1
В эту ночь Яшка не ночевал дома. Передавали, что он до зари просидел со Стешкой у двора Огнева. А утром в троицын день и сам Егор Степанович видел, как он, в группе ребят и девок, рядом со Стешкой отправился в Долинный дол.
– Вот какие нонче пошли занозы, – посочувствовал Шлёнка. – Мать вон под окном горе горюет, а ему хоть бы что… Ровно чужая утроба его носила.
– За собой гляди! – обрезал его Егор Степанович и скрылся в избе.
Мать Клуня, худая, высокая, плакала без слез, сухо, временами протяжно стонала, а Егор Степанович сопел, ходил из угла в угол.
– Оборви, – иногда только скрипел он на Клуню. – Ну, что ты вроде жилу без конца тянешь?!
И поползли тягучие дни.
Егор Степанович забивался в сарай, садился на чурбак и подолгу копался в мыслях, как курица в сухом навозе…
Главное – сраму на селе не оберешься: сын родной, еще не женясь, из дому сбежал.
«Да ка-ак!.. Паскудник! Отец-то, может, весь век силы клал на то, чтобы тебе как-никак жизнь склеить. А ты, накось вот, отцу родному: посмотри-ка, как я мимо двора шатаюсь, а во двор и не загляну… Хоть кровью облейся, а я все – мимо».
Иногда ночью он слезал с полатей, припадал к окну и часами, всматриваясь во тьму улицы, прислушивался – не стукнет ли защелка у калитки и не послышится ли знакомый голос Яшки в сенях…
– Эх, – кряхтел, – да что это?… Зачем это?…
И постепенно, будто речушка после половодья вошла в свои берега, у него пропала злоба, появилась жалость. Клуне об этой жалости не говорил, про себя же повторял то и дело:
«Жалко. Родной кусок оторвался. Чужой бы, а то ведь родной – крови моей».
Призвал Шлёнку, шепнул:
– Разузнай, милый, где он торчит?
– Да чего разузнавать-то? С этим приезжим очканом валандается… по улицам, что собаки бездомные, шатаются… А ночью со Стешкой…
Егор Степанович, сдерживая слезы, вошел в избу, забился на полати, будто таракан в щель. Долго лежал, ворочался, кряхтел, потом слез, тихо оделся и вышел в темную ночь.
2
В Широкий Буерак заявился высокий, очкастый, с отвислой нижней губой и в больших солдатских сапогах человек. Напялив на голову кепку так, что она повялым козырьком касалась блестящей оправы очков, он с утра и до позднего вечера слонялся по улицам, со всеми встречными заговаривал, как будто с каждым давным-давно был знаком, и на вопрос: «Откуда будешь?» – неизменно отвечал:
– Издалека. Ну, как живете?
– Живем?… Ничего живем, – отвечали ему. – Куды до прежнего… Куды-ы…
За свое короткое пребывание здесь он узнал, что село поделено в основном на две части – заовраженцев и криулинцев. В Заовражном владыка умов Захар Катаев, в Криулине – Плакущев Илья.
Иногда он останавливался перед избой Шлёнки или на берегу Алая и подолгу смотрел на то, как Кирилл Ждаркин в одиночку, обливаясь потом, корчует пни у Гнилого болота. Раз он даже заговорил с ним. Но Кирилл в очкане почему-то почувствовал чужого человека и постарался от него поскорее отделаться. Очкан же записал в свою желтенькую книжечку: «Интересна фигура Кирилла Ждаркина. Он на фронте был героем, недавно вернулся в деревню и в деревне хочет стать героем на земле. Больших работников дает Красная Армия».
А за несколько дней перед троицей они вместе со Степаном Огневым, Федуновым, Николаем Пырякиным, Давыдкой Пановым пересекли Кривую улицу и скрылись в избе Захара Катаева. В эту ночь у Захара вплоть до зари в окнах светился огонек и мельтешили человеческие тени. Это уж совсем встревожило широковцев, и каждый наперебой стал высказывать про очкана свое предположение, а те, кто был в эту ночь у Захара, на вопрос: кто это такой очкан? – упрямо молчали или отсмеивались:
– Вот увидите. Вот он себя покажет.
– Значит, где-нибудь у них и торчит… у этих ячейщиков, – решил Егор Степанович и тихо, шурша валенками о сухую землю, направился ко двору Федунова.
V Федунова в избе было совсем темно, тихо, только из-под сарая изредка раздавался гортанный крик курицы.
«Типун у курицы, – подумал Егор Степанович. – А в избе спят. Тут – нет… Надо к Степке Огневу».
Повернул в переулок, хотел пересечь конопляники и задами пробраться ко двору Огнева. Но на повороте из темноты от плетня до него донесся говор. Это обозлило:
«Вот еще – увидят… На глаза им рогожу не накинешь».
Торопливым шагом затрусил обратно. У плетня забубнил совсем знакомый басок. Егор Степанович прислушался, потянулся, будто лошадь к пойлу, всмотрелся – неподалеку от плетня стоял Яшка, а рядом с ним, прижавшись к нему, – Стешка Огнева.
– И-и-и-и… и не думай, – в тихом смехе лепетала она. – Не возьмет он меня, бирюк-то твой. И на порог не пустит.
– А законы нонешние знаешь? – гудел молодой басок. – Дурить-то им теперь не дозволено.
У Чухлява дух сперло, точно кто подхватил веревкой под ребра и туго стянул. Кое-как передохнув, хотел крикнуть – угрозой, – получился шип:
– Яшка-а! Суки-и-ин сын!
Смолк говор у плетня… Стешка и Яшка кинулись в сторону и, шлепая ногами по земле, скрылись в темноте. Егор Степанович, покачнувшись, взмахнул руками и пошел по направлению к своему дому. Всю ночь, лежа на полатях, разглаживал дрожащие ноги, стонал.
А наутро запряг пару лошадок, отправился в поле.
«Поглядим, сукин сын, как запоешь… Я те поклонюсь, Дай вот только срок…! Приду, гляди… Ты ушел – другие люди найдутся… С Ильей вот Максимовичем возьмемся, спаримся: Илья, бог даст, на ноги (поднимется… Тогда поглядим».
3
Илья Максимович упорно стряхивал с себя хворь. Верно, у него по телу пошли чирьи. Они лопались, рядками вскакивали на шее, спине, ногах, зрели маковыми головками.
– Это не беда – чирьи, – говорил он, – от чирья ног не протянешь. Утроба только была бы в порядке. А то ведь утроба ссохлась. Теперь малость расправилась утроба.
Сегодня утром он совсем хорошо почувствовал себя: встал с постели раньше всех, ушел на гумно и у дырявого овина – сам похожий на дырявый овин – присел на гнилом обрубке осины. От осины пахло фельдшером. На углу у риги, около остатков соломы, пыжилась сизая рожь…
Очканом и Илья Максимович заинтересовался.
«Говорят, ко всем лезет, пишет что-то. А что?»
Вспомнил Карасюка, список – сердце забилось.
«Да нет. Кто доказать может: Карасюка и Пчелкина прикончили. Думать об этом не след. На ноги крепче вставать надо, вставать да и другим порядком», – решил Плакущев и поднялся с обрубка осины, посмотрел на дырявый овин.
– Эх, как тебя без хозяйских-то рук размотало, – проговорил он, с присвистом ощерив крупные и желтые зубы. – Ну, теперь, голубок, давай поправляться.
К плетню подбежал Шлёнка. Он за время болезни Ильи Максимовича, таскаясь ежедневно в лес за лыком, проторил дорожку через плакущевское гумно и теперь, подскочив к плетню, уцепился за толстые дубовые колья и замер.
Илья Максимович сдирал с овина гнилую солому, выбрасывал на ток трухлявые перекладины и что-то ворчал. На спине у него, под самотканной рубашкой, ходили лопатки, как концы весел, от него шла испарина, будто от лошади после быстрого бега.
Шлёнка оглянулся. Чтобы попасть в Широкий Буерак, ему теперь надо было с полверсты бежать обратно. Он некоторое время стоял в нерешительности. Затем весь потянулся, как перерубленный червяк.
– Илья Максимыч, здоровенько как ваше? – заговорил он. – Давно не видал тебя. Гляжу – на гумне… Дай, мол, забегу. К тому же, какой-то леший и тропу тут у тебя проторил. Вот башку бы свернуть.
Плакущев выпрямился:
– Здорово, Вася. Лезь уж ко мне. Проторил кто, теперь не сыскать.
– Эко, подлец, плетень-то как размял… ячейщик, чай поди, какой… коммунист. – И Шлёнка перемахнул через плетень, затем подергал, колыхая плетень, за колья и еще больше удивился, глядя на Плакущева: – Как хворь-то тебя скрутила. А ба-а!
– Насилу пот телом пошел, – Илья Максимович показал на мокрое пятно под мышкой.
Шлёнка опустился на корточки рядом с Плакущевым, вынул из кармана две папироски.
– Курни-ка: помогает.
– Да ведь не курю я, – Плакущев заулыбался, неумело вертя в руках папироску.
Дым от двух папиросок поплыл прозрачными струйками и, цепляясь за стенки риги, за вихры соломенной крыши, таял.
– Откуда достал сигарочки эти? – поинтересовался Плакущев.
– Да этот, очкан, дал. Вчера в совет пришел и мне – с десяток.
«Ну, врешь. Выцыганил, поди-ка», – подумал Илья Максимович.
– Тебе, говорит, – продолжал Шлёнка, бахвалясь, – тебе, говорит, этим дерьмом… Знаешь-ка, наш табак дерьмом зовет… Тебе, слышь, это дерьмо курить не полагается, потому ты есть как передовая беднота. Кури вот папиросы. Понимаешь, Илья Максимыч? Оказывается, нынче власть курс взяла на нашего брата, – подчеркнул он, чтобы припугнуть Плакущева.
– Да кто он есть? Скажи на милость, – спросил Плакущев.
– Тебе только одному… Держи, смотри, за зубами. Из губернии этот человек есть… всей губернией командывает. Да вот он идет.
– А-а-а, – баском пустил Илья Максимович.
4
Очкастый человек (ответственный секретарь губкома, а по другому Александр Яковлевич Жарков, – бывший учитель) рано утром обошел широковские поля, а оттуда завернул на яр за гумнами.
Перейдя каменистую ложбину, он увидел на гумне у риги Плакущева. Обрадовался. Быстро пересек загон с картофелем… За плетнем мелькнули плечи Шлёнки, а от риги навстречу поднялся Илья Максимович.
– Здравствуйте, – сказал Жарков и запнулся, – Максим Ильич, кажется?
– Илья Максимович… Здравствуйте, – с присвистом, сдерживая дрожь, поздоровался 'Плакущев. – В наши края понаведались? Посмотреть, значит, как мы тараканами в темном углу возимся.
Может быть, потому, что кочкастое широковское поле вселило уже в Жаркова гнетущее чувство, слова Плакущева как-то обрадовали его. Он еще раз, не выпуская, крепко пожал его руку.
– Ну, как живешь, Илья Максимович? Слыхал – тебя Карасюк потрепал? Как бороду-то выдрал!..
– О бороде смолкни, – Плакущев нахмурился. – Голова уцелела – ладно. А живу ничего… Ни хорошо, ни плохо.
– Жалко, чай, участок-то отобрали?
– Ты на смех, что ль, аль что спрашиваешь?
– Ну, что ты!..
Швыряя ногой гнилую труху, Илья Максимович некоторое время молчал, затем глубоко вздохнул и глянул через плечо Жаркова.
– Жалко? Знамо, жалко. Вот с тебя рубаху сымут – не жалко тебе? А-а-а-а! То-то вот оно и есть… Да что делать? На рожон не полезешь. Раз народ своего захотел – тут не ерепенься.
Плакущев внимательно посмотрел на Жаркова. То, что Жарков слушает его и интересуется им, – это он подметил и, чуточку помолчав, вновь забурчал, поводя сухими жилистыми руками:
– Ведь раньше-то как жили? Рвали кругом. Барин у нас тут был плюгавенький такой – Сутягин, а шкуру со всех драл. Ну, а у меня сила и сноровка была – я с бар драл. Раз вот прислал своего человека за мной барин. А я уже прослышал – деньжата ему понадобились: за границу любовница его звала… Любовниц у него этих сотня была… через них все размотал и без ног остался… Ну, вот… прислал за мной. Старшиной я в то время ходил… Ну, я сапоги чистым дегтем круто смазал, понюхай-ка, мол, вот, барин, нашего духу – и к нему. Как вошел в хоромы-то… – Плакущев подождал, тихо засмеялся, – так моим духом-то и пахнуло… сам я учуял. Барин выбежал – раз платочек к носу, кричит: «Васька, гони его в шею… Вонь от него». А я ему: «Вы, мол, в нужде… деньжат я принес». – «Давай», – слышь, и ручкой меня к себе в комнату. Сели. Складываю я у себя в голове: «Ты, мол, к любовнице едешь, тыщи проматываешь… сорвать с тебя надо, потому мне каждая сотенка ведро моей крови стоит». – «Ну, – говорю ему, – уважаю я вас, барин, и верю вам, как богу… только чтоб не напоминать вам да и не вонять у вас в хоромах… для памятки, стало быть… заложите-ка вы мне овсецок свой… а так, ежели к весне, верю я вам, как Христу, а только уж – ежели к весне не то, так я уж овсецок-то ваш продам». Барин на дыбы… горячий народ они были… кричит: «Васька! Гони его». А я денежки на колени выложил да нарочно шуршу ими, думаю: «Брешешь. Любовницу, как огня, боишься». Барин тут и утоп, кричит: «Васька, пиши расписку…» Ну, за полторы тыщи целковых взял я в ту пору у Сутягина три тыщи пудов овса, а в весну его по целковому за пудик на базар махнул… полторы тыщи зараз в карман положил. Тут и узнал, как легко можно деньгу зашибать.
Где-то далеко навзрыд кричали лягушки.
Пропел петух. Под горою выкрикнула баба – звонко, сочно.
Плакущев вздохнул:
– Да-а. А, вишь, по зряшной дороге пошел… Силу тратил, хвать, не в прок. – Он повернулся к Жаркову и детскими, ласковыми глазами глянул ему в лицо. – Знать бы? А то метался, силу свою клал… Зачем? Вот и теперь – участок не жалко, а года и сила без толку пропали – жалко. Лет бы пятнадцать сбросить, – Плакущев докурил папироску, измял окурок в ладони, сердито отбросил в сторонку. – Вот и года так измялись… Это жалко… Теперь и пошел бы по другой дороге, а силов-то уж и нехватка.
Жарков встрепенулся:
– Ну-у, у тебя еще силы много. Только, – он торопливо поправил очки, будто стараясь разглядеть Плакущева, – только… только надо продумать все…
– Продумать? Я уж, мил человек, продумал. Да ведь как установлено – раз человек украл, словили его – навеки он вор, навеки в него пальцем тычут… Может, потом и не он украл, а как воровство, так на него… И я… Разве меня теперь допустят? – вновь тихо засмеялся, оттолкнулся обеими руками. – Не-ет, и думать не след.
– Это ты, Илья Максимович, напрасно… Напрасно. – Жарков выхватил из кармана блокнот, что-то записал и тут же спросил Плакущева о Федунове, чувствуя, как Плакущев все больше и больше начинает нравиться ему.
Плакущев вновь, сдерживая дрожь, засвистал сквозь зубы:
– Да что он? Ничего! Работает и работает… Как сказать – ни богу свеча ни дьяволу кочерга. Да и то подумать – своего дела у него, чай, позарез… Своей-то земли у него хоть и на три души, да у других берет. Мужик сильный! Что не брать! – Он посмотрел на Жаркова и, видя, что этим Жарков тоже интересуется, продолжал: – Он нонче в поле-то душ на шестнадцать запахал. Где ему в совете торчать?… Старик – дедушка Максим – отработался.
– А он что, арендует землю?
– Как арендует? Берет – и все… Не без этого… А то разве рысака на три души прокормишь? Он съест. – Плакущев ногой отодвинул гнилую мякину, пригласил присесть Жаркова и вновь заговорил: – Бедняка, я так думаю, в совет надо: хоть бы Шлёнку.
– Кто это Шлёнка?
Плакущев замотал головой:
– Я с тобой, как со всеми… Шлёнка – Пискунов, знаешь-ка? Овец шлёнских после бар роздали – они у крестьян замухрились… Ну и его тож Шлёнкой прозвали. Изба-то у него на краю Бурдяшки вот-вот свалится…
– А-а-а-а, знаю… знаю… Дурной ведь больно?
– Ну-у-у, нет. У него голова бедовая… Ему бы только подпорку, а там он пошел… С тебя вот сыми штаны да пусти на улицу, и ты согнешься…
«Что это у него за примеры – рубашка, штаны? А хорошо», – подумал, все больше увлекаясь Плакущевым, Жарков.
– А у него хоть лошаденка и есть, да хворая, от бедности обезножила, а плужка нет, сбруйки нет – уцепиться-то и не за что.
Жарков быстро, внимательно осмотрел Плакущева.
– А Чухляв? – спросил он, в упор глядя на Плакущева.
– Чухляв? Егор Степанович? Как тебе сказать. Вот, к примеру, человек научен правой рукой молиться аль что там – левой рукой и трудов уж стоит… А так мужик – голова крепкая…
5
Егор Степанович бороздкой ходил весело. Посвистывал… От ходьбы у него расправлялись сухие мускулы.
– К чему в поле выехал? Аль дома надоело сидеть? – спрашивали проезжие крестьяне.
– Соскучился, по пахоте соскучился, – откликался он. – Кости застыли, расправить малость!.. А ты гляди – ось-то у тя в колесе! – шутил он и мурлыкал песенку: – «Как солдат шел на войну». Это у него было весьма редко – только в минуты наивысших удач, а теперь он и чувствовал полную удачу: пашет, сам пашет! Сначала, когда первый раз пустил лошадей на загон, у него от волнения задрожали руки. – А если не смогу пахать? Перезабыл?… Сраму тогда на селе не оберешься!
А тут плужок пошел… Да еще как! Оттого и пел песенку Егор Степанович и в то же время думал:
«Вот так заработаем… А чужие люди кормить не будут. Чужие люди норовят тебя самого с потрохами… Жрать захочешь – придешь. Я с тебя тогда шесть шкур спущу».
Вдруг откуда-то сорвался и налетел на чухлявских лошадей рой слепней и пестряков… Лошади вскинули уставшие головы, замотали хвостами и начали то и дело биться, останавливаться в борозде.
– Вот налетели. Вот принесло вас, вот невидаль! – закричал Егор Степанович.
Он некоторое время кнутом сшибал слепней со спины лошадей, потом сорвал рыжий пиджачишко, замахал им. Слепни загудели и, словно растревоженный рой пчел, с новой силой кинулись на лошадей. Гнедая кобыла начала брыкаться задними ногами, бросая пахотой в лицо Егору Степановичу. У Егора Степановича по телу потекли ручьи пота.
– Вот сволочи, – выругался он, и сам от своей ругани приостановился.
– Выпрягай, выпрягай, Егор Степанович, – посоветовал со своего загона старичок Чижик, так прозванный на селе за малый рост и шустрость.
– Полдничать надо! – подхватили со всех сторон пахари.
– От шлепней теперь не отобьешься!
– Вот жара спадет!
– И то, и то, – ответил Егор Степанович и кинулся выпрягать лошадей.
Отстегнув постромки у пегой кобылы, он отвел ее к телеге под вяз. Затем повел гнедуху. Рой жирных слепней взвился, метнулся и сплошь облепил ей живот. Гнедуха задрожала, вскинула задними ногами, в два-три прыжка перескочила пахоту и остановилась, срывая верхушки полыни на непаханной части загона.
«Уйдет, проклит!» – подумал Егор Степанович и ласково заговорил:
– Ну, что ты? Что ты, родная? Чай, обедать сейчас… овсеца дам. Аль полынь тебе слаще?
Гнедуха фыркнула, вскинула веером хвост и, развевая гривой, рубежом понеслась на полянку к березовой опушке.
– Вот демон… вот демон… Яшка набаловал. Яшка! У меня бы не убежала… Я бы…
Он бежал и слышал, как ему со всех сторон (это даже чуточку польстило ему) пахари подавали советы:
– А ты не пугай ее! Не пугай, Егор Степаныч!
– Подкрадывайся! Будто не за ней!
– Сразу! Сразу!
– Цапай смелей!
– С куста! С куста! Чтоб не видела!
– Спереду, Егор Степаныч! Спереду!
Егор Степанович перескочил овражек, добежал до поляны.
– Ну, ты, мила, мила, – забормотал он и боком, словно приближаясь к колючей проволоке, пошел на гнедуху.
Гнедуха прижала уши, дрогнула и помчалась полем по направлению к «Брускам».
6
На «Брусках» около кургузых березок, на лбине обрыва сидели Яшка Чухляв и Жарков. Внизу, под обрывом, покачиваясь в солнечной колыбели, расхлестнулась Волга, а за березками артельщики ковыряли залог.
– Ну, так вот, – теребя кепку, говорил Жарков, – растратчики мы. Время свое мотаем направо и налево, словно пропойцы. Вот ты, к примеру, парень еще молодой, много в тебе сил, а живешь, слышал, шарлатанишь.
Жарков оборвал: в зелени березок показались упругие голые девичьи ноги. Он некоторое время смотрел, как они мелькали в кустарнике, потом березняк дрогнул, и на лбину, чуть в сторонке, вышла Стешка. Ветер трепал на ней короткую юбку, а синяя полинялая кофточка плотно облегала спину и грудь. Было видно, что Стешка давно выросла из этой кофточки: рукав кофточки лопнул и оголил часть плеча.
«Сколько здоровья в этой девушке», – подумал Жарков и залюбовался тем, как быстро и умело Стешка мыла ведерко для варева.
– Чья это?
– Кто? – Яшка оторвался от дум.
– Вон та девушка?
– А-а-а, Стешка-то? Огнева, дочь Степана.
Перед Жарковым всплыли сухие, с поблекшими лицами женщины большого города… Они всегда казались ему сухими, с поблекшими лицами… Он невольно вспомнил свою жену – короткую, согнутую и вечно куда-то бегущую с кипой бумаг под мышкой… И глаза заволокло дымкой.
– Фу… Фу!.. – фыркнул он и, чтоб отогнать всякие сравнения, заговорил: – Тебе надо ехать учиться, Яша. чего тут небо коптишь?
Батюшки! – Стешка всплеснула руками. – Глядите-ка! Яша, гляди-ка, отец-то!
Прямо на «Бруски», перескакивая через рытвины, мчалась гнедуха. Вслед за ней, обливаясь потом, с перекинутой через плечо портянкой, бежал Егор Степанович.
Яшка кинулся к гнедухе.
– Стой! Стой! – Огнев остановил. – Стой! Яша, стой! Поглядим, как батя твой ловить будет!
– Ну-ну, Егор Степанович, – из-за куста вышел Николай Пырякин, – знаток ты в этом деле… меня укорял…
– Чего стоишь? – закричал на Яшку Егор Степанович. – Аль чужая лошадь? Лови!
– Лови? Чай, не я упустил.
– Пес! – буркнул Егор Степанович и пошел на гнедуху, заходя сбоку.
– Яшка, слови, – шепнула Стешка. – Гляди, у него глаза выскочат.
– Ну, слови!.. Поглядим…
– Злой ты, – Стешка улыбнулась.
– Не злой.
– Стой, стой, милка, голубка, стой – бормотал Егор Степанович. – Просмеетесь. Я хоть лошадь ловлю, есть чего ловить, а вы – блох только. Это вам и ловить по башкам вашим…
Гнедуха перешла на другую сторону ложбины, потом дрогнула, вскинула ноги и перебежала в березняк.
– Э-э-э-э! – Огнев засмеялся. – Мы хоть блох – и то разом ловим… А ты вот!
Егор Степанович долго бегал за гнедухой – из березняка в ложбинку, из ложбинки на пахоту, с пахоты опять в ложбинку и опять в березняк. Раз гнедуха подошла совсем вплотную к корове Николая. Николаю стоило бы только протянуть руку и уцепиться за постромку…
– Лови! Лови! Чего дуришь? – сердито вырвалось у Егора Степановича.
– Ступай! Ступай! – и Николай пнул гнедуху в бок.
Артельщики засмеялись, а Давыдка Панов, расставя кривые ноги, раздельно сказал:
– Судьбу свою ловишь! Вот поймай-ка, Егор Степанович!
У Егора Степановича ныли ноги, от пыли пересохло в горле. Поднималась обида на лошадь, на Яшку, на голяков, на себя.
«Лучше бы не бегать, пускай бы домой прибежала, а то сраму подлил… Эх, ты, милая голова», – думал он, растерянно глядя на Стешку.
– Ну, что вы над ним мудруете? – И Стешка левой рукой вцепилась гнедухе в гриву. – Стой, ты! Ишь ты, бездомная!
Гнедуха рванулась, потом сунулась мордой в Стешкино плечо, почесала губу.
– На! Возьми, Егор Степанович!
– Бери. Да наперед про блох-то болтай поменьше, – проговорил Огнев.
– На блохах-то и тебе доведется поучиться, – засмеялся Николай.
– Егор Степанович, а судьбу-то тебе ведь Стешка словила… Ты это припомни, – Давыдка похлопал Чухлява по плечу и глянул в сторону Яшки и Стешки.
7
Егор Степанович долго лежал на загоне под телегой, смотрел, как пахари ходили бороздами, как ежилась гнедуха от укусов слепней, и сгорал от обиды.
И только совсем поздно вечером он впряг лошадок и подкатил к своему двору. Поставил лошадей на сухую солому, со зла хотел пнуть гнедуху, но только пригрозил продать ее немедленно и вошел в избу.
В избе его поджидал Илья Максимович. После беседы с Жарковым Плакущев окончательно решил столкнуть с поста председателя Федунова и подобрать такого, «чтоб за нас тянул – послушного».
Об этом он советовался с Никитой Гурьяновым, с его племяшом Кириллом Ждаркиным. Решив посоветоваться с Кириллом, он направился прямо к нему на Гнилое болото и еще издали, сжав ладонями свою большую голову, одобрительно закричал:
– Батюшки! Труды-то какие кладешь, Кирилл Сенафонтыч. Вот какой породы народ советский, оказывается, есть. А я, признаться, думал – калякать вы только мастера да щи лопать. А тут! Эх, наворочал!.. Эх, ежели бы так все взялись! И возьмутся, шут тебя дери, – добавил он тише. – Поглядят вот на тебя и ментом все болото – в золотое дно.
Этим Илья Максимович сразу попал в точку.
– Да, трудов тут много, – заговорил Кирилл, протягивая руку Плакущеву, но, заметя, что она в грязи, отнял ее за спину.
– Ты давай, – Плакущев с восхищением сжал в своей ладони его грязную руку. – Вот союз землей давай учиним, – и второй рукой размазал грязь на узле сжатых рук. – Землицей бы нас с тобой закрепить.
И здесь, на Гнилом болоте, Плакущев победил Кирилла… Кирилл говорил о переустройстве деревни и о том, что Плакущеву надо забыть про старое – не серчать, а силу свою и голову отдать народу. Плакущев со всем этим соглашался, расспрашивал Кирилла, стукал себя грязным кулаком по высокому лбу, удивлялся, а Кириллу казалось, что Илья Максимович целиком переходит на его сторону, и он думал:
«Вот Огнев говорил… А тут – вишь, всяк ведь человек добра себе хочет, только травить людей не надо».
Эту мысль он высказал Плакущеву.
«Младенец еще», – подумал Плакущев, но тут же прицепил свое:
– Людей травит не власть. Ты гляди – чего может сделать Федунов?… Он даже со своим дедушкой сроду по-доброму не жил, а теперь народом управлять ему доверили… Вот тебе бы головой села!
Кирилл от председательствования отказался – он с земли начнет, но на смену Федунова согласился.
Потом Илья Максимович говорил со своей родней, об этом же деле пришел перекинуться и с Егором Степановичем.
«Видно, еще не знает про беду мою, – выслушав его, подумал Егор Степанович: – Не знает, что теперь я смехом служу на селе», – и сморщился, раздраженно задребезжал:
– Ты опять за это? Раз уж голову было сорвали…
Лишиться головы – минутное дело…
– Ты не кипятись, – тихо говорил Плакущев. – Ты же сам баил – под решеткой-то орел лежит… Вот теперь – непременный орел…
– Я супротив этой канители. Не к чему нам лезть туда. Надо так – сторонкой… Вот двоих я сманил от Огнева, теперь Давыдку Панова сманить бы… У него, я слыхал, муки-то, что ягод на дубу. Вот и посулить… А там и Огнев сбежит… Я так мекаю, Илья Максимович. А туда нам и нос совать не след – дело это чужое…
– Ты кротом все хочешь? Рой! Это делу не мешает. А и то: своего председателя поставим, мигнем – и голоса наши. Понимаешь, тут штука какая могет быть? Дунул – и с «Брусков» их метлой. А то налог такой накатим – штаны доведется с молотка. Вот кого только? Шлёнку – дело подходит, с одной стороны. Да в рот больно глядит… Вот тут и подумай…
– Нет, меня ты в это дело не тискай. Шлёнку только не трожь… Нужен мне. А в беде если – помогу…
Тогда Илья Максимович в одиночку повел линию. Он, сутулясь, ходил по избам, присаживался по вечерам к мужикам у завалинок, говорил о том, о сем, потом осторожно вставлял словечко о Федунове, и вскоре в Кривой улице покатился говор, что Федунова непременно надо сменить. Почему? Да хоть бы и потому: давно сидит, и вообще – может, что и переменится, может, и другим светом день глянет. Старательно за это дело взялись братья Гурьяновы, охранник вод Петр Кульков из Полдомасова и Кирилл Ждаркин.
И бой начался.
Этому бою дал полную волю Жарков.
До выезда в Широкий Буерак он деревню знал по докладам, по выступлениям на съездах, по случайным беседам с крестьянами-одиночками, и деревня всегда представлялась ему темным сгустком, причем этот сгусток делился на три части: бедняк, середняк и кулак. Кулак – с большой головой, в лакированных сапогах; середняк – в поддевке и простых сапогах; бедняк – в лаптях.
Так по крайней мере малевали деревню на плакатах. По плакатам невольно и у Жаркова рисовалась деревня: с одной стороны, противник революции – кулак, с другой – защитник ее, бедняк. А середняк, – жуя губы, стоит в стороне.
После же того, как он несколько дней пробыл в Широком Буераке, у него разом перепутались все эти. понятия, а когда он столкнулся с таким бедняком, как Шлёнка, – У него закралось сомнение.
«Если она такая беднота, – писал он в своем блокноте, – то мы свою политику в деревне строим на песке, впустую».
Огнев же Степан, Панов Давыдка и еще некоторые бедняки разубедили его в этом, а Захар Катаев и Плакущев Илья внесли полную сумятицу. Главное, его поразило то, что деревней руководят не бедняки, как он думал до этого, а такие крепыши, как Захар Катаев и Плакущев.
– Одного не пойму, – говорил он Огневу, – почему Захар Катаев так отрицательно покачивает головой, когда я с ним заговариваю о Плакущеве?
– Вас сдвинуть трудов больших стоит. Вы вот решили председателем Шлёнку. Смех. Ну, что ж, давайте поглядим Шлёнку. Я бы его близко к совету не допустил.
– Да ведь бедняк, – доказывай Жарков и в то же время сам не верил своим доводам. – Бедность его одолела. Будь у него хорошее хозяйство – и он бы заработал не хуже Захара. Видел вон: Чухляв считался у вас хорошим хозяином, а как сам приступил к работе, так и лошадь упустил.
– Хозяйство? Оно горбом создается… с небушки пироги не падают… а Шлёнка – век у двора сидит да, как коршун, выглядывает, где бы цапнуть.
– А ты без горба был? Нет у тебя ничего…
Огнев бледнел.
На волостном же собрании коммунистов, делясь впечатлениями о деревне, Жарков, высказываясь за перевыборы всех сельских советов и волостного исполнительного комитета, в частности, задержался на том, что широковцами управляет Федунов и что там необходимо в первую очередь произвести перевыборы, и тут же вскользь упомянул о Шлёнке. Затем он высказал такую мысль: в совет необходимо провести не только бедняка, а и тех крестьян, которые имеют достаточно хорошее хозяйство и могут разбираться в политике советской власти.
Коммунисты в недоумении молчали, а Жаркову казалось, что они его понимают, разделяют его мнение, – по крайней мере председательствующий Шилов, человек с огромной головой и маленькими, почти женскими, плечами, в знак согласия все время качал головой. И только в конце речи, когда Жарков приступил к выводам, с лавки неожиданно вскочил Огнев и крикнул:
– Мигунчика… спекулянта в совет посадить?…
– У Огнева перескок, – ответил на это Жарков.
– А у Жаркова недоскок.
– А впрочем, – плавно и мерно продолжал Жарков, – и Мигунчик мужик не дурак, предприимчивый… если бы он перешел на нашу сторону, то и его можно было бы – и надо было бы – провести в правление кооператива…
– Если бы волки стали собаками, не назывались бы волками! – выкрикнул Огнев и, не дожидаясь своего очередного слова, вышел из рядов, нахмурясь, глядя в пол: – Хорошо бревна с гвоздями подкладывать другому, а нам товарищ Жарков не только бревна подкладывает, а прямо таки хочет на нас надеть рубашки из крапивы.
Это взорвало Жаркова. Он почувствовал себя, как человек, которого неожиданно из тьмы вывели в ярко освещенный зал.
– Председатель! Приведите к порядку, – предложил он.
– Да это… пято-десято… я вам слова не давал, товарищ Огнев, – проговорил Шилов. – Ваше слово, товарищ Жарков.
– Я сам его привык брать, – бросил Огнев, вышел и покинул собрание.
После ухода Огнева Жарков вновь принялся доказывать свое. Но уже видел: все коммунисты, хотя они и молчат, целиком находятся на стороне Огнева. Верно, они единогласно приняли то, что предлагал Жарков, но этого было вовсе недостаточно. Жарков боялся теперь уже того, что Огнев может иным ходом разрушить всю намеченную линию. И он решил удалить Огнева на время из волости. Наутро, призвав его, он, написав письмо в губком, заявил:
– Ну, дружище, палкой социализма не создашь. Ребята вы подходящие, крепкие, вот и решил я написать письмо, чтоб вам в сельсоюзе дали троечку лошадок.
«Может, так и надо. Может, и правда, надо Плакущева в совет… В армии ведь спецов держали?… Только пусть переварится все… пускай», – догадываясь о высылке, думал Огнев. Ему и в голову не могло прийти, что потом случится с Жарковым, каким человеком он окажется через несколько лет и какой удар он нанесет стране. – Поеду. Хорошо, – ответил он. – Если пару лошадей достанем, вперед двинемся быстрее. А годика через три приедете – не узнаете село…
Огнев уехал две недели тому назад.
А сейчас Жарков шел на выборное собрание – к сельсовету. Он знал, что село раскололось на две половинки: одна – около Плакущева, другая – около Захара Катаева. И ждал бури. Еще только вчера он пробовал уговорами смягчить, свести Захара Катаева и Плакущева. Но и тот и другой, улыбаясь, говорили ему, что они вовсе не враги, даже за всю их жизнь ни одна черная кошка не перебежала между ними. Пусть и не думает Жарков, что вражда какая.
И Жарков махнул рукой.
8
Илья Максимович поднялся и кинул своей бабе Елизавете:
– Ты гляди за домом…
– И я, чай?… Бабы-то идут?
– Тебе там делов нет, – обрезал Илья Максимович и вразвалку зашагал по направлению к сельсовету.
За ним поднялись и пачками двинулись по порядку криулинцы.
– Ну, айдате, – звал он. – Держитесь крепко!
– Груша! Пойдем, – барабаня в окно избы Огнева, кричала Елена Спирина. – А то я одна-то не смею…
– А ты зайди… зайди! – послышался голос Груши.
– Вот всполошились!.. Всем, говорит Илья Максимович, от мала до велика, всем на сход идти. – Елена опустила с рук на пол двухгодовалого Володьку. – Непременно, говорит, – и засмеялась. – А чего мы там делать будем?…
При виде Володьки Стешка вся вспыхнула.
– Миленький, – тихо воскликнула она и, вскинув над собой Володьку, прижала его к груди. – Кукленышек ты мой!
Володька вылупил глаза и пухлыми ручонками потянулся к матери.
– Ты… тискаешь! – Елена засмеялась. – Вот погоди, свой явится – тогда и тискай… Ну-ка, дуреха!.. Что, зарделась?
– Да, невеста уж… года-то идут, – все понимая, проговорила Груша. – Куда ты, Стешенька?
– Приду… скоро, мама.
Через конопляники, густыми зеленями картофеля Стешка перебежала за гумна и села под бездомницей-рябиной, закрыв лицо руками.
Сегодня она скажет. В сторонку отзовет и непременно скажет: сватов надо слать… А то стыд появится… Над стыдом люди смеются… А может, и не будет еще стыда? А может, будет?
И хочется и не хочется Стешке стыда… Она знает – теперь не звать ей своего милку Яшкой, будет звать Яшей. И еще знает, у него, у Яшки, грудь широкая, как спинка парных саней… руки сильные… Небось, с такими руками жить можно…
«Не пропадешь с ним – сильный он! Вот как взял меня на руки и понес. А?»
Как случилось вое это – не помнит… Впрочем, помнит. На троицы «день гуляли в Долинном долу, хороводом песни пели, плясали под тальянку. На тальянке играл Кирилл Ждаркин. Играл он для Стешки… Плясала Стешка. Спина изгибалась пружиной.
«Хорошая Стешка… хорошая», – думал Кирилл и шире растягивал мехи гармони, и громче ревели, бегали переборы по Долинному долу…
И в самый разгар, когда девки и ребята закружились в вихре танца, – из соснового бора вырвался молодой, сочный бас Яшки.
Первая остановилась Стешка, дернула за руку подругу и вместе отбежали в кустарник… Потом… сидела с Яшкой на траве под кустом орешника… Спускалась ночь над Долинным долом. Гремели из дола песни, и крепко целовал ее Яшка…
– Какая грудь у тебя сильная… сильная… А? – И руку за открытый ворот рубашки положила – обожгла рукой крутую грудь Яшки.
– Ах, ты-ы!..
…Ржаниной несло с гумен. Где-то за конопляниками, видно, у амбара Плакущева, протяжно, неумело закричал молодой теленок… Стешка опустила голову на колени, тихо закачалась…
– А-а-а-а! Вот ты где! – раздался голос Яшки из-за плетня. – А я заходил, спросил мать: где, мол, Стешка? Убежала, слышь.
Он перепрыгнул через плетень – и Стешка забарахталась в его сильных руках.»
– Пусти! Пусти! Что ты? Люди увидят!
– А я и хочу – пускай видят… Ты что? Плакала?
За огородами, за гумнами, за соломенными сараями гудел сход.
Яшка посмотрел в ее большие, во влаге, глаза.
– Ну, утрись. Матерью будешь – слез меньше лей: не слезной я тебя считаю.
– Отец! – Стешка засмеялась. – Како-ой отец!
– А что?
– Не от горя слезы, Яша, от радости.
Они травной, колеистой, старой дорогой обогнули гумна, перелезли через плетень огорода и молча подошли к сельсовету.
9
У сельсовета море голов. Направо криулинцы. Тут все: мужики, бабы, парни, девки, старики и даже поп Харлампий. Положив руки на овальную грудь, он уперся глазами в крутой затылок Кирилла Ждаркина. Налево заовраженцы – здесь мужики, парни, и кое-где виднеется голова в косынке. За столом на крыльце сельсовета Жарков – председательствует. По одну сторону его Захар Катаев дремлет, по другую – Никита Гурьянов поводит рыжей бородой и, кажется, вот-вот бросится на Федунова. А у Федунова дрожит в руках протокольная книга, он перекладывает ее с места на место, глотает слова.
– Сошлись, – шепнул Яшка и потянул Стешку в сторону заовраженцев.
В толпе пополз тихий гул. Яшка увидел: в глазах у Плакущева блеснул злой огонек, и губы чуть разжались…
– Так как… как я, граждане… – вытирая пот на лице, продолжал Федунов.
– Закакал! – кинул ему Кирилл Ждаркин.
У Плакущева в смехе заискрились глаза, он посмотрел на Кирилла и снова точно замер. Выкрик Кирилла криулинцы подхватили хохотом, заовраженцы сжались, а Жарков постучал счетами по столу.
Хохот смолк.
– Дождь будет: морит, – послышался со стороны из-за угла сельсовета голос дедушки Катая.
– Должен бы, – ответил дедушка Максим.
– Надо бы, – согласился Катай.
– Эй, вы там, свой митинг открыли, умные головы! – оборвал их сапожник Петька Кудеяров.
«Мирно ведут себя», – думал Жарков, разглядывая широковцев.
Он первый раз видел такое большое крестьянское собрание. И потому он всматривался в каждое лицо, в каждую характерную черточку мужиков, особенно подолгу останавливался на Шлёнке, Кирилле Ждаркине, а когда в толпу врезался Яшка со Стешкой, Жарков задержался на Стешке, потом перебежал глазами на других крестьянок.
– И как я не готовился… то прошу вопросы, – закончил Федунов и сел на стул.
– Эдак… эдак… не готовился, – ковырнул Федунова Петька Кудеяров.
– Знам мы, на что ты готовился…
– Знам…
– Рысака-то нажил!.. – загудели криулинцы.
– Скрывать от вас не намерен… У нас всё налицо! – начал отбиваться Федунов.
«Ну, зачем так грубо? – подумал Жарков. – Надо полегче».
– Не скрывай-ка!
– Вот открой-ка карты свои!
– Ну-ка!
– Товарищи! Нельзя же так… по очереди… просите слово.
– Ну, что ж, – произнес Никита Гурьянов, когда гул смолк. – Раз сказать ничего не может… такой, значит…
Раз лошадь не везет – на махан ее.
– Ого-го… – Шлёнка заржал. – Хотел гору своротить, а зерна не поднимет. Председатель!
– Вы что?… Вы что?… – прорвалось со стороны заовраженцев. – Мудруете что?
– Это вы мудруете, – полетело в ответ. – Головы садовы!
– За его держитесь, живя за версту, а у нас он на лазах. Нагляделись, слава те, господи!
– Граждане-товарищи, – гаркнул Шлёнка и сразу секся. – У меня, – он махнул в воздухе листом бумаги, – у нас, то ись, есть акт ревизионной комиссии.
Плакущев сузил глаза, а Никита Гурьянов ударил по столу ладонью:
– Читай! Просим!
– Просим! – подхватили другие. – Давай!
Шлёнка прочел нараспев:
– «От такого-то числа, стало быть, акт ревизионной комиссии, под председательством…»
Федунов удивленно, будто перед ним малец сразу превратился в верзилу, посмотрел на Шлёнку, потом, крепко вцепившись руками в перила крыльца, процедил:
– Ах ты, вертун!
– «Председатель селькресткома, – продолжал Шлёнка, – и председатель сельсовета Федунов взяли взаимообразно из амбара селькресткома (Шлёнка пожевал губами) двадцать семь пудов ржи…»
– Стой! Тут стой! – С лавки сорвался Никита Гурьянов. – Видали, граждане? Видали, куда наш хлебец пошел? Видали?
– А-а! Нам жрать нечего, а он на рысаке!
– Развели рысаков-то!..
– Жу-у-л-и-и-и-и-ки-и!..
– А-а-а-а-а-а!
– Плут! – Федунов бросился на Шлёнку.
– Граждане-товарищи! – Шлёнка отбежал в сторону. – Моя жизнь в опасности… При советской власти енералит!..
– Врет! – резанул Яшка. – Врет!.. – и разом сорвал гам.
– Щенок! – в тишине процедил Плакущев.
Яшка взлетел на крыльцо и, оттолкнув Шлёнку, начал кидать:
– А-а-а-а!.. Говорить нельзя? Нам говорить нельзя? Ты что, Илья Максимович, голову пудовую имеешь – думаешь, мы головастики?… Не-е-ет! Не головастики…
Это подхватило заовраженцев.
– Довольно!
– Очухались… Ишь! Нас подняли!
– Кольями их!
От неожиданного нападения криулинцы на миг притихли. Затем Шлёнка выскочил вперед, кинулся на заовраженцев, задел под ногу Панова Давыдку, сковырнул его.
– А-а-а-а-а-а!
– Вы-ы-ы!
– Мы-ы-ы!
И вдруг в вое, в гаме, в скрежете зубов, с вытянутыми худыми, изможденными лицами заовраженцы лавиной хлынули на криулинцев. Криулинцы чуточку подались и плотной стеной двинулись на заовраженцев. Петька Кудеяров перекинул фартук через плечо, рванул перекладину перил, а Яшка, взметнув Шлёнку, откинул его обратно к криулинцам.
Жарков сорвался с места, метнулся в толпу. Его закидало из стороны в сторону, точно щепку во время бури на озере: то он выскакивал, то скрывался в серых холстяных, сарпинковых рубахах, во взмахах корявых кулаков.
Он сам кричал, брал за плечи разъяренных мужиков, а мужики бросали злые слова куда-то в сторону. Жарков вертелся. В круговороте перед его глазами мелькал Илья Максимович: спокойный, сложа руки, он стоял в сторонке и посматривал на кипящий котел.