1
В ночь – в реве ледохода, в сырости весны – из густой тьмы степей хлестал набат, где-то ухали глухие взрывы снарядов, а в стороне за Широким Буераком пожары красили небо.
В ночь из двора во двор, из хибары в хибару ползал слух о бандитах, о Карасюке и о дележе зерна…
В ночь тревожно жило Широкое.
А рано утром, еле успели хозяйки сбегать к роднику за водой и только что из-за соснового бора, желтая будто тыква, выкатилось солнышко, – в Широкий Буерак въехали три всадника. На высоких папахах у них красовались красные повязки, за спинами, рядом с винтовками, болтались туго набитые мешки с краденым добром.
Въехав в Кривую улицу, они звонкой украинской песенкой разбудили тревожную дремоту села и, словно по знакомой дороге, свернули в переулок к самогонщице.
На песенку выскочил из избы Пчелкин. Сначала, увидав красные повязки на папахах, он метнулся под сарай, но когда из песни ясно выделились слова: «есаулы с казаками на панщину гонять», Пчелкин, вертя гашник штанов, заулыбался жене:
– У-у-у, вот это кони! Вот это молодчины! Дуня! Я в совет пошел.
– Ступай-ка, – сердито отозвалась Дуня, – может, башку-то непутевую сымут.
– Не сымут. Не сымут. Теперь и мы с подпоркой дай вот только срок, – ответил Пчелкин и двинулся к двору самогонщицы.
Но не прошел он и нескольких саженей, как у него перед глазами замельтешили его новые яловочные сапоги. Несколько дней тому назад он принес их от сапожника, надел, постлал на пол дерюгу и, поскрипывая, долго разгуливал по избе.
«А гожи – сроду таких не было, – подумал он, и вдруг разом забилась тревога: – А возьмут? Белые, красные ли? Мало ли таких дел?… В прошлом году у Маркела Быкова – шубу, а у Егора Степановича Чухлява сапоги… Припрятать…»
Круто повернулся и еще с порога избы крикнул Дуне:
– Дай-ка сапоги-то!
– Зачем?
– А ты дай-ка, дай-ка!.. Ну, вот еще глаза вылупила! Аль не знаешь, кто на селе есть?
Выхватил из сундука яловочные сапоги и, уставя рыжие, точно у беркута, глаза на Дуню:
– Куда деть-то? Припрятать?
Вместе с Дуней осмотрели пустые, в копоти углы избы.
– А ты надень их, сынок, – присоветовал с печки дедушка Пахом.
– Верно! С ног-то не снимут, – согласился Пчелкин и, сбросив опорки, надел сапоги. Поворачивая на каблуке то одну ногу, то другую, пробормотал: – Больно завидны… – загреб рукой в исподе пригоршню сажи, плеснул на нее водичкой, сажей сбил лоск с сапог и выбежал на улицу.
Из переулка, распевая песенку, выскочили три всадника.
Перескочив Пьяный мост, кони сбились в узком проходе между двух канав и, сжимая друг другу потные бока, рванулись в конец села.
И тут произошел молниеносный бой.
Неподалеку из еловой рощи резко треснул ружейный залп. Кони под всадниками шарахнулись в сторону, увязая в топкой грязи, затем вымахнули на дорогу и стремглав понеслись вспять.
Еще треснул залп. Тогда два всадника как-то осели в седлах, опустили поводья и сунулись лицами в гривы коней, а третий, плотно припав к спине рыжего жеребчика, со свистом пронесся мимо Пчелкина. И Пчелкин уже пожелал ему доброго пути, как из переулка выскочил, тоже верхом на коне, Степан Огнев, а за ним выбежал с винтовкой наперевес Николай Пырякин. Первый всадник от неожиданности замялся, затем выхватил шашку и ринулся на Степана Огнева.
– Коля! Не стреляй! – крикнул Степан Огнев, чем весьма удивил Пчелкина, и сам ринулся на всадника, тоже выхватив шашку.
И между двумя всадниками завязался бой. Кони под ними танцевали, вздыбливались, грызли друг друга, над конями мелькали две шашки, и вдруг Степан Огнев как-то отступил, затем взметнул шашку и, крякнув, со всего плеча наотмашь хватанул противника. Тот вскрикнул, выкинул руки вверх и, как мешок, свалился с коня.
– Вот эдак-то его, сволоту такую, – сказал Степан Огнев и, нагнувшись, посмотрел в лицо бандита. – А-а-а. Это Емелька, правая рука Карасюка… Того бы еще придавить, мушкару. Ну, Коля, давай на Шихан-гору, там гостинец им приготовили, – и метнулся в сторону, а за ним, вскочив на емелькиного коня, кинулся и Николай Пырякин.
2
Солнце ручейками сгоняло в реки из оврагов ковриги синего снега. Речушки росли, густели красной глиной и, омывая корни набухшей вербы, дикого вишенника, в шумном воркотании сбегали в Волгу…
Волга ревела в ледоходе.
На задах Кривой улицы, на так называемой Бурдяшке, к избе Шлёнки, словно к полному яствами столу, сбегались бурдяшинцы. Первым прибежал сапожник Петька Кудеяров. Он пронзительно кричал, тыкая рукой под уклон в избу Панова Давыдки:
– Давыдку!.. Давыдку Панова тащите! Нос от народа вертит? Не то вон – башкой в реку!
Тогда в окно избы Панова застучал Шлёнка.
– Ты иди, – уговаривал его степенно и, как всегда, спокойно. – А то угроза! В Алай-реку намерены!
– Не пойду! – огрызнулся Давыдка. – Ишь чего надумали. Тошно вам мирно-то жить, канитель завели. Думаете – власть дурее вас?… Как же! Власть сказала – хлеб делить. А вы?
Шлёнка ухмыльнулся и, выйдя на пригорок, сообщил бурдяшинцам:
– Не идет!.. Грит, вы супротив начинаний, и башки вверх ногами… Видели?
– Леший с ним! – Пчелкин отмахнулся. – Разве одни не справимся?
Под горой, будто случайно, показался Плакущев. Поравнявшись с бурдяшинцами, он низко поклонился:
– Что собрались?… Алай, что ль, глядите?
– Да вот… хлеб, Илья Максимович, делить, – первым высказался Шлёнка.
– Какой хлеб?
– Да в амбаре…
– Аль еще не увезли его?
– Не-ет, – Петька Кудеяров, захлебываясь, затоптался перед Плакущевым. – Не успели ща! Ты вот, старшиной ты был – законы тебе и советски известны… Как тут?
Плакущев зачертил носком сапога сухую лбину у завалинки.
– Да ведь как это? Власть народная… – начал он. Бурдяшинцы примолкли и уставились на него. Весенний ветер трепал его длинную пушистую бороду.
– И… власть, значит, его – что он хочет, то и так… народ-то… Я так думаю, по законам советским… – закончил Плакущев, глядя на носок сапога.
– Верно, – подхватил Шлёнка, – что народ захочет, тому и быть… На кой дьявола тогда и кровь проливали?
– Правильно!..
– Верно!
– Наш хлеб…
– Позвольте! Позвольте! – разрезал гам Петька Кудеяров. – Это, как сказать, куда баран… баран… туда, стало быть, то ись, куда, стало быть… Одно слово – идти всем, – он разрубил воздух левой рукой, – всем как есть – и Давыдку с собой!
Вытолкнув из избы и взяв в круг растерянного Давыдку Панова, бурдяшинцы двинулись через Пьяный мост ко двору Федунова.
Плакущев же Илья Максимович, как только поравнялся со своим двором, точно рыбка, незаметно выскользнул из толпы и коленкой плотно притворил за собой калитку.
В дверях избы он столкнулся с Зинкой, как жеребенка, потрепал ее за ухо, прошел в переднюю, сел на лавку и уставился в окно.
– Ну, вот, дело началось, – проговорил он и плотнее припал к стеклу, шурша бородой о сосновый подоконник.
За Крапивным долом – в Заовражном – из двора во двор бегали мужики.
«Зашевелились и там, – решил Плакущев. – А это кого несет? – и вытер набежавшую тень на стекле. – Кто это?»
Из Заовражного, под уклон Крапивного дола, скользя по глинной тропочке, бежал в Кривую улицу Захар Катаев.
«Ах, пес! – ругнул его Илья Максимович. – Опять ведь не даст делу произойти, – поднялся с лавки, торопливо надел на голову картуз, потом медленно стянул его и вновь сел перед окном. – Пойти сразиться с ним? Да и то – что еще будет потом?» – подумал он и задержался у соснового подоконника.
3
Федунов запрягал Серка, а дедушка Максим побежал в кормушку за соломой. Как только улицей проскакали Огнев и Николай Пырякин, Федуновы решили Дашу с дедушкой отправить в село Алай, к тетке.
Мужицкий рев сорвал Федунова с места. Он вбежал в избу и, через окно увидав, как бурдяшинцы и криулинцы 'широким потоком двигались к его двору, крикнул:
– Ну, этим я не дамся, – и кинулся к выходу, – эти меня не возьмут!
– Митя, – позвала Даша, еле поднимаясь с кровати.
Федунов задержался, а Даша крепко вцепилась руками ему в спину:
– Отдай… Отдай… ключ-то отдай… от амбара. Чай, не твой хлеб-то…
– Пусти… Пусти… говорю…
– Гибели твоей не хочу… Все равно найдут… Не спрячешься.
Из сарая в избу вбежал дедушка Максим и закричал, старчески прикладываясь ладошками к Федунову:
– Беги… беги, сынок!.. Лодка в кустах. В камыш беги!
Толпа уже гремела вблизи:
– На осину яво!.. На осину! Осина у нас в Сосновом овраге имеется.
– Эй, ты, вояка! Выходи!.. Балясы нам поточишь, как и что!
– Пусти… а!
От толчка Федунова Даша отлетела в сторону, ударилась головой об угол печи, тихо застонала. Сначала она повалилась на правый бок, потом перевернулась на спину и поджала ноги. Федунову в глаза бросился вздутый живот.
Даша открыла глаза – они теплые, ласковые, во влаге слез.
– Сейчас встану, сейчас, Митя, встану…
– А-а-а-а, бей!.. – прогремело с улицы.
Окно со звоном влетело в избу, как ножи, в стену врезались острые осколки стекла.
– Беги… Беги! – дедушка толкнул Федунова и поволок Дашу, загораживая собой ее вздутый живот.
Мужики уже сплошь забили двор. При появлении Федунова они разом оборвали гам, попятились. Федунов быстро обежал их глазами, остановился на Давыдке Панове.
«И этот здесь, а ведь в артель пошел. Значит, сдаваться бы надо мне давно… канитель зря не разводить…» – подумал он. Невольно сунул руку в карман. В кармане в ладонь попал большой ключ от амбара, им легонько повернул – штанина от ключа приподнялась.
Этого было достаточно, чтобы вывести толпу из минутного замешательства.
– А-а-а! Стрелять хочешь! – крикнул Пчелкин. – Бей!
Он первый бросился к березовому плетню. Плетешок под корявыми руками толпы вмиг развалился, освобождая дубовые колья.
– Граждане! Товарищи! Братцы! – бледнея, взмолился Федунов. – Братцы… Да братцы!..
Первый кол просвистел над его головой – ударился в дощатую переборку коридора, перешиб ее. От второго удара у Федунова уркнуло в груди, он покачнулся и, стараясь не грохнуться с крыльца в ноги мужиков, опустился в выходе, упираясь правой рукой в порог коридора, чувствуя, как из горла – будто лягушонок – что-то выскользнуло в рот: губы разжались, и изо рта выпрыгнул сгусточек крови. Потом лягушата заторопились – запрыгали быстрее. Федунов силился подняться, и вновь кто-то долбанул его в голову, – тогда он полетел точно в глубокий, темный колодец…
– Что делаете?! Что делаете, дети сукины?! – загремел Захар Катаев, вбегая на крыльцо. – Собака это вам аль человек?! А?
– Пчелкин… всё. Громила! – врываясь во двор, сообщил Яшка Чухляв. – Вечор видал его!
Толпа замерла…
А из-под сарая выкрикнул Давыдка Панов:
– Ему вон портки-то спустить и вложить… Мохор проклятый…
Пчелкин выхватил кол у Петьки Кудеярова и, взмахнув им в воздухе, кинулся на Захара:
– Бей!
– Захара не трожь! Не трожь Захара! – Яшка перегородил ему дорогу. – Не трожь! – И над головой Пчелкина повис увесистый, ядреный кулак Яшки.
Пчелкин сжался, опуская кол к земле.
– Ну-у, – медленно в тишине проговорил Захар, – видали его? Кого слушаете? Вот он меня норовил ухлопать. А потом тебя ухлопает, тебя… тебя вот, – он начал тыкать по порядку в лица мужиков, – всех ухлопает, а сам? Самому уже ему тогда прямое – на большую дорогу.
– Захар, – еле слышно простонал Федунов, протягивая крепко зажатый в руке ключ от общественного амбара.
Захар повернулся, подхватил Федунова, поволок его под сарай. Здесь открыл дверцу.
Неподалеку за огородами блеснула бурная, рыжая от глины и солнца река Алай, а за рекой – высокий камыш.
4
А по улице, разбрызгивая во все стороны грязь, уже скакали карасюковцы.
Во дворах закудахтали, метаясь через плетни, через соломенные крыши сараев, куры, визжали под ударами прикладов собаки, а у Степана Огнева со скрипом растворились ворота, и овцы, болтая сухими хвостами, шарахнулись через улицу на зады.
Вслед за овцами два карасюковца вытолкнули за калитку дедушку Харитона. Он, седой, без шапки, махая руками, что-то кричал, пятился. Тогда один – татарин Ахметка – жестоко хлопнул его прикладом по голове. Дед пошатнулся и со стоном сполз в мутную лужицу.
– Ну, старый кобель! – и Ахметка пнул Харитона сапогом в бок.
На полотняной рубашке остался мазок грязи, а из лужицы змейками потекли ручейки.
– Готов уже, – проговорил Другой, шагая через Харитона.
– Готов, так айда к соседу…
Заслыша уличный гам, Пчелкин метнулся сначала на огород – хотел нагнать Захара, но тут же круто повернул и бросился к калитке. На углу избы поскользнулся, топыря пальцы, сунулся ими в жижицу – и разом растерялся, заслышав из-под сарая смех Яшки Чухлява.
– Ты, кобеленок! – пригрозил Пчелкин и потряс списком «явных и тайных коммунистов».
Во двор ворвались карасюковцы и первым вытолкали за калитку Пчелкина, затем, подняв суматоху, прикладами выгнали на улицу и остальных мужиков.
Село уже орало скрипом ворот, криком бандитов, воем баб… У Ильи Плакущева с рыком сорвался с цепи Полкан, кинулся на проходящего мимо карасюковца. Карасюковец шашкой разрубил широкую пасть Полкана.
Вскоре все мужики были поставлены в три ряда на небольшой площади перед церквешкой. И тут по рядам заползало в затаенном шепоте:
– Деда Харитона прикончили. Во-о-о-н он.
У своего двора, в белой рубашке, будто мешок с мукой, в лужице лежал дед Харитон Огнев. И люди из рядов смотрели на него, а Давыдка Панов шептал:
– Эх, дед, дед. Смерть свою где нашел.
В эту минуту к мужикам и подскакал сам Карасюк. Он подскакал на костистой огромной рыжей кобыле, сам маленький, плюгавенький. Мужикам показалось, это скачет таракан на коне.
– Стариков наперед, – приказал Карасюк и потрогал на себе ремешки, кобуру нагана, шашку. Рука у него еле заметно дрожала, а глаза он косил в сторону: ему, видимо, было и стыдновато и трусовато. Но так длилась, может быть, какая-то минута, в следующую минуту Карасюк уже стал другой – подтянутый, жестокий, и еще громче крикнул: – Стариков наперед!
Быстро под ударами прикладов задвигались ряды. Передний украсился бородами. С краю от Карасюка стоял Панов Давыдка, рядом Никита Гурьянов, около – Плакущев Илья, дальше Шлёнка, бородачи… Второй ряд – менее бородатый. Среди него, перед Яшкой Чухлявом – осенью поженившаяся молодежь. Здесь не было Егора Степановича Чухлява.
«Вишь, – подумал Пчелкин, – ускользнул и тут… подлюга… Список-то как же передать? Илья Максимович говорил – тайком. А как тут тайком?»
Яшка Чухляв посмотрел в рыжеватый затылок Пчелкина и улыбнулся, вспоминая, как он вчера, разыскивая в улице Стешку, случайно натолкнулся на Пчелкина и шваркнул его о станок.
«Должно больно ушибся… громила», – подумал он и через согнутые спины широковцев глянул на Карасюка – жестокого, решительного, затем перевел глаза на избу Степана Огнева. Ему показалось, что в растворенной калитке мелькнуло серенькое платье Стешки. Он разом выпрямился, и во всей фигуре блеснула гордость: он вместе со всеми широковцами перед Карасюком, и вот гляди – крепче его никто не стоит на ногах. И тут же ему страшно захотелось: пусть Стешка хоть одним глазком глянет на него – тогда и она не стала бы называть его киляком… Не киляк он, а страху смотрит прямо в глаза.
– Начальник, готово! – сообщил татарин Ахметка.
– Вижу, – взвизгнул Карасюк.
– Моя мал-мал, – забормотал Ахметка и кинулся через дорогу.
Плакущев проследил, как он, брызгая грязью, перебежал улицу, толкнул ногой калитку, – а через миг из избы Плакущева раздался пронзительный крик Зинки… Перед окном мелькнула ее голова, а за спиной – широколапые руки Ахметки. У Плакущева задрожал подбородок, сизая борода плотнее прилегла к широкой груди, из глаз покатились слезы.
– Господи, – зашептал он, – господи…
С седла слез Карасюк. На нем была очень длинная шинель: он, очевидно, носил ее для того, чтобы казаться большим. Разминая ноги, подбирая полы шинели, он раза два прошелся перед широковцами. Те, как муштрованные солдаты, водили головами за ним, за его сапогом. А когда Карасюк остановился, глянул на труп Емельки, своего первого помощника, – они отпрянули назад и тихо сгорбили спины…
– Ну! (спины мужиков вздрогнули). Не согнал бы я вас сюда, если бы ваши коммунисты и комсомольцы не убили моего друга… Теперь с вас спрос: кто родня коммунистам и комсомольцам?
Пчелкин метнул глазами на Плакущева – Илья Максимович, согнув спину, стоял, будто перед свежей могилой.
Широковцы молчали, стараясь скрыться от сверлящего взгляда Карасюка. Даже Яшка Чухляв не выдержал и опустил свои глаза в пятки Петьки Кудеярова, а Петька, засунув обе руки за сапожный фартук, плотно сжал ноги. Только Шлёнка, распахнув с обрызганными полами полушубок, выставив из-под разорванной рубахи жирок живота, глядел на Карасюка и, казалось, говорил: «Моя хата с краю, я к этому делу не причастен, и вообще с меня нет спросу… А спросишь – наболтаю столько… что сам не разберешься».
– Ну, ты вот! – Карасюк ткнул пальцем в Петьку Кудеярова.
– Я? – Петька, будто щеночек, завизжал, словно около него повели раскаленным железом. – Я!.. Да я что? Весь народ знат, из верстака не вылезаю… Сапожник я… Я ведь это… с дурцой… С дурцой малость…
– Действительно, с дурцой, – тихо, но серьезно проговорил Панов Давыдка.
Вновь наступила тишина.
Жадно припекало солнце…
Урчали ручейки по склону Крапивного дола, в реве льдин играла Волга, чавкали, переминаясь в грязи, копыта лошадей, да где-то прокричал шелапутный петух… Этот петушиный крик не только широковцев, но и Карасюка приковал на миг к говору весны: он посмотрел вдаль – в глазах блеснула детская радость, затем их вновь затянула хмурь.
– С дурцой? – Карасюк повернулся к Панову. – А ты ведь не с дурцой? Ну, ты говори…
Давыдка прищурил глаза:
– Да что, ваша милость. Звать-то уж и не знаю как вашего брата… Все перепуталось: одного товарищем назовешь – в рожу норовит, другого господином – тоже непрочь в рожу. Так и перепуталось все.
– Как ни назовешь, да милуй, – Карасюк неожиданно засмеялся и стал совсем похож на мальчишку.
У широковцев вырвался громкий вздох, а Петька Кудеяров, скорчив кривую рожу, что-то забормотал.
– Так что, – продолжал Давыдка, – ничего и не разберешь, кто коммунист, а кто нет?… К нам намеднись из городу приезжал один, взял у моей бабы два горшка молока да спасибо сказал, и все… Коммунист значит?… А вон – татарчук-то твой из избы Плакущева тащит – тоже, стало быть, коммунист?…
Карасюк нахмурился.
А из рядов полетело:
– Разобрать трудов стоит, кто чего…
– Тут человеку грамотному надо быть…
– Да и то, – перебил всех Давыдка, – да и то – вот ты ушел, а отец твой отвечает за тебя… Его тоже, чай, поди, ой, как треплют.
Карасюк встряхнулся. Перед ним мелькнуло море, Джамбай – поселок на взморье, старик отец. Астраханские пески. Отряды. Бои и стычки. Случайная встреча с анархистом Сапожковым. Анархист этот отличался тем, что имел Длинные золотистые волосы и умел страстно убеждать тех, у кого в голове была еще «политическая каша». Такая же каша тогда была и у Карасюка: из всего, что наговорил ему Сапожков, он вынес одно: «Анархия – мать порядка». И пошел тогда Карасюк всюду насаждать анархию. Анархию насаждал, а порядка вовсе никакого не было, да и сам-то он превратился во что-то безвольное, подчиненное постороннему, тому же Емельке, человеку бессмысленно жестокому: Емелька убивал всех без разбора – детей, стариков, женщин. Когда гражданская война улеглась, отряд Карасюка стал таять. От полутора тысяч сабель у него осталось четыреста. Задержались те, которым некуда деваться: убийцы, грабители, объявленные вне закона. А так, может быть, и Карасюку хочется удрать к отцу, поваляться на песчаном берегу моря. Но этого не может быть. Вот, Емельку уже убили… И Карасюк снова нахмурился, побледнел, затем выхватил из кобуры наган и рванулся к Давыдке Панову:
– Я тебя спрашиваю: где коммунисты? А ты балясы точишь… Говори! Считаю до трех, ну!
– А-а-а-а!.. Такая у тебя народная власть! Стариков, как собак… как собак, согнал на улицу и пистолетом стращаешь… Не застращаешь! Жили, видели не это, не это видели… И тебе припомним, графчик у нас тут был, – вырвалось у Панова Давыдки.
При упоминании о графе у широковцев разогнулись спины, и сотни злых глаз глянули на Карасюка, на карасюковцев…
– Говори! – завизжал Карасюк, наставляя дуло нагана. – Говори! Считаю до трех. Раз! – он отступил на шаг. – Два!
Давыдка (не зря ему часто говорила старуха: «Эх, Давыд! Горяч ты не в меру… сильно горяч!») сорвался с места:
– Да что я тебе, коровий хвост, что ль?… Ты что, галчонок, надо мной…
Остальное завертелось в глазах широковцев с невероятной быстротой. Давыдка метнулся на Карасюка и сунулся лицом в грязь: Карасюк ручкой нагана разбил ему голову и тут же левой рукой ударил в грудь Никиту Гурьянова. Никита со страху подогнул колени и повалился на Давыдку, а Карасюк вцепился в длинную бороду Плакущева, рванул, и тот упал в ноги вороного коня, а в воздухе блеснул клочок сизой бороды.
– Сволочи!.. Я вас проучу!.. Я вас проучу… Я вас! – безумея, выкрикивал Карасюк и рукояткой нагана бил по головам широковцев.
Пчелкин хотел передать Карасюку список, но, когда в воздухе мелькнул клок седой бороды Плакущева, у Пчелкина задрожали ноги, и он невольно повернулся назад. Позади, в пасти переулка – в тридцати саженях – мелькнула река Алай, а за Алаем – залитый лучами солнца тонкий оголенный камыш… Пчелкину даже почудилось – вдалеке из камыша на прогалину выскользнула лодчонка с Захаром и Федуновым.
– А-ы-ы-ы!..
– А-ы-ы!..
– А-ы-ы-ы!..
– А! – вылетало из-под ударов нагана, и один за Другим валились широковцы в ноги Карасюку.
– А-а-а! Сволочи… Али!.. – позвал Карасюк калмыка. – Поднимай… Али!
Калмык Али стоял недалеко от Пчелкина. За спиной Пчелкина в тридцати саженях река Алай, за Алаем – густой нетронутый камыш. В камыш нырнешь – в камыше не сыскать тебя ни огнем, ни пушкой. Пчелкин затоптался, точно подрезанный конь на привязи, а затем со всех ног, встряхивая головой, метнулся в сторону и переулком помчался на берег Алая.
– Ай… Ви-и-и-й, – взвизгнул Али и припал на колено.
Пуля просвистела и чокнулась в воду. За первой пулей последовала вторая, потом третья. Карасюк закричал: «Словить!» А Пчелкин, добежав до Алая, сначала хотел броситься в воду, но бурная муть реки остановила его. Позади послышались голоса. Потом две-три пули просвистели над головой. Пчелкин перемахнул через плетень, замесил топкую грязь огорода и узкой, в зарослях ветельника, дорожкой добежал до сарая. Нырнул под сухие, развешанные на заборе плети тыквенника – замер в ожидании…
Хрустнули ветки, зашевелился кустарник набухшей вербы, из-за кустарника выросли два калмыка, раскосыми глазами глянули на реку, потом на огород, чуточку постояли. Пчелкин крепче зажмурил глаза, а когда открыл – вдали мелькнули две спины.
«Не-ет… тут, как на углях. К Егору Степановичу… он не пришел, дома, значит, сидит… К нему – прикроет!.. Хитрой!..» – со всего разбегу ударил плечом калитку – та отлетела и попятился: во дворе три карасюковца тормошили Чухлява.
– А-а-а! – застонал Пчелкин и стремглав понесся обратно. Но, добежав до середины огорода, снова попятился: на берегу реки стояли те же два калмыка.
– У-у-уй!
Визг калмыка, будто кнутом, хлестнул Пчелкина. Он подпрыгнул и, ожидая выстрела, согнулся, затем кинулся к плетню. Из-за плетня показались лохматые папахи, и несколько дул винтовок сумрачно глянули Пчелкину в лицо. Он повернул голову. Из-за другого плетня тоже поднялись лохматые папахи, и также сумрачно глянули дула винтовок.
«Отрезан», – застучало у него в голове, и в горле застряли, свернулись горьким комочком слезы. Ему страшно захотелось упасть на загон, зарыться в топкую грязь пахоты или разом превратиться в бесштанного паренька, сесть на дорожку и в удивлении посмотреть на торчащие папахи и дула винтовок.
«Тогда и спросу не будет. Тогда не будет. А сейчас?…»
В ожидании выстрела он сжался и уже представлял себе, как продырявленный со всех сторон пулями, подбитый, словно галка, шлепнется в грязь, и тогда – всему конец, всему: ему, Пчелкину, его яловочным сапогам… уж их непременно теперь снимут, достанут из кармана список и сами расправятся с явными и тайными коммунистами… Плакущев Илья Максимович один будет довольствоваться и кому-то еще взаймы даст кожи на сапоги, пуда полтора муки, самогонкой кого-то будет угощать, только уж не его – Пчелкина…
Но выстрела не было. Из кустов, оскаля зубы, вышел калмык Али:
– Ай! Давай! Давай!
«А, дурак я… – мелькнуло у Пчелкина. – Список им надо – вот и не стреляют… а я дурак…»
Быстро сунул руку в карман пиджака. В изорванном кармане запуталась бумажка – со злобой дернул ее и шагнул навстречу калмыку.
И тут же пронеслось два решения:
«Отдать… а?… Потом волком завоешь. Скажут: сколько народу подлец загубил…» И второе: «Что ж… не я отдал… не сам. Все видели – силой. Кому охота свою голову свернуть».
В этот миг карасюковец, взобравшись на плетень, обрушился сверху на Пчелкина, затем чьи-то сильные руки сдавили его, и Пчелкин, колыхаясь, поплыл над землей… Сначала он слышал гвалт мельничного колеса, потом гвалт смолк. Перед Пчелкиным мелькнули спины широковцев, сам Карасюк. И кто-то сообщил на ломаном русском языке:
– Председатель, началнык!..
– Карош, ай!
«Ага, словили, словили Федунова… Федунова», – завертелось у Пчелкина.
Калмык Али ткнул его в спину прикладом – хрястнул позвоночник, по телу пробежала холодная дрожь. Потом тело куда-то уплыло, глаза заволоклись дымкой, и Пчелкину показалось, что у него осталась одна голова, и то только часть ее – лоб, а под лбом – живое, двигающееся, светлое.
– Карош началнык! Ой, карош! – закричал еще раз Али, оглядывая Пчелкина. – Ай, карош!
Карасюк подскочил к Пчелкину, вставил ему в рот наган.
– Говори… сукин сын!
От холодного прикосновения револьвера Пчелкин отдернул голову.
– Ахметка! – крикнул Карасюк.
Ахметка выбежал с узелками из двора Плакущева, отложил их в сторону и засуетился перед Карасюком.
– Моя берим, моя берим, – забормотал он, грозя кулаком карасюковцам.
– Ахметка! Делай свое дело!
Ахметка кинулся во двор Гурьянова.
В толпе кто-то тихо, сдержанно завыл.
– Ну-у-у-у!.. Повой ты там… Повой! – еще громче завизжал Карасюк и, грозя наганом, вскочил на коня. – Винтовки!
Широковцы сбились в круг, стараясь каждый втиснуться в середину, жались, глядя только в одну сторону – на Карасюка.
С сытым, коротконогим меринком со двора Гурьянова выскочил Ахметка. Калмык Али подхватил под мышки Пчелкина и, чертя его яловочными сапогами весеннюю грязь, поволок к меринку. У Пчелкина вылупились глаза. Но, когда Али концом веревки захлестнул петлю и на второй его ноге, Пчелкин поднял к лицу ладони и будто умылся. Перед ним мелькнул лошадиный хвост, а от хвоста – к его ногам – две веревки. Он отпрянул, закричал дико, пронзительно. От его крика меринок рванулся и под гогот карасюковцев, под сдержанный стон мужиков поскакал вдоль улицы.
Желтый пиджачок вместе с рубашкой сполз с плеч Пчелкина, закатался, из ран на спине, пробивая грязь, кудерилась кровь, и трепетали кровяные разорванные мускулы.
– Ой! Живой! Живой! – разрезал гам женский плач.
Меринок шарахнулся через улицу в переулок. На повороте Пчелкин ударился о сложенный стопочкой дубняк, несколько раз перевернулся в воздухе и шлепнулся в лужу.
Из сотни грудей широковцев разом вырвался свирепый рев. Этот рев спугнул костистую лошадь под Карасюком.
Карасюк плеткой осадил коня и снова повернул его к широковцам, но те уже бежали во все стороны, и карасюковцы, догоняя, били их в спины прикладами, а Ахметка, стянув с Пчелкина сапоги, стал шарить по его карманам.
В одном из карманов он нашел влажный, загрязненный лоскуток бумаги… и кинулся к Карасюку.
– Началнык! – еще издали закричал он.
Карасюк выхватил из рук Ахметки лоскуток, пристальнее вгляделся… В верхушке расплывчато торчали три буквы – «ком».
«Ну, неужели?» – мелькнуло у Карасюка.
Где-то ухнула пушка. Над селом чиркнул снаряд, ударился в Волгу – бабахнулся, взметывая огромный столб брызг. Второй снаряд ударил в пожарную стойку, разнес ее вдребезги, а на горе Балбашихе, в двух верстах от Широкого, показался отряд кавалеристов.
– Ахметка! Забрать с собой!
Последние слова Карасюка утонули в гаме.
Улица забрызгала грязью. Отряд Карасюка быстро скрылся за околицей. На перекрестке дорог задержался, потоптался, потом конь Карасюка рванулся вправо – по направлению к селу Никольскому.
Тогда с земли поднялся Плакущев Илья. Раскачиваясь, щупая плешину на бороде, он тронулся к своему двору. Навстречу выбежала Зинка… Она попятилась от белого, поседевшего отца.
5
Яловочные сапоги Пчелкина, узелки с одежонкой Плакущева Ахметка привязал к седлу и, будто кочевник, подъехал ко двору Егора Степановича Чухлява.
Егор Степанович, обхватив сухими руками живот, сидел под сараем и корчился от боли: его уже несколько раз позывало в угол за конюшню.
– Брюхо, видно, уж так устроено, – ворчал он, – как завируха, так из-под сарая хоть не уходи.
Когда же в калитке появился Ахметка, Егор Степанович побледнел и, улыбаясь, тыча пальцем в живот, заговорил:
– Уй-уй, знаком, трещит мало-мало.
Ахметка заржал, щуря раскосые глаза:
– Ты Якыф?
– Нет Яков! – И Чухляв вновь кинулся в угол сарая. Сидел обдумывая: «Чего гололобому понадобилось?»
А через село, будто сдирая крышу сарая, пронесся снаряд. Он взорвался на огороде Николая Пырякина. В щелку задней дверцы Егор Степанович видел, как брызнула от взрыва во все стороны сырая земля и осколок снаряда шлепнулся в лужу. Ахметка, тревожно стуча винтовкой о колесо телеги, крикнул:
– Эй-й! Шалтай-болтай нельзя! Якыф давай! Давай Якыф!
Яшка вышел на крыльцо, бледный, растрепанный:
– Что тебе?
– Лошадь есть? Кобыл там, мерин там?
Егор Степанович второпях оторвал у штанов пуговицу – обозлился, повертел ее в руке, затем воткнул один конец гашника в петельку и затанцевал перед Ахметкой:
– Какая у нас лошадь? Не лошадь, а глядеть неохота – одер! На махан не пойдет… Иди хоть сам погляди, – и ввел татарина в конюшню.
– Ай, ай, – Ахметка покачал головой, глядя на лошадь, – зачем так, а? Моя так – когда солдат тащил… Красный солдат тащил, моя глаз пускал, мой глаз кривел. Ай, ай – глаз кривой был.
– Не-ет. Не-ет, знаком. Ты думаешь, нарошно с лошадью? Ну, чай, кто себе враг? Не-ет. С осени с ней беда случилась.
Егор Степанович пустился рассказывать про беду, а Ахметка, не слушая, вышел из конюшни и направился под сарай.
– Во-он… прихлопнуть… топором, – тихо шепнул Яшка, показывая отцу на торчавший в чурбаке острый топор.
– Что ты? Что ты? – Егор Степанович затрясся и зацарапал затылок острыми, длинными, грязными ногтями. – Другое что.
– Что другое? Давай… В Волгу сбросим.
– Не-ет! Ты беги-ка, там за печкой две бутылки первачу стоят. Тащи… Ну, знаком! – Чухляв ринулся к Ахметке. – Чужая лошадь та. Чужая, не наша.
Ахметка вывел пегую кобылу. Кобыла вздыбилась, вырвалась из рук и, прижимая уши, поскакала по двору.
– Вот, какая стерва! А кусается – страх! – постращал Егор Степанович.
– Ах, карош! – взвизгнул Ахметка. – Якыф давай! Давай Якыф!
– Яков будет, она туда пошел, – Егор Степанович пальцем щелкнул под подбородком и, ломая язык, обнял Ахметку пониже плеч. – Кунак, айда! Кунак!
Из избы с двумя бутылками первачу выбежал Яшка. Егор Степанович, показывая на бутылку, сильнее потянул Ахметку в избу.
– Айда, кунак! Гость дорогой будешь… Люблю брата вашего. Хоть вера разная, а бог-то один! Айда!
Ахметка упирался, скалил зубы, потом потянулся к бутылке и разом выпил ее до дна.
«Ну и жрет», – подумал Егор Степанович.
– Нца, – чавкнул Ахметка и решительно почесал левую щеку. – Давай, Якыф! На лошадь давай. Началнык Карасюк давай! А то резить будем.
Егор Степанович в злобе зашипел на Яшку:
– Пес! У-у, дьявол! Чего наделал? Чего наделал, говорю. А-а? Вот через тея… и лошадь через тея… Ах, ты, господи, – и опять к Ахметке. – Знаком, чужая лошадь. Не наша. Ну!
У Яшки от упрека отца задрожали губы, лицо налилось кровью.
– Ты-ы-ы… ты все, – Егор Степанович повернулся к нему. – Через тебя и люди страдай.
– Ну, верну тебе лошадь. – Яшка со всего разбега вскочил на лошадь и обратился к Ахметке. – Ты, исковыренный, айда!
– Куда ты?… Яшка, куда ты?
Не успел Егор Степанович выбежать за калитку, как два всадника галопом скрылись за околицей.
Самогонка вскоре ударила Ахметке в голову… Расплюснутый нос будто еще больше расплюснулся, ушел в щеки, глаза превратились в щелки, и вытаращились круто обрубленные, жесткие усы.
– Карасюк, а-а-а, началнык карош, – бормотал он, – моя Карасюк. Ахметка… Ахметка берим, Карасюка берим, мало-мало берим… базар. Ой, Карасюк… Ай!
А когда они выехали в открытое поле, Ахметка, поправляя у седла яловочные сапоги Пчелкина, протянул измятый лоскуток бумаги. Взяв лоскуток, Яшка разгладил его, долго всматривался в расплывчатые, замазанные грязью слова и единственно, что мог прочитать в загибе, – это «Яшка Чухляв». Кровь разом бросилась в лицо, листок задрожал в руке.
«В коммунисты вписал… Пчелкин вписал? Ну да, он, громила. Себе башку сломил и другим… Листок-то спрятать… а? А без листка что мне?…»
– Давай, Якыф, давай, – Ахметка протянул руку к листку. – Лошадь давай, деньги давай, шурум-бурум давай – сам гуляй!.. Девкам гуляй, кунак гуляй. Что молчишь? Язык терял? – он раскосо посмотрел на Яшку, засмеялся, покачнулся и еле удержался в седле.
– Ну, знаком… Лошадь возьмешь? Бери, черт с тобой. А денег у меня нет. Где возьму денег?
– У-у-у… скупой, ай, ай, скупой. Лошадь драл, драл.
– Да. Железный. В селе Железным зовут, – согласился Яшка, понимая, что татарин говорит про его отца. – А с тобой друзья будем, – по-отцовски ломая язык, продолжал он, – коммунистам башки колотить будем. Ух-ух!
– Есть коммунист? – встрепенулся Ахметка.
– Ну, еще бы нет… много коммунистов… во-он – там много, – показал он вдаль на село Алай.
Слева за сосновым бором мелькнула колокольня Никольской церкви, и впереди зазияла пасть Бирючиной ямины. Справа вилась через гору Балбашиху дорога в Подлесное; чуточку в стороне от дороги, будто у огромного арбуза вынут ровный ломоть, тянулся Долинный дол.
По слухам, Яшка знал, что в Бирючиной ямине стоит отряд Карасюка.
«Стало быть, Ахметка туда меня и тянет… надо сбить его с дороги, завести в лес, а там – что будет. Двум смертям не бывать. На кулаки бы…»
Он оглянулся. Ахметка дремал. На колючем подбородке у него появилась зеленоватая слюна.
«Разобрало… Отец в самогонку куриного помету для крепости положил. Вот и разобрало».
Он тихо повернул лошадь и рубежом тронулся по направлению к Долинному долу. Несколько минут у него сильно колотилось сердце, ноги клещами врезались в бока Пегашки.
Впереди черным пятном из разлива вод выпятилась плотина. Яшка придержал Пегашку и вместе с Ахметкой въехал на изрезанную колеями плотину, затем круто повернулся и ураганом бросился на дремлющего Ахметку. Ахметка от неожиданности дрогнул и, падая вместе с Яшкой на плотину, ухватил рукой за винтовку. Яшка со всего размаху ударил кулаком по руке – винтовка отлетела в сторону.
Они долго, пыхтя; возились в грязи.
– Черт! Че-ерт! – иногда вырывалось у Яшки. – Черт!
– А-а-ай! Ву-у-й-й! – взвизгивал Ахметка.
Мазок грязи ударил Яшку в лицо. Яшка разом отпустил правую руку Ахметки. Ахметка пальцами вцепился в кадык Яшки, перекинул ногу ему на спину, крепко прижал к себе. Яшка напряг все силы. На лбу у него вздулись синие жилы, в животе поднялась тошнота. Плотина, лошади, кустарник качнулись, потом быстро завертелись, встали вверх ногами и задрожали вдалеке… Две алые струйки выступили на губе и потекли на грудь… Яшка рванул головой – пальцы Ахметки скользнули и вновь вцепились чуть пониже горла, сжимая ключицу. Яшка зарычал, собрал все силы – вскочил на ноги, поднимая с собой Ахметку.
Что-то булькнуло за плотиной, в бурлящей горловине пруда, а Яшка повалился у ног лошадей, зацарапал пальцами грязь. Затем глубоко вздохнул и в ожидании удара быстро вскочил на ноги.
Ахметки нигде не было.
«Должно быть… – разжимая кулаки, подумал Яшка, – должно быть… А-а-а, гололобый, уробел… сбежал…»
Покачиваясь, шагнул на середину плотины и уже обрадовался, что вот приведет домой не одну, а две лошади, – как под плотиной в водяном реве что-то заплескалось. Он отскочил от перил.
«Должно быть… Сом, должно, быть, попался. – Прислушался к плеску. – Сом и есть… зацепился за корягу или еще за что».
Глянул через перила – лицо передернулось: в горловине затворни, там, где с ревом вырывалась вода из пруда, – вверх подошвами, покачиваясь пузырями, торчала пара новых яловочных сапог, а чуть пониже колыхалась лысая голова Ахметки.