзора Джавахадзе и напряженно смотрит на молодого прокурора.

Тягучее неловкое молчание.

Резо мнет в руках сигареты.

«Вы разрешите закурить?»

«Пожалуйста».

Женщина встает и ставит перед гостем пепельницу.

«Спасибо».

И вновь неловкое молчание.

«Что вам нужно, зачем вы пришли?» — немой вопрос застыл в глазах женщины.

«Прошу прощения за то, что я вынужден напомнить вам печальные дни, но другого выхода у меня нет. Без вашей помощи мне не разрубить узел».

«Я вас слушаю».

«Удовлетворены ли вы следствием по делу убийства вашего мужа?»

«Убийства или гибели?»

«Что ж, допустим — гибели».

«Разрешите спросить, кто вспомнил моего несчастного супруга через три с половиной года? Я не желаю новой шумихи и пересудов, я не желаю заново будоражить моего ребенка. Прошу вас, оставьте меня в покое».

«Простите за боль, которую я невольно причинил вам, но неужели у вас никогда не возникало сомнения, что вашего мужа могли убить?»

«У моего мужа было много друзей. Они никому не простили бы его убийства».

«Мертвый друг никому не нужен. Извините, что я говорю так резко. Если вы считаете друзьями своего покойного мужа людей, связанных с ним общей профессией или работой, то, могу вас заверить, они без промедления забыли бы вашего мужа и не стали бы обострять ситуацию ради выбывшего из игры человека. Более того, они всячески постарались бы замять дело».

«Вы пришли сюда, чтобы убедить меня в том, что мир населен убийцами и негодяями?»

«Я пришел к вам для того, чтобы напасть на след убийцы вашего мужа».

«Моего мужа никто не убивал. Его случайно сбила машина. К сожалению, виновного не обнаружили».

«И не обнаружат. Потому что вашего мужа машина не сбивала».

«Я не желаю ни о чем вспоминать. Умоляю вас, оставьте меня в покое».

Неловкое молчание.

Протяжный звонок.

«Деточка, иди открой дверь!» — крикнула женщина в соседнюю комнату.

Звонок повторился.

Женщина встает и идет открывать дверь. Видно, ребенка нет дома.

В комнату входит представительный мужчина лет сорока.

«Что случилось, что тебя встревожило?» — обращается он к вдове и холодно кивает незнакомцу в кресле.

«Поговорите, пожалуйста, с моим братом. Прошу прощения, но мне необходимо выйти. И впредь я не желаю говорить на эту тему!»

«Я — прокурор, и меня интересуют некоторые детали убийства вашего зятя».

«Моего зятя никто не убивал. Его случайно сбила машина».

«Вашего зятя машина не сбивала. Существует целый ряд обстоятельств, вызывающих подозрение в убийстве».

«В процессе следствия все выяснилось, и у меня не осталось никаких сомнений. Ничего подозрительного я не заметил. Думаю, вы понапрасну тратите время».

«У меня есть основания для подозрений. Когда я просмотрел дело, ничего особенного я в нем не обнаружил… Однако впоследствии выявился целый ряд таких фактов…»

«Я сотни раз просмотрел дело о гибели моего зятя. Я абсолютно убежден, что Анзора Джавахадзе никто не убивал. Обычный несчастный случай».

«У меня создается впечатление, что вы не заинтересованы в установлении истины».

«Как бы не так! Мы просто устали от нервотрепки и горя. Мы не желаем все начинать сначала. Тем более что в добросовестности следствия у нас нет ни капельки сомнения».

«Всего вам доброго. Прошу простить за беспокойство».

«Всего доброго».

«Не могу вам обещать, что я прекращу это дело».

«Как вам угодно».

— Вот теперь-то мы наверняка приехали! — говорит Эльдар.

После первого уверения Эльдара, что мы уже приехали, прошло добрых двадцать минут… Показались черные силуэты строений.

— Кто знает, где живет наш больной. А вокруг ни души, попробуй выяснить.

Мы проехали еще немного.

— Давай посигналь, может, и отзовется кто! — сказал Эльдар шоферу.

Тревожный звук сирены распорол тишину и эхом прокатился в окрестных горах.

Сирена никого не всполошила. Лишь кое-где забрехали собаки. Вот, собственно, и все.

— Нигде ни огонька. Не поймешь, то ли спят, то ли село обезлюдело.

— Мне кажется, в том доме светится окно! — говорю я.

— А ну давай к нему поближе! — распорядился Эльдар.

Мгновение спустя машина поравнялась с двором, в глубине которого брезжило окно оды.

В ту же минуту огромный пес с лаем бросился к калитке.

— Эй, хозяин! — крикнул Эльдар.

Пес вконец озверел.

— Хозяин! — повторил Эльдар и вышел из машины. Громадный пес, просунув морду в щель, яростно рычал. Но Эльдар как ни в чем не бывало направился к калитке. Видно, он пообвык в общении с деревенскими псами.

— Заткнись, несчастный! — бросил Эльдар псу и, встав у самого забора, заорал: — Хозяин, эй!

— Кто там? — послышалось из оды. Потом дверь отворилась и мужчина в белом нижнем белье с фонариком в руке направился к калитке.

Заслышав голос хозяина, пес залился лаем.

— Замолчи ты, волчья сыть, закрой пасть! — рассердился хозяин и, подойдя вплотную к калитке, громко повторил: — Кто там?

— Не подскажете, где тут Серго Гонгадзе живет?

Луч фонарика скользнул по лицу Эльдара и задержался на машине с красным крестом.

— Здравствуйте! — уважительно поздоровался хозяин.

— Здравствуйте!

— Что там у них стряслось? Заболел кто?

— Я и сам толком не знаю.

— А-а! Так вот, поедете прямо, никуда не сворачивая. Потом покажется разбитый молнией ясень. Там вы возьмете влево и прямиком окажетесь у дома Серго Гонгадзе.

— Дай вам бог здоровья!

Затарахтел мотор. Пес несся вдоль забора вровень с машиной. Потом, словно приняв эстафету, за нами понеслась соседская собака, затем еще одна…

Минут через десять показался силуэт старого покореженного ясеня. Машина тяжело перевалилась и взяла влево.

Вскоре на фоне серого неба прорисовались раскидистые ветви огромного орехового дерева. Свет машинных фар выхватил белые камни ограды. У калитки стояли двое юношей. Прикрыв глаза рукой, они делали нам знаки, приглашая подъехать поближе.

Шофер ловко осадил машину прямо у калитки.

— Пожалуйте сюда, дорогой, въезжайте во двор.

Один из юношей с грохотом отворил ворота.

Мне показалось, что юноши были навеселе.

Не дожидаясь, пока машина въедет во двор, мы с Эльдаром поспешно вышли из машины и пешком направились к дому.

— Где вы, доктор, больной наш на ладан дышит! — встретил нас низенький толстячок с хриплым голосом. — Пожалуйте, уважаемый, пожалуйте! — обратился он ко мне.

Из окна огромного двухэтажного дома просачивался слабый свет.

— Пожалуйте на второй этаж, будьте любезны!

Мы медленно поднимаемся по широкой крутой лестнице.

Внезапно дом разом осветился и послышались звуки «Мравалжамиер».

— Да здравствует наш доктор! — раздались нестройные крики.

Стол похож на поле битвы. Больше половины гостей спит: одни положили голову прямо на стол, а другие, откинувшись на спинку стула и вытаращив бессмысленные глаза, громко хранят.

У тамады рубашка расстегнута до самого пупа, на голой волосатой груди болтается галстук, могучее запястье обхватил тяжелый металлический браслет. На ладони он держит миску.

— Приветствую моего дорогого Эльдара! За хранителя здоровья нашего маленького района! Эльдар, поклянись матерью, ты когда-нибудь имел столько больных сразу? Ты только погляди, на кого они похожи.

Тамада поставил миску на стол. Потом нагнулся к мужчине, храпевшему рядом с ним. Ухватив его одной рукой за волосы, а второй за подбородок, он приподнял его голову.

— Ты видишь, в каком состоянии директор нашей школы? Видишь?

Он неожиданно отпустил голову директора, и та, словно отрубленная, хлопнулась о стол.

Я посмотрел на Эльдара. Он даже бровью не повел. И в глазах его не было ни обиды, ни гнева. Видно, эту дурную комедию он счел за нечто вполне приемлемое. Может, вначале его и оскорбляла такая бесцеремонная наглость, но со временем он привык и смирился.

— Прошу к столу. Прошу прощения у нашего гостя за такую встречу. А пока, чтобы зря не простаивала твоя «скорая», распорядись, пусть твой шофер развезет по домам наших больных.

— С большим удовольствием. Только вы сначала выволоките их отсюда и сложите в машину.

— Никаких выволакиваний. Володю Немсадзе мы вынесем на носилках. Пусть знает наших, чтобы впредь было неповадно со мной тягаться. Ты только подумай, перепить меня вздумал, а, каково? Ты, надеюсь, прихватил с собой носилки?

— Все в полном порядке. Шофер прекрасно знает, где что у него лежит.

— Так прошу к столу. Познакомь нас с твоим другом, что ли. Он, по всему видать, твой коллега.

— Познакомьтесь, пожалуйста, Нодар Геловани, физик.

— Да здравствует наука! Мариам, накрой новый стол на веранде!

Я понял, что Эльдар намеренно не сказал, что я брат районного прокурора.

— Что это вы набились в залу? Душегубка, и только! — сказал Эльдар, закатав рукава рубашки.

— Да все как один заладили, что будет дождь. Ты только погляди, какое чистое небо!

На веранде мигом накрыли маленький стол.

— Форели, форели, да побольше! — распорядился тамада. — И большой рог вновь прибывшим!

Я посмотрел на Эльдара. Он ловко расправлялся со второй рыбиной.

Пузатый мужчина с глазами, налитыми кровью, едва ворочал языком, но рог наполнил мастерски. Тамада осторожно отобрал у него тяжелый рог и протянул мне.

— Прошу прощения, но выпить рог я не могу!

— Это еще почему, а, молодой человек?

Сколько скрытой насмешки таилось в этом «молодой человек»!

Я принял вызов. Я продолжаю сидеть и даже не протягиваю руку, чтобы взять у него рог. Я знаю: чем дольше он простоит с рогом в вытянутой руке, тем быстрее обломаются крылья у его надменной гордости.

— Прошу принять!

В его голосе зазвенел металл. Но надменность как рукой сняло. Рука его основательно затекла, а бравада бесследно улетучилась. Теперь он смотрит на меня с некоторой даже робостью.

— Я что-то не слышал, чтобы за нашим столом начинали пить из рога. Повремените, дайте пропустить пару-другую стаканов.

Он понял, что я прав, но никак не мог сообразить, что делать с рогом. Вдруг взгляд его остановился на Эльдаре.

— Эльдар, возьми рог. Только смотри у меня! Чтобы без фокусов… — грозно завершил он.

Эльдар без лишних слов поднялся, вытер губы салфеткой и отобрал у него рог.

— За все тосты, произнесенные вами! — коротко отрезал он.

Он с расстановкой приложился к рогу, словно ему доставляло большое удовольствие пить из этой литровой посудины. Кровь медленно прилила к его щекам, жилы на висках вздулись.

Все молча уставились на него. Кадык энергично ходил ходуном по горлу Эльдара. Последние капли упали ему на подбородок и пролились на рубашку.

Он выцедил вино до конца и, опрокинув рог, обвел глазами присутствующих.

— Молодец! — гаркнул тамада.

Главный врач района повернулся ко мне:

— Постарайся выпить. Чем раньше ты их догонишь, тем лучше. Нас все равно не отпустят отсюда до самого утра.

Я отрицательно покачал головой.

С улицы донесся рокот мотора. Первый рейс с хохотом и криками отправился в путь.

— «Я прошу твоей любви…» — затянул Эльдар.

Тамада тут же подхватил песню.

Голос Эльдара был так же несовместим с неприятным ревом тамады, как бензин с водой.

Я уже жалел, что не выпил рог. По всему видать, до утра нам не уйти. Неловко перед другом. У него свои отношения с людьми, с деревней. «Поделом тебе!» — браню я себя и с нетерпением жду, когда мне еще раз предложат рог.

— Гитару! — вскричал Эльдар.

— Сию минуту, дорогой!

А потом длинные тосты. Один, два, три…

Потом рог…

В полуосушенном роге неприятно плещется вино. Я пью медленно, и вино бросается мне в голову. Я чувствую, как сверлят меня три пары глаз.

А потом гитара.

Пока я расправляюсь с рогом, Эльдару приносят гитару. Мне до смерти хочется перевести дух, но я воочию вижу насмешливую улыбку на губах тамады (его, кажется, зовут Серго). Нет, передохнуть невозможно. Выходит, я пошел на поводу у них. Выходит, я пьян. Впрочем, неправда, что я считаюсь с ними, я просто оберегаю престиж моего друга. Эльдар настраивает гитару и уже берет несколько аккордов. Я, наверное, зверски пьян, и гитара кажется мне настроенной идеально.

— Вот так уже получше! — с улыбкой берет у меня рог тамада.

Вино расширило сосуды. Кровь, как бы сгустившаяся в жилах, весело забурлила. Мне захотелось пить езде и еще.

Я подпеваю Эльдару. Песня вроде бы сладилась.

Поднимается шофер с носилками.

Бесчувственного директора школы кладут на носилки и торжественно выносят.

Гомерический хохот с истерическими воплями.

Тамада шествует перед носилками.

Директора школы с грехом пополам сносят во двор и прямо на носилках всовывают в машину.

— Только вы, ради бога, в дом его так не вносите, не то люди умрут со страху! — доносится взволнованный женский голос.

Второй рог. Это я сам его потребовал.

— Наполняйте! — вызывающе говорю я.

Я чувствую, как сверкают у меня глаза.

Второй идет полегче, и я перехожу алаверды к тамаде. Я даже не помню, какой я сказал тост. Еще хорошо, что тамада не спрашивает, а хоть бы и спросил, мне все равно нипочем не вспомнить.

— Да здравствуют позабытые могилы! — провозглашает тамада.

Неужели это я сказал такую глупость? Как я только мог сморозить такое?.. Но ничего не поделаешь, наверное, сказал.

— Может, ты отдохнешь, сынок? — слышу я мягкий женский голос.

Я с трудом открываю глаза. Не могу понять, где я и что со мной. Потом постепенно прихожу в себя и все вспоминаю. Эльдар спит, положив голову меж двух тарелок. Тамада храпит тут же, на полу Его прикрыли одеялом, а под голову подложили подушку.

Двор прорезали два луча света. Машина въехала во двор. Я признал в ней нашу «скорую». Кто знает, сколько рейсов совершила она, пока мы спали. Машина развернулась. Два луча метнулись вниз и высветили маленькую оду с красной черепичной крышей, скрытую деревьями.

Неожиданно свет погас, и темнота вновь поглотила красную черепицу оды.

— Может, чаю выпьете? — предложил тот же голос.

Кто-то трясет меня:

— Нодар, мы уже приехали.

Я не могу разлепить век.

— Спасите, доктор! — слышу я отчаянный женский голос.

— Что привело вас в такую рань? — это уже голос Эльдара.

— Какая там рань, я вас уже часа четыре дожидаюсь!

— Так что вам от меня нужно?

Я с трудом открываю тяжеленные веки и сразу смотрю на часы. Седьмой час утра.

Мы стоим возле больницы.

Я едва вылез из машины. Ноги подгибаются, а голова гудит.

Низенькая полная женщина лет пятидесяти слезно молит Эльдара пойти с ней к больному.

— Может, вы все-таки скажете, что с ним такое?

— Вчера он пришел выпивший, сердце у него страшно болит.

— Выпивший или пьяный?

— Пьяный, доктор!

— Сам пришел или привели?

— Привели.

— Ну и что, на что же он жалуется?

— Ворочается, стонет, бормочет что-то. Время от времени кричит и испуганно таращит глаза.

— Идите скажите, чтобы он быстрее в столовку шел. Вместе опохмелимся.

— Доктор!

— Никаких «доктор». Идите и делайте, что вам сказано.

Эльдар открыл дверцу машины.

— Садись. В больнице полный порядок. Поедем выпьем по бутылке шампанского для души.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Направляясь ко Дворцу спорта, на площади Героев я попал в пробку. Расстояние между машинами, зажавшими в тиски моего «жигуленка», было никак не больше нескольких сантиметров. Одно неловкое движение, толчок — и мгновенно врежешься в багажник впереди идущей машины, если до того никто не умудрится врезаться в твой собственный.

Я задыхаюсь. Все стекла опущены до отказа, но в салоне нестерпимая духота. Страшная жарища, солнце палит нещадно, в который раз убеждая меня в материальности мира. Я чувствую, как расплавленный асфальт липнет к покрышкам машины, а потная рубашка к телу. Я сам себе противен. У меня возникает страстное желание распахнуть дверцу, выскочить вон из машины и бежать куда глаза глядят. Вот бы добраться до какой-нибудь зеленой лужайки! Но я прекрасно знаю, что желанию моему не дано осуществиться. Со всех сторон я так плотно зажат машинами, что не до побега. А впереди и сзади жалко громоздятся туши застрявших троллейбусов и автобусов.

«Что случилось?» — хочу выяснить я, но глаза моих соседей по пробке не располагают к контакту.

Справа от меня за рулем «Жигулей» сидит мужчина лет пятидесяти пяти в очках, плотно притороченный к сиденью защитным ремнем. Ничего не скажешь, своевременная мера.

— Что случилось? — громко кричу я.

Он даже бровью не повел, не говоря уж об ответе.

«Может, он не расслышал?» — подумал я.

Через некоторое время я повторяю свой вопрос, на сей раз еще громче.

Очкарик невозмутимо повернул голову в мою сторону и пожал плечами.

Выхлопные газы, поднимающиеся в небо, тонкой стеной воздвиглись между машин. Такое впечатление, что машины парят в дымном мареве.

Нервы на взводе. Я чувствую, как до предела напрягается каждая жилочка, норовя вот-вот лопнуть.

В зеркале я вижу измученное лицо водителя задней машины.

Время от времени раздается милицейский свисток.

Впереди едва заметное движение.

А вот по туго натянутым проводам поползли троллейбусные бигели и тут же снова застыли.

Постепенно приближается протяжный вой сирены. Я платком стираю со лба обильный пот. Рубашка плотно прилипла к спине.

Кто-то дал длинный сигнал. К нему присоединился другой, потом третий. Через какое-то мгновение вся площадь потонула в реве сотен автомобильных клаксонов.

Вновь взревела сирена, на этот раз совсем близко, в каких-нибудь двадцати метрах. Автомобильные гудки постепенно ослабели, а потом и вовсе прекратились. Передний троллейбус сдвинулся с места.

Милицейские свистки заметно участились. А вот и сами постовые. Троллейбус упрямо ползет вперед. Неожиданно тронулась колонна слева от меня. Тронулась едва заметно, ползком, скорость не больше двух-трех километров в час. Я слышу надсадный рев моторов. Двигатели, измученные первой скоростью, жалко хрипят и испускают сизый дым. От выхлопных газов мутит. Я лихорадочно поднимаю стекла вверх, но в салоне такое пекло, что я снова опускаю их. Я высовываю руку наружу и чувствую, как она погружается в раскаленную сжиженную массу воздуха.

Колонна слева неуклонно ползет вперед. Остальные машины по-прежнему не двигаются с места.

В зеркальце я приметил похоронную процессию с милицейской машиной впереди.

Я вздрагиваю. И без того тяжелое сердце болезненно сжалось.

Может, и нашей колонне повезет, в конце концов! Бигели троллейбуса виднеются уже далеко впереди, но, увы, они вновь окаменели. И автобусы стоят без движения.

Сирена завыла над самым ухом. Колонна слева опять застыла на месте.

Я смотрю в зеркальце. Грузовик с опущенными бортами задрапирован в черный бархат. У гроба стоят ребята. Самого гроба не видно. Неприятное предчувствие захлестнуло меня: а вдруг покойник — ребенок?

В последние годы лишь смерть детей тяжело действует на меня.

Колонна слева вновь пришла в движение. Милицейская машина ушла далеко вперед. Катафалка в зеркальце уже не видно Вот-вот он поравняется со мной. Я упорно смотрю в противоположную сторону: авось проскочит мимо. Не испытываю ни малейшего желания увидеть покойника.

Неожиданно на меня упала тень. Я понял, что катафалк прошел рядом. Вскоре солнце вновь обрушилось на машину. Некоторое время я продолжаю смотреть вправо, ожидая, что катафалк окончательно минует меня, но, не удержавшись, я все же посмотрел влево. Катафалк отъехал на каких-нибудь четыре метра, и колонна дружно затормозила. Теперь рядом со мной оказалась машина с близкими покойника. На заднем сиденье «Волги» сидят три женщины, а не переднем водитель и видный мужчина средних лет. Я невольно перевожу взгляд на катафалк. Над гробом возвышаются четверо разомлевших от жары юношей. Они поминутно вытирают платками лицо и шею и с нетерпением ждут, когда колонна двинется. Но все без толку. И встречный поток машин застрял без всякой надежды на продвижение.

Мне хорошо видны седые волосы покойника. Слава богу, что предчувствие мое не сбылось. Я вновь поворачиваю голову в сторону близких покойного. Неизвестно, что больше угнетает их — горе или жара.

И опять я гляжу вправо. Очкарик немного продвинулся вперед. Теперь рядом со мной оказалась «Волга», по всему видать — государственная. Невыразительное лицо водителя изумило меня. На нем ни следа переживаний. А может, он просто обалдел от нервотрепки? Или попросту свыкся с подобными ситуациями, ставшими для него нормой жизни?

С новой силой взвыла сирена. Трели милицейских свистков не утихают.

Колонна слева задвигалась.

Жалко мотается в гробу голова покойника.

В голову приходит банальнейшая мысль — основа основ кладбищенской философии — такова наша жизнь! И колонна медленно, но неуклонно ползет вперед. На этот раз со мной поравнялся автобус, полный народу. В открытом окне виднеются распаренные от жары потные лица.

Кто-то кивает мне.

Не могу разобрать, кому предназначено приветствие, но на всякий случай киваю в ответ. Автобус ушел вперед, и мое приветствие повисает в воздухе.

Кто бы это мог быть?

А может, он поздоровался не со мной?

А вот и троллейбус прибавил ходу. Из-под бигелей посыпались голубые искры.

В конце концов тронулась и наша колонна. Я то догоняю, то обгоняю автобус. Поравнявшись с ним, я стараюсь разглядеть лицо знакомого, но никто даже не смотрит в мою сторону.

«Нет, он наверняка здоровался не со мной», — думаю я.

Движение вновь застопорилось. Автобус обогнал меня метров на десять.

Через некоторое время я вновь поравнялся с автобусом.

Теперь я отчетливо вижу лицо мужчины, кивнувшего мне. Он не смотрит в мою сторону, хотя прекрасно чувствует мой испытующий взгляд. Об улыбке и говорить не приходится: в такой ситуации это исключено.

«Он определенно спутал меня с кем-то и теперь, удостоверившись в ошибке, старается не смотреть в мою сторону».

Эта мысль показалась мне наиболее правдоподобной, и я начисто выкинул из головы и приветствие незнакомца, и сам факт его существования.

Уже движется и третья колонна. Теперь я нахожусь возле здания телестудии.

Две стальные реки текут в противоположные стороны. Асфальт так и пышет жаром, выхлопные газы поднимаются вверх. Горячая пелена воздуха колышется, словно занавес. Резкость пропадает. Контуры машин, автобусов, троллейбусов, деревьев и электрических столбов размываются и ломаются, как телевизионные изображения на экране телевизоров при разряде молнии.

И вновь остановка.

Я уже потерял им счет.

Смотрю вправо. Опять вплотную ко мне прижалась машина с очкариком. Но на сей раз он показался мне гораздо моложе, не больше сорока семи — сорока восьми лет. В моем сознании пятидесятилетний рубеж — водораздел между молодостью и старостью. Очкарик не похож на человека, переступившего этот критический возраст.

Очкарик снова оторвался от меня. И вновь со мной поравнялась государственная «Волга» с бесстрастнолицым шофером. Вот и сейчас я не вижу ни тени тревоги на его лице. Видно, его донимает жара, и ничего больше. Нервы его расслаблены, а мозг отключен. Разве что одна завалящая мыслишка проползет лениво по клеточкам мозга и тут же заглохнет, как мотор в пробке.

Наша колонна двинулась, и как будто чуть побыстрее. Можно ехать на второй скорости. И, слава богу, не слышно напряженного рокота моторов, задыхающихся на малых оборотах.

Я еще раз нагнал катафалк, еще раз болезненно сжалось сердце при виде седой головы, жалко мотающейся в гробу. Даю газ, и всё уже позади. Я рукавом вытер струйки пота на лбу.

А вот наконец и площадь перед Дворцом спорта.

Здесь движение делится на два потока. На третьей скорости я сворачиваю на Пекинскую улицу. Теперь можно и расслабиться. Воздух в салоне машины тоже пришел в движение. Все ничего, но рубашка, прилипшая к телу, не дает мне покою. Я слегка отстраняюсь от сиденья, чтобы разгоряченное тело продуло слабым ветерком. Выехал на улицу Павлова и даже не заметил, как оказался в ее конце, там, где она вливается в проспект Важа Пшавела.

Я пришел в себя лишь у памятника Важа Пшавела и стал с удивлением себя спрашивать: с какой это стати я вдруг свернул вправо?

«Куда я еду?»

Только сейчас я осознал, что направляюсь к дому своего сводного брата.

«Каким образом? Почему? Зачем?»

Я ведь собирался в Дигоми к Дато.

И вдруг понял, что совершенно не был расположен к разговору с Дато. Дело, за которым я собирался к Дато, можно прекрасно сделать и завтра.

Я тщетно стараюсь вспомнить момент, когда я отбросил намерение поехать к Дато.

Видно, тело гораздо раньше ощущает решение, которое собирается принять разум. В человеке, видимо, заложен сложный механизм, который фактически управляет личностью. В последнее время явственно ощущаю, как активизировался во мне этот внутренний механизм, частенько навязывающий мне свои желания. Может, и теперь он вынудил меня ехать к брату? Может, клеточка мозга, где зрела эта мысль, постепенно накопила заряд, усилилась и выдала в виде импульса желание, по капельке просачивающееся в нее? Может, сила этого импульса и возобладала над всеми иными мыслями, хаотически блуждающими в мозгу?

Не знаю.

Но факт остается фактом: я еду в конец проспекта Важа Пшавела, где в корпусе, высящемся на горном склоне, в своей однокомнатной квартирке на первом этаже живет Гоги.

Я бывал здесь и раньше, раз или два после памятной встречи в отцовском доме.

Я еще издали вижу торчащий в окне корпус кондиционера.

«А дома ли он?» мелькнула мысль. Машину я подогнал под дерево, стоящее под окном Гоги. Я осторожно нажимаю на пуговку звонка. Сердце стучит. Я явно волнуюсь и уже жалею, что незвано нагрянул в гости. Ведь Гоги вполне определенно выразил свое отношение к нам и фактически наотрез отказался даже от простого знакомства.

«Дома!» — заключил я еще до того, как открылась дверь. Из комнаты доносился приглушенный звук музыки.

Дверь мне открыла легко одетая красивая девушка лет девятнадцати. На ней длинное платье с глубоким вырезом на груди. Из длинного, чуть ли не до пояса, разреза платья выглядывает загорелое бедро.

«Ого! — подумал я — Эта девушка наверняка из тех, имени которых Гоги толком даже не знает».

Возбужденное лицо девушки раскраснелось, а глаза странно блестят.

— Что вам угодно?

В ее голосе послышался холодок.

— Гоги дома?

— Да!

Не ожидая приглашения, я вхожу в холл, если так можно назвать крохотный узкий коридорчик с низким потолком.

Да, чуть не забыл сказать. Не успела дверь открыться, как на меня сразу же обрушились музыка и прохлада. Равномерный ритм тамтамов с грохотом низвергается из стереодинамиков.

Дверь, ведущая в комнату, полуоткрыта. Я нарочито топчусь в прихожей, ожидая выхода Гоги, но он запаздывает. Девушка, закрыв входную дверь, стоит за моей спиной. Я чувствую, с каким презрением смотрит она на меня. Видно, не может простить, что я бесцеремонно спугнул ее покой. У меня такое ощущение, что меня готовы обречь на душегубку.

Наконец мне надоедает ждать Гоги, и я, распахнув дверь, вхожу в комнату. Первое, что бросилось мне в глаза и заставило вздрогнуть, было тело Гоги, распластанное на полу, покрытом красным синтетическим ковром. По обе стороны от него надрывались два мощных динамика. Гогина голова приходилась как раз на середину между двумя грохочущими коробками.

В углу стоит невысокий столик, а на нем ополовиненная бутылка коньяку, стаканы и пепельница. Еще одна пепельница, зажигалка и пачка сигарет валяются на полу рядом с Гоги.

Руки он подложил под голову и, закрыв глаза, слушает музыку. А впрочем… может, он спит?

Девушка опустилась в кресло, приткнувшееся возле столика. Она вытащила из пачки сигарету и закурила. В комнате очень прохладно, я бы сказал — даже холодно. Кондиционер работает на полную мощность, кругами возвращая в комнату сигаретный дым и еще больше отравляя воздух.

Стоять так посреди комнаты бессмысленно. Говорить тоже не хочется. Неужели он и вправду не расслышал, как я вошел в комнату? Одно из двух: или он спит, или целиком поглощен ревом музыки. Трудно поверить, что звонок услышала только девушка и открыла дверь без разрешения Гоги.

Сказать по правде, я не слишком утруждаю себя разрешением возникших проблем и невозмутимо сажусь на низкий стул по другую сторону стола.

Единственно, о чем я жалею, — какая нелегкая принесла меня сюда… Ведь и я прекрасно чувствую всю бессмысленность нашей призрачной братской связи.

И все-таки, что меня привело сюда?

Может, зов крови и чувство долга, въевшееся в гены?

А может, холодный рассудок?

Или, наконец, инстинкт?

Ни то, ни другое, ни третье.

Так что же привело меня сюда? Неужели и впрямь во мне сидит некое другое существо, навязывающее мне свою волю?

Просто встать и уйти — глупо. Мой поступок может быть расценен как дурацкая обидчивость.

Я терпеливо жду, когда созреет финал столь опрометчивого визита.

Но, с другой стороны, я все же доволен своим приходом, он раз и навсегда прояснит наши отношения.

— Налей ему коньяку! — внезапно слышу я Гогин голос. Он произнес эту фразу, не открывая глаз.

Девушка встала и налила мне коньяк. Потом опять уселась в кресло.

— Спасибо! — говорю я, пытаясь отвести взгляд от ее голой груди.

Интересно, какая играет группа? Роллингстоны? Чикаго? Зеппелины?

Музыка вроде бы знакома, но никак не могу вспомнить, кто играет. Одно ясно, это наверняка не Роллинги.

Теперь звук динамиков не кажется мне таким уж громким. Видно, радиотехника — Гогино хобби. Впрочем, не хобби, а профессия. Комната полна транзисторов, магнитофонов и телевизоров всех типов и марок. С непривычки может показаться, что ты очутился на выставке радиотоваров иностранных фирм.

Неожиданно музыка замолкла. Но Гоги лежит, не меняя позы. Потом его правая рука осторожно поползла назад, нажала какую-то клавишу, и пластинка автоматически перевернулась.

Пауза.

Я достаю из кармана свои сигареты и ищу глазами спички.

— Чему приписать ваш визит? — присел Гоги. Догадавшись, что́ я ищу, он лениво протянул мне зажигалку.

«Наверняка Чикаго!» — наконец осенило меня.

— Ах, да, я вас не представил друг другу. Эту девушку зовут… э-э-э…

Гоги помахал рукой в воздухе, словно просил напомнить имя.

— Марина! — с отвращением вымолвила девушка.

— Да, да, Марина Долаберидзе. — Видно, фамилия девушки пришла ему на ум вот в эту секунду.

Меня он не назвал — наверное, просто не счел нужным.

Я с улыбкой киваю девушке. Она сидит в кресле, закинув ногу на ногу. В разрезе платья почти целиком видно ее бедро, красиво сужающееся у колена.

Я не хочу, чтобы она заметила, как я рассматриваю ее голое загорелое бедро, и быстро перевожу взгляд на Гоги.

Гоги прищелкнул пальцами, давая Марине знак, чтобы она налила коньяк.

Гоги тоже показался мне возбужденным. Глаза его непривычно блестели. Я сразу вспомнил раскрасневшееся лицо девушки и неестественный блеск глаз, когда она открыла мне дверь.

Марина подала коньяк Гоги.

Я опять невольно загляделся на девушку.

— Что, нравится?

Гоги, видно, перехватил мой взгляд.

— А почему ты спрашиваешь? — обиделся я.

— В моем вопросе нет ни подтекста, ни задней мысли. Я просто спросил у тебя: нравится ли она тебе? Если она тебе нравится, можешь назначить ей свидание. Гарантирую, что она не заставит тебя ждать понапрасну, обязательно придет.

— Гоги!

— Не волнуйся. С этими девицами у меня чисто деловые отношения. Я, как правило, без проволочек оплачиваю стоимость страсти и, представь, не остаюсь в долгу. Я не растрачиваю своих чувств и любви. И не растрачиваю по весьма простой причине: видно, господь не наделил меня способностью любить.

И вновь заработал в сознании железнодорожный справочный автомат. Я невольно нажал пальцем кнопку. Воспоминания с быстротой молнии проскакивают в мозгу, как пластинки со справками, набегая друг на друга и исчезая вновь. В конце концов из мрака вынырнула требуемая пластинка.

— В Коджори не подбросишь? — слышу я грубый голос. И вновь блеснули на меня два злых глаза с заднего сиденья.

Я отпускаю кнопку, останавливаю кадр и пристально рассматриваю его. Посередине сидит голубоглазый паренек. Даже теперь, спустя годы, я вижу страх, затаившийся в его глазах.

Вне всякого сомнения: из глубины кадра на меня глядит Гоги.

— Почему вы не пьете? — обращается ко мне Гоги на «вы», и это происходит не по инерции вежливости, а вполне сознательно. Этой подчеркнуто вежливой формой он еще раз напомнил мне, что мы друг другу чужие.

— Не хочу, я за рулем.

— Воля ваша, — поставил он на ковер пустой стакан.

Пауза.

Потом он опять растянулся на ковре, правда на этот раз не закрывая глаз.

— Интересно, что вас привело ко мне?

— Это произошло совершенно случайно. Захотелось вдруг, вот я и заехал! — спокойно ответил я.

— Наши отношения не имеют никакого смысла.

— Я хотел воочию убедиться в этом.

— Ну и что же? Убедились?

Молчание.

— Вы и сами прекрасно видите, что из нашей игры в братство не выйдет ничего путного. Я надежно укрыт в своем микромире. — Гоги обвел рукой комнату, давая понять, что это и есть его микромир. — Я уже создал свой собственный микроклимат. Видите, как я ловко оперирую терминологией современной журналистики? Разве плохо звучит: «глобальная постановка вопроса», «мировая модель»?.. Так вот, я уже выработал свою духовную модель, и мне вовсе не до экспериментов…

Молчание.

Я чувствую, что момент для ухода еще не наступил. Ничего не было сказано такого, к чему можно привязать слова прощания.

— Между прочим, я видел вас на похоронах академика Гзиришвили.

— Вы что же, были знакомы с академиком Гзиришвили?

— Нет, я пришел просто так. Из любопытства. Я едва не умер от зависти. Еще бы, старый академик запросто обставил меня.

— Как это понять? — екнуло у меня сердце.

— А очень просто. Ума не приложу, как сумел дряхлый мозг академика подсказать ему столь мудрый шаг? Или как сумело его израненное, слабое сердце так мужественно встретить его решение?! Насколько я понимаю, дорогой братец (это обращение не выражало его истинного отношения к нашей кровнородственной связи), самоубийство — вовсе не простая штука. Наверное, каждый человек желал себе смерти в минуту отчаяния или горя. Но желать одно, а сделать — другое… Видно, двадцати лет жизни еще не вполне достаточно, чтобы прийти к подобному решению. Наверное, этот один-единственный час, когда ты поборешь себя и преодолеешь страх, зреет в человеке десятилетиями…

Гоги опять закрыл глаза.

Пауза.

Гогина рука осторожно нащупала клавишу и выключила магнитофон.

В комнате воцарилось молчание.

Последние слова Гоги заставили меня вздрогнуть, и сердце мое сжалось.

Гоги, подложив под голову руки, лежит с закрытыми глазами.

Молчание.

Невыносимое, тягостное молчание.

Странное чувство овладевает мной: кажется, стоит только протянуть руку — и тут же физически ощутишь эту тишину…

— Что случилось? — спрашиваю я из окна машины старика в соломенной шляпе.

— Человека убили, друг, человека!

Вокруг здания милицейская цепь.

— Проезжайте, проезжайте, — говорит мне молоденький милиционер.

Я поставил машину в соседнем квартале и пешком возвратился назад.

На противоположной стороне улицы наискосок от окруженного дома собралась огромная толпа. Стараясь не упустить ни малейшей детали из происходящего, толпа смотрит то на милиционеров, то на верхний этаж дома.

— Что случилось? — спрашиваю я на этот раз широкоплечего мужчину, стоящего у дерева с сигаретой в зубах.

— Какой-то тип зарезал ножом своего соседа, а теперь скрывается на чердаке.

Лицо незнакомца поразило меня. Глаза его светились жгучим любопытством и радостным предвкушением дальнейших событий. Мне показалось, что он ждет их с каким-то болезненным интересом и даже сладострастием. Омерзительно густые и черные волосы ощетинились на его плоской голове.

— Три часа они торчат здесь и не могут взять одного паршивца.

— Три часа? — пристально вглядываюсь я в его горячечные глаза.

— Пусть отвалят мне две сотни, я его за пять минут в расход пущу. Ну, максимум в десять.

— За двести рублей?

— За двести. Что, разве много?

Когда я встретил его недоверчиво-удивленный взгляд, кровь заледенела в моих жилах. Мне почудилось, что его прямая, жесткая щетина растет прямо из мозга.

Я лежу на спине и смотрю в потолок.

Комната едва освещена слабым светом, льющимся из окна.

Я курю и явственно чувствую, как желтый ленивый дым вползает в мои легкие.

Я закрываю глаза.

Хочется хотя бы на мгновение отключиться от всего вокруг. Хочется расслабиться, изгнать из возбужденной памяти впечатления от уличных встреч, от будоражащих разговоров с людьми.

Но ничего не выходит.

Теперь я утыкаюсь в подушку лицом и изо всех сил зажмуриваюсь. Но перед глазами по-прежнему стоят неестественно разгоряченные лица брата и его подруги. Их тут же сменяет широкоплечий мужчина, стоящий под деревом с сигаретой в зубах. Меня до сих пор не оставляет отвратительное ощущение, что его прямые жесткие волосы растут прямо из мозга.

Я открываю глаза.

Потом быстро встаю и выхожу в ванную.

Я подставляю шею и голову под струю холодной воды.

Это немного успокаивает меня.

Но света я все равно не зажигаю.

И поудобнее устраиваюсь в кресле и снова закуриваю.

Желтый ядовитый дым заполняет мои легкие.

Когда я сижу в темноте, я совершенно один.

Но не успеваю я зажечь свет, как тут же на ручку кресла присаживается мой двойник.

В темноте ничто не мешает мне мечтать.

Но когда в комнате свет, я словно чужой, мешаю себе. И тогда я тушуюсь и затихаю.

Я закрываю глаза, но никак не могу избавиться от неприятных мыслей. Я вскакиваю и начинаю быстро ходить взад-вперед. Я не знаю, чем заняться, куда деваться, что предпринять. Работать в таком состоянии я не могу, а видеть кого-либо не хочется.

Эка? Где теперь Эка? Но и к ней меня не тянет, и я еще больше ощущаю свое одиночество. До сих пор, видно, только Эка и заполняла мою жизнь. Стоило мне охладеть к Эке, и я очутился в полном одиночестве. Никого не хочется видеть: ни отца, ни братьев, ни друзей, ни знакомых.

Эка.

Я мог спрятать голову на груди у Эки, закрыть глаза и тут же погрузиться в блаженный покой. Неужели самоубийство Левана Гзиришвили окончательно выбило у меня почву из-под ног? Неужели решительный шаг старого академика, которым я, признаться, даже восхищался в глубине души, убедил меня в бессмысленности моего существования?

Теперь я один, совершенно один и похож на стадион, опустевший после матча.

Откуда-то доносятся звуки фортепьяно. Играют какую-то нежную мелодию. И я вспоминаю свои юношеские мечты. Как мне хотелось иметь большую квартиру и чтобы в ней обязательно был кабинет, полный книг и картин, а откуда-то из дальней комнаты доносился бы умиротворяющий звук фортепьяно, на котором моя дочь (почему-то девочка, а не мальчик) исполняет «Колыбельную» Моцарта. При воспоминании о ребенке у меня сжимается сердце и в нем рвется еще одна жилочка.

Вдруг в моем сознании засвистел и застонал жалобный голос скрипки, похожий на стон электрических проводов в открытом всем ветрам поле.

Маленький мальчик в коротких черных бархатных брючках стоит на сцене со скрипкой в руках. Большой черный бант эффектно выделяется на белой рубашке. Он склонил голову к роялю, у которого устраивается на мягком стуле пожилая пианистка в длинном черном бархатном платье. Наконец она поверх очков взглядывает на маленького скрипача и делает ему знак: мол, можно начинать. Зал, затаив дыхание, слушает талантливого ребенка. Слушают родители, родственники, одноклассники, собирающиеся вслед за ним выступать на концерте, родители и родственники одноклассников. Никто не завидует маленькому музыканту. Он настолько талантлив и трудолюбив, настолько выделяется среди своих сверстников, что уже недоступен человеческой зависти. Все сидящие в зале давно признали талант маленького скрипача и потому слушают с восторгом.

Мальчик играет. Играет с подъемом, необычным для его возраста. На его печальном лице временами мелькает гнев, сменяющийся восторгом и умиротворением. А в зал льются то трогательное тепло, то всплески отчаяния. Покоренные и плененные искренним чувством и изощренным мастерством слушатели чутко реагируют на все нюансы игры. Очевидно, что сама музыка увлекает их гораздо меньше процесса исполнения. Вполне допустимо, что они и не понимают всех тонкостей и глубины произведения, но природный артистизм ребенка, его переживания, пластика движений захватывают слушателей, убеждая их, что на сцене играет истинный талант.

И когда в зале раздаются рукоплескания, лицо мальчика постепенно гаснет. Аплодисменты возвращают его в зал, полный товарищей и их болельщиков. И прекрасный мир, в котором он витал еще мгновение назад, остается где-то вдали, волшебный и недоступный.

И тогда в больших умных глазах маленького музыканта поселяется печаль, печаль близкой смерти.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

«Ты когда-нибудь задумывался над тем, кто ты есть?» — снова слышу я голос Левана Гзиришвили.

Я и сегодня еще не знаю, как ответить на этот странный вопрос. Тем более не знал я этого тогда, когда молча смотрел в его глаза.

Я заметил, что он и не ждал моего ответа, точнее, я догадался, что он сам собирается ответить на свой вопрос.

«Для милиции вы — гражданин Нодар Георгиевич Геловани; для меня — сотрудник, талантливый ученый, доктор физико-математических наук, экспериментатор с неплохим чутьем; для соседей — холодноватый, но воспитанный, корректный молодой человек; для автобусного кондуктора — пассажир; для врача — пациент, но сами-то вы знаете, кто вы такой? Что вы из себя представляете, чего хотите, к чему стремитесь и какой ценой?»

Кто я такой?

И что из себя представляю?

Чего хочу и к чему стремлюсь?

Неужели я действительно никогда не задумывался над этими вопросами? Скоро мне тридцать пять, и, кажется, всю свою жизнь я пытался разобраться в собственном «я».

Тридцать пять…

Сколько раз я страшился оглянуться назад. Сколько раз краснел я, вспоминая свои бездарные и беспомощные поступки.

«Ты пока еще молод, ты действуешь, идешь на поводу у собственных чувств. Тебе еще не изменяют силы и энергия. Ты все еще полон надежд на будущее и не анализируешь содеянного тобой, тебя совершенно не заботят итоги. К тому же ты печальный и замкнутый человек. Мне кажется, что тебя больше других твоих ровесников тревожит собственная личность. Ты больше других стремишься заглянуть в собственную душу и в собственное существо. Я давно уже заметил, что тебя грызла и до сих пор еще грызет какая-то тайная печаль. И это не печаль несбывшихся надежд и бесплодных опытов физика-экспериментатора. Тебя гораздо больше волнуют тайны человеческой души, нежели тяжелые протоны и мезоны».

Лишь в одном ошибался старый академик — в том, что я все еще полон надежд на будущее, не анализирую содеянного мной и совершенно не забочусь об итогах.

Хотя, кто его знает, может, до его гибели я и впрямь не столь болезненно ощущал собственное ничтожество.

Может, мое безразличие и печаль — всего лишь результат душевной депрессии, вызванной самоубийством Левана Гзиришвили? Может, пройдет время — и спокойствие, радость и надежда на будущее вновь вернутся ко мне. А может, чувства безнадежности и собственного ничтожества давно уже свили гнездо в моей душе и лишь ждали благоприятного момента, чтобы проявиться в полной мере? Может, я ждал от жизни гораздо большего и имел о ней и о людях гораздо более возвышенное и красивое представление, чем это оказалось на самом деле? А может, сказалось разочарование в любви, охлаждение к Эке? Может, права Эка, что появится какая-нибудь девушка и Нодар Геловани вновь возродится?

Вопросы мешаются в голове, сверлят мозг, бередят душу, превращаются в мелко дрожащую студенистую массу, вызывающую физическое отвращение при малейшем соприкосновении с ней.

Я медленно раскрываю потяжелевшие веки.

Лежа на спине, я внимательно изучаю потолок. На моей левой руке пристроилась Экина голова. Она лежит лицом ко мне, глаза ее закрыты, и слабое ее дыхание щекочет мне грудь. Но она не спит.

Жарко.

Время от времени в комнату врывается приятный ветерок. Рядом с кроватью на стуле пепельница, полная окурков. Сколько, оказывается, я накурил…

Тянуть дальше не имеет смысла. Я хотел было сказать, что сегодняшняя наша встреча — последняя, но, почувствовав, что и Эка догадывается об этом, предпочел промолчать. Я твердо решил навсегда покончить с нашими выматывающими встречами. Пора бы тебе позаботиться о себе, хочу сказать я Эке, но слова застревают в горле. Я знаю, какую непоправимую обиду нанесу я ей этими словами. Но что за словами?

«Будет лучше, если ты создашь свою семью».

Молчание.

Тупое, тягостное молчание.

Я хватаюсь за спасительную сигарету. Боясь обеспокоить Эку, я придерживаю коробок ладонью правой руки и резко чиркаю спичкой.

Я с наслаждением затягиваюсь.

Табачный дым щекочет гортань, вползает в вялые легкие.

Молчание.

Еще одна затяжка.

Я выпускаю дым вертикально, к потолку, чтобы он побыстрее рассеялся и не потревожил Эку.

— Я тебе не мешаю? — на всякий случай спрашиваю я.

— Нет, — тихо отвечает она.

Как чужд теперь мне этот голос!

Нет, лучше все-таки сказать, что сегодня мы встречаемся в последний раз.

Неужели она так уж и опостылела мне?

Ни в коем случае! Просто у меня недостает больше сил быть с ней таким же внимательным, как раньше.

Я чертовски злюсь на себя. Но при чем здесь внимание?

Я чувствую себя опустошенным. И если бы только в любви…

Нет, я и в работе утратил всяческий азарт и вообще начисто лишился чувства радости.

Почему?

Трудно ответить на этот вопрос однозначно и определенно. Главное, наверное, все же в том, что грусть одолела меня и мною овладело острое переживание ничтожности человеческого существования и бессмысленности жизни.

«Ничтожности человеческого существования»… Почему это я присвоил себе право говорить от имени всех? Нет, нет, я не собираюсь создавать теории, я говорю лишь о себе. Меня мучает и терзает кризис моей личности. Я даже не могу сказать, чем вызван этот кризис. Может, во всем повинен тяжелый и утомительный ритм современной жизни? А может, меня доконала духовная нищета людей? Или фальшь, лицемерие, зависть, обывательская психология мещанства?

Не знаю, мне трудно назвать конкретную причину. Но факт остается фактом: чем дальше, тем больше разъедает мою душу ржавчина. И я не пытаюсь разобраться, отчего это происходит. Я человек чувства, эмоции захлестывают меня. Даже безделицы выводят меня из себя и заставляют остро переживать. Из моей памяти ни за что не вытравить последний вечер, проведенный у моего учителя. Видно, роковой шаг Левана Гзиришвили выбил у меня почву из-под ног и всколыхнул все мое существо. На первых порах я даже не отдавал себе в этом отчета, старался избавиться от наваждения. Эка много раз говорила, что я резко изменился с того вечера. Я злился и гневно отмахивался от ее слов, но, успокоившись, признавал в душе их справедливость.

Эка.

Меня мучает совесть, что я заставил ее потерять впустую шесть долгих лет.

«Потерять впустую?!»

Еще хорошо, что я никогда не обмолвился об этом при Эке.

Но если подумать, я не совсем прав, говоря так. Да, Эка не создала семьи, не имеет мужа и детей. Бог знает, что думают о ней люди, родные, близкие, друзья и знакомые. Зато как счастливы мы были все эти пять лет! Правда, последний, шестой год в счет не идет.

Да, но ведь счастлива была не только она. А сколько счастья она подарила мне!

Мне скоро тридцать пять. И за всю эту краткую или долгую жизнь я помню лишь те дни и мгновения, когда я любил Эку, когда я не находил себе места, ожидая ее, когда лицо мое пылало, а кровь бледнела в жилах от предвкушения встречи с ней.

И все-таки я чист перед моей совестью. Ведь я ни разу не пообещал Эке, что буду любить ее вечно, до конца дней своих. Да что там, я даже ни разу толком не признался ей в любви, не говоря уже об обещаниях. Наша любовь была взаимной, в основе ее лежали чувства, а не пустые клятвы в любви до гроба.

Какой же я мерзавец! Вот когда я ощутил по-настоящему, как коричневая ржавчина разъедает мне душу. Эка никогда не требовала от меня клятвенных уверений в любви, и я никогда не говорил ей об этом. Может, я подсознательно готовил себя к будущему, когда любовь минет без следа? Ведь я ни разу не загадывал наперед и даже не понимал, что когда-нибудь наступит этот день. Просто во мне невольно срабатывал некий механизм самостраховки и самозащиты. Но что могли значить тут слова? Я упорно прячу голову в песок, всячески стараясь отмахнуться от неприятных мыслей. В ином случае придется признать свою низость и подлость.

И я закуриваю.

Последняя сигарета. Я судорожно смял пустую коробку и забросил ее в дальний угол комнаты. Этот непроизвольный жест, казалось бы, ничего не выражает. Но, видно, я все-таки сорвал на этом безвинном коробке свою злость.

Зачем было забрасывать коробок в угол комнаты, когда место ему на пепельнице, стоящей совсем рядом, на стуле? У меня даже в мыслях не было забрасывать его куда-то. И тем не менее я это сделал.

Не знаю, сколько времени прошло с тех пор, как мы поселились в этом укромном номере гостиницы. Вчера в три часа дня мы впервые открыли его дверь. Который час теперь? Я пытался угадать время по углу падения лучей солнца, проникающих в окно. Но мне это не удается. Полдень или уже вечереет? Должно быть, все же полдень. Невыносимая жара.

Меня беспокоит голод.

В маленьком холодильнике лежат фрукты, еда и даже выпивка. Чтобы не ходить в ресторан, я запасся всем этим еще вчера. Никого не желаю видеть. Нервы и без того на пределе, суматоха вконец доконала меня.

Вставать неохота.

Мне кажется, пришло время поговорить с Экой начистоту. Откладывать уже нельзя. Надо собраться с силами и поставить точку. Отныне, как бы туго мне ни пришлось, ни за что не стану звонить ей. И всячески буду избегать встреч, даже случайных. Невыносимо. Если уж расставаться, так навсегда.

Так будет лучше.

Пора кончать эту бессмысленную игру в прятки.

Вот возьму и выложу ей все, без обиняков. Но слова застревают в горле. Не могу.

Я опять вспоминаю о спасительной сигарете.

Но пустой коробок валяется в углу комнаты.

Я в отчаянии шарю рукой по стулу, но сигарет нет. И тут я вспоминаю, что в кармане куртки должна быть еще одна пачка «Колхиды». Куртка свисает с ручки кресла.

Я осторожно выпрастываю левую руку из-под головы Эки. Эка едва приподняла голову и, не меняя позы, положила ее на подушку.

Я привстал и дотянулся пальцами до куртки.

Я чувствую, как сверлит мою спину Экин взгляд. Я даже вижу презрительную, гневную улыбку, играющую на ее губах.

Я достаю сигареты из кармана куртки, а куртку бросаю на кресло.

— Что с тобой? Ты без конца куришь. Так нельзя, — говорит Эка.

Что это — издевка?

Да, наверняка.

Эка прекрасно знает, чем закончится сегодняшний день. Безошибочное женское чутье подсказало ей, зачем я привез ее в Боржоми, в этот душный гостиничный номер. Она прекрасно чувствует мою беспомощность и идиотскую нерешительность. А я не могу связать даже двух слов, чтобы раз и навсегда покончить с нашими постылыми отношениями.

Я убежден, что она молчит намеренно. Ей доставляет удовольствие мучить меня. А может, она хочет просто убедиться в моей низости, в моем ничтожестве, чтобы тем самым облегчить себе расставание?

Нет, так продолжаться больше не может. Я с яростью вдавливаю сигарету в пепельницу.

— Так больше нельзя, Эка! — выдавливаю я из себя.

И не узнаю собственного голоса. Словно кто-то чужой произнес эти придушенные слова.

— Так больше нельзя, Эка! — раздраженно повторяю я и поворачиваюсь к Эке лицом.

Предчувствие не обмануло меня: на губах Эки застыла презрительная и злая улыбка.

— Чего нельзя?

— Нам больше нельзя быть вместе!

— Ну и что?! Разве я возражаю тебе? Я давно уже знаю, что так продолжаться больше не может. У меня не оставалось иного пути, как примириться со своей участью. И я это сделала. Разве я хотя бы раз позвонила тебе сама? И разве по моему желанию оказались мы в этом номере?

— Эка…

— Не мучай себя понапрасну. Я знаю, что ты привез меня сюда прощаться. Я еще в Тбилиси угадала твое намерение.

Короткая пауза.

— Не волнуйся, до двенадцати осталось немного. Я уеду в Тбилиси поездом. А ты поедешь в свою лабораторию, и на этом все кончится.

«Все кончится».

Все, что должно было быть сказано между нами, сказано, но коричневая ржавчина продолжает грызть мою душу.

Пауза.

Тягостное, выматывающее молчание.

Интересно, который теперь час?

Часы лежат на столе, стоит только привстать. Но встать я не в силах. По-прежнему пытаюсь угадать время по лучам солнца.

Я голоден.

Видно, уже вечереет. Шестой час, не меньше. Прохладный ветерок чаще теребит занавеску на открытом окне. Хотя огромная сосна заслоняет окно, слабые лучи света, пронизывающие ее разлапистые ветви, подтверждают мою догадку.

Все уже решилось, но меня, как и прежде, страшит миг расставания. До отхода поезда еще целых пять часов, если не больше.

Минуло шесть лет со дня нашей первой встречи. Но я отчетливо помню все, словно это было вчера. Я затормозил у перекрестка, дожидаясь зеленого света. Неожиданно кто-то ударил меня сзади. Раздался скрежет и треск разлетевшихся фар. Внезапный удар бросил меня вперед, и я едва не пробил головой ветровое стекло. Я в бешенстве выскочил из машины. Но злость как рукой сняло, когда за рулем белых «Жигулей» я увидел плачущую от испуга красивую девушку.

Потом…

Потом, провожая ее до дому, я часами стоял вместе с ней у железных ворот ее двора.

— Эка! — шептал я, целуя глаза девушки…

— Пусти меня!

Я не пускал ее, да и сама она не собиралась уходить.

В конце концов она все же вырывалась из моих объятий и оказывались по ту сторону решетки. Я быстро просовывал руки между прутьев и с силой тянул Эку к себе. Моя голова не проходила в решетку, но губы наши все же касались друг друга.

Какая она была красивая в раме прутьев! Глаза ее сияли и челка слегка тушила это ликующее сияние.

— Уходи, прошу тебя, нас увидят!

— Еще немного.

— Уходи, прошу тебя, уходи!

— Поцелуй меня.

Но одного поцелуя нам было мало.

— А теперь уходи! — молила она, но я чувствовал, что ей не хочется этого. — Уходи сначала ты.

— Нет, ты первая. Завтра ровно в восемь утра я буду ждать тебя здесь.

— Но в восемь очень рано. Что я скажу своим родным, куда, мол, несет меня ни свет ни заря?

— Придумай что хочешь.

— Но что я могу придумывать каждое утро? Хватит, прошу тебя, у меня все лицо горит.

Видно, я сильно прижал ее к прутьям решетки.

— Я ухожу! — говорит она наконец и уходит.

Я долго стоял, вцепившись в холодные прутья, и глядел, как растворяется она во мраке. Потом я поворачивался к ее окну и не уходил до тех пор, пока в нем не гас свет.

Я медленно брел по улице и с нетерпением смотрел на часы, считая каждую минуту до нашей утренней встречи. Шесть-семь долгих часов казались мне бесконечными.

Я опять закуриваю.

— Ты слишком много куришь, Нодар.

— Ну и что из того? — злюсь я. — Я курю много из-за того что мне надоела моя бессмысленная жизнь.

Последние слова я кричу. Тяжелый ком застрял в горле, сердце бешено стучит. Мной овладевает отчаяние.

Отчего я нервничаю?

Вроде бы все кончилось хорошо. Но почему мне так грустно? Почему сердце булыжником подступает к горлу?

Эка сядет в двенадцатичасовой поезд, и на этом все кончится. Но ведь я сам этого хотел, ведь только за этим и привез я ее в Боржоми? Так чего же мне еще желать? Что происходит со мной? Что пугает меня? Наверное, моя беспомощность, ничтожество и страх перед жизнью…

— Зачем возвращаться к сказанному? Мы ведь обо всем уже договорились и спокойно расстанемся друг с другом! Чего тебе еще надо? Что тебя тревожит и бесит? Потерпи еще несколько часов. А если тебе невмоготу, я сейчас же оденусь и уйду.

— Выслушай меня ради всего святого, иначе я не знаю, что натворю! — ору я не своим голосом.

— Тише, прошу тебя. За стенкой все слышно!

— Так слушай меня внимательно, а то я сойду с ума. Ты должна понять меня, Эка, должна понять! Я слабый и чувствительный человек. Я не в состоянии жить так, как живут другие. Меня бесит и сводит с ума, что вокруг крутятся злые и завистливые люди. Я не выношу лжи и фальши, не выношу подхалимства и подсиживания, не выношу вероломства и убийства. Жизнь для меня лишь отчаяние и разочарование. А я сам, как живу я сам, почему я мирюсь с безобразием, царящим вокруг меня, почему я не борюсь с подонками и эгоистами, день и ночь твердящими высокие слова о гуманизме, человеколюбии, патриотизме? У меня нет никакого желания, чтобы и мой сын страдал, подобно мне.

— Осторожно, Нодар, у меня болят плечи!

Только теперь я замечаю, что, схватив Эку за плечи, изо всех сил трясу ее.

Я прихожу в себя и, выпустив Экины плечи, ничком валюсь на подушку. Холодный пот выступил у меня на лбу.

Молчание.

Эка, окаменев и затаив дыхание, смотрит на меня.

Я тяну руку за сигаретой.

— Больше курить тебе нельзя! Ты отравишься! — Эка силой вырывает у меня из рук пачку сигарет.

Я, не сопротивляясь, закрываю глаза.

И снова молчание.

Внезапно кровать затрещала — Эка встала. Я упорно не открываю глаз.

Время от времени до меня доносится шум проезжающих машин, голоса громко переговаривающихся женщин, детский визг. Все эти звуки наползают друг на друга, сталкиваются и комом застревают в моем затуманенном сознании.

По шороху я догадываюсь, что Эка одевается и выходит в ванную. Не знаю, сколько времени она пробыла там. Наверное, целую вечность. Но сухого шелеста воды я уже не слышу. Видно, она уже закрыла душ.

Стук двери. Эка уже в комнате.

Глаз я не открываю.

Нетрудно догадаться, что она укладывает в чемодан одежду.

— Уже девять часов! — спокойно произносит она.

Нет, это не Экин голос, кто-то другой произносит эти слова. Невозможно представить, чтобы этот колючий и холодный звук лился из Экиного горла. Куда только подевался ее мелодичный голос, дрожащий от любви и нежности?

— Уже девять часов! — повторяет Эка.

В ресторане мы садимся за столик в укромном уголке и терпеливо дожидаемся официанта. Кто его знает, когда он соизволит подойти к нам.

Молчание.

Словно два чужих человека случайно сошлись за трапезой. Нет, слово «чужой» не совсем точно выражает наше состояние. Ведь, в конце концов, оказаться за одним столом с чужим человеком, и притом с такой красивой девушкой, как Эка, не так уже и плохо, более того, приятно, ибо сулит смутную надежду.

Нет между нами и враждебности.

Просто между нами пролегла тяжелая, серая и влажная масса молчания, надрывающая наши сердца и перехватывающая дыхание.

Я гляжу куда-то вдаль, но ничего не различаю. Никогда не мог представить, что все завершится настолько пошло.

Слава богу, к нам направляется официантка с закуской на подносе. Я почувствовал огромное облегчение. Хотя бы что-то можно делать. Я суетливо разливаю вино, подвигаю поближе к Эке соль и перец. Все, что угодно, лишь бы не это идиотское оцепенение.

В ресторане малолюдно.

Справа от меня, через столик восседает счастливое семейство. Румяный упитанный папочка и такая же мамочка с сардельками-пальцами, унизанными кольцами, втолковывают своим вертлявым отпрыскам, что следует хорошо есть.

За двумя столиками подальше сидят одиноко и уныло ужинающие мужчины.

За столиком напротив, у широкой стеклянной стены, сидят переговариваясь вполголоса, двое юношей и две девушки.

Лишь за одним из столиков веселится галдящая компания. Все уже навеселе. Стоило нам войти в ресторан, как четыре пары осоловелых глаз нагло ощупали Эку с головы до ног и безразлично скользнули по мне. Я сделал вид, что не заметил этого, и не мешкая прошел с Экой к заранее облюбованному столику. Эка всегда привлекала к себе внимание. Я давно уже привык к этому и, признаться, даже бывал польщен в глубине души. Но теперь молчаливое восхищение и напряженное любопытство подвыпивших ребят взвинтило меня до предела. Впрочем, чему удивляться, наши отчужденные лица невольно обращали на себя внимание.

Эка явно выбрала неудобное место. Не успела она сесть, как ее взгляд встретился с мутными глазами кутил. Не долго думая, Эка встала и уселась к ним спиной. На счастье, ребята отвернулись от нас и продолжали свои тосты. Мои нервы были настолько напряжены, что я не преминул бы запустить в них стулом.

Я нехотя жую что-то. Эка к еде не притронулась.

— Поешь чего-нибудь. Успеешь наголодаться в поезде.

— Не хочу.

Аппетит у меня пропадает окончательно. Я кладу вилку на тарелку и смотрю на Эку.

— Может, у них есть кофе? — спрашивает Эка.

Я рукой делаю официантке знаки, чтобы она подошла к нам.

Кофе, конечно, не оказалось.

Официантка уходит. Я тупо смотрю ей вслед и лихорадочно думаю, что предпринять или сказать дальше. Есть уже не хочется, а молчание становится невыносимым.

Может, лучше встать и уйти?

Я судорожно шарю в карманах в поисках сигарет. Эка догадывается о моем желании и молча выкладывает из сумки пачку «Колхиды». Эта та самая пачка, которую она отобрала у меня в номере.

Желтый дым медленно вползает в мои легкие.

Уж лучше курить постылую сигарету, чем сидеть в идиотской позе.

— Уйдем отсюда! — просит Эка.

Она поняла, что ужинать я не собираюсь.

«Счет», — показываю я рукой официантке.

Приземистая, плотная женщина с изумлением окидывает взглядом наш стол, а потом смотрит на нас. Еще бы, все осталось нетронутым, даже вино, которое я с таким воодушевлением разлил по бокалам.

Официантка отходит и пощелкивает в сторонке счетами. Потом ее кто-то зовет. Она оставляет счеты и вразвалку направляется на кухню.

А молчание затягивается. Я понимаю, что, хотя бы из вежливости, надо что-то сказать. Но голос меня не слушается. Наверное, впервые за многие годы я ничего не могу с собой поделать.

— Эка, я прошу тебя понять меня правильно. Я хочу, чтобы ты была счастлива! — неожиданно выпаливаю я и чувствую, что сморозил глупость.

Ироническая улыбка.

— Не смейся надо мной, пожалуйста. Я это от чистого сердца.

— Я знаю, мой дорогой!

С какой издевкой произносит она это «мой дорогой»!

— Я знаю, что ты говоришь это от чистого сердца. Что я могу сказать тебе, кроме благодарности за такую заботу и добрые пожелания? Но меня очень интересует: неужели ты веришь в то, что говоришь? Ты веришь, что я буду счастлива? Впрочем, я понимаю, что́ ты подразумеваешь под счастьем — семью, мужа, детей, не так ли?

Пауза.

И снова насмешливая и печальная улыбка.

— Я никогда не была высокого мнения о себе. Но знаю я и то, что не такая уж я уродина, чтобы не найти себе мужа. Представь себе, у меня даже есть поклонники. К тому же достаточно воспитанные, хорошо принятые в обществе и даже с именем. Так что можешь за меня не волноваться, Нодар. Я наверняка осчастливлю кого-нибудь из них. Более того, я уже знаю, с кем я создам счастливую семью!

«Счастливую семью!»

Я жадно затягиваюсь.

— Это правда или ты шутишь?

— Почему я должна шутить? Я говорю с тобой начистоту. Я знаю, ты будешь счастлив, если я вернусь на путь истинный. Я нисколечко не сомневаюсь, что ты очень обрадуешься этому. Хотя бы потому, что совесть твоя будет чиста. Так тому и быть!

— Брось шутить, Эка!

— Я вовсе не шучу. Я говорю правду. Скажи честно: ведь ты будешь рад, если я создам семью?

«Создам семью». Неужели она издевается надо мной? Я нервно затягиваюсь и вдавливаю сигарету в пепельницу.

— Так ты будешь рад?

— Еще бы! — через силу мямлю я, стараясь придать своему голосу и радость по поводу ее счастья, и грусть, вызванную расставанием.

— Кто этот человек? Он на год моложе тебя. Ученый, без пяти минут доктор наук…

— Ты это твердо решила?

— Конечно, твердо. Откладывать не имеет смысла. Мне надоели плотоядные, раздевающие взгляды мужчин. Даже близкие и те меня ни в грош не ставят за то, что я не имею законного мужа. Стоит мне куда-нибудь прийти одной, тут же начинаются наглые приставания, двусмысленные намеки. Я начинаю ненавидеть весь мужской пол! Пока я была с тобой, меня ничего не страшило. Но теперь мне страшно, очень страшно!

— Когда мы собирались ехать сюда, ты уже приняла это решение?

— Нет. Я все решила сегодня, в гостиничном номере, когда почувствовала никчемность своего существования.

Я с размаху влепил ей пощечину.

В зале воцарилась мертвая тишина. Все, как по команде, повернулись к нам и окаменели.

Эка даже бровью не повела, сидит по-прежнему как ни в чем не бывало. На левой щеке ее медленно обозначился багровый след моей пятерни.

Я беспомощно оглядываю зал. Все напряглись в ожидании чего то невероятного. Наша официантка стоит, прислонившись к круглой колонне, и с испугом взирает на нас.

Гнев душит меня. Мне хочется вскочить и заорать в полный голос: чего вы, мол, на нас уставились? Я вперил злой взгляд в под выпивших молодцов, застывших с выпученными глазами. Один из них стоит, и стакан словно бы примерз к его вытянутой руке.

Но Эка непринужденно разрядила ситуацию. Она с улыбкой перегнулась ко мне, достала из пачки сигарету и глазами попросила прикурить. Сначала я было удивился, увидев сигарету в ее руках, — ведь она никогда не курила! Но потом пришел в себя и торопливо зажег спичку.

Ее невозмутимый жест вконец изумил публику. Никто не мог толком понять, что произошло.

— Ты эгоист, Нодар, ужасный эгоист! — говорит Эка и кладет сигарету в пепельницу.

Я молчу.

— Ты эгоист и только поэтому ударил меня. Мне это абсолютно ясно.

Я по-прежнему молчу и стараюсь вспомнить, когда у меня возникло дикое желание ударить Эку.

— Я догадываюсь, что раздражает и бесит тебя.

Нет, это не я только что ударил Эку.

— До сегодняшнего дня ты считал меня своей собственностью и не смог перенести даже мысли, что я буду принадлежать другому. Вот причина твоей пощечины. Не надо мне ничего объяснять. Я прекрасно знаю, что тебя вывела из равновесия не вновь вспыхнувшая любовь ко мне и даже не горечь предстоящей разлуки. Нет, дорогой, ты элементарный эгоист и собственник. Стоило тебе представить, что кто-то другой будет касаться твоей собственности и, что еще хуже, распоряжаться ею, как ты тут же забил тревогу.

Пауза.

— Уйдем отсюда.

Я безропотно подчиняюсь Экс и делаю официантке знак, чтобы она подала наконец счет.

Коротконогая женщина покорно направляется к нам, испуганно потупив глаза.

Я не помню, как мы прошли через зал.

Потом улица.

Спину мне жжет чей-то пристальный взгляд. Нет, на меня никто не смотрит. Просто я запоздало ощутил взгляды посетителей ресторана, с неутоленным любопытством сопровождавшие нас до самого выхода.

Сосновая аллея.

Вокзал. В ожидании поезда мы сидим на перронной скамейке. До отправления поезда остается час, а если точнее — пятьдесят семь минут.

Гостиница.

Каким пустым и огромным кажется мне маленький гостиничный номер.

Я не раздеваясь рухнул на кровать и лежу так с закрытыми глазами.

Поезд, наверное, уже подходит к Хашури.

Я рассчитался сразу же по возвращении в гостиницу и попросил дежурную разбудить меня в пять утра. Я решил еще засветло добраться до лаборатории.

Гулкие удары сердца отдаются в висках. Я курю с закрытыми глазами. Стараюсь ни о чем не думать. Страстно хочу уснуть, но ничего не выходит.

…Я молча проводил ее до вагона.

У вагонных ступенек она остановилась, с улыбкой взглянула на меня и, крепко сжав мой локоть, поцеловала в щеку. Потом, не оглядываясь, исчезла в тамбуре.

Я стоял на перроне до тех пор, пока мерцающий красный свет последнего вагона не растворился в ночи.

Зачем я привез ее в Боржоми?

Неужели всего того, что я сказал ей здесь, нельзя было сказать в Тбилиси?

Нет, здесь все сказанное приобрело особое значение и силу.

Не надо было отпускать ее одну. Как-то она перенесет все это в одиночестве?

…Эка, целующая меня в щеку, отчетливо возникла перед моими глазами. Перед тем, как поцеловать меня, она улыбнулась. Улыбнулась одними губами, а в глазах — несказанная печаль. Губы ее горели, хотя было уже довольно прохладно.

Почему я не отвез ее в Тбилиси?

Да, но поезд придал нашей разлуке некую завершенность.

Эка!

Я постараюсь выскрести из памяти ее ласковые глаза, залитые печалью.

Затяжка.

Как только у меня поднялась на нее рука!

Я чувствую, как краска стыда заливает мои щеки.

Я пытался забыть эту проклятую пощечину. Я много раз старался переключить себя на что-нибудь другое, но передо мной опять и опять возникала медленно багровеющая щека Эки.

Не надо было отпускать ее одну!

И с чего бы я вдруг так взбеленился?

Ведь я сам советовал ей устроить свою жизнь.

А может, во мне вновь заговорила былая любовь?

А может…

А может, я по-прежнему люблю ее?

Я смотрю на часы. Пять минут второго.

Поезд теперь, наверное, стоит в Хашури.

А может, он уже отошел от Хашури?

И спит ли она?

Вряд ли. Ей не до сна!

Нет, нет, я должен догнать ее. Быстрей в машину, догнать во что бы то ни стало!

Я зарылся лицом в подушку, пытаясь отогнать от себя непрошеную мысль.

Но все напрасно. Спокойствия и сна как не бывало. Виски разрываются от прихлынувшей крови. Усталость пропала. Во мне заворочалось мое другое «я», принимающее решения и действующее независимо от меня. Заворочалось властно, энергично и целеустремленно… Я безуспешно пытаюсь устоять под его натиском, но все напрасно. Оно подавляет все слабые попытки сопротивления и заставляет следовать своей воле.

Еще десять минут, и я сломя голову несусь по пустынной трассе.

В коридоре вагона девушка, прижавшись лбом к холодному стеклу, упорно смотрит в темень.

Вот уже два часа стоит она так.

«Почему вы не спите?» — допытывается проводница.

«Не спится!»

«Может, вас беспокоит что?»

«Ничего, все в порядке!»

«Если у вас голова разболелась, я могу дать вам таблетку».

«Спасибо, не нужно».

Девушка остается одна.

Поезд с грохотом несется через стальной мост. Потом грохот слабеет — поезд мчится уже по равнине. Мысли ее следуют за перестуком колес.

Проводница еще раз пытается заговорить с ней. Но, увидев слезы на глазах девушки, замолкает на полуслове.

Я затормозил почти у самого перрона и посмотрел на часы. Без двадцати три. Я нервно стучу в окно к дежурному.

— Тбилиси — Вале еще не проходил?

— Нет. Будет через десять минут, — говорит дежурный и захлопывает форточку.

Я закуриваю и иду по перрону. Вокруг ни души. Да и кому здесь быть. Вряд ли кому взбредет в голову в такое время ехать в Тбилиси из Каспи.

Я стараюсь угадать, где остановится пятый вагон.

Интересно, сколько минут стоит здесь поезд? Успею ли я разбудить Эку?

Но спит ли она?

Если я не ошибаюсь, она должна быть в седьмом купе.

Что она скажет, когда увидит меня?

Смотрю на часы.

Еще пять минут.

Вдали, на западе, мощный луч прожектора прорезал темноту.

Это, наверное, поезд приближается к станции.

Дежурный выходит на перрон.

Семафор подмигивает зеленым глазом.

— Сколько он здесь стоит?

— Две-три минуты!

«Две-три минуты!» — повторяю я про себя. Надо успеть разбудить Эку.

Мощный луч прожектора погас было на мгновение, но тут же вновь осветил небо.

Сердце мое сильно забилось. Не могу разобраться, радостно мне или горько оттого, что я здесь.

Наконец прожектор электровоза осветил весь перрон. Поезд медленно вползает на станцию. Вот тяжело дохнул электровоз. Перрон мелко подрагивает от его мощи и тяжести. А вот и первый вагон, потом второй, третий… четвертый… пятый. Я бегу за вагоном и вскакиваю на подножку.

— Ты что, спятил? — кричит проводница.

Я, словно не слыша ее крика, врываюсь в тамбур и застываю на месте. Передо мной стоит Эка, с глазами, расширившимися от изумления.

Лязг тормозящего поезда.

Чтобы удержаться на месте, я хватаюсь за открытое окно.

Поезд остановился..

— Быстрее, быстрее! — тяну я за руку Эку.

— Ты с ума сошел, Нодар!

— Быстрее, тебе говорят, — подталкиваю я ее к выходу.

В глаза мне бросилось изумленное и растерянное лицо проводницы.

— Оставь меня, Нодар!

— Выходи, не то поезд вот-вот тронется.

— Глупости, никуда я не пойду.

— Выходи, говорят тебе. Не заставляй меня кричать.

— Нодар, умоляю тебя, оставь меня в покое!

— Выходи, а потом поговорим!

— Мы уже достаточно наговорились!

— Выходи, слышишь?

Я упорно тесню ее к выходу.

— Погоди, дай взять сумку.

Эка исчезает в купе.

Я боюсь, как бы она не заперла дверь, и потому быстро хватаюсь за ручку.

Проводница, не зная, что предпринять, с возрастающим изумлением смотрит на нас. Она наверняка признала меня. Ведь она видела меня на боржомском перроне еще каких-нибудь три часа назад.

Я первым спрыгиваю на перрон и помогаю спрыгнуть Эке. Не успели мы сделать и двух шагов, как поезд тронулся. Мы остановились, чтобы в последний раз посмотреть вслед уходящему поезду.

Поезд растворился вдали, и мы очутились в темноте. Дежурный вразвалку направился к своей комнатке. Шум поезда заглох вдалеке, и на перроне вновь воцарилась тишина. Поезд ушел, унося с собой грохот и свет.

— Ты понимаешь, что ты сделал?

Молчание.

Я взял Эку под руку, и мы медленно двинулись к машине.

Пройдя весь перрон, мы вышли на улицу.

— Когда тебе взбрела на ум такая глупость?

Молчание.

Я и сам понимаю, что совершил глупость. Я горько жалею о случившемся, но уже поздно. Мое второе «я» утихомирилось, добилось своего и утихомирилось.

Ноги у меня налились свинцом. Я едва их переставляю. Язык не поворачивается сказать что-либо. Эка уже догадалась о моем состоянии.

Мы садимся в машину, и я включаю зажигание.

Вскоре Каспи остался позади. Дорога затейливо вьется вдоль маленькой речки.

— Признайся, что ты жалеешь о своем поступке! — говорит Эка.

Пауза.

Не зная, что ответить, я молчу.

Эка права, я горько раскаиваюсь в своем дурацком порыве.

Я изо всех сил жму на газ. Мы одним духом проскакиваем Игоети.

Теперь мы уже на трассе, и машина задышала ровно.

— Осторожно, Нодар!

Молчание.

— Нодар, на спидометре сто сорок!

Молчание. Я нашариваю в кармане сигарету.

Резкий поворот.

Треск покрышек.

— Нодар, потише!

Чаша моего терпения переполнилась. Я неожиданно жму на тормоза. Застывшие на лету колеса автомобиля по инерции тащатся по асфальту.

Эка едва не вышибла лбом стекло.

— Довольно, слышишь, довольно! — ору я в бешенстве, колотя кулаком о баранку. — Я отлично знаю, что делаю.

Молчание. Тягостное и продолжительное.

Что я имел в виду? Свой дурацкий поступок или бешеную скорость автомобиля?

Я выключаю фары.

Потом, обхватив руками баранку, бессильно роняю на нее голову.

Тишина, звенящая тишина.

Эка, откинувшись на спинку сиденья, смотрит на меня.

— Нодар! — спокойный голос Эки нарушил тишину.

Я молчу. Угрызения совести не дают мне покоя.

— Нодар, хочешь, выйдем из машины? Свежий воздух успокоит и отрезвит тебя, — предлагает Эка.

Я поднимаю тяжелую голову и смотрю на часы. Четвертый час.

— Ты очень устал, устал и перенервничал. Давай съедем с дороги, и ты немного поспишь.

Вместо ответа я включил зажигание и фары. Янтарная перевернутая пирамида обозначилась в темноте. Я осторожно нажал на педаль и медленно стронул машину с места.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Я отрешенно гляжу в пол.

Портрет покойного брата висит прямо напротив меня. Вновь безжалостно смотрят мне в душу его большие строгие глаза. Но их взгляд уже не сверлит и не будоражит мое существо.

Посреди комнаты на тахте покоится безжизненное тело моего отца. Тлен смерти заполнил родительскую квартиру. Однако на мои нервы действуют лишь подошвы отцовских ботинок, выглядывающие из-под покрывала.

Резо стоит у окна. Прижавшись плечом к оконной раме, он не мигая смотрит на улицу. Он не знает, что сказать, что сделать. Время от времени он закуривает сигарету. Спички он зажигает, не отводя глаз от невидимой точки на улице.

Только первый заместитель министра вышагивает по квартире — из комнаты в комнату, из комнаты в комнату. Вокруг суетится масса незнакомых мне людей. Наверное, это сотрудники брата по министерству или его друзья. Видно, и квартиру прибрали они; когда я пришел, все уже было готово: шкафы куда-то вынесены, зеркала занавешены простынями.

Резо пришел после меня. Я сам сообщил младшему брату о смерти отца. Вахтанг позвонил мне на рассвете, сказал, что отец скончался, и попросил разыскать Резо, остановившегося в гостинице.

После позавчерашней семейной ссоры Резо ушел из дому и снял номер в гостинице.

«Доконал человека, пусть теперь хоть на похороны соизволит пожаловать», — с ядовитой многозначительностью произнес в трубку первый заместитель министра.

Было очевидно, что смерть отца он связывает с позавчерашней ссорой.

С грехом пополам я разыскал Резо. Он жил в «Иверии». Когда я сказал ему, что отец умер, он не вымолвил ни слова. Молчание затянулось надолго, и я испугался: не сделалось ли Резо дурно? «Резо, Резо!» — закричал я в трубку. Видно, он догадался о причине моего испуга, ответил: слышу, мол, и чуть погодя добавил: «Сейчас приеду». И все-таки он пришел через час после меня. Видно, он сидел в номере и переживал все детали ссоры, возможно приведшей к смерти отца.

А старший брат без устали шагал из комнаты в комнату. Ходил медленно, задумавшись, тихим голосом отдавая необходимые распоряжения. Он курил не переставая и время от времени бросал на Резо укоризненный взгляд, словно говоря: ну что, теперь-то ты успокоился, теперь-то ты добился своего.

Только теперь я заметил, что картина Пиросмани висит в отцовском кабинете на своем прежнем месте. Но почему? Не успели снять или оставили по каким-нибудь соображениям?

Кто-то вынес из спальни портрет матери и установил на стуле в изголовье тахты.

Мне жаль Резо. Я хорошо знаю его чувствительную натуру. Теперь, наверное, до конца своих дней он будет казнить себя за то, что стал невольной причиной отцовской смерти. Я переживаю, как бы мой старший брат, раздосадованный перипетиями позавчерашнего скандала, не дал почувствовать Резо, что именно он и повинен в гибели отца. Нервы Резо настолько напряжены, что ядовитый выпад брата может стать причиной нового несчастья.

Мой отец никогда особенно не жаловался на здоровье. Более того, последний месяц он как будто выглядел гораздо бодрей. Его смерть была для меня столь же неожиданной, как и смерть матери несколько лет назад.

— Что с ним случилось? — сразу же по приходе спросил я у старшего брата.

— Инфаркт. Домработница готовила ужин. И даже налила чаю в стакан. Но отец запаздывал. Когда она вошла в кабинет, отец был уже мертв. — Вахтанг помолчал. — Надо смотреть правде в глаза. Я почти не сомневаюсь, что позавчерашняя ссора вконец выбила его из колеи и доконала!

По его тону было заметно, что в не меньшей степени он винит и меня, ибо в ссоре я принял сторону Резо.

Я ничего ему не ответил. Да и что было говорить — все это уже не имело никакого смысла.

Я взглянул на покойного, словно стремясь убедиться в правоте слов Вахтанга.

Странное чувство овладело мной. И в том повинны не только горечь и внезапность утраты. Мою душу терзает ощущение собственной беспомощности и ничтожества.

Может, и впрямь наша позавчерашняя ссора погубила отца?

Невозможно!

Нечестно сваливать все на позавчерашнее происшествие.

Позавчерашняя неприятность была лишь последней каплей, переполнившей чашу.

Наверное…

Я глубоко затягиваюсь.

Желтый удушливый яд лениво проникает в легкие.

Наверное…

Наверное, он догадался, что смерть сунула ему за пазуху свою ледяную руку и изготовилась вырвать из него душу. Что он почувствовал тогда? О чем подумал? Что ощутил?

Наверное, собственную никчемность, если, конечно, страх смерти не лишал его способности суждения. Кто знает, может, оглянувшись на свою жизнь, он горько усмехнулся: зачем он жил, за что боролся и чего добился?

Первый заместитель министра неторопливо и тяжело шагает из комнаты в комнату. И по-прежнему отдает краткие распоряжения, словно демонстрируя нам свою силу и влияние. Обычная самоуверенность ни на мгновение не покидает его лица.

Я слышу его отрывистые дельные распоряжения, но смысл их до меня не доходит. Время от времени я поглядываю на Резо. Он по-прежнему стоит у окна, уставившись в какую-то точку на улице.

Дверь мне открыла домработница и показала рукой в сторону кабинета. Отец сидел за письменным столом. Старший брат стоял возле окна и курил.

Обычно румяное его лицо показалось мне бледным. Выражение извечного довольства и покойной уверенности бесследно испарилось.

Резо, положив ногу на ногу, сидит на стуле и курит.

Сигарета!

Мне сделалось смешно: что бы, интересно, делали в подобных ситуациях люди, не будь на свете сигарет?

Я едва заметно киваю Резо. Я не знал, что он приехал в Тбилиси. Он, не вставая, здоровается со мной одними глазами. Потом я делаю общий поклон.

Я приблизительно догадываюсь, почему меня сюда позвали.

Отец молча предложил мне стул. Я подвинул его поближе к Резо и неохотно уселся. Разговор предстоял неприятный, и я с тяжелым сердцем приготовился к нему. Видно, все ждали меня.

Пауза.

Неожиданно Резо бросил сигарету в пепельницу и резко встал.

— Разрешите спросить, зачем вы меня позвали?

Правда, спрашивая, Резо не сводил глаз с отца, но вопрос в равной степени был адресован и первому заместителю министра. Резо прекрасно отдавал себе отчет, по чьей подсказке вызвал его в Тбилиси отец.

— Садись! Можно разговаривать и сидя!

В голосе отца явственно проскользнула строгость.

— Буду я сидеть или стоять, это имеет какое-то принципиальное значение?

Разговор с первых же слов принимал резкий оборот.

Пауза.

Бросив гневный взгляд на старшего брата, невозмутимо курившего у окна, Резо сел и вновь заложил ногу на ногу.

— Я слушаю!

В глазах отца вспыхнул было огонек, но тут же погас. Отец сдержался, не приняв вызова. Он понимал, что, поддавшись гневу, можно только испортить все дело. Отец негромко откашлялся и начал разговор на целую октаву ниже.

— Дважды тебя уже выдворяли с работы. Я думал, что ты хоть сейчас наберешься ума-разума.

— Я не понимаю, что ты подразумеваешь под умом-разумом!

— Я надеялся, что ты извлечешь урок из прошлого и станешь жить, как все люди.

— Я и не собираюсь жить, как все. И, между прочим, не все живут так, как полагаешь ты, отец! Под всеми ты подразумеваешь лишь тех, кто живет по твоему образу и подобию! А остальных ты ни во что не ставишь.

— Сначала объясни, что значит «жить по моему образу и подобию»? Как прикажешь понимать твои слова? Это упрек, насмешка или жалость?

— Можешь считать, что и то, и другое, и третье. Других объяснений, надеюсь, не требуется?

— Ты не смеешь разговаривать с отцом таким тоном. Я отношу его за счет твоего дурного характера.

— Как вам будет угодно. Я устал от нравоучений. Все вокруг словно бы сговорились поучать меня: родители и учителя, начальники и старшие. Ни мне, ни мне подобным не требуются поучения. Пример — вот, что нам требуется, пример, которого вы нам дать не в состоянии.

— Выходит, что только на тебе и тебе подобных и держится мир!

— Я вправе не отвечать отцу на издевку!

— Хорошо, что ты хоть это усвоил!

— Я знаю много такого, чего ни ты, ни мой старший братец, первый заместитель министра и будущий министр, никогда не поймете!

«Будущий министр» Резо произносит с убийственной иронией.

— Мне, может быть, многое непонятно в этом пестром мире, но одно я знаю твердо: тот, кто ищет в этой жизни правду, — наивный дурачок, если не полоумный.

— И давно ты пришел к этому мудрому выводу?

— Гораздо раньше, чем ты появился на этот свет.

— Надо заботиться не только о себе, но иногда помнить и о других, — вмешался в разговор первый заместитель министра. — Не спорю, у каждого могут быть свои взгляды и принципы. И ты тут не исключение, живи, как тебе хочется, но об одном прошу тебя: оставь в покое то дело. Угомонись… хоть на пару месяцев, не бросай в воду все то, чему я отдал годы. Ты даже представить себе не можешь какие люди просили меня, чтобы я отговорил тебя копаться в архивах. Никто не жалуется, ни одна человеческая душа не заинтересована поднимать это дело заново: ни близкие погибшего, ни народ, ни районное руководство и вообще никто. Чего же ты хочешь? Каждый из них знает свое дело. Я прошу не только ради себя: не советую тебе связываться с этой публикой. Не могу понять, зачем ты сам накликаешь беду на собственную голову? Если бы кто-нибудь жаловался, еще куда ни шло! Мертвому ничем не помочь, а живым от нового расследования только одни неприятности.

— Только неприятности?

— Я пришел сюда не спорить, а договориться. Если ты будешь упорствовать в своем решении, карьере моей конец.

Молчание. Продолжительное и тягостное.

Все разом закуривают.

Звон часов, нежный мелодичный звон, доносящийся из гостиной.

И вновь пронзительная тишина.

— Так я могу надеяться, что ты наконец отступишься от этого дела? — Молчание Резо, видно, заронило надежду в душу первого заместителя министра.

— Не стану лгать, борьба настолько обострилась, что отступление для меня подобно смерти. Поверь, во мне говорит не спортивная злость. Я раз и навсегда обязан разобраться в самом себе.

— С кем ты борешься, с кем?! Ты что же, не знаешь, что, замахнувшись на одного, ты грозишь попасть в десяток других? Ты когда-нибудь видел клубок змей? Ты стремишься ухватиться за одну из змей, чтобы сломать ей хребет, но не можешь разобрать, где ее туловище. Ты хочешь взять ее за хвост, но кто знает, какой из хвостов принадлежит ей. Они так переплелись и перемешались друг с другом, что установить, где чей хвост или туловище невозможно. Поди разберись тут!

— Тем более, тем более! — в голосе Резо слышится отвращение.

Молчание.

— Ты-то чего молчишь? — неожиданно набросился на меня старший брат. — Что, считаешь ниже своего достоинства сказать хоть слово?

— С чего это ты вообразил вдруг, что я поддержу тебя?

— Прошу прощения, я совершенно позабыл, что вы великий ученый и вам нет дела до наших земных забот.

— На сей раз я тебя прощаю, — невозмутимо отзываюсь я.

— Ты неправильно меня понял. Это вовсе не ирония, а слова отчаяния. Как вы не хотите понять, что из-за этого треклятого, богом забытого дела он наживает влиятельных врагов не только себе, но и мне навсегда перерезает все пути…

— Для меня в жизни существует лишь один критерий — истина, — резко обрывает его Резо.

— Ну и кому нужна эта твоя истина? — взорвался молчавший до того отец, и я увидел, как жалко запрыгала его челюсть. — Истина нужна человеку лишь до тех пор, пока он неимущ и угнетен. Но стоит ему встать на ноги, набраться силы, как он сам же и начинает попирать эту истину. Не прикажете ли, уважаемый прокурор, подкрепить мои соображения конкретными примерами?

— Можете не утруждать себя. Ничего такого, чего я сам не знаю, вы мне не скажете. Поэтому позвольте откланяться.

Молчание.

Глухие шаги Резо, потом хлопанье закрывающейся двери.

И вновь гробовое молчание.

Сижу и не знаю, что делать. Может, и мне последовать примеру Резо? Но жаль отца.

И опять молчание нарушает первый заместитель министра:

— Если тебя не в состоянии понять даже родной брат, то что спрашивать с других?

Смешок. Злой, угрожающий смешок.

— Точно то же мог сказать в твой адрес и Резо, — не желая сердить отца, невозмутимо констатирую я..

— Нам с тобой никогда не понять друг друга, — резко обернулся ко мне старший брат.

Краткая передышка.

Потом он направился к стулу, на котором сидел Резо, и сел.

— Ты ученый, и ты кокетничаешь с грядущими веками. Твое имя уже вошло в энциклопедии и учебники. А я… я другой! Я живу сегодняшним днем. Мое имя будут вспоминать разве что мои дети и внуки, да и то редко. Я должен быть сильным сегодня, и сегодня я должен ощущать уверенность в самом себе. Именно сегодня я и должен добиться успеха, ибо с моей смертью и закончится моя жизнь…

Я медленно встаю.

— Наверное, и ты прав! — с расстановкой говорю я и поворачиваюсь к отцу: — Можно мне уйти?

В ответ — молчание.

Некоторое время я в нерешительности переминаюсь с ноги на ногу.

— Всего доброго!

Я вздохнул свободно, лишь заслышав за спиной стук захлопнувшейся двери.

Домработница налила чай. Но мой отец что-то задерживается Боясь, чтобы чай не остыл, домработница спешит к кабинету. Но, войдя в кабинет, она едва не лишается чувств. Отец сидит, навалясь всем телом на ручку кресла. В его остекленевших, как бы засыпанных золой глазах нет ни искорки жизни.

Но что произошло до того?

Какую тайну унес в могилу отец?

Неужели наша позавчерашняя ссора и свела его в могилу?

Но, может, неприятность приключилась с ним вчера? Где он был вчера поздно вечером? Почему он возвратился домой встревоженным, обессилевшим и опустошенным?

Отец умер. И мне уже никогда не узнать, что приключилось с ним вчерашним вечером, что окончательно сломило его.

Никогда мне не узнать, как он пришел к моему сводному брату и к своему младшему сыну Гоги…

Он нажал пальцем на звонок.

Никто не отозвался.

Он повторил звонок.

Тишина.

Он вернулся назад, вышел во двор и, обойдя дом, подошел к знакомому окну. Окно было наглухо закрыто. Он вновь возвратился к дверям квартиры.

Неожиданно взгляд его остановился на пломбе, висевшей на ручке двери. Он едва удержался, чтобы не упасть. Взяв себя в руки, он нагнулся, чтобы рассмотреть страшный предмет поближе. Сомнений не оставалось — квартира была запломбирована.

«Что могло произойти?»

«Может, с ним что-нибудь случилось?»

«А вдруг…»

Он почувствовал колющую боль в сердце.

Как поступить? Уйти домой или попытаться расспросить соседей?

Не отдавая себе отчета, он изо всей силы нажал на звонок соседней двери.

Дверь отворилась. В ней показалась молодая женщина, за ней вышел ребенок и, прижавшись головой к бедру матери, с любопытством стал рассматривать незнакомого мужчину.

«Кто вам нужен?»

«Я… я… я хотел повидать Гоги».

«Вы его знакомый?» — Женщина внимательно оглядела незнакомца с головы до ног.

«Д-да, — запинаясь ответил мужчина, — в некотором роде».

«И что же, вы ничего не знаете?» — теперь уже растерялась женщина и посмотрела на Гогину дверь.

«Нет, ничего. Меня долго не было в городе».

«Гоги похоронили месяц тому назад».

«То есть как это похоронили?» — Мужчина пошатнулся, голова его упала на грудь, словно в череп его пролился расплавленный свинец.

«Да, похоронили!» — испугалась женщина, не ожидавшая подобной реакции.

Пауза.

Расплавленный свинец перетек в тело и достиг сердца.

«Что с ним случилось?»

«Не знаю, здесь говорили, что он ошибся в дозе».

«Ошибся в дозе», — тупо повторил он про себя.

«Ошибся в дозе», — потерянно бормочет он, выходя во двор, бормочет в такси, бормочет в кабинете, опустившись без сил в кресле.

«Ошибся в дозе»…

Он не помнил, сколько просидел так…

Он не может ни о чем думать. Глаза его блуждают по двери, словно он кого-то ждет. Горячий расплавленный свинец медленно оседает в сердце. Издали слышится музыка. Потом зазвучала скрипка, ее голос постепенно усилился и перекрыл весь оркестр.

Восьмилетний музыкант лежит в постели и умирает. Глаза его устремлены в потолок, но он не видит потолка. Он смотрит в синеву неба, далеко, далеко. Огромные глаза переполнены приближающейся смертью. Рядом с кроватью на стуле покоится скрипка. Комната заполнена скрипичной музыкой. Моцарта сменяет Мендельсон, Мендельсона — Вивальди. А потом снова Моцарт… Музыку слышит только он один. Он словно ласкает, касается ее рукой.

Отец и мать стоят в изголовье постели. Три дня и три ночи они не сомкнули глаз. Стоят и ждут с разрывающимися сердцами, когда умрет их ребенок. Нет никакой надежды, ждать спасенья неоткуда.

Мальчик уже лишился дара речи. Лицо его мертвенно-бледно, голубые жилочки у висков посинели и расширились. А вот и глаза закрылись. Но он все еще видит музыку, тянет к ней руку, гладит и ласкает ее.

Все ходят на цыпочках, словно боясь помешать мальчику слушать музыку.

Мальчик дышит еле слышно, и временами кажется, что он уже умер. Но потом веки его вздрагивают, и родители судорожно подавляют крик, готовый сорваться с их уст.

В полночь ребенок умирает. Губы его дернулись и окаменели.

И тут же душа его, завернувшись в музыку, с неимоверной быстротой вознеслась в небо.

Неожиданно кто-то осторожно просунул в дверной просвет плоскую желтую руку. Мужчина вздрогнул. Теперь шум послышался с другой стороны. Обернувшись, он увидел, как плоские желтые пальцы просунулись в форточку. Потом показалась и голова, плоская, как надувная игрушка. Она косо покачивалась в увеличившемся просвете. Мужчиной овладел страх. Глаза не обманывали его он явственно видел, как постепенно округлилась плоская голова, приобретая человеческие черты. Наконец в распахнувшуюся дверь пролезло холодное и желтое человекоподобное существо. Оно словно бы по частям проникло во все щели и лишь потом, сочленившись, превратилось в единое целое. И заполнило сразу всю комнату. И дышать стало нечем.

Мужчина чувствует, что задыхается, но двинуться он уже не в состоянии. Желтое существо с чернильными глазами левой рукой припечатало его к спинке кресла, а ледяную правую просунуло ему в рот, пытаясь вырвать из него душу.

Мужчина чувствует, что воздух уже не проникает в легкие. Он порывается встать, но не может отвести от себя желтую руку, вцепившуюся ему в плечо. Он пытается крикнуть, но крик застревает в горле. Измученный болью и удушьем, он с нетерпением ждет, когда же безжалостная желтая рука вырвет из него душу Теперь лишь в этом его спасение.

Наконец настало и это долгожданное мгновение. Ледяная желтая рука вырвала из него душу и зашвырнула ее в темный угол комнаты. Мужчина почувствовал несказанное облегчение. Он вздохнул в последний раз и свесился на ручку кресла.

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Рассвело.

Я открываю глаза и вскакиваю с постели.

В общежитии лаборатории все спят.

На востоке, за Кавкасиони, уже чувствуется приближающаяся заря.

Я вдруг сразу решил спуститься и посмотреть на разрушенную церковь.

Я быстро умылся, побрился и, не сказав никому ни слова, ушел. Перед уходом я перегнал машину на левую сторону, наискосок от лаборатории, чтобы до полудня она была в тени.

Что мне померещилось? С какой стати посетила меня неожиданная идея?

Но так ли уж она неожиданна?

Стоит лишь вспомнить тогдашний выстрел, как тут же начинает ныть плечо. В памяти всплывает одна и та же картина: я целюсь в церковь из ружья и слегка касаюсь пальцем курка. Сердце в груди норовит разорваться. Воцарившаяся вокруг тишина пугает меня, и я невольно оглядываюсь. Гия сидит в прежней позе, зажмурившись в ожидании выстрела. Дато сосредоточенно жует сигарету. Хозяин ружья стоит вполоборота ко мне, словно не желая видеть, как я буду стрелять в дверь церкви. Но жгучее любопытство не позволяет ему отвернуться от меня полностью. Из пяти крестьян, спавших в тени вяза, четверо встали и подошли поближе, а пятый их товарищ, встав на колени, не сводит с ружья глаз. Лицо каждого из пятерых выражает страх и любопытство. У меня уже нет никакого желания стрелять, к тому же я не на шутку сержусь на себя. Неужели я и вправду струсил? Спрашивается, чего я должен бояться?

И вновь в ушах звучит голос Дато: «Ты, случаем, не струсил? Мы в нашей лаборатории только и заняты тем, что повседневно подтверждаем материальность происхождения мира. А оказывается, все это проще простого: стоит только выстрелить из ружья — и никаких проблем!»

Я думал, что из моей памяти начисто изгладился эпизод с церковью. Но, видно, я ошибался. Как только на сердце у меня делалось тяжело, я тут же вспоминал воздух, со свистом взрезаемый ножницами хвостов черных ласточек, и мерзкий писк летучих мышей, стаями взлетевших из-под рухнувших стен церкви.

Приблизившись к кладбищу, я почувствовал, как в сердце мне вонзились тонкие иглы. А вот уже показались развалины церкви. Ничего не изменилось. Видно, нога человеческая не ступала здесь с тех пор.

Я осторожно ступаю по поляне перед церковью, словно боюсь спугнуть чей-то покой. А вот и то место, где я спал тогда. Вот здесь, прислонившись спиной к дереву, сидел Дато. И Гия спал тут же, уткнувшись лицом в траву.

Я опять вижу его широко раскинутые руки, жутко полуприкрытый глаз и опять ищу на его спине следы пуль.

А вот и сломанное ружье. Оно валяется точно так же, как бросил его тогда хозяин. Разросшаяся трава укрыла ствол, а от дождей и росы он основательно заржавел и уже не блестит, как раньше.

Внезапно ствол сдвинулся с места.

Я вздрогнул.

Может, просто показалось?

Ствол сдвинулся еще больше.

Нет, зрение не подводит меня.

Неожиданно из дула показалась головка зеленовато-желтой ящерицы. Увидев меня, она тут же юркнула обратно. Потом как пуля вылетела из дула и, скользнув по траве, исчезла в развалинах церкви.

Я в сердцах ругнул себя за трусость.

Я медленно вышел из церковной ограды и зашагал по дороге в лабораторию. Вся трава скошена. Стога, словно веснушки, рассыпались по склонам окрестных гор.

Торнике Гавашели положил трубку на пепельницу и взял в руки кий.

Ловкий, скользящий удар. Шар вкатился в лузу. Торнике с удовлетворением выпрямился. Он вразвалку направился к подоконнику, взял с пепельницы трубку и внимательно оглядел зеленое поле боя.

Торнике Гавашели.

Высокий, поджарый, седой. Астрофизик, член-корреспондент Грузинской академии наук. Ему под семьдесят. Моложавая, подтянутая фигура, но лицо сплошь изрыто морщинами.

У него длинные руки и изящные тонкие пальцы. Мускулистый, впалый юношеский живот, движения выразительны и грациозны.

Я никогда не видел его взволнованным. Когда спрашиваешь его о чем-нибудь, он долго не отвечает. Долгие паузы в разговоре сделались для него привычкой.

Вот и теперь он, как, впрочем, и всегда, попыхивая трубкой, невозмутимо кружит вокруг бильярдного стола, отыскивая наиболее оптимальный вариант.

Трубка неотделима от его существа. Когда он держит ее, у меня возникает ощущение, что от его гибкого тела отторгли какую-то значительную часть.

Он впился глазами в шар, потом, перегнувшись над столом и прищурившись, прицелился.

— Странно! — сказал он и вновь выпрямился. Потом подошел к подоконнику, положил трубку на пепельницу и взял кий на изготовку. — Наука похожа на пещеру с очень узким лазом. Когда набредешь на этот лаз, кажется, что стоит только забраться в пещеру, и завеса над тайной приподнимется.

И вновь короткий сильный удар. Шар покатился верно, но в лузу не пошел. Ударился, отскочил и переполошил другие шары.

Гавашели оборвал разговор и стал присматриваться к беспорядочному кружению шаров. Наконец, когда они успокоились и застыли, он любезно протянул мне кий.

— Вы прервали мысль на полуслове, — подсказал я.

Гавашели взял трубку.

— Да, да, я, кажется, уже говорил, что наука представляется мне пещерой с очень узким лазом. Но вот ты наконец в пещере. И что же? Пещере нет ни конца ни краю — расширяется себе, как воронка…

Я заметил хороший шар и приготовился к удару. Но бить не стал, ожидая, когда Гавашели закончит свою мысль.

— Мне кажется, этот шар не пойдет, — не одобрил моего выбора Гавашели.

Я игнорировал любезное предостережение противника и сильно ударил.

Гавашели, как всегда, оказался прав. Шар ударился о борт, отскочил назад и заставил разбежаться врассыпную другие шары.

Я возвратил кий.

Гавашели взял кий, пыхнул трубкой и оглядел новую комбинацию шаров.

— Поразительная штука. Два квазара расходятся со скоростью, в шесть раз превышающей скорость света. Выходит, что каждый из них движется со скоростью в три скорости света.

— Это новость?

— И притом совершенно свеженькая. Мы получили материалы два дня тому назад.

Он помолчал.

— Дай-ка я попробую этот шар. Не думаю, чтобы он пошел, но попытка не пытка.

Слабый, едва заметный удар. Шар слегка чиркнул по боку своего собрата и, даже не потревожив его, лениво вкатился в лузу.

— Вот это да! — довольно воскликнул Гавашели и стал подыскивать новую жертву.

— Может, допущена ошибка в измерении? — говорю я.

— Исключено.

Чем же, в таком случае, это можно объяснить?

— Здесь могут быть два варианта. Или ошибочен сам эффект Доплера, сам метод, которым измеряются скорости движения небесных тел, или же…

Гавашели задумался, обошел бильярд и взял кий наперевес.

— Или? — нетерпеливо переспрашиваю я, интуитивно догадываясь, что второй вариант должен быть смелым до сенсационности.

Гавашели словно бы и не слышал моего нетерпеливого восклицания а продолжал придирчиво изучать диспозицию шаров. Потом, покачав головой, перешел на другую сторону.

— Или же… — вновь протянул он. — Или же можно очень осторожно предположить — не нуждается ли в уточнении теория относительности?

Он согнулся в три погибели, долго вертел кий в руках и, наконец решившись, сильно ударил.

Шар прошел мимо.

Когда шар остановился, Гавашели протянул мне кий, а сам стал выбивать трубку. Высыпав в пепельницу пепел и остатки табака, он тщательно прочистил трубку стержнем и положил ее в нагрудный карман. Потом подошел к бильярдному столу.

Я стоял в прежней позе, выжидательно уставившись на своего собеседника.

— В свое время теория относительности заключила ньютоновскую физику в локальные границы… — начал я.

— Да ведь и я говорю о том же, — нетерпеливо прервал меня Гавашели. — Ньютоновская физика осталась частным случаем. Вполне возможно, что и теория относительности является частным случаем в солнечной системе. Ну, или хотя бы в пределах нашей галактики! Может, в квазарах и в некоторых галактиках, где происходит их ядерный распад, действуют иные законы, до сих пор неведомые нам?

— Вы верите в бога? — неожиданно спрашиваю я и кладу кий на стол.

— Как, вы больше не хотите играть?

— Сдаюсь на вашу милость.

— И все-таки, я думаю, партию следует закончить.

— Воля ваша!

Я вновь беру кий и готовлюсь к удару. Вариант был не ахти какой, но мне не хотелось утруждать себя поиском лучшего.

Удар. Шар влетел в лузу.

— Так вы интересуетесь, верю ли я в бога? — говорит Гавашели, показывая мне большой палец: удар, дескать, что надо.

На сей раз бью дуплетом. Смазка.

— Позвольте уточнить, что вы подразумеваете под богом? — спрашивает Гавашели, отбирая у меня кий.

— Ну, хотя бы известный спор Эйнштейна с Бором об исчезнувших траекториях и вероятностных волнах и вообще вероятностность мира в моей области, а теорию большого взрыва в вашей.

Я достаю сигареты.

Удар у Гавашели не получился. Он с сожалением возвращает мне кий и набивает трубку. Потом кладет кисет с табаком в карман пиджака, висевшего на стуле, и закуривает.

— По вашему мнению, теория большого взрыва порождает религиозные переживания? — спрашивает Гавашели, затягиваясь несколько раз кряду, чтобы разжечь в трубке огонек. — Вот уж чего никогда не предполагал!

— Вот именно. Теория большого взрыва поставила вопрос о начале и конце мира, что пришлось весьма по душе церкви.

Гавашели выпускает из ноздрей дым и задумчиво покачивает головой.

— Религия всегда находит благодатную почву как раз там где наука пока бессильна. Ведь непознанные явления, как правило, связывают с провидением, богом.

— Но Бор или Гейзенберг не были служителями церкви.

— Вы совершенно правы. Но вы знаете, наверное, и то, что Бор признал причинность мира и отверг лапласовский детерминизм, «книгу судеб» вселенной. И Гейзенберг не выступал против материальности природы. — Гавашели тщательно смазывает мелом кий и руки, готовясь к очередному удару.

— Но понятия начала и конца вселенной нельзя тем не менее сбрасывать со счетов.

— Вы так думаете?

Хлесткий, эффектный удар, но шар в лузу не угодил.

— Вы так думаете? — повторяет он и, протянув мне кий, берет с пепельницы трубку.

Я упираю кий толстым концом в пол и, облокотившись на него, смотрю на Гавашели.

Я ничего не думаю. Так думаете вы, астрофизики, а я хочу узнать об этом из первых рук.

— Во-первых, состояние вселенной в каждый данный момент представляло и представляет собой определенную фазу бесконечного процесса развития материи. У этого процесса нет ни начала, ни конца. Если допустить, что большой взрыв действительно произошел, что в результате этого взрыва действительно возникли миллиарды галактик, а материальная вселенная действительно расширяется, то это вовсе не дает нам права рассматривать нулевой момент времени на космологической шкале в качестве момента начала мира. Почему не предположить, что это лишь крайняя точка для известных нам физических законов при обратном течении времени, которое содержит понятие непрерывности метрического времени-пространства?

Пауза.

Я внимательно смотрю на Торнике Гавашели. Видно, табачный дым угодил ему в левый глаз, и он усердно трет его кулаком.

Потом я наклоняюсь к бильярдному столу и изучаю расположение шаров.

Последняя затяжка.

Дым заполняет гортань и воровато заползает в легкие.

Я иду к окну, вдавливаю окурок в пепельницу и, возвратившись к бильярду, готовлюсь к удару.

Но моя попытка безуспешна и на этот раз. Шар обошел по очереди все борта и застыл как вкопанный.

— Существует еще один парадокс, — говорю я, протягивая кий Гавашели. — Вы упомянули обратное течение времени. Современную вселенную характеризуют положительно заряженные протоны и отрицательные электроны. Одним словом, наша вселенная представляет собой вещество, а не антивещество. Многие полагают, что первоначально…

— Первоначально? — прервал меня Гавашели. — Что вы подразумеваете под этим словом, что вы считаете первоначалом?

— Первоначальным я считаю конденсированную вселенную, когда вещество было однородным, а температура достигала многих миллиардов градусов. Никаких атомов в ней не существовало. Во время четвертого агрегатного состояния вещества существовали лишь элементарные частицы. А согласно общим законам физики, во всех точках должно было быть поле, обладающее изотопным излучением одинаковой интенсивности.

— Я с вами согласен, но мне представляется беспочвенным ваше словечко «первоначально». Эта фаза не была начальной фазой материи. Она была лишь начальной фазой большого взрыва.

— Что ж, согласен. До большого взрыва наша нынешняя метагалактика была бесконечно сжатой в одну точку и раскаленной до многих миллиардов градусов. Повторяю, я согласен, что и эта фаза была лишь одной из фаз непрерывного и бесконечного процесса развития материи и ничем больше. По этому вопросу я с вами не спорю и хочу сказать вам совсем другое. Многие полагают, что в этом бесконечно упругом теле вещество и антивещество для симметрии должны были возникнуть в равных количествах. А после большого взрыва вместе с понижением температуры частицы и античастицы должны были уничтожить друг друга. В случае симметричности вселенная перестала бы существовать, и все превратилось бы в излучение.

Пауза.

— Я вас слушаю, — говорит Гавашели.

На сей раз он слушает меня с интересом, и глаза его больше не обращаются к бильярду.

— Естественно, возникает вопрос: почему частиц было больше, нежели античастиц?

Я помолчал.

— А может, в различных пространствах-временах бог распределил различные комбинации частиц? Ведь можно предположить, что антивещество существует где-то в ином пространстве-времени?

И вновь долгое молчание.

Затем Гавашели оживился, быстро положил трубку на пепельницу и сосредоточенно оглядел зеленое сукно стола.

Красивый хлесткий удар. Последний шар. Конец. Я проиграл.

Гавашели кладет кий на стол и смотрит на часы.

— Уже пятый час! — говорит он, нахмурясь. Потом вытряхивает из трубки табак, надевает пиджак и платком тщательно стирает мел с руки.

— Вы правы! — неожиданно возвращается он к нашему разговору. — На сегодняшний день трудно высказать какое-либо определенное мнение о многих явлениях. Техника стремительно шагнула далеко вперед. Мы сделали столько открытий, что для объяснения и анализа механизма их действия у нас не хватает ни времени, ни фундаментальных законов современной физики. Но то, что невозможно объяснить сегодня, наверняка можно будет объяснить завтра. Часто открытие, на которое ушло чуть ли не с десяток лет, позже кажется нам банальной истиной. Сколько столетий ушло на то, чтобы убедить человечество во вращении Земли! Теперь с этой истиной знакомы едва ли не грудные младенцы.

— Не кажется ли вам, что вся метагалактика — один целостный организм, который дышит, движется, живет, стареет и наконец умирает?

— Это можно сказать лишь об отдельных звездах. Они действительно рождаются, стареют и умирают, однако процесс их происхождения непрерывен. Может, мы выйдем отсюда?

Он спокойно отворил дверь.

— Прошу вас!

— Нет, нет, сначала вы, уважаемый Торнике.

— Прошу сначала вас. Я здесь хозяин.

Вечерняя прохлада тотчас же напомнила нам, что целый час мы дышали спертым воздухом.

— Понятие, называемое нами эволюцией вселенной, неверно, — вновь начал я.

— Но почему?

— Я думаю, что вселенная испытывает не эволюцию, а деградацию.

— Ваше соображение не оригинально. Многие ученые полагают, что вселенная потихоньку изнашивается и истребляется. И ни одна сила не в состоянии восстановить ее ткань.

Я закуриваю.

— Я имею в виду теорию тепловой смерти вселенной. Согласно второму закону термодинамики, материальный мир будет двигаться лишь в одном направлении. В результате возрастания энтропии энергия полностью исчерпается, и вселенная прекратит активную жизнь.

— И эта теория не нова.

— А я и не собирался предлагать вам новые теории. Я просто проверяю некоторые свои мысли.

— Да ведь и я просто так… размышляю… Существует теория, что необратимость вселенной не приведет материальную вселенную к тепловой смерти. К сожалению, современная наука не может сказать ничего определенного о том, что будет спустя миллиарды лет.

— Но хватит ли у человека возможностей до конца проникнуть во все тайны вселенной? Ведь это означало бы, что человек превзойдет природу, создавшую его! Неужели человек когда-нибудь создаст машину, превосходящую его по сложности? Ну, хотя бы такую, которая будет обладать чувством юмора, способностью любить и ненавидеть, радоваться и грустить.

— Я верю в человека. Посудите сами, даже в нашей короткой беседе мы пытались заглянуть через миллиарды лет и увидеть, что станется с Землей в случае, если действительно исчерпается последний эрг вселенной. Повторяю, я верю в безграничность человеческих способностей и сил. Природе потребовались миллиарды лет на создание форм жизни! А вы хотите, чтобы человек в какие-нибудь три-четыре десятка лет создал машины, обладающие чувством юмора? Человечество лишь недавно сделало свои первые космические шаги, а результаты уже обнадеживающие. Вы совсем еще молодой человек, и вы станете свидетелем открытий множества тайн вселенной. И вы еще попомните мои слова — возможности человека воистину неисчерпаемы и безграничны…

Общежитие лаборатории космических лучей.

Я лежу навзничь и смотрю в окно. Солнце сместилось далеко на запад, и в комнате почти темно. В четырехугольнике окна виднеются далекий хребет и маленькая церквушка на скалистом пригорке, напоминающие натуралистический пейзаж, подсвеченный невидимым электрическим светом.

Я курю.

Табачный дым окутывает меня, набиваясь в ноздри, в гортань, легкие.

Я сердито бросаю сигарету в пепельницу на полу.

Я закрываю глаза, пытаясь отключиться, забыться, уснуть. Но все без толку.

Что со мной происходит?

Почему сердце бьется так сильно?

Может, оно приняло и ощутило некий таинственный импульс? Иначе, почему меня так томит чувство ожидания, беспокойства я словно чего-то жду.

«Я должен сегодня же поехать в Тбилиси! — неожиданно решаю я. — И не сегодня, а сейчас, сию же минуту!»

Я открываю глаза.

В четырехугольнике окна, подсвеченный невидимым электричеством, по-прежнему висит натуралистический пейзаж. Но теперь неизвестный художник мастерски вписал в него коня шоколадного цвета.

Я лихорадочно одеваюсь и нашариваю в кармане ключи от машины.

Внезапно конь взмахнул хвостом и двинулся вниз по склону. И картина сразу исчезла. Впрочем, не то чтобы исчезла — просто превратилась в реальность.

— Куда ты? — спросил Гия, увидев меня у машины с сумкой в руке.

— В Тбилиси!

— Что-то случилось?

Неужели он заметил на моем лице печать нетерпеливого ожидания?

— Да ничего не случилось. Вдруг захотелось. Завтра или от силы послезавтра я вернусь.

Руль покорно подчиняется движению моих рук.

— Прихвати сто́ящие сигареты! — кричит мне вслед Гия

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Еще пять километров, и мы в моей деревне.

Солнце зашло недавно, но уже порядком стемнело.

Звезды на небе засверкали в полную силу.

— Какие звезды! — восторженно восклицает Нана. — Они ярки, наверное, потому, что мы высоко в горах, правда?

— Ну конечно, высота играет свою роль. Но главное все-таки — чистый прозрачный воздух, — откликаюсь я.

— Мы скоро приедем?

— Еще километров пять. Впрочем, по такой дороге мы доберемся не раньше, чем через полчаса.

Нана молчит, и я не могу понять: то ли ей не терпится побыстрее попасть в деревню, то ли ей по душе наш столь неожиданный и романтический вояж.

Время от времени она высовывает голову в окно и, запрокинув ее, долго смотрит в небо.

Раз или два машина угодила в рытвину, и Нанина голова резко дернулась, едва не ударившись о верхний край окна.

Я медленно, переваливаясь с боку на бок, продвигаюсь вперед. Мотор ревет и задыхается на первой скорости. Я жду не дождусь, когда можно будет включить вторую скорость, чтобы машина хотя бы перевела дух. А пока, покорно отдавшись во власть моих рук, она одолевает метр за метром, треугольно рассекая темноту сверкающим светом фар.

До меня уже доносится приглушенный рокот нашей реки. Еще один спуск — и мы в лощине. Дорога идет берегом реки.

— Река широкая? — спрашивает Нана.

— Достаточно.

Я улыбаюсь.

Нана, конечно, не замечает в темноте моей улыбки. Впрочем, она все равно не смотрит в мою сторону.

Меня рассмешило это «достаточно».

Очевидно, мой ответ вполне удовлетворил Нану Джандиери. Ее фантазия уже заработала на полную мощность, и она, конечно, пытается представить размеры реки. Какой громадной, наверное, может показаться человеку река, имеющая столь мощный голос, хотя он вовсе не соответствует ее истинной величине! Итак, какой все-таки представила себе нашу Схартулу Нана Джандиери?

Самые большие реки Грузии — Кура и Риони. Все остальные познаются лишь в сравнении с ними.

Интересно, как оценили бы нашу Схартулу жители Енисея и Лены?

Неожиданно меня ослепили фары едущей навстречу машины. Вскоре свет изменил направление, и два ярких круглых потока протянулись к противоположному берегу — словно через реку перебросили две хрустальные трубы. Они постепенно изменили направление, а потом и вовсе исчезли. Видно, машина резко нырнула в противоположную от нас сторону. Еще немного, и сноп света вонзился в склон горы. Потом он медленно повернулся к нам.

Рокот машины постепенно отделился от рева реки. Видно, в нашу сторону направляется тяжелый грузовик. А вот он уже едет по долине нам навстречу. За широкой полосой света, льющегося из фар, угадывается его громадный контур.

Я посмотрел на дорогу. Разминуться нам явно негде. Я съехал на обочину и включил ближний свет.

Громада машины с ревом надвигалась на нас. Поравнявшись с моими «Жигулями», водитель затормозил и поглядел на нас с высоты кабины.

— Мост разрушен. Ты езжай прямо, вверх по течению. Увидишь брод — и переправляйся себе, да поосторожней.

— Спасибо, — ответил я. Видно, он догадался, что машина нездешняя.

— Куда едешь? — спросил меня водитель.

Гигантское тело машины тяжело вздрагивает. В темноте ничего не видать, но я догадываюсь, что машина основательно нагружена.

— Да вот повыше, в верхнюю рощу.

Я боюсь, как бы он невзначай не оказался моим знакомым и не спугнул возвышенное настроение, сопровождавшее меня всю дорогу.

— Счастливо! — крикнул мне водитель, и гигант медленно сдвинулся с места.

Я резко взял вправо и с оглядкой выехал на дорогу.

Как странно и неожиданно все произошло! Я остановил машину возле фирменного магазина «Табак» на улице Ленина и вышел купить сигарет. Возвращаясь из магазина, я лицом к лицу столкнулся с Наной Джандиери.

Сначала мне бросились в глаза ее прямые распущенные волосы, водопадом низвергающиеся на плечи. И лишь потом я увидел ее гибкое тело, туго обтянутое джинсовым костюмом.

Шла она неторопливо, высоко подняв голову. По пластике ее тела легко угадывались уверенность в себе и врожденное чувство достоинства.

Увидев меня, она улыбнулась в знак приветствия.

— Я на машине. Если вы не против, я подвезу вас, — промямлил я, живо представив себе, как потешно я выгляжу со стороны с шаткой пирамидой сигаретных коробок в напряженных руках.

Милая гримаска согласия мелькнула на ее лице.

Я нажал ногой на стартер, и мотор мгновенно заработал.

— Куда прикажете вас отвезти? — Я тронул с места машину.

— Куда угодно.

От неожиданности я так растерялся, что, остановив машину, взглянул на девушку. Она спокойно и улыбчиво посмотрела в мой полезшие на лоб глаза.

— Почему вы так удивились? Я сказала: куда угодно.

Я резко рванул машину.

Что я почувствовал? Отчего у меня екнуло сердце? И почему прилила к лицу кровь?

Ответ Наны взбудоражил меня, переполнив все мое существо неизъяснимым, но приятным ожиданием.

Как понимать ее слова? Почему мужская натура создана таким образом, что элементарные вежливость и улыбка девушки мгновенно вселяют в сердце какую-то смутную надежду?

Почему мы невольно связываем эту надежду с нашими интимными переживаниями?!

Не зная, что думать и делать дальше, я, признаться, растерялся еще больше. Неужели эта уверенная в себе девушка с врожденным чувством достоинства на поверку окажется обычной красивой, но примитивной самочкой, с которой все заканчивается постелью, а возвышенные чувства, чистые переживания и волнение исчезают бесследно после удовлетворения животной страсти? И что же тогда останется? Тело? Пусть красивое и волнующее, но пронзительно опустошенное тело?

Никогда еще я не ощущал себя таким потерянным. И не потому, что у меня не хватало смелости или я потерял голову при виде красивой женщины. Нет, я просто не знал, что предпринять. Держать себя с благородным холодком? Но что, если у Наны Джандиери на уме совсем другое, и моя интеллигентность вызовет в ней лишь насмешку? Полезть к ней с телячьими нежностями? Но что, если моя смелость будет расценена как наглость человека, воспользовавшегося ничего не значащей вежливой фразой, произнесенной просто так, без всякой задней мысли?

Нет, мое состояние было вызвано не только странными словами девушки. По правде говоря, с Наной Джандиери я был едва знаком, чтобы не сказать больше. Мимолетный и необязательный разговор в батумском поезде вовсе не давал мне оснований для столь далеко идущих мыслей. Тем более ей. Вот почему слова Наны приобрели совершенно иной смысл и значение, растревожив и взбудоражив меня. Вот почему поразили меня два, на первый взгляд, незначительных слова, легко спорхнувших с ее уст: «Куда угодно».

— Надеюсь, я могу истолковать ваши слова в прямом смысле? — миновав Мцхету, спросил я девушку.

— Конечно!

— И я могу воспользоваться ими целиком по моему усмотрению?

— Как вам угодно. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что сказала, усевшись в машину. И представьте, даже обиделась бы, если в ответ вы предложили бы мне шаблонный маршрут Тбилиси — Мцхета — Тбилиси.

Я исподтишка рассматриваю стройные ноги девушки, обтянутые джинсами, пытаясь представить, как бы они выглядели, будь Нана в платье. Джинсы обманчивы. Часто фигура, кажущаяся в брюках грациозной и привлекательной, в платье выглядит какой-то общипанной и жалкой. Самая нормальная фигура та, которая в джинсах выглядит чуть-чуть полноватой.

Нана Джандиери — исключение, во всяком случае так мне кажется. Когда она идет по улице, ее тело поражает не только удивительной пластикой, но и поразительной пропорциональностью. Я убежден, что в платье Нана Джандиери выиграет еще больше.

— Вам никогда не предлагали сниматься в кино?. — спросил я, обогнав громадный трайлер, груженный длиннющими стальными трубами.

Трасса впереди свободна.

— Очень часто.

Я напряженно смотрю в ветровое стекло, но каким-то внутренним зрением вижу перед собой длинные изящные пальцы девушки.

— И что же? Вы отказались?

— Конечно.

— Но почему? Принципиальные соображения, наверное?

— Принципиальность тут ни при чем. Просто я начисто лишена актерских способностей.

— А я убежден, что вы играли бы в кино ничуть не хуже любой красивой актрисы? — воскликнул я искренне, неловко управляя машиной под ее пристальным взглядом.

— Благодарю за веру в мои способности! — улыбнулась Нана. Видно, мою искренность она сочла за банальный комплимент.

Нана отвела от меня взгляд и провела рукой по волосам. Я облегченно вздохнул и вновь подчинил машину своей власти.

— Я не совсем уверена в себе, видимо, оттого, что слишком высокого мнения о профессии актера. Вовсе не исключено, что и я достигла бы кое-чего, но я терпеть не могу подделок — ни в вещах, ни в дружбе, ни в чувствах. Тем более в профессии. Я ценю все настоящее, искреннее и истинно талантливое.

Молчание. Длинное, но вовсе не тягостное. Признаться, оно мне даже приятно.

Мне кажется, и Нане молчание, воцарившееся в машине, доставляет удовольствие. Словно невидимые нити протянулись между нами. Тихая музыка зазвучала во мне. Электроволны, излучаемые прекрасным телом Наны, захлестнули меня с ног до головы, и радость переполнила все мое существо.

Время от времени, обогнав очередную машину и обеспечив себе свободную трассу, я искоса поглядывал на девушку. Ветерок трепал ее челку, сдувая ее с красивого чистого лба.

«Челка гораздо больше ей к лицу», — думал я про себя, любуясь в то же время ее лбом. С откинутыми назад волосами Нана походила на школьницу.

На указательном пальце Нана носила одно-единственное кольцо, тяжелое серебряное кольцо с чернью. Рукава ее джинсовой рубашки были закатаны по локоть, а запястье оттягивали массивные стальные часы, придававшие ее гибкой и подтянутой фигуре спортивный облик. Я часто ощущал на своем лице пристальный, смущающий меня взгляд девушки и изо всех сил нажимал на газ. Машина мчалась с огромной скоростью, оставляя позади шарахающихся в испуге собратьев.

Рев реки послышался совсем близко. В мерцающем свете звезд я отчетливо увидел контуры моста. По совету водителя грузовика, я повернул налево и пошел по следам машины. Вскоре показался брод. Я включил ближний свет и осветил реку. Боясь напороться на подводный камень, я осторожно открыл дверцу и вышел из машины. Подошел к реке вплотную, пытаясь обнаружить в ней самое мелкое место.

Вдруг хлопнула дверца. Я оглянулся. На мгновение меня ослепили фары. Я догадался, что Нана вышла из машины и направляется ко мне. Неожиданно она попала в полосу света, обозначились контуры ее гибкой фигуры.

— Какая красота! — воскликнула Нана.

Ее голос в тишине ночи показался мне удивительно мелодичным. Не останавливаясь, девушка прошла мимо меня к самой реке. Она неторопливо нагнулась, скинула туфли и закатила джинсы по колено. Я невольно засмотрелся на ее точеные лодыжки и узкие нежные ступни, забелевшие в темноте.

— Ой, какая холодная! — воскликнула Нана еще до того, как ступила в воду.

Облокотившись на капот машины, я не сводил глаз с Наны, медленно передвигавшейся по колени в воде.

Фары машины вырезали во мраке янтарную пирамиду, упиравшуюся острием в капот машины. Я сунул руку в открытое окно машины и погасил свет.

— Нодар! — в испуге вскричала Нана.

Я тут же включил фары. Нана, кусок бурлящей реки и несколько ив вновь оказались в опрокинутой янтарной пирамиде. Нана испуганно ищет меня глазами, но я стою вне пределов света, и она не может отыскать меня. Не видит она и того, что на лице моем блуждает нежная, любящая улыбка.

— Не выключай, Нодар, пожалуйста, я боюсь!

Видимо, с перепугу Нана перешла на «ты». Что же, темнота и одиночество быстро сближают людей.

Нана осторожно, с опаской сделала несколько шагов. Река у брода поспокойней, но, видно, Нана все же боится упасть. Наконец она выбралась на берег и залезла на большой белый камень. Когда она выпрямилась, голова ее оказалась за гранью пирамиды, и она стояла на камне, словно античная скульптура.

На белом камне еще отчетливей вырисовалась линия ее узкой ступни.

— Может, поедем?

— Сейчас.

Она совсем по-детски помахивает в воздухе сначала одной ногой, потом другой, пытаясь их высушить.

— Не вижу, где мои туфли!

Я направился к тому самому месту, где Нана оставила свою обувку. Я без труда обнаружил ее туфли, да их и не надо было искать. В белых камнях, освещенных светом фар, отчетливо виднелись два красных пятна.

— Спасибо! — поблагодарила меня Нана еще до того, как я подошел к ней с туфлями в руках. Я подал ей руку, и она, легко спрыгнув с камня, взяла у меня туфли.

Я пошел к машине, облокотился на капот и стал терпеливо ждать, когда Нана обуется. Но она не торопится. Видно, ноги ее еще не совсем просохли.

В течение целого дня что-то зрело и копилось во мне, но что именно, трудно было определить. И вот теперь я совершенно отчетливо осознал, что давно уже не был так счастлив, безмерно счастлив…

Осознал и вдруг испугался. В ушах у меня зазвучал знакомый голос, голос Эки: «…Пройдет время, и все изменится. Если уже не нашлась, то очень скоро найдется девушка, которая одним взмахом руки отметет всю твою нынешнюю философию. И ты снова станешь таким же жизнерадостным и энергичным, каким был еще год назад. И глаза твои вновь станут такими же сердечными, внимательными и любящими, какими были они при нашей первой встрече…»

Я почувствовал, как сжалось и заныло мое сердце, словно его окунули в чан с ледяной водой.

Я даже не заметил, как хлопнула дверца машины. И лишь спустя какое-то мгновение пришел в себя.

— Бр-р-р, жуткая холодина! — говорит Нана.

В горах уже ощутимо дыхание осени.

Я сел в машину, медленно стронул ее с места и с предосторожностями въехал в воду. Колеса буксуют, и я равномерно жму на газ. На первой скорости я постепенно продвигаюсь вперед.

Нана молчит, видимо боясь мне помешать.

Машина легко одолела брод, и мы выбрались на противоположный берег. Мы вновь вернулись к мосту и двинулись по дороге.

— Ты не голодна? — спрашиваю я Нану.

— Не время голодать! — смеется Нана.

Справа выросла огромная скала. В низине, у самого основания скалы раскинулась моя деревня, мой родной уголок земли. Оставалось проехать каких-то полкилометра.

— Вот мы и дома, — говорю я Нане и киваю влево.

Нана перегибается в мою сторону, пытаясь разглядеть деревню в левом окне.

Ее волосы щекочут мне лицо, а упругая грудь упирается в мое плечо. Я, боясь шелохнуться, с наслаждением вдыхаю пряный аромат ее волос. А Нана с ребячьим любопытством все смотрит и смотрит в залепленное мраком оконце. Ее упругая грудь жжет мое плечо, и я хочу, чтобы мгновение это длилось вечно.

— Ничего, кроме деревьев, я не вижу.

— Это ореховые деревья. Скоро покажутся огоньки.

Мои руки напряглись и одеревенели. Машина ползет на первой скорости, но тяжелый рокот мотора не действует мне на нервы Теперь мною владеет лишь одна забота: как бы Нана не отодвинулась от меня. Изредка машина попадает в рытвины, и тогда Нана прижимается ко мне всем телом. Ее волосы рассыпаются по моему лицу. Я ощущаю легкое головокружение от теплоты и упругости ее молодой плоти.

— Вот они, вот они, огоньки! — радостно захлопала в ладоши Нана.

Я осторожно поворачиваю голову, стараясь не потревожить Нану, доверчиво и радостно прижавшуюся ко мне. Еще немного, и покажется бабушкин дом.

Не успел я проехать и двадцати метров, как увидел нашу оду, высившуюся на пригорке. В одном из ее окон брезжил слабый свет.

Я мягко затормозил.

— Что случилось? — спрашивает Нана.

— А вот и наша ода.

Нана во все глаза глядит в окно.

— Какая прелесть!

Я не могу разобрать, к чему относится Нанино восклицание. Ведь нехитрая бабушкина ода едва виднеется отсюда. Может, она радуется, что мы уже приехали? Или ее тронула чуть мерцающая лампочка в окне, один-единственный зримый знак цивилизации в этом безлюдье? А может, после запруженных машинами улиц Тбилиси покой, воцарившийся здесь, кажется ей экзотическим и невозможным?

А может, ей нравится, что в этой глуши мы наконец-то один, словно на островке, затерянном в безбрежном море?

Не знаю…

Я медленно выжимаю педаль. Еще несколько метров, и мы свернем с главной проезжей дороги на узкий проселок, ведущий к бабушкиному дому.

А вот и разбитое молнией ореховое дерево. Отсюда начинается наш проселок.

Я кручу баранку влево.

Деревня уже видна как на ладони. Нана с жадным любопытством рассматривает оды, виднеющиеся сквозь плотный строй ореховых деревьев. Из окон льется слабый мерцающий свет.

Постепенно растет и тяжелеет и без того громадная скала, подчерненная мраком. Она грозно нависает над притаившейся у ее подножия деревней. Мои двоюродные братья, наверное, сумерничают на скамейке у родника, в плотной тени раскидистых ореховых деревьев. Они конечно же догадались, что машина свернула к их дому. Еще немного, и я вижу, как поднимается со скамейки могучий мужчина. Он неторопливо делает несколько шагов нам навстречу и застывает, пристально вглядываясь в машину. Должно быть, это мой двоюродный брат Элгуджа.

Наверняка все без исключения с немым любопытством разглядывают автомашину, лениво переваливающуюся по узкому проселку.

«Кто бы это мог быть?» — верно, гадают они. И перебирают множество имен родных и близких, но ни за что не угадают, ибо меня здесь никто не ждет. Вот уже целых шесть лет как я не приезжал сюда.

Теперь я отчетливо различаю каждого. Я не ошибся: здоровяк, направившийся нам навстречу, действительно Элгуджа. А тот второй, только что поднявшийся со скамейки, Сосо. А вот и Амиран, Сандро, Мери, Кетеван…

Расстояние между нами неуклонно сокращается. Я с улыбкой смотрю на изумленные глаза своих близких, пытающихся по ничего не говорящему им номеру машины определить личность гостя.

Я остановил машину и распахнул дверцу.

В очаге потрескивает огонь. Сморщенная и как бы высохшая бабушка деловито суетится. Наверное, на свете нет ничего, что бы могло измерить радость, переполняющую ее сердце.

Нана, накинув на плечи бабушкину шаль, сидит на треногом стуле.

В комнате полутемно, но языки пламени отбрасывают узкие колеблющиеся тени на ее милое лицо. Я вижу, с каким неприкрытым любопытством рассматривают ее соседи и соседки: мужчины — искоса, женщины — явно.

Нана догадывается, что она всем пришлась по душе, и не скрывает охватившего ее веселого возбуждения. Глаза ее сияют, а на щеках вспыхивает румянец.

Дверь со скрипом отворилась, и в ней показалась жена моего двоюродного брата Элгуджи — Мери — с нахохлившейся индюшкой под мышкой.

Мери скинула чусты и, оставив их у порога, подошла к очагу.

— Ты, как я помню, неравнодушен к индюшатине, — с улыбкой сказала Мери и, обернувшись к мужу, протянула ему тяжелую ношу: — Иди уже, что ли, резать ее пора.

— Да погоди ты со своими поручениями. Вот женщина, человек из самой столицы приехал, нет чтобы дать с ним наговориться, проворчал Элгуджа, но встать все же встал.

— Где у тебя топор, Нино? — обратился он к бабушке, забирая у жены индейку.

— Зачем ты беспокоишься, Мери, я уже зарезала кур, — говорит бабушка, заливая горячей водой кукурузную муку в жбане. А рядом хлопочут соседки: кто кур потрошит, а кто на стол накрывает.

И вновь заскрипела дверь.

Я сразу узнал восьмидесятилетнего дядюшку Владимира, высокого, по-юношески статного, но совершенно седого. Опираясь на суковатую палку, он улыбаясь направляется прямо ко мне.

— Здравствуй, Нодар, дорогой мой! — еще издали раскрывает он объятия.

Я быстро вскакиваю со стула и встречаю его в дверях.

— Как поживаешь, дядюшка Владимир? — крепко обнимаю я старика и его жену тетушку Аграфену.

— Ты с ним погромче говори, сынок, а то он у меня совсем оглох, — целуя меня, говорит тетушка.

— Как поживаешь, дядюшка Владимир? — кричу я ему чуть ли не в самое ухо.

— Хорошо, хорошо, — угадывает он мой вопрос — Ты еще не женился, сынок? — спрашивает он в свою очередь, церемонно пожимая руку Нане.

Услышав вопрос, все навострили уши. На мгновение воцарилась тишина. Никто не знал, кем приходится мне Нана Джандиери. Лишь бабушке успел я сказать, что Нана моя приятельница, но она, видимо не поверив, крепко прижала ее к своей груди и долго еще не сводила с нее испытующего взгляда.

Легко представить, какое любопытство мог возбудить в деревенской глуши приезд столь прекрасной гостьи.

По мнению родственников и соседей, Нана должна была быть мне если не женой, так, во всяком случае, невестой и не иначе. Покоренные красотой и достоинством, с каким держалась Нана, они наверняка не могли заподозрить ничего дурного либо предосудительного. Впрочем, по здешним понятиям, молодая и красивая девушка, приехавшая в глухую деревеньку наедине с молодым мужчиной, пусть даже и женихом, не могла рассчитывать на особое расположение.

— Это моя приятельница Нана Джандиери! — прокричал я старику.

— Покричи, покричи, услышит он тебя, как же! Да он же глух как пень, — появившись в дверях с громадным штофом вина на плече, загоготал Элгуджа. Он осторожно поставил вино на пол.

— Ничего себе, пошел с индюком расправляться, а вернулся с вином! — улыбаюсь в ответ я. Безотчетная радость переполняет все мое существо.

— Когда я еще дождусь такого гостя! Да это что! Давай, в марани сходим. Я сегодня квеври вскрыл, пропустим по стаканчику — для заправки.

— Что ты еще придумал? Вина у меня нет, что ли, — рассердилась бабушка.

— Ах! — притворно вскричал Элгуджа. — Тебе категорически запрещено нервничать. — Потом он повернулся ко мне: — Я помню, ты в юности хорошими сигаретами баловался.

Я достаю из кармана пачку «Иверии».

— Ну что, нравится?

— Замечательные.

— Вот и кури. У меня в машине еще целый блок найдется.

— Дай тебе бог здоровья. Эй, Амиран, Сандро, Владимир, Жора, айда с нами в марани! — Элгуджа с наслаждением затянулся и обратился к жене: — А ну, сбегай домой, принеси нам хлеба с сыром!

Нана весело присоединяется к нам. Яркие сполохи огня озорно пляшут в ее глазах.

Мы шумно вываливаемся во двор. Коптилка на перилах балкона напомнила мне детство, и сердце защемило от нежности.

Нана зябко кутается в бабушкину шаль. Уже довольно холодно. Нана крепко ухватила под локоть жену Элгуджи, идущую впереди нашей компании с коптилкой в руке. Она передвигается осторожно, с опаской ставя ступни на кочковатую тропинку.

Чистое, без единого облачка небо усеяно крупными звездами. И огромная черная скала, нависшая над нами, кажется на его фоне еще выше и громадней.

— Да будет с нами его благодать. — Элгуджа крутанул огромной белой чашкой в полном до краев квеври. Принесенный штоф почти ничего не убавил в бездонном сосуде.

В марани царил терпкий винный дух, поднимающийся от квеври. Лампочка на айвовом дереве почти не светила. Коптилку Мери поставила на крышку бочки, стоявшей под деревом.

— Когда ты только умудрился откупорить квеври? — изумляюсь я.

— Эка невидаль. Да вы уже с час как приехали. Пока вы с бабушкой обнимались да целовались, я мигом управился. Ты гость, тебе и пробу снимать. А ну, тряхни стариной, скажи нам пару слов.

Огромная чашка легко наполнила три стакана. Один из них Элгуджа протянул мне.

— Чего ты на него уставился? Говори же тост, да побыстрее! — подстегнул меня Элгуджа, усевшийся на корточки возле квеври.

— Да здравствует твой марани, да не обделит его бог своими щедротами! — провозглашаю я и опорожняю свой стакан.

Тепло медленно разливается по всему телу. Небо, сплошь усеянное зрелыми звездами, глухой рокот реки, доносящийся из лощины, и почти невероятная тишина деревенской ночи доставляют мне невыразимое наслаждение.

Но почему?

Может, это просто ностальгия горожанина, которого малейшие проявления кажущейся сельской идиллии приводят поначалу в неописуемый восторг? Но стоит пройти лишь неделе, и прелести селянства набивают оскомину и ждешь не дождешься дня, когда удастся убежать от еще вчера восхищавшего тебя уклада.

Нет, не это.

До предела опустошенный и утомленный, я, видимо, только здесь по-настоящему ощутил целительность человеческого покоя.

Второй стакан Элгуджа уважительно протягивает Нане. Я едва не прыскаю со смеха, наблюдая, с какой неуклюжей грацией ведет себя в обществе Наны этот медведь. Глаза Наны светятся детской радостью. Куда только подевалась ее гордая уверенность в собственной красоте и неотразимости. Передо мной теперь непосредственный и восторженный ребенок, которому чужды напряженность и неестественность взрослых.

— Что мне сказать? — спрашивает она у меня, принимая стакан от Элгуджи.

— Все, что угодно.

— Так да здравствуем все мы!

Она выпила половину стакана и протянула его мне. Я едва сдерживался, чтобы не расцеловать Нану. Обычно с такой доверительностью протягивают стаканы только очень близким людям. И теперь здесь, в этом чуждом и непривычном окружении, один я и был самым близким для нее человеком, и потому с такой искренней безоглядностью протянула она свой недопитый стакан.

Я осушил стакан и с улыбкой посмотрел на Нану. Пока я пил, она не сводила с меня своих ласковых глаз. Потом взяла у меня стакан и отдала его Элгудже.

— А теперь слово за дядюшкой Владимиром, нашим старейшиной.

Старик сначала смакует вино, одобрительно покачивая головой, а затем залпом осушает стакан.

— Вот тебе и восемьдесят лет!.. — смеется Амиран.

— Это он благословил наш квеври, потому и не позволил себе оставить в стакане даже капли, — разъяснил Элгуджа.

А Мери тем временем принесла яичницу с ветчиной на пышущей жаром сковородке.

Я невольно оглядываюсь на Нану, почувствовав ее настойчивый взгляд.

Отчего у нее так блестят глаза?

Может, она благодарит меня за сегодняшний день?

А может…

А может, ее тронула безыскусная доброта деревенских жителей и их первозданная естественность?

Может…

А может, она влюбилась в меня?

А иначе почему она с такой безоглядностью поехала чуть ли не на край света с полузнакомым человеком?

Нана уселась за стол напротив меня. Бабушкина шаль по-прежнему накинута на ее плечи.

Видно, Нана прекрасно чувствует, что шаль эта ей к лицу. Женщины всегда остро ощущают, что им идет. Деревенская шаль в сочетании с джинсами еще больше подчеркивает городской облик Наны. Она еще больше оттеняет тонкие черты ее лица и пластику гибкого тела.

Женщины лепят в кеци четырехугольные хачапури. Стол стоит так, чтобы не мешать бабушке хлопотать возле очага. Из женщин за столом сидит лишь Нана. Остальные помогают бабушке.

И Нана тоже не раз порывалась помочь, но бабушка вежливо отклоняла ее попытки. В конце концов Нана, видимо, решила, что излишняя настойчивость может быть сочтена за назойливость, и сдалась.

— Давайте выпьем за наших гостей! — взял на себя обязанности тамады Элгуджа.

Когда он взглянул на Нану, в его зычном голосе послышались ласковые нотки.

В комнате воцарилась тишина, нарушаемая лишь легким треском огня.

— Дай вам бог счастья. Городской девушке вряд ли может понравиться наше глухое селение, но, что поделаешь, мы здесь родились, здесь мы и умрем. И даже те, кто некогда покинул его, возвращаются сюда на склоне лет.

Я смотрю на Нану и переживаю, как бы в ответ на тост Элгуджи она не стала возражать ему шаблонными фразами: мол, ничто не сравнится с деревенским покоем, что именно в этой грязи и первозданности и заключается прелесть жизни. И что, мол, за жизнь в выхлопах машин и духоте асфальта.

Но Нана только мило улыбается и кивает Элгудже в знак благодарности.

— Будьте здоровы! — говорит Амиран.

— Будьте здоровы! — вторят ему все остальные.

Тост за Нану мужчины пьют стоя, ощущая неловкость оттого, что не знают, как и что сказать гостье.

— Спасибо, — улыбается в ответ Нана.

Женщины, ни на мгновение не прерывая хозяйственных дел, вполглаза посматривают на меня и на Нану. Ясно, что Нана пришлась им по сердцу, и они не скрывают этого. Но смелое одеяние девушки и ее появление в деревне среди ночи наедине с молодым человеком не дает им покоя.

Я не знаю, сколько мы выпили, но чувствую, что вино постепенно ударяет мне в голову, а тело становится невесомым.

— Выпьем за наших женщин! — провозглашает Элгуджа.

В голосе тамады прибавилось лихости и уверенности.

— Вот эта женщина, уважаемая Нана, моя вторая половина. Без нее душа из меня вон. Не дай мне бог оставить ее вдовой, уж лучше мне самому ходить во вдовцах.

— Типун тебе на язык, — улыбается Мери.

До Наны лишь теперь доходит смысл Элгуджиных слов, и она звонко хохочет.

— Мери уже шестая по счету жена этого льва, — говорю я Нане.

Нана вновь хохочет, думая, что я шучу.

— Напрасно смеешься, я не шучу. Мери, скажи хоть ты, разве это неправда? — поворачиваюсь я к жене Элгуджи.

— И вовсе не шестая, а всего лишь третья! — усмехается Мери, продолжая толочь в ступе чеснок.

— Ничего подобного, шестая, — упрямо повторяю я.

— Вот это понимаю, ловкач, да и только! — с непритворной грустью говорит Сандро, семидесятилетний сухощавый старик с блестящей лысиной. — Я не смог даже с одной женой развестись, а он шестерых окрутил и хоть бы хны.

— Невелика наука, дорогой ты мой дядя Сандро! — говорит Элгуджа, протягивая стакан Жоре. — Это с первой женой трудно расстаться, а потом уж все идет как автоматная очередь — одна за другой, одна за другой.

Нана от души хохочет, и я вижу, как сверкают в отсветах пламени ее белые крупные зубы.

Все смеются так, словно впервые услышали шутку Элгуджи. Я сам слышал ее не раз, а о местных жителях и говорить не приходится.

Нана воспринимает все эти шутки и остроты первозданно и незамутненно. Она убеждена, что они рождаются сию минуту тут же.

— Не беспокойся, дорогая Мери, — продолжает Элгуджа, — тебе уже нечего переживать. Лишь женившись в шестой раз, я пришел к выводу, что все вы один фрукт! Так что, мой Сандро, — обратился он к старику, — не отчаивайся. Лучше уж остановиться на первой и сохранить ее до последнего дня. — Заразительный смех Наны придает речам тамады большую остроту и выразительность.

— Если послушать тебя, так все женщины в мире одинаковы, — говорит Амиран, зная, что Элгуджа еще не исчерпал свой смеховой материал, разворачивающийся по раз и навсегда заданному сюжету. Этот вопрос был необходим, чтобы игра продолжилась. Я хорошо знаю, как ответит на этот вопрос Элгуджа, но делаю вид, что слушаю с неослабным вниманием. Теперь всех присутствующих интересует лишь реакция Наны, словно все только тем и озабочены, как получше развеселить Нану.

— А как же! Ты, сдается мне, только сейчас это и уразумел? — отвечает Элгуджа так, будто ответ его созрел сию минуту. — Все женщины одинаковы, дорогой мой Амиран, только фамилии у них разные.

Нана покатывается со смеху. Она ребячливо всплескивает руками и заливается в полный голос.

— Чтоб тебе пусто было! Вот попотчую тебя, тогда узнаешь! — притворно замахнулась ступой Мери, как будто не слышала этого по крайней мере раз сто.

— Все женщины одинаковы, только фамилии у них разные, — тоном, не терпящим возражений, утверждает Элгуджа. — Так да здравствуют наши женщины!

Я встаю и целую каждого сидящего за столом. Я всех очень люблю, но сегодня мне хочется особо обласкать каждого. Я им безмерно благодарен за то, что они так тепло приветили мою Нану.

«Моя Нана» — эти два слова застали меня врасплох. Горячая волна бросилась мне сначала в голову, а затем с громадной скоростью захлестнула всего меня.

Я опорожняю свой стакан и делаю Элгудже знак, что пора пить большими сосудами.

Внезапно скрипнула дверь. Воцарилась тишина, и все одновременно оглянулись на этот скрип. Я вздрогнул и вскочил на ноги. В дверях стояла Элене, удивительно красивая пожилая женщина, рано овдовевшая и бездетная.

Я пошел ей навстречу.

— Здравствуй, Элене!

— Здравствуй, Нодар, я принесла тебе вяленого гуся и тутовую водку. Ты, мне помнится, любишь это.

— Не стоило беспокоиться. Познакомься, моя приятельница Нана Джандиери.

— Какая у тебя прекрасная приятельница! — улыбается Элене, целует Нану в щеку и, сбросив шаль, садится.

В глаза мне бросаются ее поседелые волосы, и сердце горько сжимается.

Шестнадцатилетний юноша, разгоряченный игрой в мяч, сбегает к роднику. Удивительно красивая статная женщина подставила кувшин под струю воды. Кувшин уже полон, и вода льется через край, но женщина не торопится его убирать. Она стоит согнувшись, придерживая кувшин за ручку.

Юноша не в силах оторвать глаз от ее белой высокой груди, виднеющейся в вырезе платья. Белизна начинается сразу от прекрасной загорелой шеи.

Женщина чувствует жадный, обжигающий грудь взгляд широко раскрытых глаз юноши. Она почти физически ощущает, как требовательно ласкают ее полураскрытые горячие губы, еще не знавшие женской любви. Ей кажется, что она слышит, как шумит в его жилах подстегнутая страстью кровь.

Женщина даже не пошевельнулась, стоит себе согнувшись, упрямо уставившись на кувшин с льющейся через край водой. Она словно бы не замечает юношу, но взгляд его, жадно ласкающий ее грудь, ей приятен.

Потом она медленно подняла голову и поздоровалась с юношей, словно только теперь его и заметила.

— Ну, здравствуй.

— Здравствуй.

— Да ты весь в поту. Подойди ко мне.

Юноша, как зачарованный, шагнул к ней.

— Как бы ты не простыл! — Женщина нежно дотронулась пальцами до его вздымающейся груди, улыбаясь, медленно застегнула пуговицу на рубашке.

— Что с тобой, малыш, ты, случаем, не онемел? — вновь улыбнулась женщина и пригладила его растрепавшиеся вихры. Перед ней стоял мужчина, и прикосновение к нему было ей приятно.

— А у меня огурцы поспели. Приходи вечером к винограднику, они на заднем дворе посажены.

Женщина нагнулась и ухватилась за ручку кувшина. Белая грудь вновь сверкнула на солнце. И женщина ушла.

Юноша не помнил, сколько еще времени он простоял так в полном оцепенении. Не слышал он и того, как подъехал к роднику незнакомый старик.

— Будь добр, подай мне воды! — услышал он глухой старческий голос.

Юноша опомнился. Он молча подошел к старику, сидящему на арбе, взял у него армейскую флягу и наполнил ее водой.

Старик выпил воду мелкими глотками, вылил остаток на землю и вновь протянул флягу юноше.

— Не поленись, будь другом, подай еще одну!

Юноша прибежал домой, без сил рухнул на тахту и закрыл глаза.

Тело его била мелкая дрожь. Оно все еще было во власти буйного влечения и страсти. Он чувствовал, что и вдова потянулась к нему. Странное нетерпение овладело им. Он страшился встретиться с глазами близких, не желал никого видеть. Единственно, о чем он мечтал, чтобы солнце побыстрее зашло.

Подойдя к винограднику, он едва не лишился чувств. Усилием воли он заставил себя успокоиться и огляделся по сторонам. Женщины нигде не было видно.

Внезапно до слуха его донесся шелест листьев, и тут же он увидел горящие глаза вдовы. Все сомнения неопытности мгновенно исчезли. Он не помнил, как подошел к женщине. Только ощутил, как зашумела в ушах кровь. Тело его затрепетало, объятое сильной и доселе незнакомой радостью. А губы женщины, побелевшие от страсти, счастья и наслаждения, шептали, стонали, подстегивали: «О мой родной», «Мальчик ты мой!»

А потом они, обессилев, лежали на теплой, парной земле между лозами и смотрели в небо. Грудь женщины ходила ходуном. Юноша все еще не пришел в себя. Он не может понять, во сне это произошло или наяву. Тело по-прежнему трепещет, и волны горячей крови, взрывая перепонки в ушах, захлестывают его.

— Нас никто не видел? — спрашивает женщина.

— Никто.

— А теперь уйди и навсегда забудь все, что здесь произошло.

Юноша приподнялся.

— Уйди, тебе говорят.

Юноша встал на колени. И женщина привстала, уперев руки в землю.

— Погоди. Сначала поклянись, что все забудешь!

— Не забуду.

— Тогда поклянись, что никому не скажешь ни слова!

— Клянусь матерью!

— Знай, если ты когда-нибудь нарушишь слово, я в тот же день брошусь в Ингури.

— Клянусь матерью!

Женщина тоже встала на колени, взяла в руки лицо юноши и с любовью заглянула ему в глаза. Сердце ее дрогнуло. Наивные, добрые, в счастливых слезах глаза шестнадцатилетнего мальчика, еще не осознавшего всего с ним происшедшего, жалобно смотрели на нее.

Она медленно нагнулась и поцеловала мальчика в глаза. И даже неопытный юнец понял, что это были не те поцелуи, которые еще мгновение назад жгли и будоражили его и без того кипевшую кровь.

Вдруг женщина заплакала, горько, навзрыд и ничком повалилась на землю.

Побледневший юноша, стоя на коленях, с отчаянием наблюдал, как трясутся ее плечи.

— Нино, рог, да побыстрей! — кричит Элгуджа.

— Еще чего придумал, рог ему подавай! Да ты вконец споишь ребенка! — сердится бабушка. — Он ведь такой долгий путь одолел, устал небось!

— Рог, тебе говорят! — картинно подбоченясь, рявкнул Элгуджа.

Нана хохочет. Ей явно нравится мой двоюродный брат. Что бы он ни сказал, она безудержно хохочет. Ее смешит все: его жесты, его интонации, громовой голос, широкие, как лопата, ладони.

Бабушка покорно несет рог, вмещающий в себя не меньше трех стаканов.

— Ты хоть залейся вином, а Нодара не трожь. — Бабушка коснулась моей щеки своей сморщенной рукой. — Не пей, сынок, не бери пример с этого ирода!

— Бабушка, хватит тебе хлопотать, сядь с нами.

— Вот только индюка принесу и сяду.

— Давайте выпьем за наш край, за наше село…

Я вполуха слушаю тамаду и, стараясь, чтобы не заметили соседи, смотрю на Нану.

Неужели она любит меня?

Я хочу вычитать ответ на мой вопрос в медвяных глазах девушки. Нана улыбается. Нежно, с любовью. Она счастлива и весела. Она знает, что все стараются доставить ей радость, из шкуры вон лезут, чтобы заслужить ее улыбку. А может, этот нежный взгляд всего лишь благодарность за незабываемый сегодняшний вечер?! Но почему она поехала со мной, едва знакомым человеком! В моих ушах вновь зазвучал голос Наны, отвечающей на мой вопрос: «Куда угодно»… «Куда угодно»… «Куда угодно». Что подумают ее родители? А может, она живет одна? И как она могла довериться мне, поехать со мной? Нет, так ставить вопрос неверно. Нана Джандиери не из тех, которые последуют за кем угодно. Нет, нет, она определенно любит меня. Любит — и все. Иначе все это совершенно непонятно. Да, да, она любит меня!

Я опомнился, когда обнаружил в своей руке полный до краев рог. Я силюсь вспомнить, какой тост провозгласил наш тамада. Ах, да, за наш край, за наше село, где мы появились на свет и где завершим свой земной путь. «Я своих детей неволить не стану, пусть живут, где им охота. Буду рад, коли они здесь останутся, но они все в Тбилиси норовят. А я в Тбилиси, хотите верьте, хотите нет, задыхаюсь, глаз сомкнуть не могу, город камнем на шее у меня висит. Не дождусь, когда назад вернусь».

Я что-то мямлю, но что, не знаю сам. Наверное, по инерции продолжаю тост. Потом одним духом осушаю рог и перехожу алаверды к Сандро.

— Я рог пить не стану! — замахал руками Сандро.

Отказ Сандро меня, признаться, озадачил.

Раньше за Сандро такого не водилось, чтобы он от вина отказался. Никто не смог бы похвастать, что хоть раз на дне его стакана видел каплю вина. Дойдет, бывало, до своего предела, и только его и видели, тут же пойдет домой отсыпаться. Я присмотрелся к Сандро внимательней. Он сильно сдал за те шесть лет, что я его не видел.

— Врачи не велят мне пить! — пояснил Сандро, заметив на моем лице изумление.

— Пей, Сандро. Врачи не узнают. Мы им ничего не скажем, да и ты помалкивай, — подбадривает его Элгуджа.

Нана с интересом смотрит на Сандро. Поймав взгляд девушки, Сандро, не зная, как поступить, вконец растерялся.

— Когда это бывало, чтобы я от вина отказывался?!

— Так что же тебе взбрело на ум именно сегодня отказываться? Или гости тебя смущают?! — не отстает от Сандро Элгуджа.

— Клянусь детьми, мне нельзя! — говорит Сандро и покорно протягивает руку за рогом. Даже семидесятипятилетнему мужчине льстит внимание красивой девушки. Вот почему он сдается. И жена ему не запрещает, как бы молчаливо соглашаясь с мужем, что нельзя ронять чувство собственного достоинства. Минутное затишье. Все смотрят на Сандро.

Большой кадык ритмично ходит ходуном. Вино с клекотом льется в горло. Несколько капель упало на холщовую рубаху. Опрокинув над столом пустой рог, Сандро окинул всех горделивым взглядом.

— Ну вот так будет лучше! — одобрительно гудит Элгуджа.

— Вроде бы ничего, коли в живых останусь! — возвращая рог тамаде, сказал Сандро и стряхнул с рубахи капли пролитого вина.

— Вино еще никого не убивало на этом свете, — изрек Элгуджа, протягивая полный рог Амирану.

— Дядюшка Владимир, ты можешь поддерживать тосты маленькими стаканами! — прокричал он на ухо старику и задымил сигаретой. — Отличные сигареты «Иверия». Но, по мне, «Колхида» лучше.

— Позволь не согласиться с тобой! — смеюсь я и чувствую, что столь затяжной смех не соответствует сути сказанного. Потом я замечаю, как наклоняется стол, а прокопченные стены комнаты начинают покачиваться. Я энергично протираю глаза и мотаю головой. Наклонившийся было стол вновь выпрямляется, а потолок медленно возвращается на место. Связки чеснока и большой кусок прошлогодней ветчины, подвешенные к задымленной балке, по-прежнему свисают вниз, а не вбок. Электрический шнур с мигающей лампочкой успокаивается и застывает в привычном положении.

Об одних тостах дядюшка Владимир догадывается по движению губ тамады, а о других по наитию.

— Не знаю, чем я перед богом провинился! — не слыша собственных слов, во весь голос кричит дядюшка Владимир. — Может, грех какой надо мной висит!

— Какие могут быть грехи у ангелов! — целую я его в седые усы.

— Сны меня вконец извели, проклятые!

— Какие еще сны! — энергично двигаю я губами.

— Ох и тяжелые же мне снятся сны, не приведи господи! Будто внизу я, в Напарцхева, кукурузное поле мотыжу. Только закончу мотыжить, гляжу, из кустов человек верхом на коне появляется в кожанке, а на боку у него маузер. Глянет на меня грозно и по новой заставляет мотыжить.

— Гм! Плохи твои дела, как я погляжу! — присвистнул Элгуджа, словно впервые услышал рассказ старика.

— Готово! — слышу я над самым ухом Жорин голос. Под шумок и он уже опорожнил рог.

Внезапно Нана встала.

Воцарилось молчание. Все уставились на нее.

— Пойду помогу женщинам. А то неловко как-то, не успела приехать — и сразу за стол! — во всеуслышание поясняет она мне.

— Как хочешь, — улыбаюсь я и ловлю себя на том, что уже битый час непрерывно улыбаюсь.

Нана направляется к женщинам, сидящим в ряд у стены. У меня такое чувство, что стол как-то сразу уменьшился. Такое же чувство, видно, возникло у всех. Голос Элгуджи утратил прежнюю лихость и живость. И даже Сандро, до того державшийся молодцом заклевал носом.

— Давай следующий тост, что ли! — кисло говорит Амиран.

— Разрешите я вам налью, — с нарочитой любезностью говорит Жора. — Извольте дать ваш стакан, — обращается он ко мне.

Блаженно улыбаясь, я смотрю на Сосо. Он как всегда, не вымолвил ни единого слова за весь вечер, лишь покорно пьет вино и скромно закусывает.

Я чувствую, как мои губы растягиваются в глупую бессмысленную улыбку. Представляю, как по-дурацки я выгляжу со стороны. Терпеть не могу самодовольных лиц. При виде их у меня появляется безотчетное желание влепить пощечину. Вот и я теперь, наверное, похож на самодовольного идиота, поставившего огромную китайскую вазу на сверкающую крышку рояля и горделиво оглядывающего благоговейные лица членов своего семейства, знакомых и друзей.

Женщины взяли Нану в полукольцо, чтобы не сидеть к нам спиной. Огонь от очага едва освещает их лица, лампочка под потолком моргает, но я тем не менее отчетливо вижу чеканный профиль Наны, ее густые, подчерненные мглой волосы, гибкую фигуру, туго обтянутую джинсами. Меня радуют восторженные лица женщин. Нана им явно пришлась по душе, и они не скрывают этого. Мне показалось, что женщины придирчиво осматривают ее всю от волос до кончиков пальцев на ногах и, удовлетворенные увиденным, покачивают головами.

Элгуджа попытался было пошутить, но шутка не удалась. Тогда он вспомнил какой-то забавный эпизод.

— Неужели тебе не надоело мусолить одно и то же, бедолага ты безродный! — съязвил Амиран.

Элгуджа умолк. Шутить ему явно расхотелось. Он понял: до тех пор, пока Нана не вернется к столу, всякая его попытка развеселить сотрапезников обречена на неудачу. Я смотрю на Нану Она стоит, прислонившись спиной к прокопченной стене.

— Я озябла, — виновато улыбаясь женщинам, говорит Нана и возвращается к столу.

Застолье вновь оживилось. И тамада с прежней лихостью хлопнул в ладоши:

— Эй, там, вина!

А я, уже никого не стесняясь, открыто смотрю на Нану. Я горд, что такая девушка, как Нана, со мной, здесь, в этом глухом селении. Мне хочется, чтобы Нана подсела ко мне поближе, чтоб я мог дотронуться до нее, прижать ее к своей груди. Пусть видят все мои близкие и соседи, какая девушка любит меня. Но любит ли? Конечно, любит. Иначе зачем ей было ехать со мной? И отчего у нее так блестят глаза? Конечно же она любит меня. Двух мнений быть не может — любит, и все тут. И я ее люблю! Люблю до безумия. Я готов выскочить во двор и сообщить звездам, что я люблю Нану Джандиери и никого больше на целом свете. Мне до чертиков обидно, что мои двоюродные братья не видели, как легко и грациозно несет она свое гибкое тело по улицам Тбилиси, как мягок и грациозен ее шаг, как выразительны движения рук. Впрочем, я и сам этого не видел, но убежден, что все именно так и есть. Да что убежден, я и сейчас, сию минуту, вижу, с каким чувством собственного достоинства плывет она по улице Ленина.

— Что-то мы топчемся на месте. А ну-ка, Сандро, равнение в рядах!

— Всегда готов, дорогой ты мой! — оживился Сандро.

— Можно, и я скажу пару слов? — попросил я Элгуджу, дождавшись окончания тоста Сандро.

— Воля твоя! — развел лопатообразными ручищами Элгуджа.

Я привстал и подхватил рог.

— Не надо из рога, родненький, — налетела на меня бабушка.

— Повремени минуточку, бабуля, — мягко отстранил я бабушку и протянул рог Элгудже.

Элгуджа как перышко поднял штоф одной рукой. Ничего себе, поработали на славу!

— Ты на Элгуджу не равняйся, он хоть кого перепьет, бык эдакий! — не отстает от меня бабушка.

— Ну, это мы еще посмотрим! — успокаиваю ее я.

Я чувствую, что улыбка просто прилипла к моим губам.

— Да брось ты этот рог! — говорит Сандро и умоляюще смотрит на меня, чтобы я перешел к нему алаверды.

— Пересядь ко мне! — прошу я Нану.

Девушка без лишних слов подсаживается ко мне. Лишь положив ей руку на плечо, я догадался, что стою. Никак не мог припомнить, когда и зачем я встал. Мне вовсе не хочется придать тосту излишнюю торжественность и приподнятость. Не убирая руки с плеча Наны и одновременно стараясь не обеспокоить ее, я опять сажусь. Не успел я сесть, как мой треногий стул накренился вперед и вправо. Значит, я порядком пьян, хотя совершенно этого не ощущаю. Во всем теле — поразительная легкость, настроение безудержно поднимается все выше и выше, чуть ли не до самых звезд. И рот до ушей. Помнится, я приготовился сказать значительный тост, и улыбка до ушей к нему не подходит, но что я хотел сказать, хоть убей, не помню. Ладонью я пытаюсь стереть улыбку с лица, но не тут-то было.

— Так мы тебя слушаем, говори же! — подбадривает меня Элгуджа.

Наконец-то мне удалось содрать улыбку с лица. Я облегченно вздохнул и оглядел сотрапезников.

— Два рога — это уж слишком! — напоминает мне про алаверды Сандро.

— Перехожу алаверды к Сандро!

— Да я же умру, Нодар, — расплывается в довольной улыбке Сандро.

Я радуюсь, что верно угадал его намек.

— Этим рогом я хочу выпить знаете за что? — тщетно силюсь припомнить я задуманный тост.

Тишина.

Я грустно смотрю в тарелку. Нет, положительно все начисто вылетело из головы.

— Ну говори, говори же, мы тебя слушаем!

Это Жорин голос.

От Жоры ничего не укроется. Я энергично мотнул головой и посмотрел на Жору. И он уже хорош.

— Дорогой мой Жора, знаешь, за что мы выпьем? Ах, да, алаверды я перехожу к Сандро, — во избежание недоразумений напомнил я, ибо Жора встрепенулся и приготовился подхватить мой тост. — Выпьем за то, что мы вместе. Не дай нам бог лишиться веселья и радости, которыми полна сейчас эта прокопченная дымом очага комната. — Я стоя осушаю рог.

— Не пей хоть до дна, родненький, — теребит меня за плечо бабушка.

— Да не мешай ты ему, бабуся. Будто не знаешь, что вино улучшает состав крови! — басит Элгуджа.

Перевернув пустой рог, я подбросил его и тут же поймал на лету. В предвкушении алаверды Сандро умильно щурится, но лицо его выражает тревогу, как бы я не позабыл, что должен перейти алаверды именно к нему.

— Садись, сыночек, — тянут меня худые бабушкины пальцы.

Нану я не вижу, но чувствую, как она смотрит на меня снизу вверх.

— Бабушка Нино, — ухмыляется Элгуджа, — ты знаешь, как играют в футбол без мяча? Все снуют и суетятся — туда-сюда, туда-сюда. Сделай хоть вид, что собираешься подбросить нам на стол кое-что. Я вот свою благоверную никак не обучу без мяча играть. Да и ты, я вижу, не мастак в такой игре.

— Индюк скоро поспеет. Не нести же мне его на стол недожаренным. Наберись терпения, — разгадала маневр Элгуджи бабушка.

Между тем Жора наполнил рог и протянул его Сандро.

— Ох, вот где моя погибель, — улыбается Сандро, предвкушая тост.

— «Мравалжамиеееер…» — затягивает Жора, прикрыв глаза.

Песня сладилась. Во всяком случае, так мне кажется.

Я посмотрел на Нану. Она улыбается, значит, и вправду у нас получается неплохо.

Только мы закончили петь, а Сандро уже опрокинул пустой рог.

— А теперь черед Амирана. Вина нашему Амирану!

Я посмотрел на Амирана. Не считая Владимира и Сандро, он самый старший за нашим столом. Он прекрасно знает, что настал его черед, но все же заметно волнуется. А может, мне просто показалось? Нет, он действительно волнуется и не сводит глаз с Сандро. Но стоило Сандро протянуть ему рог, как лицо его тут же разгладилось.

Я, вне всякого сомнения, пьян. У Сандро заплетается язык — он явно вышел из игры.

— Я пойду уже, молодежь! — провозглашает Владимир, с трудом поднимаясь со стула.

Его уход нарушает течение застолья.

— Я его провожу, — опираясь на плечо Жоры, чтобы не упасть, лепечет Сандро.

— На что это похоже, друзья! — кипятится Амиран, вручая Сандро пустой рог. — Пить так пить.

Сосо сидит не двигаясь и бессмысленно улыбается в ожидании рога.

— Ты что же, совсем онемел? — допытывается у него Элгуджа.

— Дорогой мой Нодар! — торжественно лепечет Сандро. — Не забывай, сынок, своего родного села! — и тянется поцеловать меня.

Слово «сынок» он произносит с особой теплотой, подчеркивая тем самым не только разницу в возрасте, но и свое расположение ко мне.

Сандро целует меня, на глазах у него появляются слезы.

— Садитесь, уважаемый Сандро!

— Вот только провожу Владимира и тотчас вернусь.

Владимир, наверное, уже давно дома. Слезы текут по щекам Сандро.

— Не забывай своего родного села. Жаль твою бабку. Ты ведь знаешь, какая женщина наша Нино…

— Пойдем домой, горемыка, не утомляй гостя. Может, хоть сейчас догадаешься, что пить тебе уже не по плечу, — с улыбкой выговаривает ему жена.

— Не забывай своих дедов и прадедов… — всхлипывает Сандро.

Жора стоит с рогом в руке и терпеливо ждет, когда угомонятся сотрапезники. Он прищурясь смотрит на плачущего Сандро, не зная, как его унять.

— Погоди уводить муженька, индюк уже поджарился, — всполошилась бабушка.

— И завтра успеется, — отвечает Мариам, подталкивая мужа к двери.

«Моя теща завещалааа…» — слышится со двора голос удаляющегося Сандро.

— Я пойду, Нодар, — улыбаясь говорит Элене.

— Дорогая Элене, это Нана, моя Нана! — говорю я.

— Хорошая девушка твоя Нана! — улыбается Элене.

В уголках ее глаз я замечаю созревающие слезы.

Элене целует Нану в лоб и уходит.

Я опускаюсь на свой треногий стул. Комната вновь покачнулась. Я изо всех сил держусь руками за свой стул, не давая возможности опрокинуться стенам. Я исподтишка смотрю на Жору. Впервые вижу, чтобы спящий человек пил вино из рога. Потом он вдруг сел, положил пустой рог на стол и свесил голову набок.

— Готов! — говорит Элгуджа, знаками показывая Сосо, что настал его черед пить из рога.

Сосо, по обыкновению, безмолвно осушает его. Он бодрится, пытается сидеть прямо, но стоит заглянуть ему в глаза, как все становится на свои места — и этот готов.

— Хоть бы война началась, что ли, — наполняет рог Элгуджа, на этот раз для себя. — Не то осоловели ребята от безделья!

— Чтоб у тебя язык отсох! — всерьез сердится на него жена.

— Прощай, трезвость! — Он пьет вино мелкими глоточками. Посередине делает передышку, но рога от губ не отнимает. Кадык на мгновение останавливается, но тут же вновь начинает сновать вверх и вниз. Рог осушен. Тыльной стороной ладони Элгуджа с довольным видом вытирает губы и вызывающе спрашивает Амирана: — Что ты на меня уставился, или я тебе задолжал что?

— Выпей за всех святых, если можешь, и дай отдохнуть гостям! — говорит Амиран, желая подчеркнуть тем самым, что он все еще трезв.

Но Элгуджа уже не слушает его.

— «Мравалжамиееер…» — затягивает Элгуджа.

Затуманенное сознание Жоры, видно, уловило мелодию песни, и он без перехода подтянул хриплым голосом. Голова его свесилась набок, оба глаза закрыты, но он поет и во сне. И, представьте, верно поет.

Широко раскинув руки, я вступаю басом. Я уверен, что пою здорово.

Неожиданно я почувствовал, что Нанины губы приблизились к моему уху.

— Какие вы все смешные-е-е! — шепчет она.

Какая музыка может сравниться с ее мелодичным голосом, полным радости и счастья.

«Какие вы все смешные!» — слышу я, и блаженное тепло разливается по всему моему телу.

Я просыпаюсь далеко за полночь.

Со сна я не сразу догадываюсь, где нахожусь.

Над головой небо, густо усеянное звездами.

Бабушка постелила мне на балконе.

Проснулся я от холода. Одеяло сползло. С головой накрываюсь одеялом, чтобы чуть-чуть отогреться. Сон как рукой сняло, и, увы, надолго.

— Что такое, сынок? — послышалось из маленькой комнаты, и вскоре показалась бабушка.

— Ты что же, не спишь? — изумленно спрашиваю я.

— Как же я засну, когда ты каждую минуту сбрасываешь одеяло. Что с тобой сделал этот ирод. Можно пить столько вина, я тебя спрашиваю? Нашел, с кем тягаться, да он за один присест пуд вина в себя вольет!

— Да и он тоже был хорош!

— Так-то оно так, но ты ведь с дороги, устал.

Ага, значит, Элгуджа был в норме.

— Голова не болит?

— Нет, все в порядке. А где Нана?

— Она в зале спит.

Я смутно вспоминаю, что бабушка увела Нану спать, когда мы куролесили во дворе.

— Присядь, пожалуйста! — прошу я бабушку. Потом я обнимаю ее и прижимаю к груди.

Я чувствую, что в ее иссохшем теле жизни осталось не больше, чем влаги в давно опорожненном кувшине. Еще немного, и кувшин совсем высохнет. Сердце мое болезненно сжимается.

— Какая замечательная девушка Нана! Кто она, сынок?

— Просто подруга! — тихо отвечаю я и на всякий случай натягиваю одеяло на голову — а что, если Нана тоже не спит? Мне не хочется, чтобы она слышала наш разговор.

Бабушка тихо смеется.

— Ну признайся, невеста она тебе, да?

— Что, понравилась?

— Мое слово ничего не решает.

— Ну скажи, понравилась, да?

Бабушка опять смеется вполголоса.

— Чего ты смеешься?

— Сказать по совести, не по душе мне, когда женщина в брюках ходит. Но кто меня спрашивает?

Молчание.

Потом бабушка наклоняется ко мне и едва слышно шепчет:

— Пока она не разделась, я ни шагу из комнаты. Ну и фигура же у нее, не сглазить бы, красавица, да и только.

Я довольно ухмыляюсь.

— Впрочем, чего это я, старая, тебе рассказываю. Ты, поди, получше меня про то знаешь.

Не говоря ни слова, я отрицательно мотаю головой. Ведь я и вправду еще не успел увидеть ее в платье.

— У нее такие длинные и нежные пальцы, что я ума не приложу, как она мчади месить станет, — продолжает бабушка шепотом.

Я смеюсь во весь голос.

— Да потише ты, как бы не проснулась она. Ну и молодец, хорошую девушку ты себе нашел.

— Да не находил я ее. Просто подруга она мне.

— Лги, да знай меру!

Бабушка помолчала.

— Чуток поправиться ей не помешает. Да разве ж можно так, за весь вечер и куска в рот не взяла.

И опять пауза.

— Она, надеюсь, беленькая? В темноте глаза мои плохо видеть стали. Мне она смуглянкой показалась.

— Это она на море загорела. А так она белая как снег, — успокаиваю я бабушку, зная, как высоко ценятся в деревне белокожие женщины.

— А какого цвета у нее глаза? — никак не может успокоиться бабушка.

— Глаза? Медовые.

— Медовые — это славно. Значит, и волосы у нее каштановые. Не по нраву мне, когда у белолицей женщины волосы черные.

— Да каштановые они, каштановые, только чуть-чуть подкрашены.

— Эх, это уж никуда не годится, сынок. Ты ей накажи, чтобы она больше не красилась. Краска волосы ей попортит.

— Я-то скажу, если она послушается.

— Что значит не послушается! Да разве ж может жена мужу перечить?!

«Жена», — теплая волна захлестнула меня.

— Сколько раз повторять тебе, бабушка, Нана мне подруга. Она никогда не бывала в наших краях. Вот я и привез ее сюда.

— А институт она кончила? — ловко пропустила она мимо ушей мои слова.

— Еще бы! Она теперь в аспирантуру поступать собирается.

— Дай тебе бог радости, сынок. Может, тебе еще одно одеяло принести?

— Нет. Вполне обойдусь и одним.

— Ну тогда спи.

— А я уже сплю.

— Если понадобится что, кликни, слышишь?

Я закрываю глаза и молчу. Бабушка уходит. И вскоре до меня доносится скрип тахты. Потом — тишина.

Мои мысли заняты Наной.

Нана.

Нана Джандиери.

Она здесь, рядышком, в каких-нибудь пяти-шести шагах. И окна и двери ее комнаты распахнуты настежь.

Интересно, спит ли она?

«Какие вы все смешныеее!» — слышу я Нанин голос.

Наверное, мы и вправду были смешные.

Но с какой нежностью произнесла она это!

Не натворил ли я чего? Помню лишь, как я, Элгуджа, Сосо и Амиран, обнявшись, плясали «перхули». А вот Жору поднять из-за стола не удалось. Вспоминается еще, как Элгуджа и Сосо, подхватив Жору, с песней направились по домам. Нет, кажется, все было чин чином.

Элене.

Как она поседела, как сдала! Я чувствую, как заливает мне щеки краска стыда.

«Какие вы все смешныеее!»

Неужели она спит?

Неужели она любит меня?

О чем она сейчас думает, если не спит, конечно?

Все окрест освещено мерцающим светом звезд. Одна-единственная лампочка мигает на приземистом электрическом столбе. А лежать нет никакой мочи. Встать бы, но малейший шорох разбудит бабушку. А спит ли она? Стариковский сон чуток, но и валяться в постели я уже не в силах. Я утыкаюсь лицом в подушку и, пытаясь заснуть, закрываю глаза. Ни о чем не думать, ни о чем. Заснуть, заснуть, заснуть.

А вокруг ни шороха. Не слышно ни собачьего лая, ни заполошного крика петухов. Но заснуть все же не удается. Я осторожно сажусь в постели. Вдали мерцает белое пятно церквушки.

А может, и не мерцает? Просто я знаю, что там должна быть белая церквушка, потому и кажется, что я ее вижу.

Гляжу в небо.

Кто знает, сколько космических частиц пронизывают пространство, наш дом, мое тело…

Что теперь делается в нашей лаборатории? Я опять ложусь и упрямо зажмуриваюсь.

Может, все, что мы пытаемся делать, — глупость? Стоит ли вообще вмешиваться в дела природы?

Видно, ночью напряжение в сети возрастает. Свет лампочки на столбе заметно усилился. Почему мне кажется неестественным свет этой жалкой лампочки, освещающий девственную природу моего села?

И так ли уж нужно взрывать динамитом горы? И вообще, нужна ли шоссейная дорога, постепенно, но неодолимо наступающая на родную деревушку?

Я теперь далеко отсюда, очень далеко. И я вижу, как вращается во мраке громадное тело нашей земли, завернутое в смертельный туман.

Я даже слышу со стон.

Нет, это не стон. Земля мычит, нет, не мычит, скрипит зубами, как несломленный мужчина во время пытки.

…Стонет земля, и я чувствую, как покалывают мне сердце тысячи электрических игл.

Я вижу, как четыре миллиарда человек терзают ее обессилевшее, утомленное, опустошенное тело. Режут, кромсают, рвут, потрошат. Сравнивают горы, сводят леса, вгрызаются в сердце. И вокруг остаются лишь траншей и развалины.

Я вижу землю с прокопченными легкими и перерезанными венами, истекающими кровью. Я вижу, как из превратившихся в сплошную рану, изъязвленных ущелий гноем вытекают отравленные реки.

Я слышу ужасающий скрежет. Потом земля покачнулась. Скрежет усилился. И вдруг оглушительный, леденящий душу треск. Земная ось переломилась надвое. Планета вздрогнула, потом резко опрокинулась. Моря и реки прорезали воздух и рухнули в черноту разверзшейся пропасти.

«Нодар», — слышу я издали знакомый голос.

«Нодар, Нодар!»

Нет, нет, это зовут не меня.

«Что с тобой, Нодар?»

Это Нана. Да, да, Нана, это ее голос окликает меня.

Я открываю глаза.

— Нодар, опомнись, это я — Нана!

Наверное, ее испугали мои бессмысленные, остекленевшие глаза.

Я окончательно прихожу в себя и улыбаюсь, жалко, через силу. Но Нана успокаивается.

— Не надо было мне столько пить.

Только сейчас я замечаю, что Нана выбежала ко мне босиком, наспех накинув одежду.

— Бабушка спит?

— Да, наверное, заснула. Иначе она услышала бы твои крики. Молчание.

Я не знаю, что сказать. И разве можно выразить словами чувства, обуревающие меня? И разве можно измерить и вычислить то состояние счастья, которое сейчас захлестнуло меня? Мне приятна заботливость Наны. Как привлекательны ее лицо, ее встревоженный и нежный взгляд! Постепенно она успокоилась, и я чувствую, как холод сводит ее тело.

— Я пойду.

— Да, да, иди, не простудись! — неискренне говорю я, страшась, что она и вправду уйдет.

Нана встает, медленно наклоняется ко мне, целует в лоб и уходит.

Скрип кровати.

Она здесь, рядышком. В каких-нибудь трех-четырех шагах. Под белоснежным одеялом пульсирует ее упругое тело.

Еще раз скрипнула кровать.

А потом тишина. Непривычная, мертвая тишина.

Может, она уснула?

Нет, не думаю.

Она еще даже не успела как следует согреться.

Интересно, о чем она думает?

Любит ли она меня?

А я? Люблю ли ее я?

Как легко было об этом думать, когда я был пьян. И как неловко сейчас, когда небо просветлело и земная твердь постепенно, но уже отчетливо отделилась от неба.

Люблю ли я ее? Не заблуждаюсь ли я? Неужели я влюблен? Неужели я еще в состоянии любить?

И опять в сердце мое вонзились тоненькие иглы.

Я закрываю глаза. Так лучше думается. И не так стыдно, когда вокруг темнота.

Если я и сегодня счастлив, если все это не кануло в небытие вместе с бурным вчерашним днем, значит, я действительно влюблен.

Эка?

Что скажет Эка?

Как она перенесет такой удар?

Я пытаюсь не думать об Эке. От стыда на лбу появилась испарина. Не я ли еще каких-нибудь полтора месяца тому назад твердил ей, что опустошен, что уже не в состоянии любить и влюбляться? И не говорила ли Эка, что стоит появиться на моем пути какой-нибудь девушке, и я тут же позабуду о своих словах?

«Не оглядывайся назад!», «Не оглядывайся назад!» — слышу я издали чей-то предупреждающий возглас.

Единственное спасение — не оглядываться назад, идти и не оглядываться.

Боже мой, разве не был я безмерно счастлив целых пять лет вместе с Экой? А потом, потом любовь выстудилась и ушла, исчезла, испарилась.

Может…

А может, и любовь к Нане испарится в один прекрасный день?

Нельзя оглядываться назад. Параллели всегда опасны. Параллели сходятся только в душе человека!

Не оглядывайся, ни в коем случае не оглядывайся!

Но…

Но можно ли отмахнуться от дней, полных счастья? Можно ли навсегда отсечь от себя и позабыть женщину, которую ты так любил, которая так любила тебя и которая подарила тебе столько счастливых мгновений? Можно ли начисто вытравить из сердца и из памяти женщину, которая придала смысл твоему существованию и оправдала твое рождение в этом грешном мире?

Нет, назад оглядываться нельзя. Единственное спасение — ни за что не оглядываться назад. Иначе… Иначе… Иначе шаг, сделанный Леваном Гзиришвили, станет неминуемым…

Эка!

Что я наделал!

И вновь скрипнула кровать. Под белоснежным одеялом заворочалось упругое тело Наны. До нее всего лишь несколько шагов… Я отчетливо слышу, как бьется Нанино сердце, как пульсирует ее тело.

И сладостное ожидание счастья захлестывает меня.

Крик петуха.

Хриплый, уверенный крик.

Я открываю глаза. Звезд на небе уже не видно. Чья-то невидимая рука стерла их и выкрасила небо в светло-голубой цвет.

Крик петуха повторился.

Это Амиранов петух. Хриплый, надсадный крик прорезает тишину.

И наш петух во весь голос вторит ему.

Перекличка петухов прокатилась по всей деревне, и на балконе появилась бабушка. Я закрываю глаза, притворяясь спящим. Она посмотрела на меня и крадучись направилась к лестнице.

А петухи не унимаются. На востоке сверкнуло солнце, и тут же раздалось глухое мычание коров.

Я осторожно встаю, боясь разбудить Нану. Быстро одеваюсь и на цыпочках иду к лестнице. Взгляд невольно скользит к окну, возле которого стоит Нанина кровать. И я вижу каштановые волосы, разметавшиеся по белоснежной подушке. Нана спит.

Я спускаюсь во двор.

Внезапно раздался взрыв динамита, и воздушная волна полоснула по рамам. И еще взрыв, потом третий, четвертый.

Грохот сначала распластался в воздухе и, чуть помедлив, хлопнулся о скалу. Это прокладывают дорогу к баритовым рудникам. На далекой скале оголился лесной склон, словно кто-то содрал с него квадратный лоскут кожи.

Во дворе под ореховым деревом я заметил колоду, присел на нее и закурил.

Желтый ленивый яд вползает в легкие.

Из хлева раздается мычание коровы. Я слышу, как бьется о стенки ведра пенистая струя молока.

Взрывы динамита сменились лязгом бульдозеров.

Из хлева показалась бабушка с беловерхим ведром в руках.

— Ты уже встал, сынок? — шепотом спрашивает она, видно боясь разбудить Нану.

— Да.

— Куда торопиться, поспал бы еще.

— Не спится.

— Голова не болит?

— Отчего бы ей болеть?

— И какое только чудовище сидит в брюхе у твоего братца? Как в бочку льет! Вино не то что человека, и квеври ломит.

Я улыбаюсь.

— Нана спит?

— Еще как!

— Не буди ее сынок, пусть отоспится.

Меня переполняет радость. Мне удивительно приятно, что бабушка с такой заботливостью говорит о Нане, печется о ее покое.

Бабушка осторожно устанавливает ведро на деревянном настиле и направляется ко мне.

— Что это ты спозаранку травишь себя этой гадостью? — говорит она и гладит меня по лицу своими сморщенными руками. И печально улыбается.

Я бросил сигарету, встал и крепко обнял бабушку за плечи.

Сердце у меня болезненно сжалось, в горле застыл комок. Я физически ощутил, что жизни в этом теле осталось не больше, чем влаги на стенках давно опустевшего кувшина. Еще немного, и она навсегда высохнет, испарится.

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Москва.

Домодедовский аэропорт.

— Рейс девятьсот тридцать шесть не запаздывает? — спрашиваю я в справочном бюро.

— Нет. Прилетает по расписанию.

Успокоенный, я отхожу от справочной. Только теперь я чувствую, какой спертый воздух в зале ожидания.

Я выхожу на улицу.

Морозно. На небе ни облачка, светит солнце. Лучи его не греют, но стоять под ними все же приятно.

Смотрю на часы. Через сорок пять минут самолет из Тбилиси сядет на заснеженный аэродром. Нетерпеливое ожидание сводит мое тело. Так бывало и раньше, когда я ждал Эку. Вот и теперь с каждой минутой расстояние между мной и Наной сокращается на пятнадцать километров.

Нана летит в Москву в командировку. По счастливой случайности ее командировка совпала с моим пребыванием в Москве.

Как она будет выглядеть в зимнем одеянии?

Пока что я не видел ее даже в плаще. Перед моим отъездом в Тбилиси стояли теплые дни. А в Москве уже снег, хотя на дворе лишь октябрь. Солнечный морозный день. Градусов пять, не больше, но для нас это сильный мороз.

Я медленно направляюсь к леску по левую сторону аэропорта. Надо как-то убить время.

А до прилета самолета целых сорок минут. К этому надо добавить еще хотя бы двадцать минут, пока Нана появится в зале ожидания. Но эти двадцать минут я в расчет не беру. Главное, чтобы самолет приземлился, а там и время пролетит незаметно.

Еще тридцать семь минут…

На душе сделалось тяжело.

Эка…

Разве не так ждал я Эку?

Ведь и она встречала меня здесь?

Я энергично трясу головой, как бы стремясь стряхнуть тягостные раздумья.

Холодно.

Воздух упруг и как бы физически ощутим, во всяком случае для меня. Мороз словно бы сжал и скристаллизовал его. Я иду к лесу, разрезая своим телом холодную, кристально чистую тонкую ткань.

Еще тридцать две минуты…

Как она будет выглядеть в зимнем пальто или шубе? Не утратит ли ее стремительное тело пластики и грации? Не приземлит ли ее непривычно тяжелое одеяние?

Сердце мое переполняется нежностью.

Но капелька горечи все-таки отравляет мне настроение и смущает душу.

Эка…

Видно, Эка всегда будет стоять между нами…

Но почему?

Неужели я по-прежнему люблю Эку?

Глупости!

Просто меня мучает совесть.

Может, мне не надо было встречать Нану здесь, в этом аэропорту, чтобы не повторять состояния, уже испытанного мною в ожидании Эки? Тот же аэропорт, тот же лесок, тот же зал ожидания.

Видно, меня угнетает неразличимое сходство этих двух одинаковых ожиданий.

Лучше бы я приехал сюда с другом. Тогда у меня не возникло бы столь острого ощущения сходства.

Неудивительно, что меня мучает совесть.

Неудивительно, что так сильно угнетает меня все вокруг и внутри.

Угнетает?

Нет, просто мешает ощутить неповторимость и полновесность радости ожидания любимой женщины.

Еще двадцать пять минут…

Словно бы это произошло вчера.

Академик Леван Гзиришвили внимательно изучает пластинку, на которой запечатлен след распада доселе неизвестной и странной элементарной частицы.

Какое-то небывалое волнение овладело мной, когда я увидел на пластинке ломаный след. Сам по себе этот ломаный след не был чем-то неожиданным. При полете распад частиц обычно вызывает ломку следа. Вот частица распалась надвое, а на пластинке от точки распада идет всего лишь один след. Впрочем, и это явление давно известно и изучено: при прохождении через камеру Вильсона нейтральная частица не оставила на пластинке туманного следа, ибо не смогла создать ионного ряда.

Меня взволновало нечто другое.

Я перебрал в памяти все известные случаи. Сомневаться не приходится: кольцо, изображенное на пластинке, подтверждает существование совершенно неизвестной элементарной частицы. После долгих размышлений я пришел к выводу, что на пластинке запечатлен тяжелый нейтральный мезон, масса которого должна вдвое превосходить массу протона. Неизвестная частица, решил я, принадлежит к семейству, отличающемуся особой кратковременностью жизни, и порождается в миллион раз реже, чем даже пи-мезон.

Старый академик долго и придирчиво рассматривал пластину. Наконец он повернулся ко мне, посмотрел прямо в глаза и спокойно сказал: «Я убежден, что не сумел бы вычитать на этой пластинке и трети того, что вычитал ты». Академик отложил пластинку в сторону и еще раз внимательно посмотрел на меня. «Я не хочу, чтобы мои слова испортили тебе настроение и лишили надежды…»

Я помню, как он целиком погрузился в раздумья и несколько раз повторил про себя: «Надежда… надежда… надежда…»

Слова академика окатили меня ледяной водой. Радость моя померкла, но до конца убедить меня в том, что мои выводы слишком смелы, он так и не смог. В глубине души я был непоколебимо убежден в своей правоте.

Свои соображения я послал и в Дубну, и в Серпухов. Я знал, что подтвердить открытие доселе неизвестной элементарной частицы — дело довольно трудное, если я, конечно, верно расшифровал ее сущность. Но в одном я был убежден твердо: на пластинке запечатлена неизвестная элементарная частица. Я рисковал попасть в довольно-таки неловкое положение, окажись мои соображения далеки от истины.

И вот однажды…

Сразу же по возвращении из лаборатории я позвонил Нане. «Она на работе», — сухо отрезала какая-то женщина и повесила трубку.

Раздосадованный, я быстро сбежал по лестнице. Машина была вся в грязи. Я решил сначала заехать в институт и только потом помыть ее.

В коридоре я столкнулся с Гией.

— Нодар, на твое имя письмо из Серпухова! — вместо приветствия сказал он.

— Из Серпухова?!

Кровь прилила к вискам.

— Да, из Серпухова. Оно пришло еще позавчера, но я не стал тебе сообщать. Знал, что ты должен приехать сегодня. Я его сейчас принесу.

Письмо из Серпухова!

Подумаешь, письмо. С чего это я взял, что оно обязательно должно касаться моих соображений (я суеверно не произнес «открытия») относительно неизвестной элементарной частицы?

Может, это просто рядовое приглашение на какой-нибудь там симпозиум или совещание?

Вскоре прибежал Гия с письмом в руке.

Я едва поборол искушение броситься навстречу Гии и вырвать у него из рук вожделенный серый конверт.

Стараясь быть равнодушным, я медленно протянул руку за конвертом. Потом я неторопливо направился к своей комнате. Гия последовал за мной. Я прикрыл дверь, небрежно бросил конверт на стол и распахнул окно. Свесившись в окно, я окинул взглядом машину. Потом вразвалку подошел к столу и уселся на стул. Я не хотел, чтобы Гия заметил мое волнение. В случае, если в конверте окажется простое приглашение, Гия не должен видеть, как луч надежды погаснет в моих глазах.

Я достаю из кармана сигареты и протягиваю Гии.

— Не хочу. Я только что курил.

Я жадно затянулся.

А взгляд невольно обратился к конверту. Я на глазок прикинул его толщину, словно от этого могло что-то зависеть.

Новая затяжка.

Не докурив сигареты, я вдавил ее в пепельницу и взял письмо.

Позже я тщетно пытался восстановить в памяти, какое чувство я испытал, когда молниеносно проглотил все письмо сразу. Мне почудилось, что мощный заряд электричества пронизал мое тело, потом сердце сжалось и тут же расширилось, не в силах вместить восторг, переполнявший меня.

Я успокоился неожиданно быстро.

Я еще раз пробежал письмо глазами и молча протянул его Гии.

Потом встал, зажег сигарету, погасил спичку, бросил ее в пепельницу и подошел к окну.

— Поздравляю! — бросился мне на шею Гия. — Я сейчас же позову всех.

— Не надо. Успеется.

Мне действительно не хотелось никого видеть. Я взял письмо у Гии и еще раз внимательно прочел его от начала до конца.

Мое предположение подтвердилось. Объединенная европейская организация атомных исследований и смешанная группа советских ученых в отдельности, независимо друг от друга, провели эксперимент в Серпухове на мощном ускорителе Института физики высоких энергий. При бомбардировке протонов мезонами обе группы пользовались различными методами, но результат был получен один и тот же. Была обнаружена одна и та же частица — нейтральный мезон, масса которого полностью совпала с моими расчетами и оказалась вдвое больше массы протона. Из Серпухова сообщали также, что мои предположения относительно продолжительности жизни новой элементарной частицы согласуются с их данными — десять в минус двадцать третьей степени. Подтвердились и мои соображения о том, что вновь открытая элементарная частица порождается в миллион раз реже, нежели такая, к примеру, частица, как пи-мезон. В письме признавался мой приоритет в открытии нейтрального мезона и предлагалось назвать новую элементарную частицу «Н-мезоном».

Серпуховцы приглашали меня приехать для ознакомления с фотопластинками, снятыми и отобранными сотрудниками института.

Мое спокойствие поражало меня самого.

Гия в какой уже раз перечитал письмо. На лице его блуждала улыбка, улыбка, выражавшая искреннюю радость.

«Прилетел самолет из Тбилиси рейсом девятьсот тридцать шесть. Повторяем: прилетел самолет из Тбилиси рейсом девятьсот тридцать шесть».

— Вас двое? — спрашивает официант.

— Нас, четверо!

— Почему же четверо? — Нана не может скрыть удивления.

— Какая разница. Пусть накроет на четверых. Я не хочу, чтобы к нам кто-нибудь подсел и помешал разговору.

— Что будете пить?

— Что будем пить? — спрашиваю я Нану.

— Почему, интересно, ты спрашиваешь об этом меня? — смеется Нана.

— Ну хоть что-то ты выпьешь? Может, шампанского?

— Так и быть, пусть шампанское.

— Бутылку коньяка и бутылку шампанского.

Официант уходит.

— Неужели тебе завтра же необходимо быть в Тбилиси? — с сожалением спрашиваю я.

— Да. Вечерним рейсом.

— Как же ты успеешь все сделать?

— Что там успевать. Я почти все сделала сегодня. Завтра меня просто поставят в известность, когда мы получим бумаги и литературу. К одиннадцати я уже буду свободна.

Официант ловко подкатил к нам столик на колесах. Официанту лет двадцать, не больше. У него симпатичное доброе лицо и хорошие манеры.

— Симпатичный мальчик, правда? — по-английски спрашивает меня Нана.

— Лучше говорить по-грузински, — улыбаюсь я. — Английский он наверняка знает. Как-никак школа «Националя».

— Вот этого я и не учла. Ты прав.

— А если ты полетишь послезавтра?

— Невозможно. Послезавтра в институте защита. Мне необходимо там быть.

— Увы, а мне еще пару дней надо побыть в Серпухове.

Официант достает из серебристого ведерка бутылку шампанского и разливает вино в бокалы. Я наливаю себе коньяк.

— Будь здорова, Нана! — чокаюсь я с Наной и, не таясь, с нежностью смотрю на нее.

После возвращения из деревни Нану я не видел. Десять дней мне пришлось пробыть в горах, в лаборатории космических лучей. Потом совершенно неожиданно, не успев приехать в Тбилиси, я на следующий же день улетел в Москву. Перед отъездом я позвонил Нане, но дома ее не оказалось. Пришлось улететь, даже не сообщив ей о своей командировке. В Москву. Звонить из лаборатории было невозможно, а до райцентра — тридцать километров. Не так уж и далеко, но я просто не хотел звонить. Когда мы возвращались из деревни, я сказал Нане, что на десять дней уезжаю в лабораторию. Она и не ждала моего звонка, ибо я объяснил, что звонить оттуда нет никакой возможности. Расставаться с Наной, даже не успев с ней как следует поговорить, мне было жаль, но в глубине души я даже радовался своей отлучке. Мне просто необходимо хоть несколько дней побыть наедине с собой, чтобы разобраться в своих чувствах и думать о Нане на расстоянии.

Но для того чтобы убедиться в любви к Нане, мне оказалось вполне достаточно расстояния из Тбилиси до Мцхеты. «Незачем торопиться с выводами, — увещевал я себя. — Скороспелые заключения часто оказываются ошибочными».

Но дни шли за днями, и моя уверенность, что я люблю Нану, крепла все больше…

Я позвонил ей из Москвы и узнал, что она прилетит в командировку двадцатого октября первым рейсом.

Когда самолет коснулся бетонной дорожки, тяжелый камень свалился с моего сердца. Куда только подевалось ощущение беспомощности и пустоты! Тело обрело необычайную легкость и жажду действия. Неужели это любовь к Нане вернула мне остроту ощущений и беспричинную веселость?

А что, если любовь к Нане всего лишь минутный импульс?

Неужели наступит тяжелое похмелье, и я вновь выдохнусь и сникну?

Не встреть я Нану, вряд ли письмо из Серпухова так окрылило бы меня. Теперь все радовало и воодушевляло: Нана, как раньше Эка, поддерживала во мне жажду жизни.

Эка…

Что-то оборвалось в груди…

Ресторан постепенно заполнился людьми. Преобладали иностранцы. Необычное и торжественное окружение всегда возбуждало и волновало меня.

Я присматриваюсь к Нане. Меня интересует, не поблекла ли Нанина красота в огромном сверкающем зале, в пестроте и многолюдье? Мои страхи оказались напрасными. Более того, торжественность обстановки придала Наниной красоте особую грациозность и привлекательность.

Я убежден, что благородное и полное жизни лицо Наны привлекает внимание каждого нового посетителя.

— Пей! — уговариваю я.

— Но я уже выпила целый бокал!

— Пей еще!

— О чем ты подумал, когда я поехала с тобой в деревню?

Пауза.

Я смотрю Нане в глаза и лихорадочно соображаю, что ей ответить. Чего-чего, а такого вопроса я не ждал.

— О чем подумал? Неужели трудно догадаться, о чем я мог подумать? Ничего плохого, во всяком случае! Или я дал тебе повод думать иначе?

— Прости, — улыбается Нана.

— Прощаю! — улыбаюсь я в ответ. — Но, чур, пить до конца.

— Этот бокал я обязательно допью. Только не торопясь. Ладно? Но большего обещать не могу… Так ты хочешь знать, почему я поехала с тобой в деревню?

— Что ж, послушаем.

— Меня очень заинтересовала твоя особа.

— Но неужели…

— Я догадываюсь, что ты хочешь сказать. Наша встреча в поезде тут ни при чем. Хотя, впрочем, и она здесь повинна.

Я закуриваю.

— За несколько часов до самоубийства академика Гзиришвили ты, оказывается, был у него и разгадал его намерение.

— Откуда ты знаешь?

— Что ни говори, а наш Тбилиси все же маленький город, ничего утаить невозможно. К тому же это событие произвело сенсацию.

— Ну и как? Я удовлетворил ваше любопытство в качестве объекта для наблюдения?

— Представь себе, больше, чем я ожидала. — Нана помолчала. — Знаешь, Нодар, если бы ты тогда неправильно меня понял, я навсегда потеряла бы веру в… — Нана не закончила фразы — на глазах ее показались слезы.

Я едва сдержался, чтобы не расцеловать ее. Я хотел что-то сказать, но комок застрял в горле. Наконец я совладал с собой и взялся за ножку спасительного бокала.

Гиви Рамишвили стоял у входа и осматривал зал. Наверное, искал свободный столик. Когда он увидел меня, в глазах у него блеснула радость, и он направился прямо ко мне.

— Здравствуйте, Нодар! — обняв меня, сказал он.

Я был не настолько старше Гиви, но обратиться ко мне на «ты» он не осмелился.

— Познакомьтесь. Нана Джандиери, — поддержал я тон.

В ответ на улыбку Наны Гиви вежливо поклонился.

— Садитесь, пожалуйста, — предложил я ему стул.

— В вестибюле меня ждет друг.

— Присядьте хоть ненадолго.

Гиви сел.

— Вас ждет коллега?

— Да нет, одна девушка, мы скоро собираемся пожениться.

— А-а. Так просим вас поужинать с нами. Стол накрыт как раз на четверых!

— И вы никого не ждете?

— Никого, просто я не хотел, чтобы к нам подсаживались посторонние.

— А мы вам не помешаем?

— А может, это вам хотелось посидеть наедине?

— Что вы, что вы, напротив! Нам будет очень приятно поужинать с вами.

Гиви ушел.

— Кто это? — спросила Нана.

— Гиви Рамишвили. В университете он учился на геофизическом, на два курса позже меня.

— А где он теперь работает?

— Если не ошибаюсь, заведует отделом в Институте геофизики. Может, тебе неприятно их общество?

— Ну, отчего же!

— Не пригласить их было как-то неловко. В зале ни единого свободного места.

— Почему ты извиняешься?

Широкая дубовая дверь распахнулась, и в ней появился Гиви Рамишвили в сопровождении девушки.

Моя рука, протянутая за сигаретой, застыла в воздухе.

Тысячи тончайших иголок вонзились мне в сердце.

Эка!

Она идет неторопливо, еще не видя нас. Глаза ее, ища предназначенный им столик, скользят по незнакомым лицам.

Еще мгновение, и…

Эка оступилась. Гиви подхватил ее.

Две струи ледяного воздуха пронзили мое тело.

Потом…

Потом я ничего не помню. Лишь ночью, оставшись в полном одиночестве в своем гостиничном номере, я пытался восстановить, что случилось до того, пока Эка и Гиви подошли к нашему столику.

Нана, естественно, уловила выражение моего лица и, стремясь понять, что же произошло, обернулась в поисках причины моего изумления. Я испугался, как бы Нана не догадалась. Моя рука продолжила свой путь к сигарете, а я, собрав последние силы, привстал.

— Познакомьтесь!

— Эка! — с улыбкой кивнула Эка Нане. Потом повернулась ко мне. — Мы уже знакомы, — сказала она Гиви.

— Знакомы? — удивился Гиви.

— Да, — говорю я и чувствую, как на лбу у меня выступила испарина.

Эка собралась было сесть рядом с Наной, но помешал Гиви.

— Как-то неловко, чтобы женщины сидели по одну сторону, а мы по другую, — сказал он. — Тебе лучше сесть рядом с Нодаром.

И Эка покорно опустилась в кресло рядом со мной.

Мучительная, неестественная улыбка прилипла к моим губам.

Все уже давно уселись, и я с изумлением обнаружил, что все еще стою на ногах.

Невольно я взглянул на Нану. Неужели она обо всем догадалась? Не думаю. Во всяком случае, по выражению ее лица этого не скажешь. Она с нескрываемым восхищением и одобрением разглядывает Эку.

И Гиви ничего не заметил.

А я боюсь даже глаза поднять на Эку.

К тому же никак не удается содрать с губ грубо намалеванную жалкую улыбку.

Откуда-то издалека до слуха моего долетел шум моря. Постепенно шум этот усилился. Волны сначала едва обозначились, потом сделались выше и наконец встали на дыбы, словно горы. Я отчетливо вижу, как длинная горная цепь волн покрывается белоснежной шапкой пены.

Собравшись с силами, я всячески пытаюсь заглушить в себе яростный рев волн.

— Вы в командировке? — словно из подземелья донесся до меня приглушенный голос Гиви.

— Что вы сказали? — никак не могу понять, о чем он меня спросил.

— Вы здесь в командировке?

— Ах да, конечно. И не в Москве, а в Серпухове.

Я немного успокоился. Рокота волн уже почти не слышно. В глубине зала я заметил нашего официанта и подозвал его.

— Если вы не обидитесь, заказ я сделаю сам, — неуверенно сказал Гиви.

— Сегодня вы наши гости, и, пожалуйста, не будем больше говорить об этом.

«Наши гости».

Гиви сдается.

Наконец-то мне удалось закурить.

Ядовитый дым просачивается в легкие.

К счастью, заиграл оркестр.

«Наши гости», — повторяю я про себя и пытаюсь представить, как подействовали на Эку мои слова.

А может, никак? Может, в душе она просто посмеялась надо мной?

Чуточку осмелев, я слегка поворачиваю голову к Эке. В глаза мне бросилась необычайная бледность ее лица.

Сердце мое болезненно сжалось.

— Покурить не найдется? — спрашивает меня в туалете порядком подвыпивший мужчина.

Я шарю в карманах и только потом вспоминаю, что оставил сигареты на столе в ресторане.

Я отрицательно мотаю головой. Потом открываю кран на полную мощность и подставляю лицо под холодную струю. С каким наслаждением я смочил бы волосы, но, увы, как-то неловко. Выпил я вроде не так уж и много, но лицо горит. Я разглядываю в зеркале свое отражение и с изумлением отмечаю, как сильно вздулись у меня жилы на висках. Даже дотронуться больно.

— Покурить не найдется, а, друг? — спрашивает все тот же мужчина. Видно, он меня не узнал.

Мелодичный блюз под сурдинку.

— Может, потанцуем? — обращается к Эке Гиви и встает.

— А вы танцевать не собираетесь? — с улыбкой спрашивает Эка Нану.

— Сие от меня не зависит! — говорит Нана, незаметно показав на меня глазами.

— Мы ведь еще ни разу не танцевали с тобой, Нана. А теперь мне как-то не до танцев. Для первого раза такое настроение вряд ли подойдет. Отложим до лучших времен. Идет? — оправдываюсь я перед Наной, когда Гиви с Экой смешались с толпой танцующих.

— Как угодно, — улыбается Нана.

Я сижу спиной к оркестру и, естественно, не вижу, что там делается на танцплощадке.

Зато Нана пристально разглядывает танцующих.

Я беру в руку полную рюмку коньяка и опрокидываю ее, не сказав ни слова.

— Нодар, кто такая Эка?

Вопрос застал меня врасплох. Смешавшись, я поднял глаза на Нану, ожидая встретить взгляд, полный жгучего женского любопытства. Но Нана продолжала скучающе наблюдать за танцующими парами. Я успокоился.

— Как тебе сказать. Обыкновенная девушка, преподаватель музыки.

— Ты давно знаком с ней?

— Ну не так чтобы очень…

Пауза.

Почему Нана спрашивает меня об этом? Неужели она о чем-то догадывается? Наверное. От женщин ничего нельзя утаить. Наверняка догадалась.

Пауза.

Но о чем она могла догадаться? Допустим, что Эка когда-то даже нравилась мне? И что из того? Разве это что-нибудь значит теперь!

Я закуриваю.

И чувствую, как желтый ядовитый дым лениво щекочет мое горло.

— Какая она красавица, правда?

И опять Нанин вопрос ставит меня в тупик. Я испытующе смотрю на нее, пытаясь разгадать тайную подоплеку вопроса.

Нанино лицо совершенно невозмутимо.

— Да, она очень красивая!

Мне не нравится мой похоронный голос.

— Знаешь, она относится к тому типу женщин, которые чем дальше, тем краше. Как ты думаешь, сколько ей лет?

— ???

— Хотя бы на глазок. Как тебе кажется?

— Ну, лет двадцать семь — двадцать восемь.

— Вот и я так подумала.

Пауза.

Я наливаю в рюмку коньяку и пью залпом, но облегчения не чувствую. Ничего не могу с собой поделать. Ни улыбнуться, ни хотя бы перевести разговор на что-то другое. Только бы не молчать, только бы не давиться этим тягостным молчанием. Надо бы собраться и принять максимально беззаботный вид. Неужели Нана о чем-то догадывается? Да, но о чем она может догадаться? С Экой меня уже ничего не связывает. Ну и что из того, что мы случайно столкнулись здесь сегодня? Что из того, что настроение у меня непоправимо испорчено? Обычная неловкость, и только. Меня выбило из колеи чувство вины перед Экой. Не прошло и двух месяцев с тех пор, как мы расстались, а я уже влюбился в другую, а я уже весел и счастлив с другой. А ведь я упорно пытался убедить Эку, что я окончательно выхолощен, опустошен и не способен больше ни работать, ни влюбляться.

Но сколько бы я ни твердил себе, что все дело в неожиданной и неловкой ситуации, в которой мы все невольно оказались, чем дальше, тем меньше я верю в это.

Нет, мое нынешнее состояние вовсе не похоже на состояние человека, застигнутого на месте преступления. Совершенно иное переживание и боль отягощают мою душу…

Может, я по-прежнему люблю Эку?

Глупости.

Но что же тогда со мной происходит?

Может, все дело в зависти? Но чему я завидую и кому? Разве не должен я радоваться, что Эка наконец-то нашла свою дорогу и создаст семью? Может, чувство ревности к тому, другому, еще яснее напомнило мне о годах, полных любви и счастья?

Нет, причиной тому вовсе не зависть, не ревность, не чувство стыда, пробужденные нежданной встречей и тяжелым камнем давящие на мое сердце. Может, где-то в глубине души опять вспыхнула искорка любви к Эке?.. Невозможно!

— Четыре кофе, пожалуйста!

— Нести сразу?

— Минут через десять — пятнадцать.

— Будет сделано.

— Как вы здорово танцевали! — говорит Нана Эке.

— Неужели? — улыбается Эка.

— Вам так идет танцевать!

— Благодарю за комплимент.

На пальце у Эки я заметил кольцо, привезенное мной в подарок из Дамаска.

Я чувствую себя препаршиво, и рука опять тянется к коньяку. Я до краев наполняю свою рюмку, ибо Гивина по-прежнему не тронута.

— Выпьем! — говорю я Гиви. — Скажите что-нибудь!

— Ну что я могу сказать? Давайте выпьем за сегодняшний вечер.

Не дождавшись окончания фразы, я жадно опрокинул содержимое рюмки в рот.

Не успел Гиви выпить, как я приготовился налить по новой.

— Больше не надо пить, Нодар! — говорит в отчаянии Эка.

Я едва не онемел от испуга. Голос Эки, ее отчаянное восклицание «больше не надо» с головой выдали Эку. Такую заботу выражают, как правило, о близком человеке. Взгляд мой невольно обращается к Гиви, но он ничего не заметил. Затем я перевел взгляд на Нану. И она улыбается как ни в чем не бывало. Я вздохнул с облегчением.

Как бы не придав никакого значения Экиным словам, я неторопливо и спокойно наполнил рюмки.

На сей раз Эка промолчала. Интуитивно она угадала причину моего испуга и только теперь и сама поняла, что выдала себя.

Опять заиграл оркестр.

— Можно мне пригласить Нану? — спрашивает Гиви.

— Да, ради бога, — натянуто улыбаюсь я.

Я остаюсь с Экой наедине. Я бессмысленно смотрю в тарелку и тупо молчу. Мы сидим спиной к оркестру и танцующим. Какой-то выпивший молодой человек направился к нам, собираясь, видимо, пригласить Эку. Но, встретившись с моими бешеными глазами, он замялся и попятился от нашего стола.

Горькая улыбка заиграла на Экиных губах.

— Так ты здесь в командировке, Нодар?

— Да. Меня вызвали в Серпухов!

— Это насчет той частицы, которую ты обнаружил, да?

— Вот именно.

— Ну и как? Твоя догадка подтвердилась?

— Да, и притом дважды, двумя группами, работающими независимо друг от друга.

— И что же? Они признали твой приоритет?

— Потому меня и вызвали.

— Я тебя поздравляю, Нодар!

— Спасибо, Эка!

«Спасибо, Эка!» Неужели это сказал я? Неужели я когда-нибудь мог себе представить, что стану так говорить с Экой?

Рада ли она?

Конечно, рада. Я уловил, как искорка радости сверкнула в ее печальных глазах.

Пауза.

Не зная, как продолжить разговор, я закурил.

Я волнуюсь, чертовски волнуюсь. Впрочем, вряд ли можно назвать волнением ту тягостную тревогу, которую я сейчас переживаю.

Эка сидит рядом со мной. Я тушуюсь, словно мне стыдно своего взгляда, который нет-нет да и скользит в сторону Эки. Расстояние между нами неумолимо увеличивается.

Молчание становится невыносимым.

«Что мне сказать ей?» — лихорадочно соображаю я.

Что?

Нервы напрягаются до предела.

И Эка как воды в рот набрала. Она старается быть безразличной и с напряженным интересом рассматривает людей за соседними столиками. Если бы мы сидели лицом к танцующим, мне бы ничего не стоило сделать вид, что я рассматриваю пары. Но оборачиваться у меня просто не хватает духу. И мы нудно молчим.

— Ты давно здесь? — как и мгновением раньше, протягивает мне руку помощи Эка.

— Да, уже больше недели.

Я затягиваюсь и чувствую, как горечь обжигает гортань.

Наконец я решаюсь и беру в руку бокал с шампанским.

— Выпьем за тебя, Эка! — тихо говорю я и едва заметно, чтобы не заметили Гиви с Наной, приподнимаю бокал.

— Спасибо, Нодар.

— Я хочу, чтобы ты была счастлива! — Я воровато осушаю бокал.

Я едва не сказал Эке «вы». Неужели мы сделались так чужды друг другу? Неужели расстояние между нами так непоправимо увеличилось?

Эка ничего не сказала в ответ и только печально улыбнулась.

— Не надо больше пить, Нодар. Ты уже пьян, — словно стараясь предупредить мое новое поползновение наполнить бокалы, сказала она.

Музыка смолкла.

Я обернулся. Среди множества пар, возвращающихся к столикам, я нашел глазами Гиви и Нану. И сердечно улыбнулся, чтобы Нана невзначай не заметила горечь, которая, постепенно накапливаясь в сердце, могла отразиться на моем лице.

Гиви предупредительно подвинул Нане кресло.

— Спасибо! — сказал он, и я догадался, что благодарность адресована мне. Гиви сел и отпил кофе.

— В какой гостинице вы живете? — неожиданно спросил Гиви.

— В «Будапеште».

— Отличная гостиница. И, главное, тихая, — обернулся Гиви к Нане.

— Я живу в «Москве», — быстро ответила Нана.

— А вот мы в «России», в разных блоках, — пояснил Гиви и разлил в рюмки остатки коньяка. — Удивительная вещь, не переношу рестораны гостиниц, где живу.

— Я должна идти! — внезапно сказала Эка.

Гивина рука с бутылкой застыла в воздухе.

— Посидим еще немного!

— Нет. Завтра у меня уйма дел.

— Ну что ж, пойдем, — с явной неохотой согласился Гиви. — Большое спасибо за прекрасно проведенный вечер. — Гиви по очереди улыбнулся сначала Нане, а потом мне. — Надеюсь, завтра мы встретимся снова. Только, чур, завтра уже наш черед. Я запишу вам номер моего телефона. — Гиви поставил рюмку на стол, достал из нагрудного кармана авторучку и записал номер на бумажной салфетке. Потом протянул ручку мне. — На всякий случай запишите ваш номер.

Я не помню наизусть номера своего телефона и лезу в карман за визитной карточкой. Обмениваться телефонами глупо. Видеться с ними еще я не в состоянии. Во что бы то ни стало я постараюсь уклониться от завтрашней встречи. Но бумажную салфетку с Гивиным номером я тщательно складываю и не моргнув глазом кладу в карман.

Гиви поднял рюмку, по очереди чокнулся с каждым из нас и выпил. Я без слов последовал его примеру.

Эка быстро встала, видимо желая предупредить дальнейшее продолжение разговора.

— Всего вам доброго! — Гиви с сожалением отодвинул свое кресло и нехотя встал.

Эка ласково улыбнулась Нане, вежливо кивнула мне и направилась к выходу. Гиви поцеловал Нане руку, потом крепко пожал мою, сделал поклон и пошел вдогонку за Экой. Я стоял до тех пор, пока массивная дубовая дверь не закрылась за ними.

— Какая прекрасная женщина! — сказала Нана.

Я, словно и не слышал Наниных слов, обернулся и стал искать глазами официанта. Все, что угодно, лишь бы Нана не видела выражения моего лица.

Оркестр заиграл на полную мощность.

— Потанцуем? — спрашивает меня Нана.

Мне не до танцев, но отказываться нельзя.

Нана прижалась ко мне. Я с тоской ощутил теплоту ее гибкого тела, но былого волнения уже не возвратить.

Неужели Нана не почувствовала всего, что произошло?

Неужели она ничего не заметила? Неужели я так хорошо владел собой, что ничем не выдал своих переживаний и чувств? А Гиви Рамишвили? Неужели и он не почуял чего-то неладного?

Одна лишь Эка догадалась, что творится в моей душе. Но ведь и ей самой было несладко!

В горле застрял горький ком.

Нана…

Нана Джандиери.

Полузакрыв глаза, она самозабвенно танцует. Каштановые волосы рассыпались по ее плечам. Ее упругая грудь, туго обтянутая черным ролингстоном, высоко вздымается.

Как ей идут тяжелый серебряный браслет, крупный дагестанский перстень и массивные японские часы.

Невольно сравниваю ее с Экой. Эке не подошли бы такие экзотические украшения. Она более изысканная и нежная, более камерная, что ли.

А вот у Наны спортивный тип. Иногда она напоминает мне чистокровного английского скакуна, нетерпеливо перебирающего ногами, с ноздрями, подрагивающими от затаенной и ищущей выхода энергии… Теперь она целиком во власти ритма, и глаза ее полуприкрыты в истоме.

Неужели она ни о чем не догадывается?

Неужели мне удалось провести всех? Но у женщин есть шестое чувство, которое редко их подводит. Может, она просто делает вид, что ничего не заметила?

Нана Джандиери…

По типу ей больше подошли бы рок или шейк, а не этот плавный блюз.

Представляю, как засверкают ее глаза при сумасшедшем ритме, как блеснут ее крупные белые зубы, как страстно дрогнут ее полные губы, какими энергичными и четкими сделаются движения ее сильного тела!

Неужели она действительно ни о чем не догадалась?

— Какой снег! — кутаясь в шубу, говорит Нана. — Хочешь, немножко прогуляемся?

Она берет меня под руку, и мы не спеша идем по улице Горького.

Уплотнившийся морозный воздух, покалывая, обжигает мне лицо.

Мы согласно молчим.

Снег приятно поскрипывает под нашими ногами.

Как счастлив я был еще каких-нибудь три часа тому назад! А теперь я отчетливо ощущал, как мое окаменевшее сердце подернулось толстой ледяной коркой.

Мне вдруг страстно захотелось остаться одному, как-то разобраться в себе и в перипетиях сегодняшнего вечера, все основательно взвесить…

«Взвесить?» Но что взвешивать, когда все уже давным-давно измерено и отрезано! Ведь это я сам решил навсегда расстаться с Экой. Так почему же сегодня все перевернулось и пошло вкривь и вкось? Отчего у меня так потяжелело сердце! Куда подевалось счастливое возбуждение, которым я был переполнен до краев?

Может, на меня подействовало чувство вины, которое я испытал по отношению к трем людям сразу — к Нане, к Эке и Гиви?

Нет, нет и еще раз нет!

Мною двигали совершенно другие чувства, нечто другое причинило мне невыносимую боль. Но что?

Идет снег.

Скрип снега под ногами преследует меня как наваждение.

— Мне холодно. Пойдем назад! — говорит Нана.

У входа в гостиницу мы долго стряхивали снег, облепивший одежду и шапки. Теплая струя воздуха ударила в наши замерзшие лица.

— Когда зайти за тобой? — спрашиваю я Нану.

— Когда? — переспрашивает Нана.

— Ну да. Завтра…

Молчание.

Я закуриваю.

— Не надо за мной заходить ни завтра и вообще никогда, Нодар!

Зигзаг молнии пробежал по моему телу.

— Нана…

— Прошу тебя, не говори мне ничего! Все и без того ясно. Разговоры тут не помогут…

И опять молчание.

Потом Нана печально улыбнулась.

— Ты хороший парень, Нодар, очень хороший. Я рада, что не ошиблась в тебе. Рада, что такие, как ты, все еще существуют на свете… Будь счастлив! Прощай!

Нана повернулась и ушла.

Не сводя глаз с удаляющейся Наны, я как истукан застыл на месте. Дверь лифта захлопнулась. Нана даже не обернулась.

Почему я не побежал за ней? Почему не догнал, не схватил за руку, почему не объяснил, что лишь одну ее и люблю я на целом свете?

Я прямо в одежде лежу в постели лицом к стене. Рядом с кроватью я поставил стул с пепельницей, коробкой сигарет и зажигалкой. Не помню, как я проделал все это. Не помню и того, как добрался до гостиницы. Смутно вспоминается лишь, что я шел пешком и что у Малого театра какой-то мужчина попросил у меня закурить.

Интересно, сколько времени прошло с того мгновения, как я расстался с Наной? Часы у меня по-прежнему на руке, но свет зажигать не хочется. Стоит только ему зажечься, и в комнате нас сразу станет двое — я и я. В минуты переживаний мой безжалостный двойник усугубляет мое и без того тяжелое состояние.

Да, лучше лежать в темноте, чтобы не видеть собственного тела, в отчаянии распятого на постели.

Комната едва освещена светом с улицы, проникающим в окно.

Я поворачиваюсь лицом к окну.

Нехотя закуриваю.

Который все-таки час?

Я глубоко затягиваюсь.

Желтый шершавый дым царапает стенки легких.

Теперь, наверное, не меньше половины второго. А может, и больше. На улице тишина, нарушаемая шумом редких автомашин.

Я долго шарю рукой по стене и наконец зажигаю бра. Свет резанул меня по глазам. И сразу исчез мир, в котором я обретался до самой последней минуты.

Десять минут четвертого.

Я вновь гашу свет.

Как могло пройти столько времени?

Поразительно!

И ничего-то вроде я не надумал, точнее, ничего не взвесил и не решил. Стайки мыслей легко вспархивают и уничтожают друг друга, совсем как частицы и античастицы.

Конечно же Нана обо всем догадалась, догадалась с того самого мгновения, как при виде Эки у меня окаменело лицо. Как же я не понял этого? Как же я поверил, что Нана не сумела вычитать историю моей любви к Эке по моим потерянным глазам?

Целый день я избегал ходить по улицам, где, бывало, не раз прогуливался с Экой. Даже память о счастливых и волнующих днях, проведенных здесь вместе с Экой, я усиленно старался заглушить и подавить в себе… Но ничего не поделаешь, волей-неволей мы с Наной то и дело оказывались то на улице Горького, то на Манежной площади, то в Столешниковом переулке… А Эка постоянно оказывалась между нами. И я ничего не мог поделать с этим — память утишить никак не удавалось.

Я нарочно избрал «Националь», где ни разу не бывал вдвоем с Экой, и на тебе, надо же такому случиться…

Эка.

И опять я шарю по стулу в поисках сигарет.

Да, я всячески избегал ресторанов, где все еще мог встать призрак нашей с Экой любви, где мы сидели с Экой, весело чокались бокалами с бодрящим вином, где мы танцевали, тесно прижавшись друг к другу, и я целовал нежные руки Эки, ее милые, родные глаза, светящиеся любовью ко мне, ее легкие волосы, прикосновение которых к моему лицу рождало в душе сладостное чувство восторга. Я чувствовал, как дрожит и дышит в моих руках ее тело, и нежность захлестывала все мое существо. И как я мечтал тогда остаться наедине со своей любимой…

И вот живая, во плоти Эка явилась моим глазам там, где я меньше всего ждал ее встретить, где мы никогда раньше не бывали вместе.

Чем это было? Зна́ком судьбы? Или просто случайностью, которая часто бывает сильнее судьбы?

Может, все же меня подавило чувство стыда, что Эка застала меня в ресторане с Наной, что все мои разглагольствования, которыми я заморочил Эке голову, оказались низкой ложью?

Нет, чувство стыда не могло так подавить и смять меня.

Может, я по-прежнему люблю Эку?

Я крепко смыкаю веки и затягиваюсь.

Горький запах паленого фильтра напоминает мне, что сигарета докурена.

Нет, нет, я так не думаю!

Но почему же тогда я не догнал Нану? Почему не остановил ее, почему не поклялся ей в вечной любви? Какая сила сковала меня? Может, как раз то второе я, которое сидит во мне, принимает решения и часто действует и думает наперекор мне.

Неужели я по-прежнему люблю Эку?

А может, это была остаточная реакция любви к Эке, все еще теплившаяся в моем мозгу и сердце и ждавшая своего часа, чтобы выплеснуться мощно и будоражаще.

Но если это так, то почему я не почувствовал облегчения, разрядки, почему не спал с души моей давящий тяжелый камень?

Все это потому, что я люблю Эку, люблю действительно и неотменимо!

И все остальные рассуждения — лишь жалкая потуга преодолеть эту любовь.

Я люблю Эку, лишь Эку, больше никого!

Иначе почему я не остановил Нану? Почему?

Почему? Почему? Почему?

Какая сила удержала меня на месте, связала меня по рукам и ногам?

Как это я не почувствовал, что Нана обо всем догадалась. Но как здорово она себя держала, даже бровью не повела.

Неужели на нее совершенно не подействовало появление Эки и возникшая вслед за этим напряженность?

Сила воли, чувство собственного достоинства не позволили ей проявить свои истинные чувства.

А может, просто Нана еще недостаточно сильно любит меня и неожиданный удар не смог выбить ее из колеи?

А рука опять тянется к сигарете. Но коробка пуста, безнадежно пуста. В сердцах я грубо смял коробок и бросил его на стул.

Эка…

Словно это произошло сейчас, в эту минуту… Я почувствовал, как расплавились наши тела и как мы проникли друг в друга.

В моей крови властно зазвучала горячая Экина кровь, в моем теле мощно и призывно пронесся электрический заряд, перелившийся в него из нежного Экиного тела…

Эка…

Только Эка, и никто больше.

Я ложусь ничком, стремясь забыться, зарыться лицом в подушку, чтобы не ощущать тяжести собственного тела и терпкой горечи собственных мыслей, отовсюду лезущих ко мне и своими громкими возгласами стремящихся заглушить все остальные попытки подать голос.

И вновь я ощутил на лице струю горячего воздуха.

Откуда я помню этот сухой, раскаленный воздух?

Я открываю глаза. Куда ни кинь взгляд, повсюду простирается бескрайняя пустыня. И лишь теперь я вспоминаю, что некогда уже бывал здесь, на этом самом месте. Вокруг ни души. На раскаленном песке разлеглась смерть. И лишь посреди пустыни движется время. Я отчетливо вижу, как лениво и туманно тянется оно.

Мертвая тишина, ни шороха, ни звука.

А время идет, идет себе медленно, упрямо и твердо. И я не могу оторвать глаз от того, как по-драконьи тащит оно свое громоздкое серое туловище. Тащится и тащится, пропадая где-то далеко в горах, там, за горизонтом. Впрочем, откуда тут взяться горам, когда вокруг бесконечная песчаная пустыня? Да, время идет и идет, и нет у него ни конца ни края. Лениво переваливается его круглое серое туловище.

Внезапно мной овладевает страстное желание коснуться времени рукой, но я не смею этого сделать.

Наконец я все же решаюсь и осторожно тяну к нему руку. И вздрагиваю. У меня такое ощущение, что рука моя погрузилась в облако раскаленного пара.

Сердце мое учащенно забилось. Нет, я не ошибаюсь. Отчетливо вижу людей, погруженных во время. Они быстрыми шагами идут вперед. Скачут всадники в военном снаряжении. За ними тянутся повозки с женщинами и детьми. И движутся они бесконечно. Столетие сменяется столетием.

Панический страх овладевает мной. Где я? И где мое столетие?

«Ты теперь в другом времени-пространстве», — слышу я таинственный голос.

Меня прошибает холодный пот.

Я оглядываюсь по сторонам. По-прежнему ни души вокруг. Я опять смотрю на время, а оно все так же тащит свое громоздкое серое тело.

Я стараюсь вновь заглянуть в его парообразную массу. И слышу шипение. Глаз отчетливо различает до зубов вооруженных людей. Это уже другое столетие проходит передо мной.

Так скоро?

От страха и изумления волосы на голове встают дыбом. Но тут же я вспоминаю, что нахожусь в другом времени-пространстве, и немного успокаиваюсь. Потом мною вновь овладевает отчаяние. Почему это я в другом времени-пространстве?

А может, я вовсе и не в другом времени-пространстве? Может, какая-то сила вообще вытолкнула меня из времени и пространства? Липкий страх закрадывается в душу.

Внезапно издалека до слуха моего доносится какой-то гул.

Что бы это могло быть?

Я внимательно оглядываюсь вокруг. Ничего не видно. Но гул все приближается и нарастает.

И вновь я в страхе озираюсь по сторонам. И вновь ничего не видят мои глаза. А гул все усиливается, словно мотор надрывается под самым ухом.

Я в воздушном корабле. Спокойствие овладевает мной. Все, что я видел до сих пор, кажется мне дурным сном. А в воздушном корабле теперь мое столетие, мое время-пространство заключается между его овальных стен. Я даже вижу знакомые лица. Вот Гия, Дато, Мамука Торадзе. А вот и Эка!

Но что случилось? Почему они не здороваются со мной? Неужели они не узнали меня? Неужели Эка намеренно отводит от меня глаза? Нет, просто она не узнала меня. Неужели мы сделались так чужды друг другу! Я несколько раз прошел совсем близко к ней, пристально заглянул в ее глаза, но она так и не узнала меня. Неожиданно и мной овладевает такое чувство, что передо мной вовсе не Эка, а некто чужой.

А корабль летит.

Печаль зажала меня в свои тиски. В таком огромном корабле нет ни единой души, которой я мог бы поведать свою печаль.

А вот и мои братья. Но почему Резо так старательно прячет глаза, неужели и он не признал меня? Неужели я так сильно изменился? А Резо уже исчез, испарился где-то.

Не видно уже ни Гии, ни Дато. Неужели эта женщина с русыми волосами и есть Эка? Нет, это не Эка! Она о чем-то спрашивает, и я покорно отвечаю. Но о чем она спрашивает и что я ей отвечаю? Нет, нет, это не Эка!

Я в отчаянии кидаюсь от одной стенки корабля к другой. Потом выглядываю в иллюминатор. Вокруг корабля — бесконечное пространство. А часы нашего времени-пространства, закрепленные на стене рубки штурмана, непрерывно тикают. Минуло уже тридцать пять лет с тех пор, как я заключен в этот корабль, целых тридцать пять лет я следую неумолимому течению этого времени-пространства. Я задыхаюсь. Корабль мнится мне казематом, за стенами которого открытое, вольное пространство. Я в исступлении бросаюсь на стены, ища выхода. Но все тщетно — стены прочны и герметичны. Я в бешенстве молочу кулаками по иллюминаторам, стремясь сокрушить их, чтобы вырваться наружу, уклониться от бесцельного бега времени.

Но усилия мои ни к чему не приводят.

А корабельные часы оглушительно и безжалостно отсчитывают мгновения, корабль несется, вспарывая плотный воздух.

Внезапно я заметил в стене крошечную щель, не больше булавочной головки. Надежда вновь вернулась ко мне. Может, хотя бы таким путем смогу я уйти отсюда, высвободиться из уз времени-пространства, заключенного внутри корабля?!

Но радость моя оказалась преждевременной. В эту крошечную щель не протиснуться даже волосу, не говоря уже о другом.

Отчаяние обрушилось на меня и, словно обвал, понесло меня в своем вихревом потоке.

Неожиданно сознание мое прояснилось. Я понял, что эта щель предназначена для душ, покидающих корабль. Решение мое бесповоротно: пусть тело мое навсегда останется в корабле, зато душа легко проскользнет в щель, покинет все времена-пространства и очутится в мире вне времени и пространства, где не слышно этого взрывающего перепонки монотонного тиканья часов.

Я просыпаюсь от ощущения холода.

Медленно открываю глаза.

И не сразу понимаю, где нахожусь.

Я в одежде лежу на постели и протираю глаза.

Наконец вырисовываются знакомые контуры гостиничного номера…

Постепенно я прихожу в себя.

В окне серый рассвет. Свет лампионов на улице померк под натиском нового дня.

Комната затуманена удушающим табачным дымом. Я задыхаюсь. Сердце бьется едва слышно, с перебоями.

Я с трудом поднимаюсь с постели и тащусь к окну.

Идет снег.

Красивые крупные снежинки весело и беспечно порхают в воздухе.

Я распахиваю окно настежь. Тугой, холодный воздух стремительно врывается в комнату так, словно вода прорвала постылую плотину. И все вокруг погружается в чистый, покалывающий голубой воздух.

Легкие вздохнули с облегчением, кровь веселее ринулась по жилам и стремительно обежала мое тело. Затуманенное сознание прояснилось.

Ночной кошмар исчез, растворился, оставив в душе лишь неясное чувство легкой горечи. Безотчетная радость переполнила меня, тело сделалось невесомым, как снежинки за окном.

А на улице снежит.

Снежит не переставая.

Перевод У. Рижинашвили.