1
Зима приближалась утренними заморозками, перелетом гусей, завыванием ветра и ледяной кашицей в реках. Скоро свадебные дни. Широкобуераковские улицы огласятся буйными песнями, и тогда не один парень перейдет в мужики, и не одна девка забудет, как ходить на посиделки. А у Яшки в кармане так же пусто, как и было: рыбная ловля в Гусином озере окончилась полной неудачей, даже больше – когда на яру за гумнами вспыхнул предостерегающий факел Васькиного брата, они второпях растеряли по корягам половину невода, и Степан Огнев всю осень латал его и не мог залатать – неводок пришел в полную негодность.
После такой неудачи Яшка работал, как вол: жал, возил снопы, молотил и озимый клин разделал, как напоказ. Даже Егор Степанович – и тот удивился его заботливости. Но, когда Яшка пробовал заговорить с ним о том, что надо послать сватов к Стешке, Егор Степанович всегда или отделывался молчком, или неожиданно срывался с места и бежал в сарай. А несколько дней тому назад отрубил:
– Сказано – нам в дом надо под шерсть. Вон у Плакущева Ильи Максимовича – девка! Бери! А на этой голо, ровно на крапиве зимой – ни листка.
Дни бежали… Яшка в поисках денег метался из стороны в сторону. А когда выпал снег и по дорогам завизжали сани, он написал Жаркову письмо. Жарков ответил приглашением и обещанием устроить на работу. Об этом Яшка вчера вечером и сообщил Стешке.
Перебирая все это, Яшка узкой, ухабистой дорогой пересек поле. В кармане у него лежала расшитая Стешкой сумочка, а за спиной болтался туго набитый пирогами, чулками, бельем, сапогами – холщовый мешок.
У «девяти братьев» – группы дубков на отшибе – Яшка остановился, посмотрел в сторону Широкого, поправил на спине мешок и зашагал дальше.
Сегодня до ночи ему непременно надо уйти за пятнадцать верст от Широкого – в село Кормежку, чтобы переночевать там, а завтра поутру сделать переход в сорок верст и вечером быть на квартире у Жаркова.
– У него и останавливайся, – поучал Егор Степанович, – тут тебе две выгоды: перво-наперво за квартиру не платить, за еду там; второе – на шее у него будешь висеть: куда ни куда, а стряхнет.
Он Яшку не удерживал. Однако и лошади не дал.
– Мы, – говорил, – бывало, за тыщу верст на Каспий ходили, и то ничего… А это – шестьдесят верст! Да тут те, молодцу, плюнуть раз.
– Черт, – бормотал Яшка, ныряя по ухабам, – Железный…
Он шел, торопился, и, несмотря на жестокий мороз, вскоре ему стало совсем жарко. Он распахнул полушубок и прибавил шагу. Увидав спускающегося с горы на санях крестьянина, решил нагнать его и попросить подвезти. Ударился бегом. На спине заболтался мешок – сапог каблуком бил в спину. Яшка некоторое время терпел удары, ежился, потом ему стало невыносимо больно. Он остановился и второпях перекинул мешок, перевертывая сапогами кверху, и тут же (Яшка потом и сам этому удивлялся и не раз говорил Стешке) вспомнил про яловочные сапоги Пчелкина.
2
Егор Степанович еще с вечера почувствовал тревогу. В самом деле: зачем вернулся Яшка? Паспорт, слышь, забыл. Зачем ему понадобился паспорт, коль он едет к самому знатному человеку в губернии? Нет, тут что-то другое… Паспорт понадобился, так о нем и хлопочи, а он, вишь ты, весь вечер мыкался по Широкому Буераку, кого-то разыскивал. Значит, тут не то. Яшка что-то задумал, готовит что-то и непременно хочет или крылья подрезать Егору Степановичу, или что…
– И подрежет. И не моргнет… подрежет.
Утром в предчувствии беды он вскочил с постели необычно рано, ни за что ни про что ошпарил злобой Клуню, выбежал во двор, потолкался в сарае, затем слазил в своей потайник-чуланчик и только под конец хватился:
«Лыки? Про них может доказать?»
Егор Степанович вот уже второе лето драл лыки в государственном лесу. Под вечер идет с поля, в чащу заберется, обдерет не один десяток молодых лип, в пучочки лыки свяжет и сторонкой, воровским шагом – лыки в амбар на подлавку. Вспомнив об этом, он перебежал двор, выскочил в заднюю дверцу сарая, а через несколько минут большой ключ уже скрипел в замке, и рогулька открывала секретные запоры изнутри амбара.
Войдя в амбар, Егор Степанович как будто только теперь заметил, что лык действительно много: лаптей наплетешь на все село.
«Может доказать, а за это и штраф могут… могут и посадить… нонче рады придраться… Куда бы это, а?»
Промял снег кругом амбара, думал в снег потыкать лыко. Да снегу еще не сугробами навалено, чтобы в нем можно укрыть. Да и когда? Сейчас? Народ увидит, а под вечер – поздно.
– Ах ты, елки-палки… Кто это?
Заслыша приближение шагов, он оторвался от сусека, но, увидав бороду Ильи Максимовича, успокоился, выпрыгнул из амбара, плечом притворяя дверь.
– Ты, – Егор Степанович, случайно, – глядя в сторону, заговорил Илья Максимович, – не знаешь, надолго Яков-то твой в город ушел?
Егор Степанович удивился:
– Ушел? Пришел! А что тебе?
Плакущев присел на пороге амбара.
– Что? Отцовское сердце болит. Тебе только одному: Зинушку вечор, – Плакущев стряхнул слезу, – из петли вынул. Глупая!
– Ой, что ты?
– Прихожу со сходу, в сени сунулся – хрипит что-то. Думал – теленок запутался. Теленок у нас заболел. Спичкой чиркнул – она висит.
– Ну?! Удавилась?!
– Отходили. Как-то невдомек все с делами… А ведь вечор в совет шел, показалось – она плачет…
– Ах, ты!
– Ты, – Плакущев глянул в сторону, – уговор летний помнишь?… Поженим давай.
Помолчали… У Егора Степановича в голове, будто во тьме фонарики – мысли радостные:
«Вот случай… Пускай сам обделывает… дела… Кирьку припрет к стенке: от него Кирька… Яшке с лыками и не удастся».
– Род мне твой по нраву, – продолжал Плакущев, чертя валенком снег, – да и Яков парень крепкий.
Опять помолчали.
– Помню, – взвизгнул Егор Степанович. – Да ведь нонче как? Я бы со всей охоткой, а он свое. Нонче, сам знаешь, своей вот сиделкой – и то, не спросясь, не садись.
– Так-то так… да ведь уломать можно… раздразнить парня.
– Раздразнить? – засмеялся Чухляв. – Нонче их девками не раздразнишь… Это нас, бывало, – девок мы не видали. А нонче они с пеленок около девок. Впрочем, с тобой я согласен – мое согласие даю.
Дорогой Егор Степанович говорил о свадьбе, намекал на Кирилла Ждаркина… говорил о том, что и сам-то он теперь совсем уверовал в то, что председатель сельского совета – голова на селе и в делах всяких может сделать многое… Шлёнка, конечно, какой председатель – горе… Кирька – вот у этого голова действительно на все село. Хорошо Илья Максимович сделал – Кирьку посадил, а Шлёнку метелкой из совета. Кирька подходящ… Вот на него непременно следует поднажать… Как об этом думает Илья Максимович?
На этом они разошлись…
Во двор Егор Степанович вошел совсем веселым. Он даже курам, которые шевырялись в неположенном месте – около крыльца, – бросил парочку ласковых слов. Но, войдя в избу, сразу обалдел: около Клуни сидел Яшка и тряпкой стирал пыль с яловочных сапог Пчелкина.
Егор Степанович тихо скрипнул зубами.
– Что за сапоги? Без спросу всякое в дом тащишь!
– А ты и не знаешь, что за сапоги?
– И не видел.
– Ну-у? А у тебя в чулане лежали. Сами, видно, залетели? Стыда у тебя никакого нет – у вдовы сапоги слямзил!
«Ах, пес! – долбанул его про себя Егор Степанович. – Вот и огласка!.. Ах, ты, дьявол. Вырвать у него их?»
– Сейчас председатель за ними придет. Хоть обтереть, – намеренно подчеркнул Яшка.
Перед Егором Степановичем: стол в сельсовете, секретарь чертит протокол, а пришедшие мужики смеются:
– На такое кинулся: у вдовы беззащитной сапоги слямзил. Э-э-эх ты, жила!
Конечно, Егор Степанович откажется. Знать не знает, откуда сапоги – это Яшка по злобе на него. Перед судом он чист. Да ведь молву-то никаким судом не прикроешь!
– И за лыками еще придет Ждаркин… Сказывают, в совет дали знать про твои лыки.
Нет, уж это слишком. У Егора Степановича, будто во время жатвы, покатился пот градом, задрожали поджилки.
А во дворе кто-то стукнул, кто-то обтирал ноги у порога. Почему-то смолкли и Яшка и Клуня. Дверь скрипнула.
– Здорово, – проговорил Кирилл Ждаркин, – где хозяин?
Егор Степанович сорвался с лавки, кинулся к Ждаркину, за плечо, за полушубок легонько рукой тронул.
– Вот к случаю пришел ты, милый. А я думал за тобой послать.
Яшка глаза вылупил.
А Егор Степанович засуетился, табуретку взял, обтер рукавом, Ждаркину подставил.
– Садись, Кирилл Сенафонтыч. – Выпрямился и, глядя в глаза Ждаркину, выпалил: – Председатель ты, и сила в тебе большая на селе… – Чуть запнулся. – Да-а-а. Вот тебя и хотел спросить: как, беспартейному, допустим, жениться можно на дочери коммуниста? Как это нонче?
– Конечно, можно! Нонче на ком хочешь, только бы кровь не мешалась.
– Ишь ты – закон какой вышел.
– А тебя что это тревожит?
– Да ведь вот… Яшка у меня на Стешке Огневой хочет… Ну, я так думал – это супротив законов… А оно – видишь ты…
Засеменил ногами. Потащил Кирилла в переднюю избу.
3
Кирька Ждаркин – роду Уваркиных (через мать Татьяну, дородную, красивую бабу). Уваркины когда-то были прислужниками у барина Уварова. Злые языки и посейчас говорят, что муж Татьяны Ксенофонт – чахленький, плюгавенький – умер в одночасье: на охоте барин чарку вина ему поднес, он и сковырнулся, а дети у Татьяны все пошли в Уварова – низенькие, беленькие, как Чижик. Только вот Кирилл удался в дедушку Артамона. Тот и на старости лет, бывало, в злобе за грудки кого возьмет, тряхнет раз – и дух вон.
Вернувшись с фронта, Кирилл застал у себя во дворе полынь саженную, сараи дырявые, а с сараев и слеги кто-то потаскал. Потом узнал – слеги потаскал брат, Чижик; Кирилл духом не пал: рукава засучил, в ладони плюнул, в хозяйство врезался, как в тыл врагу: лопатой полынь во дворе всю перекопал, два ведра самогону достал, родню созвал и за день сараи обстроил. А то, что он с фронта явился не фертом и в хозяйство вцепился зубами, – некоторым мужикам пришлось по нраву. Верно, кое-кто из широковцев смеялся над тем, как Кирька целое лето возился у Гнилого болота, но то, что у него в поле хлеб был первейшим на селе, заставило мужиков посерьезнее глянуть и на Кирькину затею у Гнилого болота. И, когда Илья Максимович лишь легонько намекнул о замене Шлёнки Кирькой, – широковцы стали на его сторону; даже Захар Катаев – и тот подал голос за Кирилла. И единственный человек на селе, с которым Кирилл старался не встречаться и про которого говорил всегда с усмешкой, – это был Степан Огнев.
– Уплыл… уплыл… украли у нас Кирилла, – говорил он.
– Было бы чего воровать, – усмехался на это Кирилл и тверже становился на ноги, чувствуя, что все село за него, думая, как на следующий год у Гнилого болота на огороде посеет свеклу, мак; вырученные деньги пустит на переделку избы, а потом женится, пойдут у него дети.
«Только сначала хозяйством заведусь, а там, как на базар за горшками, – выбирай любую…»
Одно время его потянуло к Стешке Огневой. При встрече со Стешкой он терялся, в разговоре мямлил, а по вечерам молча сидел у своего двора и напряженно прислушивался к ее голосу, смеху в хороводе. Потом… потом… все дело сгубил троицын день. Молодежь, может, в этот день еще и не догадывалась, а Кирилл уже и на следующее утро видел всю перемену в Стешке. С этого дня в тоске и злобе у него оборвалась к Стешке любовь.
И, когда сегодня утром к нему пришел Яшка и попросил объехать, обломать Егора Степановича, Кирилл налился злобой.
«Из-под носа у меня выхватил ломоть да еще просит, чтобы я и прожевал ему… Иди ты к…» – хотел крикнуть, но тут вместо злобы (за это Кирька и потом частенько себя ругал) у него явились теплота, желание сделать добро, и он согласился припугнуть Егора Степановича.
Обработав Егора Степановича, они вышли на улицу.
Кирилл хлопнул ладошкой по спине Яшку:
– Ну, теперь совсем твоя Стешка. Какому тебе богу молиться, а только не видеть бы тебе ее, если бы… – и смолк, подумал: «Надо ли говорить?»
– Может, моя, а может, и не моя еще, черт его знает, как он дело повернет.
– Не повернет. Бери напором. Ты вот что, – Кирилл достал из кармана протокол, в котором были записаны и яловочные сапоги и лыки в амбаре, и подал Яшке, – возьми его себе, так крепче будет. Да и мне поможешь вечерком аль когда. Теперь и мне надо. Дело у меня.
– Что?…
– Да ведь, – засмеялся Кирилл, – правду старики говорят: от баб человек слепнет и глохнет… Ведь и я не пустой колос. Кто это стучит? – он повернулся на стук.
Из избы в стекло барабанил Илья Максимович.
– Ну, Яша, за дружбу – дружбу… Держи лапу. Идти надо. Илья Максимович зовет…
Кирилл переступил порог избы Плакущева. На него пахнуло гарью самогона, в дыму махорки из-за стола вскочил Чижик, замахал ручонками, приветствуя брательника, а Никита Гурьянов сунулся вперед рыжей бородой, ударил кулаком по столу:
– Вот, Кирилл Сенафонтыч, ты, стало быть, молокосос… ты на это не имей обиды…
– На старших нельзя обижаться, – улыбаясь, ответил Кирилл.
– Ну, да, – Никита покачнулся, – молокосос ты, значит, а мы тебя головой, своей головой на селе поставили… А-а-а! Видал, сила какая у нас имеется… А-а-а! Сила!..
– Уймись ты, – проговорила жена Плакущева, – уймись, говорю, – и поставила на стол завитушки. – Садись, Кирилл Сенафонтыч!
– Не-е-ет! Киря! Кирька, стой!.. Сто-ой!.. Перед старшими. Ты перед нами не того… не задирай нос, мы… да мы озолотить могем… Вот! Киря! Сокол! Эх, дай, дай поцелую. – Никита опустился на лавку. – Дела-то какие… Растил, растил дочь, а теперь – другому дяде. Дочь я отдаю, товарищи вы мои дорогие, Настьку мою, – он склонил голову и всхлипнул.
– Садись, Кирюша, садись, – Илья Максимович подвинул табуретку. – Зина, дай-ка нам стакан еще да вилку. Поесть, может, Кирюшка, хочешь? А? Не хочешь? Ну, выпей с нами… Не пьешь? А ты вот по-моему… Стакан перед собой поставь да и чокайся.
– Не-е, – Никита Гурьянов поднял голову, – со мной ты выпить должен… со мной… на радостях…
Подавая стакан, Зинка кумачом вспыхнула. А Кирилл задержался глазами на ее здоровом, пунцовом лице и сразу почувствовал, как в груди чаще застучало сердце.
«Выросла как, – подумал он и еще раз глянул на нее, – вишь расправилась!»
– Кирька! Кирька!.. – Никита дернул его за руку. – Ну, господи, благослови!..
Рыжий с ржавчиной самогон в стакане, пунцовая, здоровая, с прямыми широкими бровями и упруго выпяченными грудями перед столом Зинка… Глядя на нее, Кирилл опрокинул себе в рот самогонку.
– Вот! – закричал Никита. – Вот народ молодой: как сойдутся, так и глазами в прятышки.
– Ну, что ты, что ты? – наливая себе самогонки в стакан, смутился Кирька и еще смутился, когда увидал, что сам наливает самогон, покраснел, расхохотался: – Перепутался совсем.
– Ничего… Это, браток, так и есть всегда! – одобрил Чижик.
Кирька невольно еще раз взглянул в спину удалявшейся Зинке.
Они долго пили, кричали, целовались. Зинка чаще появлялась у стола. Она надела новое платье, от этого ее движения стали более плавными, в глазах загорелся блеск. Раз, подавая отцу тарелку с завитушками, она будто нечаянно прислонилась к плечу Кирьки. Задержалась. Кирька чуточку качнулся к ней, ласковей глянул в ее серые глаза.
Илья Максимович все примечал и напоследок под тем или иным предлогом все время держал Зинку около стола.
«Это хорошо бы… это бы хорошо», – думал он.
В это время в избу вошел Егор Степанович, осторожно заглянул в переднюю комнату, где сидели гуляки, поманил Илью Максимовича.
– Дела такие, – начал он, – знаешь-ка… у меня с тех пор давнишних лычонки в амбаре… Со старого режиму… Да-а.
– Ты это к чему?
– Насчет нашего уговору, – зашептал Егор Степанович. – Бумажку архаровцы написали… на суд потянут. А это и тебя касается.
– Ты, Кирька, на девку не гляди! А вот!.. На! Держи девку, – Никита сграбастал Зинку и бросил на колени Кириллу.
– Ой! – взвизгнула Зинка.
Егор Степанович только мельком через щелку двери увидел, как Зинка забарахталась в руках у Кирилла.
– И тебя это коснется, – продолжал он, уже чувствуя нелепость своих слов, – срамом могут нажать… К Огневу доведется…
– Кирька, – орал в передней комнате Никита. – Хошь, женим? За милу душу женим. Хошь? Говори – барана режу. Илья Максимович, – он высунулся в дверь, ероша волосы, – отдай девку! А? Отдай! Кирька, – он повернулся к Кириллу, – женим тебя, шут те дери… пра, женим.
– Женись, браток! Женись! – посоветовал Чижик.
У Ильи Максимовича в голове ералаш. У Ильи Максимовича голова заработала быстрее ветряной мельницы.
– Ну, ты постой там, не балагурь! – цыкнул он на Никиту. – Они сами знают, что им надо… воля их. Ступай, ступай, – толкнул Никиту, плотно притворил дверь и заговорил, будто стоя перед омутом: – Т-а-а-ак, это твое дело, Егор Степанович, плохое. Лыки-то, мне известно, не от старого режиму. Разве с тех пор уберегутся лыки? За это месяца на два запятят… А с председателем теперь ничего не поделаешь. Главное, и твой Яков знает. Что председатель? Прикроет? Ячейщики докажут – ему крышка…
– Илья Максимович, брось там! Егор Степанович, айда сюда. Свадьбу – впору… племяша женим, елки-палки! – звал Никита.
Егор Степанович позеленел, головой мотнул:
– Дело, говоришь, пропащее… А?
– Я так думаю… Тут по-другому надо… может, лучше и согласиться на требования Якова.
– Та-а-а-ак! – Егор Степанович глотнул, осознав все, что случилось, и быстро выскочил из избы.
На улице он несколько раз отплюнулся и, обозленный, засеменил к своему двору.
«Свинью… Вот это свинью… чухчу подложил! Ну… ну! Гляди теперь!» – и, влетев в избу, крикнул:
– Яшка! Что те десять раз говорить? Поди зови сватов, да и Огнева надо предупредить. Сватай!
Он тут же спохватился, но слова были уже сказаны.
4
Свадебный сезон в Широком Буераке первый открыл Васька Синец. Усадив рядом с собой сияющую Настю – дочь Никиты Гурьянова, он на тройке лошадей с бубенцами дал несколько концов по Кривой улице. Скакал он, будто прощаясь с молодостью, ровно угорелый. Пристяжка – сивенькая лошаденка – в беге болталась, крутила хвостом так, словно отгоняла наседающих на зад слепней, а когда Васька подкатил к церквешке, – тяжело дыша, опустила голову и казалась замученным мышонком. Да это ничего – зато у Насти глаза сияют, дрожат молодые рученьки.
Вслед за Васькой, на диво всем, с Зинкой Плакущевой окрутился Кирилл Ждаркин. В кучера к ним (небывалое дело в Широком) сел сам Илья Максимович… В ту пору широковцы и не заметили нарушения обычаев, – наоборот, все вывалили на улицу, охали, вздыхали, с завистью посматривали, как пара вороных коней, со свистом, со снежной пылью, носилась из конца в конец и как у Ильи Максимовича развевалась седая борода.
На свадьбе у Кирилла гуляло полсела. Кирилл для гостей широко отворил ворота – иди, кто, мол, хочешь, кому не лень, кому я не враг. И шли – несли с собой самогон, мясо, подарки жениху и невесте и гуляли неделю до обалдения.
Потом свадьбам потерялся счет. Широковцы словно проголодались – гуляли из двора во двор, путались криулинские с заовраженскими, заовраженские с бурдяшинскими, бурдяшинские с Никольскими, Никольские с широковскими, широковские с алаевскими. И улицы Широкого Буерака с утра и до позднего вечера гремели песнями, драками, плачем, пылали по вечерам кострами. Под оврагом у церкви чуть не замерз Шлёнка, а Николай Пырякин чуть не вырвал бороду Чижику, у Митьки же Спирина баба связалась с молодым парнем. Боймя бил при всем честном народе Митька свою бабу. А по утрам к Шумкину роднику сбегались охрипшие, измятые бабы, второпях черпали воду, смеялись:
– Печку некому истопить…
– Сбесились, – говорил дедушка Катай. – Это непременно перед войной. Вот народят, а потом война…
– Эх, ну! Когда народят, ну, тогда пускай война! – кричал Никита Гурьянов.
5
И вот сегодня, пройдя лед у Шумкина родника, Яшка, крепко прижимая к себе Стешку, сказал:
– Завтра сватов, Стешка, жди.
Только и сказал, да еще крепко поцеловал у бань.
А сейчас уже вечер – лежит Стешка на полатях, думает о вчерашних словах Яшки, шепчет;
– Ах, Яшутка, – и дрожит у ней шепот, – какой ты, правда, чудной… а?
А мать возится у печки, о горшки ухватом стучит, ужин готовит. Вот уже стол накрыла, обратно в чулан вернулась, стучит в чулане половником о край горшка. Отец с кровати поднялся, спину расправил, в окно глянул:
– Нонче, видно, опять мороз, а у нас хворостишко к концу.
Не помолясь, сел за стол. В углу затрещал сверчок.
– Вот к счастью затрещал, – серьезно из чулана говорит мать.
– Натрещит он тебе, – отвечает Степан. – Кой год трещит, а все на серых щах сидим.
– Стешка! Иди! – зовет мать, ставя на стол блюдо со щами.
– Не хочу.
– Что ты, касатка, аль нездоровится? Иди, щи-то какие нонче хорошие!
– Надо бы лучше! – мрачно улыбаясь, произносит Огнев.
Не пошла Стешка. С полатей смотрела, как нехотя хлебал отец серые щи, слушала, как трещит в углу сверчок, как под окнами мычит Жданка-талица. Сергей, брат, по осени на корову деньги прислал. Не купил Степан коровы – купил телку. Вот скоро теленочка принесет телка, потому и Жданкой назвали.
– Мама! – позвала Стешка да так громко, что сама перепугалась. – Жданка мычит.
– Ну, и что же?… Пускай мычит.
– «Пускай мычит»… Чай, жалко, – и сама не знает почему, от обиды ли – ну разве можно в такой час сидеть и есть за столом? – или просто от ожиданья, у нее навернулись слезы.
– Ты что, матушка? – Груша даже привстала и подошла к полатям.
– Так вот, – Степан положил ложку на блюдо, обтер рукой бороду и усы. – Сваты нонче к нам…
Груша вскинула глаза на Стешку, блеснули они молодостью, и снова перевела измученный взгляд на Степана.
– Кто это?
– Чухляв.
– Ой! – вскрикнула мать.
– Яков мне говорил… давеча. Да не знай как…
Мать и отец долго молча сидели перед остывшими серыми щами. Стешка тихо сползла с полатей, ушла в переднюю комнатку, уткнулась лбом в холодное стекло.
Кто-то стукнул калиткой.
– Убирай, идут! – проговорил Степан.
Стешка дрогнула. Груша засуетилась. Но не успела она и блюдо снести в чулан, как заскрипела, отворилась дверь и вместе с клубами морозного тумана в избу вошли сватья. Впереди всех Маркел Быков – брат Клуни, за Маркелом двоюродный брат Яшки – Петька Кудеяров, его жена Анчурка Кудеярова, потом бабы, старухи.
– Здорово живете! – чуть впригнус заговорил Маркел, сдирая с широкой бороды и усов сосульки. – Принимать будете?
– Не с плохим пришли? Если так, то здорово, Маркел Петрович! – чуть-чуть смеясь, ответил Огнев, зная, что Маркелу Быкову сватовство такое не по нутру и уж если он пришел, то пришел, видимо, по настоянию Клуни и Яшки.
– Согласны, не с плохим. Этак, что ль? – Маркел повернулся к своим. – Байте… Не с плохим, стало быть?
– Не с плохим, так проходите, – вмешалась Груша. – Будьте гостями дорогими.
Тронулись в переднюю комнату. В избе запахло овчинами, обдало принесенным с улицы морозцем. Стешка юркнула от окна за голландскую печку, а мать внесла лампу. От лампы по стенам забегали тени, зашумели, скрываясь в трещины, тараканы.
Гости расселись. Маркел и остроносая Елена Спирина сели под матицу, и этим уже сказано было, зачем пришли.
Тогда по улицам застучали калитки, заскрипели в крестьянских избах двери, и вскоре в избу Степана натолкались сваты со стороны Стешки. Пришел брат Груши – печник, забулдыга Егор Куваев, с женой, Николай Пырякин, Катя, пришли матушка с батюшкой. Стешка матушке доводится крестницей. Последним в избу вошел дедушка Катай – он крестный отец и крестницу без своего ведома запретил выдавать замуж, а когда узнал, что Стешку сватает Яшка Чухляв, он, несмотря ни на какие уговоры домашних, ушел к Огневым.
– Мы ща повоюем, – говорил он, напяливая полушубок.
Вновь расселись. Поп Харлампий сел ближе к печке, тряхнув маленькой косенкой, матушка – рядом, поджала губы сковородником.
– Та-а-а-ак, стало быть, – разгладив бороду, начал Маркел, – начинать, стало быть? Как начинать-то? Дело такое – не частое. Ну, так, стало быть, у вас товар… у нас…
– Это старо… отошло, – вмешался Николай Пырякин.
– А-а-а, – Маркел встрепенулся. – Ну, стало быть, по декреции начнем… И это могем… Не знай, какая девчонка? Ну-ка, толкните ее легонько.
– А жениха? Жениха давайте! – вмешалась Катя и покраснела от непривычного дела.
– Жених нам доверие дал.
– Дайте уполномоченного.
– Та-а-ак. Мы и есть уполномоченные. – Маркел Быков погладил бородку. – Кладку-то с вас, что ль, брать?
– Ой! – вскричала матушка. – Чай, с вас… заведено.
– Старинку-то надо забывать, – протянул Маркел, все так же улыбаясь. – Это в старинку велось – с жениха брать, а теперь надо какой-то переворот сделать.
Сватья засмеялись. Переворот и тут хочет Маркел Быков-устраивать… Ну, башка!..
– Как же, – продолжал Маркел, – чай, она за человека идет.
– Ну, Степан, – матушка толкнула Огнева. – Чего же ты?
– Валяйте. Я вот… Да ведь у нас главный-то дедушка Вавил, вот он пускай, – Степан положил обе ладони на плечи Катаю.
– Ну, ладно, – вступил Катай. – Давайте счеты.
– Счеты-то не знай что скажут, – запротестовал Маркел. – Ты вот что: допрежь от невесты приданое какое?
Дедушка Катай некоторое время думал, потом посмотрел на Грушу, Степана. Груша встрепенулась, заговорила:
– Все ее будет!
– Не-ет, – загалдели сваты, – товар налицо.
– Это там мало ли что будет…
– А может, и не будет…
– Просите, просите, сватья!
– Ладно, – пошептавшись с Грушей, прервал галдеж Катай. – Зеркало.
– Принимай, – Маркел загнул на руке палец и стал серьезен, даже суров, словно продавал на базаре свою лошадь.
– Платьев пять, – продолжал Катай.
– Принимай, – и Маркел загнул другой палец.
– Ну, стол, шестерку стульев, одеялку сатинетову, постилку, наволочков две.
– Прибор серебряный, часы золотые, – вставил печник Куваев, и все расхохотались.
– Хорошо, – согласился Катай, – принимай, только с вас тыщу целковых.
– Чтоб перина пуховая! Чтоб… – и голос Куваева утонул в общем хохоте.
– А ты не каламбурь, – вступилась матушка. – Маркел! Дело-то такое, а они все смешки…
– Э-э-э-э-э, матушка, – тем же шутливым тоном ответил Маркел. – До нас, чай, у них дело сделано, нам смеяться осталось.
– Ну, а с вас-то? – начал Катай, когда смех замолк. – Занавески, – и щелкнул на счетах.
– Да зачем вам занавески? Экую привычку взяли, – загнусил Маркел.
– А вам стулья зачем?!
– Эх, меня чтой-то пот пробил. – Маркел стянул с себя шубу. – Действуйте, сватья, с нас ведь начинают… Хоть бы одну серебряную ложку с невесты.
– Есть одна кособокая, – смеясь, ответила Груша.
– Тулуп невесте, – сказала матушка.
– Принимай? – Маркел обвел своих глазами.
– По времени, – согласился Петька Кудеяров, раздувая ноздри. – Когда, значит, овчины найдутся. Воля такая Егора Степаныча.
– Пятьдесят целковых, – дедушка Катай щелкал на счетах, – гамаши с калошами, одежонку, вина ведро, самогону… – он посмотрел на Огнева, – четыре ведра.
– Эка выпалил! Это ты, пожалуй, счеты-то назад отдай. – Маркел покрутил головой и горестно вздохнул, как будто все это требовали из его кармана. – Они, счеты-то, не знай что скажут.
– Ну, а вы-то, вы-то? – Егор Куваев уперся руками в стол и налился упрямством. – Ваше слово?
Пошептались, переглянулись.
Маркел о чем-то переговорил со своими, поднялся:
– Ну, теперь слушайте мою тихтовку: тулуп принимай, по времени, стало быть, двадцать пять целковых принимай, ботинки с калошами принимай, занавески и все такое там принимай… за вином в Никольское надо ехать – далеко и дорого, а самогону сами наварите.
– Да где ему самому наварить – Степану?… Ему, чай, нельзя…
Заговорили все разом. Заговорили так, как будто спугнул кто-то кур в ночное время с нашеста. А в этом кудахтанье голос Маркела:
– Вы вот что… я ответ держу: чай, товарищ-то Ленин… Степан Харитонович, слушай-ка, а то забился… – чай, товарищ Ленин не велел обдирать, по-божески советовал. А ты, Степан Харитонович, подсчитай – на полтораста целковых тянешь… Мы на сотню соглашаемся… Торговались долго, упорно, до поту. Потом Маркел поднялся, направился к двери. За ним поднялись и другие.
– У-йдут! – прошептала Стешка.
…За окном у двора сватья держали совет, в общем гвалте впригнус гудел Маркел Быков. А в избе около матушки сгрудились сватья от невесты.
– Не уступать, – трещала матушка, – не уступать. Они вон сколько ржи-то в нонешнем году намолотили – шестьсот пудов. Ты чего, Степан, молчишь?
– Да что? Чудно чего-то… у нас она одна, у Егора Степановича сын один, а мы торгуемся, сколько из одного нашего кармана в другой наш же переложить. Сто ли, двести ли – все ведь у них, у двоих, будет.
– Ну, это ты зря, – осуждающе произнесла матушка. – Зрятину городишь.
– Ну, зря, так валяйте, я на все согласен.
– Тятя, – зашептала Стешка. – Тятенька, хороший-то какой!
– Во-от где носила, – Груша вдруг сморщилась и показала ниже грудной клетки, – вымучила, а теперь…
– Ну, мила моя, – Катай развел руками, – до седых волос около себя держать не будешь… На то и родим, чтобы выдавать да женить…
Долго сговаривались, смолкали, садились, потом вновь поднимались, толпились около матушки, слушая ее советы.
Дверь взвизгнула – снова вошли сватья и расселись по старым местам.
– Ну! Проветрило? – засмеялся Николай Пырякин.
– Проветрило, – ответил сумрачно Маркел. – Малость проветрило, одумались. Многовато мы тут нахлопали вам… Все принимам, сказанное с нашей стороны, а тулуп долой… Ни к чему тулуп.
– Ну, это вы, – Катай взъерепенился, – впопятку. Так это и мы сначала? Сто целковых.
Тени забегали по бревенчатым стенам, под потолком забился гам, в гаме потонул голос Маркела:
– В какую семью-то идет! Ведь в семью-то… Это ей клад.
– Седьмая вода на киселе она у вас будет. Седьмая!
– А теплые-то сапоги невесте? – кричал кто-то.
– Ну уж сапоги не дадим, сами сваляете!
– Чай, не в башмаках она к вам пойдет?
– Довезем! Не замерзнет!
– Сколько вам кустарю-то?
– Сказано – четыре ведра!
– Нет. Это вы к ногтю!.. Свой самогон да к вам пить?
– Борьба с самогоном объявлена, – гудел, уже совсем гнусавя, Маркел. – Милиция нагрянет!
– Из меду сделайте, из меду… за медовку ничего!
– Это и вы сделаете!
– А мы вон, – Анчурка Кудеярова поднялась во весь свой могучий рост, – в голодные годы поженились, квасу достали, перцем его, горчит, и ладно. И свадьба встала – три пуда.
– Это в голо-одный!
– Пропили три пуда, – продолжала раскрасневшаяся Анчурка, – а тут двести пудов.
– Сто-о-оп! Сстоп! Не галдите, – Маркел взмахнул руками. – Вы сватами не хотите быть – по всему видно… Вы – затруднение большое. Как вам сказать – пятьдесят целковых мы принимам, тулуп по времени, когда, стало быть, овчины сыщутся и все такое прочее, а самогонку прочь, вино прочь. На этом соглашайтесь… Самогонки боимся – в тюрьму через нее. А вино дорого.
– Что же, – злобно перебил Егор Куваев, – с горячей водой свадьбу?
– С горячей проведем.
– Обожгетесь! – гаркнул Куваев и весь позеленел.
– Куваеву выпить… Выпить-то уж больно ухач…
Этим срезал кто-то Егора Куваева. Он ощетинился.
Разве он когда на чужие денежки пьет? Всегда на свои – так кто же может кинуть ему такой упрек? И вообще – чего заупрямились?… Аль зазнаваться да кичиться пришли? Все за невесту вино ставят. Не треснет Егор Степанович, если и разорится рублей на двадцать.
Это хотел Куваев с языка бросить, но его оборвали, загалдели.
– Я вам пять пудов хлеба даю, – вдруг вступился Степан, – сварите. Петр, себе варить будешь и мне сваришь… Вот и дело с концом.
– Вот как! – встрепенулся весь красный от злобы Петька Кудеяров, и, сморщенный до этого, он как будто весь распух. – Вот как! Не наварить ли тебе щей и всего прочего? На чужих руках хочешь свадьбу справить… Не-е-е, теперь не те времена!
Все разом смолкли, посмотрели на Петьку, а Степан в свою очередь налился злобой.
– Ка-а-а-ак на чужих руках? – ощетинился он и шагнул. – Ты что же думаешь – и женихов больше на селе нет?… Ты думаешь… думаешь, – у Степана затряслись в злобе губы. – Ты думаешь, ты думаешь… – и вдруг выпрямился, губа перестала дрожать, подбородок округлился. – Двести рублей! Двести рублей. Женихи найдутся.
– Оскорблять нельзя! Нельзя оскорблять, – согласился Катай. – Девку даем – сок с молоком. Поискать такой в округе.
А сватья уже кутались в тулупы, пялили шапки на головы, бабы собирали с лавок шали, накидывали их на плечи и, обозленные, двигались к выходу.
В это время дверь скрипнула – ив клубах морозного тумана, с шапкой набекрень, в избу вошел Яшка. Сватья застыли на месте. Яшка посмотрел на них, на Степана, на Грушу.
– Что, еще не сторговались?!
Все' медленно, один за другим, уселись на свои места.
– Стешка где?
– Здесь, – Груша показала за печку.
– В чем дело? Тянете который час?
– В самогоне, Яша, в самогоне, – гнусил Маркел.
– Самогон непременно нужен.
– Знамо, без самогону дело не сваришь, – согласился Маркел.
– А милиция? – спросил Петька Кудеяров.
– Что милиция?… Ишь, перепугались не ко времю…
– Угостим?
– А то не знаете?
– Ну, так тогда по рукам, – и Маркел хлопнул в ладоши.
С места поднялась попадья. Она знает, что у Яшки мать староверка: хотя Яшка и крещен и мать у него крещеная, а попа в дом не принимают. Может, в этом виноват больше Егор Степанович – он попов дерунами зовет, – а только не порядок это…
– Вот что, сватья! Она мне, Стешенька, поручила… батюшку в дом… без этого не пойдет…
– Кто о чем, – пробормотал Катай. – Ну, это дело духовное, – как-то между прочим протянул он, копаясь на столе в газетах. – Степан Харитонович, давно газетки выписываешь?
– Давно, – сдерживая смех, ответил Степан.
– Духовное? Не-е-ет!.. Без этого нет моего благословения… не пойдет она…
– Зря ты, матушка, – бросил кто-то из угла.
– Не пойдет без этого? – бледнея, спросил Яшка.
– А он мать свою обижать не будет, – сказал Петька Кудеяров и отвернулся от попадьи так, будто вопрос был уже решен.
Яшка вывел на середину избы смущенную, заплаканную Стешку.
– Слыхала слова матушки?…
Наступило напряженное молчание. Маркел перебирал пальцами бороду, угрюмо смотрел в ноги попадье. Степан отвернулся.
Яшка ниже склонил голову, левой рукой обнял вздрагивающие плечи Стешки, спросил:
– Не пойдешь?
– Пойду, – тихо ответила Стешка и еще тише добавила: – Дрожу вся.
Яшка, сияющий, глянул на матушку. Матушка в обиде дернула за рукав батюшку, батюшка отмахнулся, разлил в улыбке толстые губы:
– Новые времена теперь… не тревожь…
– Верно, батюшка, – подхватил Николай Пырякин, – по-своему ведут жисть.
Сватья засмеялись, заговорили.
Кто-то потребовал свечей к иконам. Маркел полез в карман – он староста церковный, – достал огарышек, подал.
– Ээ-э-э-э-х, таскал, таскал, – упрекнула Анчурка, – а теперь богу – на!
– Бог не побрезгует…
Огарышек тускло затеплился перед ободранной иконой.
Кто-то предложил сходить за Егором Степановичем, Клуней, за остальной родней. Пора уж и им идти. Давеча Егор Степанович малость где-то замешкался. Николай Пырякин и Егор Куваев тащили столы, скамейки от соседей, заставляли переднюю и заднюю комнаты, в чулане бабы стучали горшками. В печи вспыхнул хворост, – надо готовить варево для запоя.
И пир начался.
Егор Степанович сидел рядом с молодыми и Клуней. Пьяные бабы устроили сговор, лезли к нему, пели песни и требовали с него на мед. Егор Степанович или не слышал, или отделывался шуточками и только под конец, когда все вместе распили восемь ведер самогона (не разбирая – чей), Егор Степанович полез поцеловаться к Огневу.
– Эх, ты, соколик ты наш, – кричал он, – да я, бывало, на лету птиц ловил!..
– Как это ты на лету-то? – спрашивали со всех сторон. – Расскажи…
– Я, бывало… парень-то какой был… во-он бабу спроси, спроси бабу… Она вам порасскажет… Да и Яшка у меня… Да и то, по правде тебе сказать, Степан Харитонович, не видать бы твоей Стешке моего Яшку, если бы, – он поднял загнутый палец кверху, – дельце бы одно… Да… Из дерьма ведь мы ее вытаскиваем в люди – Стешку-то…
Спохватился – лишнее сказал. Огнев, хотя и был пьян, но последние слова Чухлява его больно резанули.
– Да, это так: в дерьме мы живем, – согласился он. Чухляв вновь встрепенулся:
– Вот, вот! Благодарить за то нас должны! Яшка! Яшка! Слыхал, что отец говорит?!
Яшка насупился. Около него выли, скулили, пели песни, плакали, топали ногами.
– Да только ведь мы чужих-то сапог не прячем, – склонившись к Чухляву, тихо добавил Огнев и громко рассмеялся.
Сказано было тихо, но Егор Степанович все понял: он острым плечом толкнул Клуню, вылез из-за стола и направился к выходу. Все, кто видел Егора Степановича, думали: на-двор потянуло свата.
6
– Степан, а Степан, – тревожно будила Груша Огнева, – встань, встань-ка… на часок!
У Степана от самогона разрывалась на части голова, а когда он открыл глаза, Груша шепотом передала, что у Чухлява в доме ералаш. Егор Степанович, будь он не тем помянут, после того как ушел с запоя, заперся и никого не пускает в избу. Он решительно заявил, что родниться с Огневым вовсе не намерен; если кто хочет родниться с Огневым – пусть идет, а Егор Степанович и один обойдется. Слава богу, говорит, ему по-миру ходить не доведется, а за хлеб всяк с него согласится порты и рубаху постирать.
– Вот как! – Степан вскочил на ноги. – Так-то он!
Стешка в это время спала за печкой. Проснувшись, она сразу вспомнила вчерашнее сватовство и с нетерпением ждала, когда заскрипит дверь и свахи снова заполнят избу. До нее донесся плеск воды из чулана, говор.
– Сраму-то сколько, – говорила мать.
– Не в сраме дело, – бурчал отец. – Ну, что мы над молодыми мудрим?
«Узнали, – подумала Стешка, – про все узнали».
Она быстро накинула на себя платье и вышла из-за печки. В сенях послышались тяжелые шаги, в избу ввалился Яшка.
– Здравствуйте, – хмуро сказал он.
Стешка тонкими пальцами вцепилась в косяк двери, побледнела.
– Что-о-о? – тихо вырвалось у нее.
– Что, Яша? – спросил Огнев.
Яшка опустился на лавку, медленно обвел всех глазами, чуточку задержался на Стешке, потом поднял руку, и ладонь сжалась в крепкий, увесистый кулак.
– Не хочет, Железный черт, свадьбу.
– Ой! – Меж бровей у Стешки чиркнула складка, и пальцы еще крепче вцепились в косяк двери, глаза налились слезами.
В печной трубе визжал ветер. В тишине слышно было, как тяжело дышала Стешка. Сверчок затрещал в темном углу.
– Плесни-ка его кипятком, – посоветовал Огнев Груше и повернулся к Яшке. – Что, Яшка? Ждать этого надо было… Ты сам-то теперь ка-ак? Назад?
– Да-а, дядя Степа, с ней, со Стешкой, я сроду не расстанусь… не расстанусь. Она… Да она не невеста уже мне. Жена! Жена давно, – он долбанул себя в грудь. – Это вы понимаете?
Мать выронила из рук глиняное блюдо, черепки зазвенели по полу. Она и раньше замечала: у Стешки по ночам говор нехороший. Девка, а о младенцах бормочет. К чему девке о младенцах? Так вот что тут… Не-ет, на Стешку она не в обиде… Сама помнит, как в девках любила Степана. Разве на что посмотришь?… Но она выдержала… и после венца сватья не подавали ее отцу и матери стакана с выбитым дном. Не-ет! На грушиной свадьбе свахи развесили на дугах белье в красных пятнах.
– Ну, ты что залилась? – прервал поток грушиных воспоминаний Степан. – Подсядь-ка поближе, Яша.
Яшка подвинулся ближе к Степану.
– Что же, давно бы надо было об этом сказать, – продолжал Степан. – Экая беда – не хочет свадьбу. Плюнь! Руки у вас молодые, сила есть и возможность полная есть на ногах крепко стоять. – Чуть помолчал. – Мне вот дедушка Харитон, когда я еще мальчонком был, всегда сказывал: «Степашка, вырастешь – главное дело, на карачках не ползай. Упал где, на ноги ментом вскакивай, а на карачках не ползи. Люди, как гуси, заклюют, коль на карачках».
Яшка поднял голову, посмотрел на Степана, на Грушу, на Стешку. У Стешки дрожали губы, раздувались ноздри, а чуть зеленоватые глаза расширились не то в страхе, не то в радости.
– Вон у тебя руки-то какие, – Степан подбросил Яшкины руки, – оглобли, а не руки… Да с такими руками без плуга землю расцарапаешь… А ты нос повесил… Эх, мне бы годков двадцать назад! Я бы показал.
Смех вырвался у Яшки. В самом деле, разве земля вверх тормашками перевернулась или между ними и Стешкой пропасть пролегла? Вот она, Стешка – красивая, близкая, родная; руку протяни – и живи до гробовой доски! Не-е-ет! Никто в сорочке не родится… Кирька Ждаркин вон с фронта явился в чем мать родила, а сейчас гляди – обстроился.
Яшка вновь рассмеялся. Рассмеялась и Груша. Она тянулась матерински приласкать Яшку – сейчас-то он дороже всего. Засмеялась и Стешка. Загудел бодрый голос Степана:
– Чудаки вы, молодые наши… Законов не знаете… Чай, не при Иване Грозном живете, а при советской власти… Айда в совет! Ждаркина позовем, окрутим – крепче всех, если у вас уже крепко. А этот, твой-то скрипун, гнать будет – суд на него позовем. Айда! Ну, поворачивайся!
Он накинул на плечи драный полушубок. У Яшки схлынула тоска, и все то, что предложил ему Степан, показалось простым, обыкновенным, нужным. Надел на голову шапку и молча руками показал Стешке: одевайся-де, пойдем.
– Да ты, – вырвалось у Груши, – надо, чай, надо… – родная…
– Ну, что? – засмеялся Степан. – Благословить, что ль, хочешь? Валяй!
Две молодые головы – одна с вьющимися, густыми волосами, другая – кургузая, угольчатая, с чубом – опустились перед Грушей.
…В эту ночь молодые согнали Огнева с кровати. Ложась спать, Груша кутала их тулупом, и теплая слеза упала на щеку Стешки. Стешка схватила руку матери, крепко прижалась к ней, а позже Степан услышал ее шепот:
– Он – тятя – у меня хороший… Он нас не прогонит… Работать с ним будем, не оставит нас… А твоих боюсь я… Его боюсь… Егора Степановича. На запое на меня так глядел – дом будто бы я у него подожгла.
Тогда ближе подвинулся Степан к Груше и корявой рукой погладил ее лоб.
7
Наутро молва побежала по селу – злая, с насмешкой. Сначала она выкатилась из избы Анчурки Кудеяровой, потом поскакала из улицы в улицу – извилистыми тропочками, переулками, сугробами, перед домом Егора Степановича остановилась:
– Твой-то Яшка к Огневу ушел! Утром в совет, а ночью – спать! Ну, сродил сынка! Вот свадьба. Что у людей, что у собак: сгрудились на углу – и пошло.
Егор Степанович при народе только скрипел зубами, Маркелу Быкову посоветовал, чтобы тот сам за своей снохой Улькой поглядывал, а когда народ схлынул, Егор Степанович сел в передний угол – под образами – и долго ломал голову.
Да, на него свалились сразу два удара. Яшка ушел – оторвался родной ломоть, оторвался без спроса! Да как! Хоть бы, сукин сын, вид подал, что отец ему не все равно, что булыжник на Балбашихе!.. Другой удар сильнее (такой раз в жизни бывает) Егор Степанович получил от Плакущева Ильи Максимовича… Вот тоже удружил! Егор Степанович на краю пропасти держался, а Илья Максимович по дружбе коленочкой подтолкнул… Ну, да пусть не радуется! Егора Степановича нелегко спихнуть – колени обшибешь за милую душу. Пусть не радуется… А вот если уж Егор Степанович захочет толкнуть – так уж тогда костей не соберешь и себя забудешь как звать!..
Но как? Как сделать так, чтобы родной ломоть в своих руках оказался, чтобы «Бруски» не убежали, чтоб у Плакущева Ильи остаток бороды ветром по миру разнесло… Сила у Плакущева теперь на селе большая: зятек – голова на селе, у зятька все в послушании, а Егор Степанович – один, волк серый да обиженный, с зубами поломанными…
Так он проскрипел несколько недель – весь рождественский пост. На висках у него появились завитушки седин, а лоб еще больше покрылся морщинами.
Но сегодня ему стало совсем невтерпеж.
– В вик пошел хахаль-то наш, – буркнул он за обедом Клуне и тут же разозлился и на то, что заговорил с Клуней, и на то, что Клуня недоуменно посмотрела на него. Но, уж начав говорить, продолжал в злой хрипоте: – Огнев Степка подбил!.. Что глаза-то выпялила? Подбил – грамотку, слышь, достань, полдома у отца отхряпни!.. Получишь у меня!.. Получишь!.. Задрал нос! Ну, и ступай! А я вот возьму да и подожгу все!.. Вот те и вик-сик! Что он мне? Он наживал – сик твой?
– Уймись ты, старик, – голос у Клуни дрогнул, – все они молодые-то такие… Придет… Чай, своя кровь, родная…
Но и дрожь в голосе и тон, да и вообще, что бы когда ни говорила Клуня, – все это раздражало Егора Степановича.
– Не знай – своя, не знай – чужая!
У Клуни расширились зрачки, правая рука поднялась. Егор Степанович еще сильнее долбанул:
– И скорее со стороны – выродыш.
– Что ты, старик? – Клуня закрестила его. – Что ты? Опомнись.
– Не крести.
– У края могилы слова такие! Этого еще не слыхала. От своего сына отказ…
– Не крести, говорю… без тебя крещен. Сынка вон крести… В артель, слышь, пошел. Они сами-то за лето последние мохры спустили, вся срамота наружи… Наш хахаль к ним. Ну, дай ему свое добро, дай! А он его по ветру пустит. Ты жила, трудилась, копила, вон и сейчас болячки на титьках… А ему дай добро. Ну, дай, он те на старости-то лет пустит с сумой.
Но уж у Клуни прорвалось. Столько лет молчала, не перечила. Ложился иногда к ней под бок Егор Степанович, мял, спрашивал того, чего надобно ему было, после отворачивался, храпел боровом или уходил и сидел всю ночь под окном в задней избе – богатство свое стерег… и десятки лет – всю жизнь молчала Клуня.
– Заел ты, заел… всех заел! – неожиданно вырвалось у нее.
Егор Степанович вылупил глаза так, как будто вдруг заговорил тот чурбашок под сараем, на котором Чухляв всегда в тяжелые часы посиживал.
– Вот о-но как! Уходи! – взвизгнул он. – Ступай! И ты ступай! Все ступайте! И тебя я замучил. Всех замучил! Чего сидишь? Беги за сынком… Беги… а я…
Клуня открыла рот, хотела кинуть что-то злое, годами накопленное, а Егор Степанович вскочил на ноги, и худые жилистые руки потянулись к лампе.
– Все сожгу, все назло подпалю! Перепугалась, старая?! Где лампа? Все подпалю…
Но, сказав вместо спичек «лампа», он как-то разом свернулся и, выбежав из избы в сарай, сел на чурбак.
Тоска, одиночество загнанного волка насели на Егора Степановича. Казалось, и черепичная крыша под сугробами снега, и дубовые стойки сарая, и бледное небо – все давило, сжимало, все ополчилось против него…
Может, и прав Яшка? Может, уж старость Егора Степановича одолела? Кряхтеть, значит, ему осталось… Да нет: не хочет Егор Степанович кряхтеть и веревку с петлей на шею не намерен через переклад перекинуть… не намерен он этого делать. А что-то надо делать! Не ходить же сутулому, угрюмому, будто вшами заеденному, из угла в угол, не скрипеть же в молчаливой злобе на врага своего!..
Долго сидел в сарае, отыскивал зацепку. Временами его от дум отрывал протяжный плач Клуни, но это в его голове проходило почти так же бесследно, как облако по ясному небу. Думал о своем… И только совсем под вечер, когда за плетнем у самого сарая послышались шаги, Егор Степанович привскочил, глянул из окошечка конюшни в переулок – переулком шел охранник вод и лесничий Петр Кульков.
«Вот человек, – обрадовался Чухляв, – плут хотя, а у них бывает зачастую».
Потрусил через двор. За калиткой столкнулся с Куль-ковым.
– Зайди-ка, зайди, Петр Кузьмич, дело до тебя есть. Кульков чуть заупрямился. А Чухляв за рукав поволок его в избу.
– Что уж ты нонче и знаться с нами не хочешь? – и, войдя в избу, заторопился: – Клуня, поставь-ка самоварчик… разогрей нас, стариков… – Ключ из вязанки достал, сунул Клуне: – Самовар возьмешь, запри, смотри, чулан!
Удивилась Клуня и тому, что ключ доверил Чухляв, и тому, что заставил ставить самовар. В чулан пошла, с верхней полки самовар достала, в трубу самоварную глянула – там пауки себе жилье завели. Тряхнула самовар – из трубы посыпались пауки, побежали в разные стороны. Клуня босой ногой подавила пауков, в самовар воды налила.
Шумит самовар, радуется. На столе дело разделывает, из двух дырочек пар фырчит так, что потолок капельками покрылся. Это не понравилось Чухляву – дырочки у самовара прикрыл, самовар будто обиделся, запищал.
– Ты слышь-ка, Петр Кузьмич, – начал Чухляв, – ты у них там бываешь, у этих, у властителей… Растолкуй-ка мне, бают, закон такой выпустили: живи, кто как хошь, чужого не трогай и против воров – всеми мерами. Нашему трудовому крестьянству вольгота, и учись у нас – как и что. Ты как в этом деле, Петр Кузьмич?
Блюдечко с чайком оторвал Кульков от губ. Через блюдечко остренькими глазами на Чухлява чиркнул, промычал:
– Тронулись будто… А куда? Об этом трудно…
Чует Чухляв – знает Кульков, куда тронулись, а молчит, потому – мужик он плут первосортный. Коршуном около него Егор Степанович закружился. Родных Петра вспомнил, расхвалил, чистокровным рысаком отца обозвал, о братьях говорил – вот первые работники на селе! Потом подступил – лучше-де Кулькова и людей в селе не сыскать. Да что там в селе, в округе такой умной головы не встретишь. Тогда и Петр к уху Чухлява склонился, шепнул:
– Тронулись… Больно тронулись… Вид такой – буржуи все себе заберут… у власти они останутся – эти советчики, а в самом деле буржуи всем вертеть будут.
У Чухлява в башке – золотые столбушки: три тысячи, спрятанные в надежном месте. Об этом не сказал, а чтобы скрыть, засмеялся:
– Во-о-о-на-а-а! А я думал, ты совсем в их веру переправился. А ты вон что!
– Нет. – Еще ниже нагнулся Кульков, руки растопырил и растопырками – перед глазами Чухлява. – Нет! Я линии такой держусь: всяк человек должен свою точку искать. Нашел, крепко и держись на той точке. Какая бы власть ни была, рыжа, зелена ли – свою точку береги… При всякой власти, – он оттолкнулся от Чухлява, – при всякой власти жить можно: всякая власть – власть.
Руками взмахнул от радости Чухляв.
– Справедливо это ты, справедливо.
– Да, – Кульков икнул, – своей только точки держись. Ямки обходи, овраги и крутись. Умней крутись, – и он закрутил пальцем над столом.
Пили чай. Нагибали самовар: кипяток к концу подходил. Чухляв подолом рубахи с лица пот стер, и опять:
– А как, Петр Кузьмич, нонче насчет разделу – в порядке это?
– Да-а как тебе? Говорят, в порядке, – у Кулькова вновь забегали глаза. – Впрочем, как знать? Нонче какой порядок?
– Выгнать, на прямую тебе говорю, из дому можно?
– Ты что, делиться, что ль, задумал?
– Выгнать! А ты – делиться.
– Ты, – зашептал Кульков, – точку свою не забывай. Законы что – их и так и эдак повернуть можно, на то и законы. Только умеючи вертеть надо. А не сумел – другую дверь в избе проделают. Понял? Ты не гони его! Не гони! Пускай придет. А ты его исподволь: не тем, так другим ковыряй… Капля, – вскрикнул Петр, – и та камень точит… А ты, чай! да эх! Знаю я тебя! – Он оттолкнул от себя Чухлява и раскатисто засмеялся. – Он в суд подаст. А ты в суде свое: «Я-де его не гоню, молодой он, от молодости это у него. Вот и хочет от молодости хозяйство нарушить». «Рано, значит, – скажет ему суд, – рано тебя, Яков, до хозяйства допускать». Понял?
– Так, так, – Чухляв мотнул головой.
– Точку свою не забывай.
После ухода Кулькова Егор Степанович долго ходил из угла в угол, ждал Яшку. И на другой день ждал:
«Яшка придет! Чай, хоть вид подаст, «прощенья, мол, прошу». Прощу его, а там видать будет».
Но Яшка не шел.
И на третий день не выдержал Чухляв – Клуне буркнул:
– Ступай, позови. Чай, не зверь я. Пускай идут.
К вечеру Клуня привела молодых.
Чухляв в это время сидел в переднем углу, читал псалтырь, тянул гнусаво:
– Аллилуя, аллилуя, аллилуя…
Яшка сказал матери:
– Ты, мама, прибери постель. Одеялку новую достань. Да занавески привесь. Мы тут будем спать, а вам и на полатях ладно.
Затрясся Чухляв, хотел гаркнуть: «Что-де, пришел? Аль ты хозяин, аль я хозяин?» Но тут слова Кулькова вспомнил, сдержался, прохрипел:
– Спи на кровати… Только вот четвертую ложку я забыл купить… Четвертой ложки нет.
– А мы со Стешкой из одной поедим, из одной-то нам еще вкуснее. Так, что ль, Стешка? – и со всего разбега Яшка чмокнул Стешку прямо в губы да еще ладошкой по спине похлопал. – Вот как, тятя, гляди, заживем.
Чухляв сжался, ноги крючком загнулись под лавкой, голова задергалась, над псалтырем нагнулся и гнусаво запел псалом Давида:
– Всяа-акая тварь хвалит господа-а-а…
Клуня тихонько тронула Стешку за платье. Отвела в чулан и в чулане, смеясь и плача, осматривала ее, гладила волосы, щеки, спину, и слезы из Клуниных глаз часто закапали на Стешкины руки.
– Я тебя, Стешенька, любить буду… любить буду, – шептала она, прижимая к себе Стешку.