Бруски. Книга I

Панфёров Федор Иванович

Звено седьмое

 

 

1

Весна на дворе – сизая, туманная.

Давеча Егор Куваев мимо прошел, проговорил:

– Весна! Легко дышится, Егор Степанович!

Легко! Дураку и палец покажется железкой. Ну, что в самом деле в весне? Серо кругом. Всюду пахота идет, – вишь, разбросались мужики по полям, ровно зайцы. А он – «легко дышится!» Запрягись-ка в соху – вот легко дышится! А еще печник. Помог бы вот лучше разобраться, где и что, а он – «легко дышится, Егор Степанович…» Вон на «Брусках» тоже, видно, легко дышится! На днях пахать собрались, так на пахоту на себе лошадей волокли. Смех! Разве на полыни лошадь работать будет? А во время пахоты Панов Давыдка с Николаем Пырякиным подрался… Двух лошадок в плужок впрягли – бороздой Давыдка ходил, серенького жеребчика похлестывал, а своего меринка жалел. Да и кому своей лошади не жалко? Кому хочешь доведись, а все свою-то лошадь жалко… Ну, и Николаю своего жеребчика жалко… Как так? По какому праву Давыдка хлещет жеребчика? Конечно, Степан мирил Давыдку и Николая, да они уж козны врозь. Давыдка, слышь, собирается бежать из артели. А всего только позавчера серенький жеребчик Николая Пырякина в погреб влетел. Вытащили жеребчика из погреба на еду собакам. Вот это ловко! Чижей тебе, Коля, по зиме ловить да ноги в потолок задирать, а ты в крестьянство сунулся… Или топил бы да топил печи в московских домах.

Да и то опять: Степан вчера Николая Пырякина в город услал – учиться. Смешно! Николай учиться поехал. Паренек, что ль, бесштанный! Глядеть будет в книгу, а видеть фигу. Пускай учится. Пускай хоть и сам Степан туда едет. Не в этом загвоздка, – а вот Плакущев Илья Максимович, с тех пор как Егор Степанович был у него в избе, не глядит… На «Бруски»-то вместе глаза пялят, а как в улице встретятся, друг друга не замечают, в разные стороны смотрят – враги! Тут бояться надо. Плакущев Илья, слыхать, намеревается свою партию сколотить да «Бруски» – под себя. Да и еще поговаривают: Степан Огнев старается Кривую улицу на две половинки разбить, одну – Плакущеву Илье, другую – себе. Кто куда хочет – иди. Только, слышь, ежели по дороге Огнева пойдешь – белый хлеб тебе; по дороге Плакущева – на траве да на сухарях век сидеть… А Егора, дескать, Степановича посередке оставить – болтайся, как большой наперсток на мизинце. Ну, нет, Егор Степанович наперстком болтаться не желает! После беседы с Кульковым и Егор Степанович решил переворот в голове сделать. Довольно на пороге сидеть да тараканам счет вести. Пора выглянуть да всех на путь-дорогу наставить: на сход стал являться к завалинкам, тихонько, будто про себя, да сторонкой речи повел:

– Я ведь ничего супротив артельщиков не имею… Отдайте им хоть вот и улицу – пускай пашут. Только ведь землю они заняли рядом с селом: тут и огороды и все было для нас. Пускай вон на Зольники идут. Далеко? Ну, что ж далеко? Пускай там пример покажут. А так я ничего… Я мир хочу на селе!

И с весны к Егору Степановичу стали приставать: Петька Кудеяров пристал, Шлёнка, Маркел Быков – этот хоть и жмется от Егора Степановича, как теленок от холодного ветра, а не отбегает прочь. Чижик! Этот на Кирилла Ждаркина в обиде – Кирька на свадьбе Чижику при всех бросил: «Зачем, когда я на военной службе был, слеги у меня с сарая потаскал?…» Кульков пристал… Вообще, сбилась горсточка, и теперь Егор Степанович не один в поле воин… И вдруг он ужаснулся: неужель в самом деле артель затевать, не одному, а скопом буерак перепрыгивать?

От этого у Егора Степановича в голове все перемешалось: привык в одиночку, а теперь возись со Шлёнкой, с Петькой Кудеяровым и со всяким прочим – уговаривай…

Егор Степанович прошел по своему огороду на Коровьем острове, оглядел молодой тыквенник и, перелезая через плетешок огорода Плакущева, пристыл на месте: из-под кручи, с ведрами на коромысле, вышел Огнев Степан и начал плескать воду на молодую капусту.

– Весь горб протрешь, – зло смеясь, произнес Егор Степанович и тут же подумал: «Дурак Степка, со мной бы сплелся, Давыдку по шапке, Николку по шапке… Поговорить разве?» Крикнул:

– Здорово, сваток! Аль не сваток ты мне?

– Здорово! – ответил Огнев.

– Постой-ка, сваток, зачем гнев на меня имеешь? В дружбе давай. Дело одно ведем – мирское… И родня притом, совместно давай мир ковырять…

«Чудак, – улыбаясь, подумал Степан, глядя, как у Чухлява трясутся руки и бегают в разные стороны глаза. – Прямо таки жулик!» И проговорил:

– Эх, эс-ер ты, эс-ер! Мутишь в поганом ведре, а нюхать не знай кому!

– Зря ты есером, – Егор Степанович сморщился: – Не есер я. Плюю на есера! Я за советскую власть умереть готов и вообще, – запнулся, а в голове свое понеслось: «Собака на свист и то бежит, а у Степана в брюхе ошурки, да и налог на него накатили… Поманить надо». – Ближе подошел, затараторил: – Без работы я не могу. Не могу без работы. Ты возьми, к примеру, у тебя в чем недостача… налог там аль что… по родне и ты придешь… подмогу…

– Плут! – сказал Огнев и засмеялся.

За полу пиджака уцепился Егор Степанович:

– Ты постой-ка! Зря ты, голова садова!

Степан остановился, посмотрел в лицо Чухлява. Оно сморщенное, жалкое, как у пьянчужки. От этого у Степана поднялась злоба, хотелось наотмашь ударить кулаком по лицу Чухлява так, чтобы разлепешить враз.

– Не трожь фалды, – и зашагал под кручу, бросая через плечо: – Разговор у нас с тобой короток: жалею – когда можно было, не прикончил такого пса!

«С этой стороны не подойти, – подумал Егор Степанович и оглянулся кругом. – Хорошо еще, никого поблизости нет – не видали».

А когда сутулая спина Огнева скрылась за зеленым кустарником, прошептал:

– Посмотрим, кто еще кого прикончит!.. Поглядим…

Сизый весенний ветер дунул по кустарнику, приласкался к серым, дырявым плетням огородов и закрутил пыльцой на лбине утеса Стеньки Разина.

 

2

Егор Степанович перешел улицу и, переступая порог калитки, закричал:

– Стешка, а Стешка! Что, постоялый двор это тебе? Не знаешь, куда ведро вешать? Да не туды, не туды! Вон гвоздь-то, на него и вешай…

– Зуда! – огрызнулась Стешка. – День и ночь зудит, как комар.

– Поворчи вот у меня. Я те поворчу!

Стешка повесила ведро на гвоздь и заторопилась к маленькой Аннушке. Аннушке пошел уже второй месяц, и об ее родах молва на селе распустилась павлиньим хвостом.

Как же – со дня свадьбы и шести месяцев не вышло, а Стешка уже родила!

Да пускай что хотят, то и говорят! У Аннушки большие зеленоватые глаза, как у матери, и крутой подбородок, как у отца. Стешка целыми вечерами просиживала над Аннушкой, распевая тихие песенки, и ждала приезда Яшки. Недавно он уехал на Каспий, там работал, слал Стешке письма, и в последнем сообщил, что скоро будет дома. Вот это радость! Люди и не знают, чему радуется Стешка. Давеча поутру у Шумкина родника бабы окружили. Что уж больно свежа, будто яблоко, Стешка? Вон Зинка Плакущева или Настька Гурьянова, или кого ни возьми – вскоре после венца иссохли, а эта расцвела.

– Не знаю, – смеясь, ответила она.

Кошачьим шагом Стешка подошла к зыбке: осторожно приподнимая, приложила пухлым ртом Аннушку к набухшей молоком груди. И тут же вновь вспомнила Яшку, его сильные руки и твердый шаг. Вспомнила и то, что порассказала ей мать несколько дней тому назад про отца – Степана. Степан по ночам мечется в постели, кричит, что умрет, а не покорится Егору Степановичу. Лучше головой в петлю. А вчера Стешка, заслыша про то, что у Николая Пырякина жеребчик упал в погреб, пошла к своим. Отец сидел, в задней комнате под окном – высох, будто срезанная ветка ивняка: бородой словно еще больше оброс, и глаза ввалились. Увидев Стешку он улыбнулся, хотел что-то смешное да ласковое оказать, а вышло грустное. Рукой отмахнулся, повернулся к окну, а когда Груша вышла во двор, заговорил:

– Тяжело мне, Стешенька… Эх, народ-то темный, зверь народ! На днях вот какой-то олух в парнике у нас все стекла поколотил. Хорошо, морозу не было в эту ночь, а то вся рассада пропала бы. А поколотил неспроста, подговорил кто-нибудь. Ты хочешь сделать так, чтоб все за тобой пошли да от тараканов избавились, а они на тебя же…

Помолчал.

– Вот Яков бы твой ко мне впрягся, мы бы свернули все село. А с этими трудно… У Николая жеребчик подох, а Давыд все дуется чего-то. Как бы не отлетел в сторону! – Еще ниже согнулся. – Ты знаешь, Стешенька, что корова-то у нас твоя. Вот хочу я одну вещь купить, ты мне корову разреши продать. Матери скажи, что Яков тебе велел продать корову, а приедет, дескать, другую купит… а?

Конечно, Стешка согласилась продать корову. Об этом она и письмо брату Сергею в Москву написала и приписку сделала, что отец по ночам мечется и жить ему больших трудов стоит… Не пособит ли Сергей советом аль чем… да и не приедет ли хоть на недельку в Широкое…

…В комнату вошла Клуня и, нагнувшись над Аннушкой, тихо проговорила:

– Спит голубушка?

– Спит, – тихо ответила Стешка и положила Аннушку в зыбку.

– А ты укутай, укутай, – посоветовала Клуня.

– Тепло, матушка…

 

3

В сумерке вечера, крадучись, во двор к Егору Степановичу собрались гуляки.

Егор Степанович, семеня ногами, вынес в угол за конюшню стол, поставил пять четвертей самогона, капусту, помидоры, затем еще раз обежал кругом стола, прислушался.

– Угощайтесь, – сказал тихо.

Гуляки мялись. Чижик первым приложился к самогонке. Охватив кружку маленькими ладошками, как крысиными лапками, он приподнял ее и пискнул:

– За умственную голову Егора Степановича и вообще за всю компанию.

– Тише ты, – зашипел Егор Степанович. – Уши кругом.

Чижика поддержали Петр Кульков, Петька Кудеяров, Шлёнка. Только Маркел Быков сидел молча. У него под завитушками бороды крепко сжались губы, а сердитые глаза уставились в угол конюшни. Чудилось Маркелу – не в ту ногу он пошел. Да и Егор Степанович ведь какой? Репей, привязался… Отказать ему – не мое, мол, это дело, Егор Степанович, – обидишь: родня. Не отказать – самому все это поперек горла становится. Ну, зачем Маркелу «Бруски» там какие-то? Огнев забрал – ну, и пускай забрал. Маркел – староста церковный и еще пчелок думает завести, с пчелками да около свечного ящика думает век свой дожить, а тут артель какую-то затеяли… канитель какую-то развели! Да с кем? Кого набрал только? Шлёнку – этому пожрать бы. Петьку Кудеярова. Разве сапожник – человек? Плакущев, видно, его от себя отпихнул, он теперь к Егору Степановичу. И Чижик тоже – на дню у него семь пятков… Компания! Встать вот – вон она калитка-то – в калитку да и домой: «Прощайте, мол, мне не по пути». Ан нет, ноги не двигаются, язык не ворочается, а злоба внутри кипит… Но уж пить Маркел не будет. На это его не собьешь. Пускай что хотят, то и делают.

– Не пью. Сроду этого зелья в рот не брал.

Егор Степанович исподлобья глянул на Маркела, сердито мигнул: «Пей-де, и я вот, дескать, не пью, а где надо – так там уж непременно надо».

Мотал головой Маркел, как его ни уговаривали.

– Ну, раз не пьет, зачем же силой? Пейте сами, товарищи, – и тут же легонько засмеялся Егор Степанович, дивясь, что друзей своих назвал товарищами. «Еще коммунистами как бы не пришлось звать! Ну, что будет, то и будет», – и опрокинул самогонку себе в рот.

Пили. Угощались. С шепота перешли на говор. А когда дурман совсем прошиб, поднялся Егор Степанович, сказал:

– Я что?! Мне бы власть, я бы наделал делов… А то власть, дихтатура, рабочему – власть, а крестьянину – шиш. Оно, знамо, кто у власти, тот себе… Мы бы у власти, я бы, к примеру, я бы тоже себе.

– Верно, Егор Степанович, верно! – подхватил Петька Кудеяров. – Вот, например, нам бы власть, сапожникам. Что бы мы разделали. Мы бы себя, сапожников, озолотили: сапожки сделать – давай тыщу целковых, не то – ходи босой.

– Сто-оп, я председатель, – одернул его Кульков. – Сто-оп! Слово тебе, Петька, не давал. Стоп – говорю. Егор Степанович продолжит!

– И то еще, – продолжал Егор Степанович, – я ведь какой. Я где скажу, там и уродится. Только в одном месте землю мне. А то сорок сороков напороли – и прыгай по загончикам… Не-е, ты власть, так на отруб нас пусти…

– Верно, – перехватил, приподнимаясь, Кульков, – можно только так – через отруб к этому… к коммунизмию!..

– Там к чему – к этому, али вон к тому, – Егор Степанович завилял рукой, – там умирать будем, а вот теперь…

– В кулаки полез! В кулаки! – Петька Кудеяров вскочил и, засучив рукав, согнул руку и заскрипел зубами.

– Лодырей! Лодырей у нас много развелось! – орал Петр Кульков. – Куда ни поглядишь – лодыри и воры. Кругом воры.

Петька Кудеяров опять заскрипел зубами, засучил второй рукав и двинулся на Кулькова.

– Я не про тебя, – торопко отмахнулся Кульков, – а вообще!

– Отчего – лодыри? Отчего?! – настойчиво требовал Петька Кудеяров.

– Петя! Петя! – крикнул Чижик. – Чижело тебе? Живется чижело? Дом, корова, лошадь, двадцать пеньков пчел… Помогу, Петя!

Подняли ералаш. Чижик обнял Петьку Кудеярова, кричал: «Дом, лошадь, корова, пчелы!» Кульков кричал про лодырей, Егор Степанович силился унять крикунов – кричал громче всех. Шлёнка переводил посоловелые глаза с капусты на самогонку, с самогонки на капусту и пятерней таскал в рот помятые помидоры.

– Пейте, – наконец сказал он, наливая всем по кружке самогона. – Орете зря.

– Верно, пить надо, – подхватил Егор Степанович. Выпили, и это прервало галдеж.

Егор Степанович воспользовался передышкой.

– Огнева вот надо с «Брусков» сжить, о чем и уговор у нас был… Его сжить – он на глотку псом сел. Свою артель на «Брусках» закрепить. Сказать – в душе-то мы все коммунисты… только вот Огнев нам мешал… С такими словами в губернию, а то и в центр полыхнуть.

– Верно, – согласился Чижик. – Эх, Егор Степанович, тебе бы только цик-цик быть.

– Жулики, – Петька Кудеяров взмахнул кулаком, – жулики, – но, услыхав, что компания избирает его уполномоченным по делам артели, остановился.

– Вот он и подходящ, – одобрил Чижик. – Обрядится в мохры свои – «пролетарь, мол, я», – и катись в губернию… И на Кирьку надо… Какие такие я у него слеги с сарая стащил? Какие? Скажите на милость!

Петька Кудеяров мутными глазами обвел всех, самогонку из кружки в себя отправил, поймал пальцем в блюдце помидор, пожевал, рыгнул и дал согласие:

– Мне все едино: председателем, уполномоченным, кем ли. Мы в солдатчине не то видели… Мы в солдатчине, когда при Николае еще…

Перебили Петьку. Выпив, всегда он о солдатчине начинал, а кому охота слушать, когда у каждого есть чем похвалиться. Каждому охота высказаться.

Маркел Быков осторожно поднялся из-за стола, отпихнул вцепившегося Чижика и вышел на улицу.

А когда совсем стемнело, Панов Давыдка, идя с огорода, заслышал гам со двора Чухлява – поставил пустые ведра в сенях своей избы и задами пробрался к сараю Егора Степановича. Осторожно отковырял глину, вынул камень и сквозь проделанное отверстие посмотрел на гуляк. Узнав, в чем дело, поднялся на ноги, прошептал:

– Мы вот вас всех уполномоченными выберем, а тебе, столько в лысину гвоздей наколотим – век дергать будешь…

 

4

В эту ночь выли собаки. С одного конца на другой перекатывался визгливый, хриповатый, басистый собачий вой. У мужиков примета: собаки воют – быть беде: воры, волки ли на селе – гости незваные. Потому выползли сонные широковцы из хибар, с фонарями осматривали запоры в конюшнях, выпускали из клетей овец – так овцу вору не украсть, волку не зарезать: овца шумом даст знать хозяину о беде.

Собачий вой поднял на ноги и Илью Максимовича. Плакущев обошел двор, потрепал гнедого жеребчика за гриву, выпустил из клети овец, чуточку постоял посередь двора, прислушался к вою и вновь улегся в сенях рядом со своей бабой. Не спалось… Прошло вот уже семь или восемь месяцев, а Илья Максимович никак не может привыкнуть к тому, что около него нет Зинки, что Зинка живет не у него, а у Кирилла Ждаркина. Конечно, он совсем не в обиде на то, что Кирилл забрал к себе Зинку. Кирилл будет цепким мужиком, и род с него пойдет цепкий. Да вот – хочется иногда Илье Максимовичу ласково, как жеребенка, потрепать Зинку за ухо. А где ее возьмешь?

«Чудно как-то мир сотворен, – думал он, глядя в окно на далекую звезду, – растишь, растишь, а выросла – на ноги встала – и к чужому в избу…»

– Лизавета, – окликнул он жену, – Лизавета!

Елизавета спала крепко, отдувалась, возилась.

Выли собаки. По задам в темноте, с подтянутыми животами, рыскали, ляская зубами, голодные волки. Впереди всех ковылял старый, седой, треногий волк. Его знали в Широком по ряду проделок: два года тому назад он попал в капкан Никиты Гурьянова, отгрыз себе ногу и скрылся в лесах, а в прошлом году перерезал овец у Маркела Быкова. И теперь, ковыляя, старый волк обнюхивал плетня, вертел короткой шеей, тихо взвизгивал. Дойдя до сарая Егора Степановича, он приостановился – пахнуло овечьим духом. Кинулся к плетню. В плетне маленькая дырка, а за дыркой в клети овцы. Обнюхав дырку, треногий чуточку попятился назад, потом осторожно на животе подполз, просунув в отверстие голову – овцы в клети шарахнулись, а у треногого с длинного языка потекла слюна, из пасти вырвалось радостное рычание.

…Наутро бабы, выгоняя коров в стадо, увидели за двором следы побоища. Сообщили Егору Степановичу. Чухляв схватил картуз с каркасом, сунул его на голову, глянул на восемнадцать зарезанных овец – и из глотки у него вырвалось, как у волка:

– Уррр!

Глубже напялил на голову картуз и конопляником зашагал в поле.

Шел рубежом – глухим и травным.

Вот уже осталось позади поле. Внизу – за зеленым полем – по долам и оврагам разбросались хибарки Широкого Буерака. Из труб хибарок валит утренний дым – топят бабы печи и, видимо, судачат про беду Егора Степановича. Конечно', судачат. Да еще насмехаются!.. Свернул с дороги, пошел напрямик, куда ноги вынесут. Молодой дубняк цеплялся за самотканные штаны, морковного цвета рубашку, тянул назад, хлестал по лицу ветками. Отдирая от себя ветки, Егор Степанович двигался вперед.

Солнце уже слизывало росу. По долам и оврагам закудрявились прозрачные туманы, потянулись ввысь. А за Балбашихой цепными псами грызлись тучи и большими сизыми клубками накатывались на утреннюю синеву. Ветер сильнее затрепал кудрявый орешник.

Егор Степанович не слыхал грызни туч. Он выбрался из дола и, путаясь ногами в прошлогодней полыни, в мышином горошке, пересек поле, под названием Винная поляна: эта земля когда-то была пропита стариками. Тут остановился: наперерез ему расхлестнулся глубокий, с крутыми берегами Сосновый овраг.

В стороне за оврагом – над дубовой рощей, в утренней синеве две галки и большая ворона с криком гонялись за ястребом. Ястреб, не обращая внимания на крикунов, делая круги, поднимался все выше и выше и через некоторое время почти совсем скрылся в глубине весеннего неба. Затем камнем метнулся вниз.

Егор Степанович невольно вспомнил слова Сутягина: «Жизнь прошла, как вон ястреб на колу повернулся». Он посмотрел в овраг и подумал:

«И-и-их, бултыхнуться вот вниз башкой!»

И сразу попятился, ощетинился, будто перепуганный кот: внизу, под кустом барашковой рябины, на дне оврага спал треногий волк. Он мерно отдувался. Налитый овечьей кровью живот торчал барабаном. У Егора Степановича вздыбились на голове остатки волос.

«Прикокнуть насмерть хромого, – решил он и тихо, не сводя глаз с треногого, пополз на животе к дубу. – Там спущусь в овраг, там по оврагу – и к нему… Обожрался, спит крепко, сонного-то шутя связать… Не разбудить бы только, только бы добраться…»

Полз тихо, медленно. Даже ворона, сидя на камне у оврага, и та не шелохнулась.

Вот и дуб – зелеными лапами, словно огромными пальцами, растопырился во все стороны…

«Схвачу, – думает Егор Степанович, – треногого, в село приволоку, мужиков от грабителя избавлю. Глядишь – мужики за избавление по ягненку дадут… Ягнята за лето в овец вырастут. А там и опять свои овцы…»

И не заметил Егор Степанович, как пропала тень и орешник по склону дола зашумел как-то по-особому – тихо, но внятно.

И вдруг… треск…

Сунулся Егор Степанович лицом в жесткую глину – крякнул. Картуз отлетел в сторону, а каркас-пружина, шипя, упал около камня.

 

5

День был праздничный, да еще дождик перед этим хороший прошел – земля молодухой глянула, леса, поля зазеленели, зазеленел подорожник в улице. По лужам ко двору Егора Степановича сбежались широковцы. Кто породнее – в избу набился. Как же, случай такой редкий, почти небывалый в Широком: от картуза, так сказать, от своего, от каркаса этого самого, человек пострадал.

В избе, в углу на кровати, лежал Егор Степанович. На голове остатки волос совсем поседели, козлиная бородка вылиняла, а по лицу – ползала злоба. Иногда он открывал глаза, обводил присутствующих пустым взглядом и шипел:

– Квасу!

У его ног – Клуня. Напротив Клуни – Плакущев Илья, пришел проведать: такая беда с каждым может случиться. Он распустил бороду, смотрит на Егора Степановича так, будто никогда не видел его. Рядом с Плакущевым Маркел Быков, Петька Кудеяров и дедушка Катай.

– А я только что вчера поругался с ним – лыки он не то присвоить, не то что хотел… мои лыки… я надрал, а он ввязался. Вот грех-то! – сокрушался дед Катай.

– Ну, об этом не время, дедушка… Не теперь об этом. Выдьте вы, выдьте! Чего сгрудились? Дышать в избе нельзя!

Мужики и бабы от окрика Плакущева еще упорнее уставились на Егора Степановича и шеи вытянули, будто гуси через плетень.

– А вот не поспей мы к нему – каюк бы ему… А зарыли в землю – вишь, отошел, – начинал в десятый раз Петька Кудеяров рассказ о том, как они подобрали у Соснового оврага Чухлява, сбитого молнией.

Шлёнка, кряхтя и расталкивая народ, пробрался в избу, смял в руках картуз, посмотрел на Егора Степановича.

– Как это его? Вот живешь, живешь…

– Тыщу раз уже сказывали, – оборвал его Плакущев и повернулся к толпе. – Выдьте! Во-от – говори, не говори!

Шлёнка присел на корточки у порога и через несколько секунд задымил махрой, но тут же быстро подмял цигарку под голую пятку. Егор Степанович зашевелился, приподнялся: с плеч у него сползло одеяло, показались сухие кости на груди, а по обе стороны горла две большие впадины.

– Огнева, – прохрипел он, – проститься…

Клуня засуетилась, заохала.

– Я сбегаю, я! – вызвалась Улька, молодайка-сноха Маркела Быкова.

Толпа раздвинулась, выпустила Ульку. Приподняв юбку, шлепая ногами по влажной земле, Улька бросилась вдоль улицы ко двору Огнева.

– Куда, Улька? – кричали ей.

– За дядей Степой… Огневым. Прощаться зовет.

– Видно, умирать собрался, – заговорили широковцы и еще теснее окружили дом Егора Степановича, полезли в окна, двери.

В избе посерело.

– Аль конец? – спросил, нагибаясь к Плакущеву, Маркел.

– Ему больше знать. Жалко мужика-то. Все ведь через канитель эту. Не унимался… Такой был. Да отлетите вы, – Плакущев забарабанил пятерней в стекло, – отлетите!

Лица в окнах замерли. Илья Максимович развел руками.

– Хоть кипятком отгоняй.

– Как это его? – вновь спросил кто-то из толпы.

– Тыщу уж раз сказывали.

– Дядя Степа! – сообщила Улька, протискиваясь вперед.

При появлении Огнева Плакущев и Маркел поднялись, поздоровались за руку, табуретку ближе к Чухляву подвинули, сами отошли в сторону, а Катай шепнул:

– Не бранись, Степан, не бранись с ним, при смертном часе он.

– Здорово, сваха, – Степан поклонился Клуне.

Егор Степанович сначала открыл левый глаз, чуточку посмотрел на Огнева – узнал. Глаз загорелся злобой, засверлил. Потом открылся второй. Долго смотрел Чухляв на Огнева, затем приподнялся, прохрипел:

– Рад… подыхаю, а?

Разом пот прошиб Огнева.

– Ты, Егор Степанович, – заговорил он немного спустя, – прощаться звал… Для меня все равно… Ты звал. Ты хотел.

Чухляв вновь опустился на кровать, немного полежал, потом, приподнимая сухую грудь, глубоко вздохнул:

– Эх, Степа! Земля-то там какая… на «Брусках»… Давно с отцом еще у Сутягина-барина сымали. Хлеб был!.. Вот оно что.

По сморщенному лицу побежали слезы, рука дрогнула и повисла с кровати плетью. У Степана в горле собралось что-то горькое, давящее: хотелось не то пожалеть как-то Чухлява, не то – выскочить из избы и убежать.

Егор Степанович долго лежал молча, закрыв глаза. Молчали и все. Как-то уравнялось дыхание. В тишине дыхание толпы раздувалось мерно, будто кузнечные мехи ленивого кузнеца. Клуня еще ниже спустила черный с белым горошком платок на глаза. Катай водил посошком по грязной трещине пола. Стешка – и та прислушалась, поднялась с табуретки и в тревоге глянула в заднюю избу.

– Дайте дорогу! Пропустите, – раздался в сенях голос. – Что тут стряслось?

Толпа расступилась, а Стешка кинулась и со всего разбегу повисла на короткой, сильной шее Яшки.

– Желанный ты мой, – только и сказала.

Ночью, когда угомонились широковцы, Яшка и Стешка, положив между собой Аннушку, тихо шептались за занавеской. Яшка привез с собой сто целковых и бумазейки Стешке на платье да синего сатина Аннушке.

Стешка гладила рукой яшкину грудь. Крепко целовала, тихо смеялась.

– Усы у тебя, борода растет. Ишь – колючка, – и горячей щекой прижималась к небритой бороде.

Яшка чуть приподнялся, большими ладонями обхватил Стешкину голову – волосы густой куделью рассыпались по розовой наволочке, тихо проговорил:

– Ты… Стешка?

– Что?

– Молодые-то бабы нонче…

– Яшка! Один ты… родной, – Стешка рванулась и губами закрыла рот Яшке.

Задыхаясь от Стешкиной– ласки, он засмеялся:

– Возьми Аннушку в зыбку…

Стешка поднялась, осторожно положила Аннушку в зыбку. Сорочка сползла и обнажила спину.

Потом еще шептались:

– Лошадь теперь купим… В артель подадимся. Подождем вот, что с ним будет… Может, и умрет… Тогда уходить из дома не надо… А без своего дома… трудов стоит жить…

 

6

По селу уже ходила молва, что Егор Степанович висит на волоске, скоро и его отправят на покой. Об этом особенно гремела Анчурка Кудеярова. Она на дню по нескольку раз забегала к Чухлявам, становилась перед Егором Степановичем, покачивая головой, тянула:

– А-а-а-а-а, умрет… Пра, умрет!

– Все умрем, – отвечали ей.

– Знамо, все умрем, – соглашалась она.

Несколько раз приходил и дедушка Катай. Егор Степанович давно еще полтину у него зажилил, вот и ходил дедушка, думал: может-де, перед смертью Егор Степанович и вернет полтину.

Егор же Степанович скрипел, кряхтел – не сдавался. Он заставил Клуню ввернуть в потолок кольцо, привязать к кольцу полотенце. И цеплялся тощими руками за полотенце, потягиваясь, хрипел:

– А я не подохну. Назло вам не подохну! Смерти моей ждете? И ты, старая, ждешь? Умру – не прощу… На том свете встретимся – скажу всем: она, мол, меня – жена законная – силой в гроб…

Клуня припадала к его ногам, выла, просила прощенья. Крепко прощенье держал Егор Степанович у себя за зубами – издевался.

А в утро воскресенья, когда надтреснутый колокол на церквешке задребезжал к обедне, Егор Степанович, выпив кружку квасу, начал «обирать себя»: дергал рукава, штаны, обводил кругом руками, будто сбрасывая с себя мелкие соломинки.

– Ну, матушка, собрался. Пра, собрался. Глядеть уж нечего, – решила Анчурка.

Клуня взвыла, запричитала, а Анчурка вылетела на улицу, кинулась за попом Харлампием. Услыхав о предсмертном часе, к Егору Степановичу первым пришел проститься Катай. Он сел в изголовье, посмотрел в восковое, с впалыми глазами, лицо, легонько затормошил:

– Егор Степанович! Эй! Глянь-ка! Ты как… насчет похорон как? Где облюбовал… с отцом, что ль, со Степаном рядом, аль где? Где облюбовал? Волю твою как исполнить?

– Не-ет уж, клика-а-а-ай, а-а не-е-е-е до-о-о-а-кли-и-и-ка-а-а-а-шься со-о-око-ли-и-и-ка-а мо-о-во-о-о, – заголосила Клуня.

Это обозлило Катая. Ну, чего старуха суется, коль человек еще не простился с Егором Степановичем?

– Егор Степанович, миляга! Ну, чай, последнее слово-то скажи… Нельзя без последнего слова… Волю свою скажи…

Егор Степанович открыл глаза.

– Квасу!

– А?

– Квасу!

Жадно, без передышки, выпил целую плошку квасу. Отставя в сторону плошку, долго смотрел в угол избы, потом тяжело вздохнул, посмотрел на болтающееся полотенце и выразил свое желание, чтоб его похоронили рядом с барином Сутягиным – с ним, слышь, полжизни у Егора Степановича. прошло, и вообще – друзья. Вот и вся воля Егора. Степановича. Имущество свое? Нонче он не во власти своего имущества. Все перекувырнулось вверх тормашками! Кому ни откажи свое добро, а возьмет тот, кому ячейщики велят… А не отдал, не отдал бы Егор Степанович по воле ячейщиков! Сжечь – и то легче!

«Да, забалтываться стал», – подумал Катай.

– Что, Егор Степанович? – еще с порога заговорил ободряющим тоном Плакущев. – А ты не поддавайся! Гони ее от себя прочь, лихоманку!

– Гони! Да ведь вот… жилы порвались.

– Порвались? А ты их свяжи… Веревка оборвется – не бросаешь ведь ее? Надвязываешь?

– Оно так, – улыбнулся и Егор Степанович, но тут же у него по лицу пробежала синяя тень: через порог переступил поп Харлампий.

– Ну, что, Егор Степанович, – заговорил Харлампий, – отправляться задумал? Собороваться? Дело, сын мой.

– Все отправимся, – болезненно улыбнулся Чухляв и долго смотрел Харлампию в овальную грудь. – Что другое, а это ведь успеется?

– Чего? – переспросил Харлампий и тут же, догадавшись, продолжал, как бы боясь чем-нибудь обидеть Чухлява: – Конечно, дело такое… Ну-да, ну-да.

Егор Степанович вздохнул и заявил, что он собороваться решил маленько обождать. А ежели что, то непременно пошлет за попом.

…Так он проскрипел недели три. А сегодня, когда все домашние ушли на полив в огород, он на четвереньках выбрался на крыльцо, посмотрел на солнышко:

«Светит-то как… Вот кто вечно светит и не тускнеет, а мы тускнеем…»

Немного полежал на припеке, потом с трудом поднялся и медленно задвигался по двору.

В плетне торчала метелка. Три недели тому назад Егор Степанович сам воткнул ее. Метелка показалась тяжелой: дрогнули ноги.

Мел двор и в навозной куче нашел ржавый царский пятак, с орлом. Подойдя к крыльцу, начал тереть пятаком о доску. Тер и думал:

«Пятак ведь… А купить на него – ничего не купишь, и бросить жалко: пятак».

И тут же на миг – на один только миг – ему показалось, что он такой же вот старый пятак…

Стукнула калитка, Егор Степанович обернулся.

В калитку не вошел, а боком втиснулся, будто прибитый кутенок, Шлёнка.

– Поднялся? – еще издали заговорил он.

– А ты думал – я подохну? Не подохну. Ни гром, ни молния нас не возьмут.

– Да-а, нет. Что ты! Рад я – встал ты.

– Знаем радость вашу, – не бросая тереть пятак, оборвал его Егор Степанович. – Зачем говорю, пришел?

– Огнев пропал, – заговорил Шлёнка, глядя через плетень во двор к Николаю Пырякину. – Как тогда с тобой простился – в тот же день и пропал. Куда делся, неизвестно. Кто говорит, в Москву укатил, а кто – удавился, слышишь, где ни на есть в лесу… от горя. Жисть, слышь, не мила.

– Ну, что же? Пропал? Ну, и пропал. Ну и ну.

– Может, артель без него того… развалится аль что… Как мы все тогда говорили… гарнизоваться надо аль что.

– Ну, и развалится… Ты думаешь, я вот так против родни и попру? Ну, пропал. А ты что? Опять за мукой? Нету больше, – Чухляв развел руками. – Нету! Не припасено для тебя. Ну? Что стоишь? Ступай, говорю. В бедняцкий комитет ступай.

– Не дают в комитете. «Ты, слышь, супротив начинаний: за Егора Степановича держишься».

– А-а-а, – Егор Степанович скособочился, – а у меня-то что? Баржа, что ль, для тебя? А? Мне-то кто дал? Вы все там – пролетарь фырь-мырь, наша власть. Власть-то ваша, а кусок чужой… Хахали! На, вот, – протянул старый пятак, – царский еще.

– На кой мне его…

– А-а-а, богатый! Брезговаешь пятаком… Ну, у меня останется!

Егор Степанович опустил пятак в карман и встрепенулся. Сначала он подумал, что колокольня свалилась. Затем, когда улицей побежали мужики, бабы, ребята и девки, через плетень крикнул:

– Что такое гремит? Мужики! Чего гремит такое?

– Да бес их знает… Артельщики что-то приволокли. Бежит, а позади плуги, на плугах доски, а на досках Степка Огнев. Пушка – не пушка…

– Да ж трахтур, балбесы! – объяснил Петька Кудеяров и, размахивая истертым, замазанным сапожным фартуком, понесся ко двору Степана Огнева.

– А-а-а-а, трахтур, – протянул Егор Степанович и тихо отошел в сторону.

Рядом стоял Шлёнка. У Чухлява вновь затрепетало все внутри.

– Ну, видал?

– Видал.

– А понимаешь? Нет, ничего не понимаешь.

– Понимаю, – Шлёнка почесал в голове.

– Ну, ступай! Вечерком зайди, мешок принеси с собой.

– У двора Огнева, ровно на ярмарке около хорошего рысака, кишмя кишел народ. Чижик, хлопая ладонью по стальным бокам машины, несколько раз обежал трактор, смахнул с носа пот пальцем, решительно заявил:

– Не-е-ет, не пойдет… По нашим полям лошадям – бяда, а этому где? У него вон колесищи – махина: всю землю придавит.

– Вот он вас трахнет, – тихо заскрипел Егор Степанович и сам удивился своему скрипучему голосу: откуда такой взялся? Прокашлялся и добавил: – Одну петлю надели – мало. В другую полезли… Да на наших полях лошадями – и то выпрягай, а они трахтур. Он же всю землю прокоптит: хлеб керосином будет пахнуть.

Панов Давыдка подскочил вплотную к Чухляву, расставил дугой ноги:

– Сопля ты овечья! Понимал бы чего в этом деле.

Мужики заржали. Чухляв втянул голову в плечи, и рядом с Чижиком он – Егор Степанович – стоял такой же маленький Чижик.

 

7

Над «Брусками» зыбилась весенняя ночь. И дремали около трактора Степан Огнев и Панов Давыд. Степан сидел в стороне и, обняв руками острые колени, глухо говорил:

– У меня вроде в кишках нарывает: а вдруг в самом деле не пойдет – просмеют нас тогда… от одного Чухлява с села сбежишь… Вот сурок… живуч, как кошка.

– Пойдет. Непременно пойдет, – уверял Панов, скрывая от Степана страх. Он этот страх таил так же, как когда-то таил от жены, когда она разрешалась первенышем – теперь рослой и шустрой Феней. – Такая лошадка да не пойдет. Ты то подумай – ежели бы он никчемный был, разве бы нам наша власть присоветовала?… А вот когда платить-то за него? Через два года, говоришь? – переводил он разговор на другое.

Так сидели они до зари, вперемежку уверяли друг друга в том, что трактор пойдет, потянет, и под самую зарю не выдержали – склонились у колоды и заснули без сновидений…

…Вверх по оврагу от Волги тихо ползет на животе Шлёнка, из двух темных ямок блестят большие белые глаза. Подполз, сорвал рогожу и часто затыкал долотом в разные места трактора. Потом кинулся прочь. Глиняные камешки выскочили из-под ног, забулькали о дно оврага.

– Чтоб вам, – буркнул Шлёнка и побежал на берег Волги.

Огнев встрепенулся:

– Давыд, спишь?

– А? – Панов потянулся.

– Спишь, говорю, караульщик! Будто кто у нас был?

– Кому тут быть? Брось ты…

– Кому? Найдется, кому быть.

Огнев зашагал в сторону. Сойдя под горку, он увидел на траве след – не разберешь. Посмотрел под овраг, глянул на утреннюю серую Волгу, вернулся назад, пробормотал:

– Кто-то был.

– Кому-у-у?

– След есть, вот-те «кому».

Панов жался от утреннего морозца.

– Николай! – звал он, теребя полог. – Вставай, сокол! Давай до народа пробу, а то привалят скоро.

Николай Пырякин быстро плеснул холодной водой на лицо, обтерся пологом.

– Жесткое полотенце, – засмеялся он, отбрасывая от себя полог. Затем подошел к трактору, повернул ручку – трактор дрогнул и загудел.

– Ты, Николай, в оба гляди. Нонче показ. Кто мы есть – голяки, – проговорил Огнев.

Панов Давыд затоптался около.

– Физиономию свою должны показать, что у нас есть: харя, аль что. Эх, Коля!

– Понимаю! Ты думаешь, я-то не понимаю?

– Вот-вот, – обрадовался Панов, – это самое.

Трактор дал перебой, стрельнул и замер.

– Вот-те раз! Что такое? Засорилось, должно быть? Огнев задрожал.

– Смотри, как бы у самого не засорилось, – и, повернув голову к Широкому, плюнул: – Тьфу… несутся!

Рев трактора поднял на ноги широковцев. По извилистым тропочкам, через долы и овраги, поднимая пыль и звонко перекликаясь, они бежали на «Бруски».

Впереди всех: Петька Кудеяров, Чижик, Плакущев, Яшка Чухляв.

– Э-э-э-э, ломатели, головы садовы! А ну-те-ка, покажьте, покажьте своего коня, что он есть супротив наших. А? – кричал еще издали Петька Кудеяров.

– Показать? Изрою все начисто, – уверенно произнес Николай Пырякин.

– Ты допрежь изрой, – скособочась, заявил Петька. – А то – «изрою»…

Плакущев из-под густых бровей смотрел на трактор, а руки затискал под мышки. Только борода была у него в движении: ветер трепал ее, пушистую, чуть с проседью, заносил, густую, за широкие плечи. Рядом стоял Никита Гурьянов и сопел так, как будто его только что разбудили и он спросонья еще ничего не понимает, – тер глаза и пялился на трактор. Около же грудились плотной стеной мужики. А из Широкого опешили те, кто проспал.

Толпа росла как из-под земли: через несколько минут люди – в рваных пиджачишках, в полинялых косынках – заполнили «Бруски». Степан видел, как они все, вытягивая шеи, – ребятишки и бабы, перемежаясь с мужиками, – сбивались ближе к трактору, слышал, как они перешептывались, будто перед покойником. Этот шепот полз, как шорох бора в раннее безветренное утро – этот шепот еще больше тревожил Степана, и Степан, стараясь не замечать ни его, ни толпы, опустился на колени и, тоже для отвода глаз, что-то стал ковырять в колесе трактора.

– Не… Не пойдет, – утвердительно заявил Шлёнка, нарушая тишину. – Рази меня бог, не пойдет…

– А ты знаешь? – спросил его Петька Кудеяров. – Знаток ты?

– Знаю… секи мою башку.

– Ты вон штаны-то подбери… штаны сползли, а он о тракторе… – произнес Степан и, наклонясь над Николаем, тихо спросил: – Ну, что, Коля? Эх, хоть сквозь землю провались!

– А я-то что?… Видишь, все меры принимаю.

– Чего медлишь, Колек? – послышался голос Чижика.

И толпа прорвалась:

– Узду, что ль, не накинешь?

– Давай поможем.

– Аль ты сам, Степан, впрягись и пошел.

– По холодку-то пошел да пошел.

– Ого-го. Гляди, граждане, на представление.

– Вот это спектакля!

От мужицкого хохота Степан, как-то весь оседая, опустился рядом с Николаем бормоча:

– Эх, Коля, Коля!..

– Поломка, должно быть… а где, не пойму, – желая успокоить Степана, проговорил Николай и посмотрел в радиатор.

– Хе-хе, поломка, слышь. Видали, граждане? – Чижик повернулся к толпе так, как будто она ждала его слова. – Ломатели, пенек им в нос.

Николай зло окинул мужиков взглядом и полез под трактор. А из толпы снова полетело:

– Брюхо у него, должно быть, не в порядке.

– У кого?

– У трактора.

– За фельдшером послать… аль за повитухой?

– Порошков ему дай, Степан. Порошков.

– Две тысячи вбухали, а-а?!

Разжались тонкие губы у Плакущева Ильи:

– Две тыщи? Они трешника не заплатят.

– Разве вон с Давыдкиной лысой башки клок волос, – подхватил Чижик и, довольный своей остротой, громко засмеялся. – С лысой башки клок волос. Вот это да!

– Граждане, – начал, волнуясь, Яшка Чухляв, – зачем ржете-то?… Может, и правда, какая беда?

– Знамо, беда: купили пахалку, а она – махалка… Ну, поглядели, мужики, что есть коммуния. Айдате теперь по домам. Своих хреновских коней запрягем да на пашню. А эта коммуния еще долго тут будет – наглядимся, – процедил Плакущев и первым тронулся с «Брусков». За ним, галдя и тесно сбиваясь на узкой колеистой дороге, двинулись и широковцы, как цыплята за клушкой.

– Вот я и говорил, – обрадованно прокричал Шлёнка, выбегая наперед, семеня перед Плакущевым, давая этим знать о своих утренних делах. – Вот я и говорил… не пойдет… порази меня гром, не пойдет, – и казалось, у Шлёнки не хватает только хвоста, а то он совсем бы походил в своем рвении на услужливую дворняжку, прыгающую перед хозяином.

Плакущев окинул его смеющимися глазами.

– Да ты уж, что и говорить… отгадчик.

Толпа уходила, унося с собой смех, гоготание, перешептывание. На месте остались только Яшка Чухляв да Никита Гурьянов. Никита как будто только теперь разглядел, что перед ним действительно трактор: обошел его несколько раз, потрогал колеса и тихо проговорил, ни к кому не обращаясь:

– Железные? Эх, вот дьяволы… а землю примять он не могет? И хлеб не прокоптит керосином?

– Прокоптит! Уйди, – Николай толкнул его ногой и выскочил из-под трактора. – Кто-то тыкал тут… вы… караульщики! – Затем быстро повернул ручку трактора и, мельком глянув вслед уходящей толпе, быстро вскочил на сиденье.

Трактор взвыл, заревел – завозился так, словно собирался со всего разбега перепрыгнуть через рытвину, но, взнузданный седоком, горячась, весь задрожал, затем отхаркнулся клубом дыма, чуточку подпрыгнул и всей своей тяжестью двинулся вперед, врезываясь двумя стальными лемехами в землю.

Рев трактора снова рванул широковцев. Они кинулись назад, и разом из сотни грудей вырвались одобрительные возгласы.

И все смешалось…

Люди взметнули сухую землю, бились друг о друга, люди стремились протискаться поближе, – уставя глаза только в одну точку – на стальной лемех, на свежую борозду, сливая свои голоса в один гам. Степан Огнев бежал за трактором; взмахивал руками, как мельница крыльями, мелькая на утреннем солнце синей, пришле-панной к спине заплаткой, и что есть силы кричал:

– А ну-ка, милай, докажи! Докажи, милай! Крой, Коля, крой! Ну-ка рвани!

И казалось – шел не трактор. Казалось, Николай Пырякин сворачивает гору в каменных глыбах. А шел всего только трактор. Он – огромный сизый жук, – ревя, уже обегал заросшую пыреем канаву. Впереди него, пересекая путь, тянулись две колеи старой дороги. Они вились из-под Волги и напоминали удавов, лежащих на припеке утреннего солнца.

И широковцы пристыли на месте.

Чижик же задвигал на голове картузом:

– Ну, это ему не взять… Не взять дорог.

Не успел Чижик закончить своей мысли, как свистнули лемеха, и трактор заревел, зарычал, попер дальше в гору, ломая целину.

В реве трактора гудели мужики, щупали, измеряя борозду:

– Эх, пять вершков!

– Шесть!

– Вот это дерет!

– До новей достал!

Но Чижик и тут не унимался:

– Пашет-то он гоже, слова нет. Да уж больно тихо идет. Это на лошадях спорнее.

– Гуляй-ка за мной, – предложил Николай.

Чижик оторвался от толпы, пошел за трактором. Николай улыбнулся, глянул через плечо и пустил трактор на вторую скорость. Чижик сначала вразвалку зашагал рядом, потом поддал шагу, выскочил на целину, семеня рядом с трактором.

– Мне это что… я, и не поемши, обгоню.

– А ну… а ну, – Николай вывел трактор на равнину. Чижик вприпрыжку кинулся за машиной, путаясь ногами в пахоте.

– Не отставай!

– Гляди, убежит!

– Да кого выбрали… Пускай вон парень какой бежит! – понеслось из толпы.

Чижик, слыша советы, выкрики, понимая, что борется с трактором не в одиночку, что за его спиной стоит все Широкое, что провал – удар по всем, кинулся, стараясь заскочить вперед, но, добежав до поворота, задышал, как лошадь под тяжестью в гору. И, смахивая пригоршней пот с лица, еще веря в себя, в свои силы, не сдавал, хорохорился, что-то бормотал.

– Подогнать, что ли?! – крикнул через плечо Николай и быстрее пустил трактор.

– Нет. Устанет. Гожа, – ответил неожиданно для всех Чижик и со всего размаху бросился в мягкую пахоту.

Толпа покрыла хохотом бой Чижика с трактором, а трактор вновь заревел, зарычал, поднялся на возвышенность и убежал на другой конец «Брусков».

Тихо, ровно змейка, вполз в толпу Егор Степанович Чухляв. Огнев заметил его и тронулся к нему. Мужики расступились и замкнули их обоих в круг, напряженно следя за каждым их движением, как следят люди за борцами, когда те сходятся.

– Ну… Кто кого? – и Огнев мотнул головой на трактор.

Чухляв долго молчал, щуря кошачьи глаза под белобрысыми бровями. Затем весь встрепенулся, точно его кто кольнул, и, сунув глубже картуз на голову, прохрипел:

– Посмотрим-ща. Не хвали кашу, коли просо не посеяно, – и, заложив руки за поясницу, двинулся из толпы. – Пустите-ка… Столпились.

Мужики молча расступились и долго смотрели, как шагает он напрямик через «Бруски» в Широкий Буерак.

И всем показалось – руки на пояснице у Чухлява крепко перевязаны.