«Пир – это лучший образ счастья». Образы трапезы в богословии и культуре

Панич Светлана

Языкова Ирина Константиновна

I. Образы трапезы в библии и народной религиозной культуре

 

 

Рембрандт Харменс ван Рейн, Вечеря в Эммаусе, офорт

 

Жером Леферт OSB

О переводе кулинарных терминов в детективной литературе (Исход 12:1–13:16)

 

Если говорить о литературных переводах, вкупе с пиршествами, то тема напрашивается сама собой: что может быть загадочнее и непереводимее в Писании, чем слово «Пасха», Pesah, и не обозначает ли оно, в первую очередь, некое блюдо еврейской кухни? Или даже сразу несколько блюд? Не походят ли две посвященные ему главы в книге Исх (12–13) на оживленную дискуссию домохозяек на местечковой ярмарке? Кто-то у них только что спросил рецепт, и каждая спешит поделиться своей версией, желательно противоположной всем остальным: «Возьмите ягненка…» – «Да не ягненка, а козленка…» – «И пожарьте». – «Нет, сварите». – «Послушайте, это совсем не мясное блюдо! Просто лепешка, даже без дрожжей…» И так далее. На протяжении двух глав, с неумолимой последовательностью, одна на другую, нанизываются вариации (если сменить кухонную метафору на музыкальную) на всем известную тему, трехнотный аккорд, корень из ивритских букв: p – s–h.

Следить за развитием этих вариаций полезно не только из кулинарно-музыкальных соображений, но и юридическо-богословских: именно в таком контрапунктном виде к нам приходит самая первая заповедь в Писании. Многие даже уверяют, что вся Библия должна бы начинаться не там, где она начинается, а именно здесь, с 12-й главы Исх, сразу – и к «делу». Речь идет о более чем почтенной веренице авторов, нашедшей в Раши свой эмблематический сгусток. Они уже два тысячелетия как недоумевают: если основа Торы – устав и заповедь, то зачем понадобилась вся книга Бытия, прежде чем добраться до главного: «этот месяц будет для вас началом всех месяцев» (Исх 12:2)? Не превращает ли явление заповеди в простое предисловие все околичности, кропотливые подступы в виде рассказов и генеалогий? Вот ведь, наконец-то, звучит настоящее слово: читатель оживляется, чувствует себя адресатом книги, а не только свидетелем чужих разговоров. Но он ждал слишком долго, чтобы полностью заглушить желание повыяснять отношения с автором. Что тут можно ответить?

Во-первых, поступь Писания зигзагообразна. Каждое продолжение скрывает ту точку, «с которой и надо было начинать». Читателю Писания стоит как можно раньше привыкнуть к запинкам, оговоркам, оглядкам и уже не досадовать, а наоборот, ждать их с нетерпением, на каждом библейском повороте. Встреча с таким зигзагообразным движением особенно вероятна, когда подходит к концу серия событий, которых набирается семь, или десять, или другое символическое число.

В нашем случае десять. Едва отзвучало десятое Слово, которым сотворен мир, повествование возвращается вспять, к шестому дню, чтобы заново рассказать историю сотворения Адама; в десятом поколении после Адама зигзаг повторяется и перерассказывается история Ноя; в десятом поколении после Ноя рассказ намеренно замедляется, чтобы пуститься в подробности истории Авраама. Пауза длится довольно долго, потому что сам первенец Авраама медлит с рождением. Книга Исхода, ретроспективно, отнесет именно к этой далекой минуте начало всей египетской эпопеи (Быт 15:13; Исх 12:40), которая закончится десятью знаменитыми «казнями». Тут как раз и располагаются интересующие нас две главы, 12-я и 13-я; они занимают точно выверенный промежуток между предпоследней, девятой в серии «казней», и последней. Как и следовало ожидать, рассказ прерывается для нового зигзага, меняет тон, переводит раз-сказанное на новый язык, – может быть, еще не существующий.

Прежде чем раскрыться во всех своих нарративных подробностях, десятая «казнь» сжимается до одного слова, луча, точки в темноте. Но зато этот единственный луч преломляется в шести (по крайней мере) попытках назвать цвет. Только цвет улавливает свет, его варьирует, удерживая разницу, а все остальное отпускает на свободу. Шесть вариаций, таким образом, не гуляют сами по себе, а выстраиваются в единый сюжет приближения.

Чтобы его определить, представим детективный роман, и такого особенного рода, где все события уже рассказаны с порога, на первой странице. Но загадка не рассеивается от того, что читателю открыты все факты. Постепенно, упорствуя в чтении, он понимает: настоящий сюжет романа состоит в бесконечном пересказывании, на разные лады, все той же первой и единственной сцены, с добавлением новых деталей, иногда самых незначительных. И вдруг на последней странице, дойдя до, казалось бы, абсолютно излишних подробностей, тайна раскрывается. Читатель (а может быть, даже и тот, кто расследует преступление, будь он хоть отец Браун) бьет себя по лбу: «ну как же я этого не заметил с самого начала!»

 

Вариация первая

Пасха в Египте (12:1–13)

Нет ничего удивительного, что обучать искусству вариаций. Господь начинает с Моисея в компании с Аароном, его братом и профессиональным переводчиком. Три первые предложенные значения слова «Пасха»: блюдо, жертва и знак.

Прежде всего, кулинарный рецепт в сопровождении небольшого трактата о хороших манерах (глава «Как вести себя за столом»). Не думаю, что кому-либо в какой бы то ни было кулинарной книге удалось найти столь обескураживающе простой и, тем не менее, странный способ приготовления: мясо должно обжариваться беспощадно, до крайней готовности, и обязательно на огне, без малейшего участия воды (книга Второзакония позднее будет придерживаться иного мнения, но пока что между огнем и водой выбирать не приходится). Странности же касаются предварительного приготовления: мелкое-рогатое-животное (слово seh может относиться и к ягненку, и к козленку: 12:5) предписывается обжаривать с головой, копытами и со всеми внутренностями (ст. 9). Как будто автор рецепта поставил своей целью пресечь любую попытку придать мясу хоть сколько-нибудь приятный вкус. Гарнир немногим изысканнее: «горькие травы» (ст. 8), вероятно, нечто близкое к листьям зеленого салата. Заедать самым простым хлебом, бездрожжевым.

Что же касается хороших манер, то нам даны два главных правила: 1) нужно обязательно съесть все (и голову? и копыта?), 2) с максимальной скоростью (ст. 11). Сама манера поглощения строго регламентирована, так, чтобы обеспечить самую неудобную и вредную для пищеварения из всех возможных: для еды требуется «затянуть пояс» (тогда как обычно участники пиршества его расслабляют), держать «посох в руке» (кто еще не пробовал есть мясо с посохом в руке, пусть попробует), «натянуть обувь» (очевидно, чтобы исключить лежачее положение, обычное для пирующих).

И все это ночью. Легко подытожить сказанное: мелкое-рогатое-животное должно быть приготовлено без всякого приготовления и съедено таким манером, чтобы исключить любые манеры. Такова первая заповедь Торы, «Пасха для (Господа)» (ст. 11).

Но вот что еще более странно: сей акт гастрономического вандализма окружен целым ворохом дополнительных требований изощренности необычайной. Предписание адресовано «всему сообществу Израилеву» (ст. 2) – впервые так торжественно именованному в Писании (что подчеркнуто в ст. 6: «все собрание сообщества Израилева»), – и, следовательно, в описанном коллективном действии должен отразиться идеальный образ целого народа. Раздел блюда, простое распределение кусков мяса на самом деле отражает структуру Израиля, если не прямо его выстраивает, впервые, на наших глазах. Здесь текст входит в тончайшие разграничения, различая, например, «дом отцов», вмещающий членов семьи, живущих в одном доме, от «дома отца», то есть всех членов семьи, независимо от дома, где они живут… (ст. 3). Близость места за столом восполняет недостаток близости семейной: «если ягненок слишком велик для целого дома, ешьте его вместе с наиближайшим соседом» (ст. 4).

Но и это не все: прежде чем приступить, впопыхах, не теряя ни единой минуты, к ночному поглощению ягненка-козленка, нужно провести четыре дня в неторопливом и внимательном выжидании, наблюдая за оным животным, в своего рода карантине, чтобы удостовериться в его исключительных качествах (здоровье, возраст, пол). Наконец, заколоть по всем правилам, в присутствии всего Израиля, в назначенный час, с наступлением сумерек (ст. 5–6).

Предельная простота собственно кухонной части, при необыкновенной усложненности сопровождающих еду обстоятельств, может свидетельствовать лишь об одном: речь идет о жертве. Точки над «i» расставлены, когда оставшиеся несъеденными куски мяса (будем надеяться, что голова, потроха и копыта – в их числе) предписывается предать огню (как в Лев 7:17). Трудно удержаться от мысли, что за этим столом Бог – последний приглашенный, как бы говорящий: «то, что вы не сможете доесть, достанется мне».

От жертвы – к знамению, знаку. После действа, которое теперь можно смело назвать закланием, кровь животного собирается в отдельный сосуд и ею помечается притолока (ст. 7). Последняя деталь особенно интересна в свете изысканий современной антропологии: порог гораздо чаще встречается в жертвенных ритуалах, и притолока, очевидно, фигурирует в книге Исхода потому, что символически заменяет имя хозяина дома, обычно начертанное на этом месте. Притолока, по этой мысли, должна символизировать нечто противоположное культу предков, отход от чисто жертвенной логики. Литургический жест преображается в графический, отождествляющий, паспортный. Так действительно пишут новое имя. (Хоть я и стараюсь не обременять читателя примечаниями, но здесь не удержусь: обо всем этом в свое время очень интересно писал Умберто Кассутто, в своем комментарии на книгу Исхода.)

За пиром прячется жертва, за жертвой имя, за именем – событие (ст. 12): «Я пройду через всю землю египетскую, этой ночью, и поражу каждого первенца в земле египетской, от человека до скотины, и над всеми богами египетскими свершу суд. Я – (Господь)».

«Пасха для Господа» (ст. 11) оборачивается новым смыслом: исполнение Израилем заповеди для Бога – лишь обратная сторона ее исполнения Богом. Мне кажется, что частый перевод глагола pasah как «пройти», «перейти», несколько вводит в заблуждение, потому что подчеркивает непрерывность движения там, где нужно подчеркнуть разрыв. «Пасха» относится скорее к короткому замыканию в цепи переходов: не-наступить, обойти, перепрыгнуть (контраст между avvar и pasah, к тому же очевидный в ст. 12–13). И если это «Пасха Господня»», то Господь может быть представлен и в прыжке: «Я увижу кровь и перепрыгну через вас» (ст. 13).

«Кровь на ваших домах будет мне знаком». Последняя фраза этой «вариации» отсылает к первой: «этот месяц будет для вас первым из месяцев…» (ст. 2). Знаки-знамения и месяцы образуют неминуемую перекличку, вместе выстраиваясь в живое напоминание о Сотворении мира, где Бог подвешивает «светильники», большой и малый, солнце и луну (Быт 1:14), «для знаков, сроков, дней и годов» (стоит ли напоминать, что календарный «месяц» и астрономическая «луна» на иврите обозначаются одним и тем же словом?). Вероятно, ключ к пониманию второй серии вариаций, нас ожидающей, подбирается в попытках разгадать, к какому именно месяцу, дню и году относится знак-Пасха.

 

Вариация вторая

Пасха-в-поколениях (12:14–20)

На первый взгляд, эта новая вариация, выдержанная в чуть более высоком стиле, просто повторяет сказанное в предыдущей, но именно это ощущение чтения по второму кругу и служит отличительным признаком вариационного зигзага – и настораживает, в поиске отличий.

Представлен диптих. Первая его створка (ст. 14–16) задает тему, и вторая (17–20) расширяет содержание заповеди, попутно ее обосновывая, уточняет упомянутое лишь походя и расплывчато. Сначала сказано как бы начерно «тот день» (ст. 14), а потом – обстоятельно – «именно эта / точная дата/» (17); в первой створке диптиха предписание есть пресный хлеб просто расширено до целой недели (15), во второй – приводится дополнительное уточнение: не семь «дней», а полных суток, с утра до вечера (18); указание «в первый же день очистить дома от закваски» (15), – ничего не говорящее о том, как надо поступать в следующие дни, – нуждается в оговорке «все семь дней не будет закваски в ваших домах» (19) и т. д. Игра на выявление малейших различий настолько занимает читателя, двухчастная симметрия кажется столь успокоительной и «контрапунктной», что почти заглушается главная новость, которую несет с собой вторая вариация на слово «Пасха»: все предыдущие смыслы (блюдо, жертва, историческое событие) отходят в сторону, чтобы смогло выступить на первый план скрытое до сих пор значение. Пасха – это «праздник» (ст. 14).

Противоречие, или хотя бы напряженность, возникающая между различными смыслами, не подлежат сомнению, но, как мне кажется, в значительной степени преодолима, во многом благодаря удвоенному вниманию к «обстоятельствам места». Заповедь в Писании всегда неразрывно связана с местом, географическим, где она дана, как если бы библейские авторы заранее старались опровергнуть кантовскую потребность универсализировать моральное правило: предписание идет или из Скинии (Лев 1:1), или с Синайской горы (Лев 25:1), или из Синайской пустыни (Числ 1:1; 9:1), или из Моавской равнины (Числ 33:50), – но оно никогда не безразлично-повсеместно. Так и сейчас. Предшествующая вариация начиналась со «Сказал (Господь) Моисею и Аарону в земле Египетской» (12:1) и заканчивалась «когда Я поражу землю Египетскую» (12:13). Зачем так подчеркивать egyptianconnection?

Вероятно, чтобы стало нагляднее несовпадение во времени празднования «Пасхи»: «этот день» (ст. 14) растягивается на целую неделю, когда становится «днем памятным». Память требует полноты (семи дней, тотального празднования), собрания всей общины, торжественного провозглашения, запрета работать… Таким образом, естественно заключить, что первая вариация относилась к празднованию Пасхи в Египте, один-единственный раз, а вторая – к Пасхе, празднуемой из поколения в поколение, еще-много-много-раз. Обстоятельство места («в Египте») неотделимо от самого содержания заповеди, и предписания лишь временны, сиюминутны.

Читатель, знакомый с традиционными толкованиями книги Исхода, по всей вероятности, сделал вывод, что я, в данном прочтении, решил отойти от историко-критического стиля интерпретации и полностью доверился Wirkunksgeschichte, традиции рецепции текста. И да, и нет. Традиционный и критический подход дополняют друг друга. Конечно, все недоумения не рассеиваются, как только каждая заповедь «поставлена на свое место». Но отныне беспокойство выливается в более точную и вежливую форму: если воспоминание не содержит практически ни одной черты изначального события, то в какой степени оно может претендовать на звание воспоминания?

Совсем другое блюдо, совсем другая манера вести себя за столом, исчезновение маленького-рогатого-животного и поспешности, с которой оно поедается. Позднейшие источники даже нарочно будут подчеркивать неторопливость «пасхальной парадигмы»: «неспешен будет ваш Исход» (Ис 52:12), и сам ритуал Пасхальной Агады – с выпиванием четырех стаканов вина, тремя омовениями, трапезой после неторопливого рассказа об Исходе – создает атмосферу чего угодно, но только не спешки.

Изменился и сам знак, через который даже Бог перепрыгивал: больше никто ничего не чертит кровью на притолоке. Две версии различаются – буквально – как день и ночь, день в память о случившемся ночью. Единственное, что, кажется, осталось неизменным, это месяц. Но даже и тут все шатко-валко: с какого момента начинать отсчет? Сама Тора, в книге Левит, допускает возможность осеннего начала года, а не весеннего, как здесь. Остается ли ограничиться, в историко-критическом духе, простой констатацией соединения разрозненных традиций? Да, вполне возможно, будь в книге Исхода всего две вариации на слово «Пасха». Но их там шесть.

 

Вариация третья

Отец и сын (12:21–28)

Настало время вспомнить об обещанном детективе. Расследование ведет… ребенок. Он появляется в третьей вариации. Будущие поколения, вынужденные совершать поминовение, практически ничем не напоминающее то, что оно поминает, неизбежно зададутся вопросом: «и спросят ваши сыновья: Что это у вас за служба?» (12:26).

Служба, работа, обряд (avodah)… Во всяком случае, на вопрос отвечает уже не сам Господь, а Моисей, обращаясь к старейшинам (ст. 21). Тора старательно различает то, что уже успел узнать читатель, от того, что может знать отец, потомок одного из этих старейшин, чтобы ответить своему сыну. Очевидно также, что Моисей оказался способным учеником и в совершенстве овладел искусством вариаций: он передает одно, умалчивает два и добавляет десять.

Прежде всего, он торопится и выбирает наибыстрейшее: каждый старейшина должен передать приказ всему своему дому (клану), и таким образом весь народ будет проинформирован в рекордный срок. Что и происходит: люди благодарят, «преклонют колена и падают ниц» (ст. 28), «а затем сыны Израиля пошли и исполнили все, что приказал (Господь) Моисею и Аарону, все исполнили в точности».

При всем при том в речи Моисея содержится немало деталей, достаточных, чтобы охладить пыл тех, кто желал бы довольствоваться двумя предыдущими вариациями, отнеся их к двум противоречивым источникам или редакциям, механически соединенным в более поздний период. Например, Моисей говорит, в одном и том же предложении, и о Пасхе в Египте (13:3–12), и о Пасхе-в-поколениях (13:14–20). По поводу первой, несмотря на телеграфный стиль, он вдруг пускается в долгие разъяснения, особенно подробно оговаривает то, что относится к Пасхе как «знаку»: что означает кровь на притолоке и как именно ее нужно наносить, как собирать, в какой сосуд и т. д. Не исключено, что он обращает на это столь пристальное внимание, чтобы полностью нейтрализовать возможное магическое истолкование обряда. Кровь здесь – почти не более, чем краска, самая доступная, всегда под рукой, – и знак чертится не пальцем, а веткой иссопа, еще один шаг в сторону от магии. При этом он не говорит ни слова о дате и, соответственно, упускает единственную возможность передать Израилю самую первую заповедь Торы: «этот месяц будет для вас началом всех месяцев» (12:2). Что до Пасхи-в-поколениях, то тут он еще скупее на слова и упоминает лишь в самых общих чертах о необходимости продолжать обычай и в будущем.

Да не скроет эта краткость те важные новшества, которые Моисей вносит в ранее переданные слова Бога: мы узнаем, что приношение ягненка тоже должно повторяться из поколения в поколения и что оно как-то связано с вестью о спасении и вхождении в Землю.

Моисей связывает нити различных «историко-критических» слоев в единую линию, идущую от «знака» в Египте до обязанности отца рассказать, прочитать вместе с сыном другой знак – оставить улики, «помочь следствию». Расследование вращается вокруг все того же малого-и-рогатого, то всплывающего, то стирающегося из памяти. Любопытно, что неверный свет этого пламени отражается даже в самом слове, определяющем съеденное животное: Моисей заменяет привычное единственное число ягненка-козленка (seh, 12:3) его множественным числом (tson, «мелкий рогатый скот», 12:21) – совсем с другим корнем. Это одно из самых загадочных слов иврита: у его единственного числа нет множественного и у множественного нет единственного (в Быт 30:32 обе формы появляются вместе). Как и у того, что это слово пытается назвать.

Сын понимает хитросплетения единственности-множественности и обыгрывает их, но в его расспросах чувствуется некоторая предвзятость. Почему он спрашивает «Что это у вас за служба?», – настаивая на отстраненном «у вас» (когда раньше в тексте так часто и так торжественно подчеркивалась «Пасха для Господа»)? Сам выбор слова «служба» (avodah, работа, обряд) небезразличен: сын намекает, что родители обменяли одну форму рабства на другую, египетскую «службу» на рабство у Бога. Этот еле скрытый укол сына-следователя не укрылся от авторов Пасхальной Агады, которые утверждают, что вопрос задан «нечестивым сыном» (rasha). Не исключено, что отец в самой книге Исхода тоже распознает подвох и резко пресекает инсинуации: «Это пасхальная жертва для Господа» (ст. 27). Заметим и то, что «нечестивость» вынуждает проговорить то, что само собой разумелось, но не выходило на поверхность: в первый раз открыто сказано, что Пасха – это жертва (сам термин «жертва» противопоставлен безразличной «службе»). Предвзятый следователь отстраняется от дела.

 

Вариация четвертая

Язва и тесто (12:29–42)

Оно передается другому. Пока он еще не появился, рассказчик сам заполняет паузу и напоминает, что нет детектива без убийства. Это помогает читателю посмотреть на всю историю с точки зрения тех, кто до сих пор оставался на заднем плане: египтян. Когда знамение спасения, прочерк в списке жертв, становится невразумительно-безразличным для сыновей тех, кто уцелел, самое время вспомнить об остальных, – тех, кого Господь не «перескочил» в Египте. Ведь их смерть – тоже одно из значений слова «Пасха».

На этот раз действие происходит уж точно ночью, а не днем. «И было в полночь…» (ст. 29). Десятая «казнь» – уже третья из тех, где сгущается тьма: сначала, в восьмой, кузнечики покрыли «глаз земли, так что и не видно ее, земли» (10:5); затем, в девятой, так и зовущейся – «казнью» темноты – усугубляется атмосфера ужаса; и наконец сейчас, в полночь, достигнута крайняя точка: «(Господь) поразил всех первенцев в земле египетской» (12:29).

«Фараон поднялся среди ночи» (12:30). Фараон вынужден подражать сыновьям Израиля в пасхальную ночь, опоясанным, обутым. Как и они, он спешит: забыв о своем решении больше никогда не встречаться с Моисеем (10:28), он не в состоянии даже дождаться утра и посылает за ним немедленно. Он выкрикивает короткие фразы, самым что ни на есть нецарственным образом: «Поднимайтесь! Покиньте мой народ! И сами вы, и все сыны Израиля! Уходите! Служите вашему Господу!» (ст. 31). Только после этого фараон переводит дух, чтобы сдать все ранее занятые позиции: «…как вы сами сказали» (а не «как я решил»), – вместе со скотом (а не как он требовал в 10:24: «только скот ваш, большой и малый, оставьте»). Напоследок, в полном отчаянии, он почти умоляет: «и благословите меня тоже» (ст. 32).

Таков рассказ. Но вот что наводит на мысль о том, что начатое было расследование продолжается и перед нами не изолированное повествование, а еще одна, новая вариация, четвертая: через весь рассказ о поразившей Египет язве все отчетливее проступает некий навязчивый образ, выдающий истинный центр авторского внимания. Образ теста.

Предписания, касавшиеся Пасхи в Египте, ограничивались запретом дрожжевого хлеба в течение одной-единственной ночи. Поэтому, очевидно, сыны Израиля и приготовили закваску, чтобы уж на следующий-то день, придя на место первой стоянки, есть нормальный хлеб, а не пресный. Из этого ничего не получилось из-за непредвиденной паники и спешки египтян (ст. 33). Тесто просто не успело взойти (ст. 39). Через весь рассказ о смерти первенцев проходит красной нитью странная, и смехотворная, учитывая обстоятельства, озабоченность: успеет или не успеет взойти тесто? Придется ли есть пресный хлеб всего одну ночь или целых семь дней?

И тем не менее, в этой вариации нам как бы поочередно показывают то лицевую сторону, то изнаночную. Впервые твердо устанавливается связь, до сих пор лишь гадательная, между пасхальным знамением и заповедью есть пресный хлеб. Тем же соединительным движением неожиданно увязываются и однодневное празднование Пасхи в Египте – с недельным праздником в поколениях. Благодаря, казалось бы, неуместной и даже фривольно-гурманской озабоченности судьбой квашни, египетская язва первенцев и исход сынов Израиля физически ощущаются двумя сторонами одной медали, одного события.

 

Вариация пятая

Пасха, Исход, и обрезание (12:43–51)

Прежде чем перейти к сложной полифонии шестой и последней вариации, автор снова передает слово Богу. Следует небольшая речь, улаживающие возникшие по ходу дела проблемы. Как выясняется, из Египта уходят не только сыны Израиля, но и некий «сброд» (erev, 12:38), судя по всему, довольно многочисленный. То есть все, кто, воспользовавшись неразберихой в египетской администрации, решился на бегство из Египта-тюрьмы. Таким образом, Израиль вынужден вобрать в себя и тех, кто не участвовал в ночной пасхальной трапезе. Пятая вариация на слово «Пасха» возвращается к первой и по-новому разрабатывает ту же тему симметрии между трапезой и построением общины.

Несколько сухим и техническим – но тем более точным – языком она предлагает иерархию различных обрядов, признавая за обрезанием статус предварительного условия для участия в Пасхе, и дает общее правило, отождествляющее иноплеменника с аборигеном: «да будет единый закон для уроженца и для пришельца» (ст. 49). Исходя из этого, целая юридическая структура, гибкая, с оттенками и переходами, образуется сама собой: ответственность за купленного раба несет его хозяин, и, соответственно, он сам должен произвести его обрезание; но местный уроженец или получающий жалованье слуга – не раб, и хозяин не имеет права решать вместо них.

Как всегда, автор не упускает возможности высказаться по поводу гастрономического этикета: если несколько семей складываются вместе на покупку ягненка, то каждая из них не должна потом уносить к себе свой кусок и там эгоистично поедать его вдали от соседей (ст. 46). И костей ломать бедному животному не надо. Это и неэлегантно, и разобщает, и трапеза перестает быть жертвой.

 

Вариация шестая

Земля и первенец (13:1–16)

Таким образом, после небольшой передышки, автор представляет шестую вариацию. Ее построение одновременно извилисто и строго, симметрично, как зигзаг внутри зигзага. Слова Бога задают общую тему – заповедь о посвящении первенца. Потом вступает Моисей и передает – на свой лад – заповедь внимающему народу, в двух частях, параллельных комментариях (ст. 3–10, 11–16). Каждый раз он начинает с упоминания о входе в Обетованную Землю, каждый раз помещает посередине диалог отца и сына и каждый раз завершает предписаниями о памятных «знаках».

Слова Господа: «Посвяти мне каждого первенца, выходящего первым из чрева, у сынов Израиля, хоть человек, хоть животное, – он мой!» (13:1). Тема первенцев, до сих пор звучавшая по преимуществу негативно, как смерть первенцев, теперь перелагается на более радостный лад. Предвидя, что будущий приход в Землю принесет и новые сложности, необходимость лавировать в иерархии многоэтажных посвящений, Моисей решительно сочленяет Пасху-в-Земле и Пасху-в-Египте с помощью концепции выкупа – ранее совершенно не использованной. Он предвидит, например (13:13), что первенцем может стать и чистое животное, и нечистое. Но непригодность в жертву не лишает права на искупление: нечистый первенец (осел) должен быть заменен чистым (ягненком). Если осленок не находит замены, то ему будут вынуждены перебить шею, то есть бездарно умертвить, не как приношение, без всякой пользы, просто для исполнения заповеди. Но даже такой бездарный выход неприемлем, когда речь идет о человеке: «человеческий первенец, один из твоих сыновей, должен быть выкуплен» (13:13).

Неизбежно возникает вопрос о различии между этой заповедью и языческим обычаем принесения человеческих жертв. К тому же, убийство уже непоправимо совершено: египетские первенцы мертвы. Даром ли настигла их смерть, как осленка, которому сломали шею? Может быть, именно поэтому Моисей и делит свои объяснения на две параллельные серии. Зачем два раза повторять одно и то же, на протяжении одной главы? Если довериться традиционному толкованию, то ключ к загадке подобран давно: Моисей приводит два диалога отца и сына потому, что имеет в виду не одного сына, а двоих непохожих сыновей. Вот и продолжение расследования, столь неудачно скомканного «нечестивым сыном».

Самое важное различие между сыновьями кроется в самой манере недоумевать, задаваться вопросом. Про одного из них написано «ты скажешь своему сыну» (13:8), а про другого – «когда твой сын тебя спросит» (13:14). Первый не подает никаких признаков пытливости, а просто присутствует на праздновании Пасхи, не демонстрируя любопытства, и даже – что важнее – не чувствуя, что происходящее его как-то касается лично. Традиция, отраженная в Пасхальной Агаде, называет его сыном, который не умеет задать вопрос. Поэтому ему и нельзя «ответить», только «сказать». Так и поступает отец. При этом инертный сын, хоть и вызывая у Моисея еле скрытое раздражение, находится в более выгодном положении, чем «нечестивый»: хотя бы он не предвзят и обходится без недоброжелательных инсинуаций. И тем самым подготавливает почву для другого сына, уже третьего по счету. «Когда завтра твой сын тебя спросит «Что это?», ответь ему… (13:14).

«Что это?» (mazoth). Проще вопроса не придумаешь. Этот сын, наверное, расслышал только последние несколько слов из речи отца, обращенной к неумеющему-спрашивать сыну: «из-за этого (zeh) Господь так поступил со мной при исходе из Египта» (ст. 8). И он невольно отзывается: «Это, что это?» Традиция прозвала его «сын-простак» (tam), что отнюдь не является комплиментом и слегка намекает на придурковатость. Но в той череде неудачливых следователей, что собрал наш детективный роман, достаточно и такой нулевой степени искреннего любопытства, чтобы расследование наконец сдвинулось с мертвой точки.

Вопрос сына-простака разумнее, чем кажется. Да, правда, он почти автоматически повторил услышанное, – даже не спросил, а переспросил, – но отец воспользовался удобной минутой, чтобы наполнить простейшее междометие всей полнотой содержания, которое не смог понять сын-без-вопросов. Ведь «это» относилось не к чему-нибудь, а к заповеди выкупа первенца и упиралось в юридическо-моральный тупик, о котором говорилось выше: есть замена животному, но нет замены первенцу человека (ст. 13). Удивление вопрошающего должно было обратиться в эту сторону. Отец его туда увлекает почти насильно: «Когда фараон упирался и не хотел нас отпустить, (Господь) умертвил всех первенцев земли египетской, от первенцев людей до первенцев скота. Потому я и приношу в жертву (Господу) всех, кто первым выходит из чрева, и выкупаю каждого первенца среди моих сыновей» (13:14–15).

Отец завязывает узелок на память, подытоживая всю тему «знаков»: «/вот что/ будет тебе знаком на руке, и узелком меж глаз, ибо могучей рукой вывел нас (Господь) из Египта» (13:16). Знак на руке сына напоминает руку Бога, которая не поразила дома, помеченные кровью. Тогда этот знак отмечал прочерк, пробел в списке жертв, сейчас он вызывает в памяти целое тело, – вызывает память, ставшую целым телом, – телом-знамением, спрашивающим и способным услышать ответ. Расследование подходит к концу:

– Когда произошло преступление? – спрашивает сын.

– В день твоего рождения.

– И в чем оно заключалось?

– В твоем рождении.

 

Елена Федотова

Свадебный пир Самсона: есть или не есть?

Библейский рассказ о Самсоне (Суд 14–15) широко известен, но вряд ли можно сказать, что безусловно понятен, хотя попыток истолковать образ его главного героя было предпринято бесчисленное количество. И прояснит ли что-нибудь в этом тексте обращение к теме еды? Случайно ли гастрономический мотив содержится в загадке библейского героя (Суд 14:14), которая сама по себе служит своеобразной «осью» всей истории Самсона (далее ИС)?

Нужда в каких-то дополнительных подходах к интерпретации ИС обусловлена той атмосферой загадочности, которую порождает экстравагантная противоречивость поступков Самсона и удивительные повороты его судьбы, а также прямо противоположные тенденции в отношении к нему различных комментаторов; действительно, одни, следуя Филону Александрийскому, видят в Самсоне религиозного героя с трагической судьбой, хотя и осуждают его за слабость к «прекрасному полу», другие (начиная с Мартина Лютера) расценивают Самсона как антигероя, отнюдь не пример для подражания. В результате читатель, которому хотелось бы получить однозначную оценку главного персонажа истории, пребывает в растерянности, не понимая, как ко всему этому относиться и для чего оно вообще помещено в такую книгу, как Библия.

Подобного рода проблемы и обнаруживают несостоятельность двух основных линий интерпретации, господствующих до сих пор не только в библеистике, но и в гомероведении, например. Одна из этих линий направляет читателя и комментатора к точке зрения, с которой содержание текста видится достоверной историей, и тогда для его понимания оказывается критичным поиск соответствий между текстом и исторической реальностью. Когда же независимые исследования обнаруживают отсутствие таких соответствий, это воспринимается как досадная неувязка, которую комментатор призван преодолеть, подгоняя текст и реальность друг к другу, чаще всего – довольно искусственными средствами.

Отправной пункт второй линии интерпретации заключается в том, чтобы считать все изложенное просто сказкой, вымыслом автора, и не предъявлять поэтому особых претензий к достоверности и логике рассказа.

Невозможность истолковать текст удовлетворительно с подобных позиций отмечена уже исследователями Гомера. «Трудные места Библии» тоже возникают в основном из-за ошибочного определения жанра. Представляется, что интерпретатор библейского рассказа, выбирающий третий путь толкования, должен исходить из представлений о литературном характере текста, которому присуща прежде всего цельность, идеологическая и художественная. Помимо этого, очевидно, что и авторов, и героев, и первоначальных читателей любого текста (и Библия здесь не исключение) объединяет одна и та же культурная среда, и именно она задает культурные коды текстов и обеспечивает их понимание. Соответственно, для того, чтобы получить адекватное толкование рассказов о Самсоне, необходимо восстановить ту систему представлений, которая руководила авторами в их стремлении создать текст, воспринимаемый желательным для них образом.

В этой связи полезно обратить внимание на ключевые точки ИС, основной из которых, несомненно, выступает загадка Самсона (Суд 14:14). Этот короткий отрывок содержит существенный символизм, хорошо различимый в культурологической и антропологической перспективе (о чем в дальнейшем будет сказано подробнее). Подобная особенность сама по себе предполагает наличие подтекста, понимание которого читателем должно опираться на всем известную символику образов. В поисках этого подтекста мы и проведем анализ загадки Самсона.

Прежде всего, напомню вкратце историю с женитьбой Самсона.

Этот библейский персонаж, презрев негативное отношение собственных родителей к своему выбору, твердо решил жениться на филистимлянке и пошел к девушке договариваться. По дороге на него напал лев, но герой разорвал страшного зверя голыми руками – с помощью Духа Господа. (Само это деяние очень напоминает подвиги Гильгамеша, Геракла и Давида).

Через несколько дней, идя той же дорогой, Самсон увидел, что в трупе льва завелись пчелы и успели наработать мед. Мед Самсон достал и съел (нарушив тем самым обет назорейства), а придя к родителям, угостил и их. По мотивам этого происшествия он придумал загадку для своих свадебных дружек-филистимлян (которых было ни много, ни мало – 30 крутых парней):

Из едока вышла еда, Из сильного вышло сладкое [4] .

Что это такое – филистимляне, естественно, догадаться не могли, и никто бы не догадался, не зная преамбулы. Однако жена Самсона, используя чисто женские уловки, вынудила его сказать ответ и выдала сей ответ сородичам. Чтобы расплатиться с отгадчиками, Самсону пришлось убить в Ашкелоне 30 филистимлян и снять с них одежду – ставкой в игре были именно «30 перемен одежд». В итоге не совсем ясно, кто же реально проиграл в этой игре. Тем не менее, жену Самсон в сердцах бросил и ушел домой к родителям; а отец девушки, убоявшись скандала, тут же снова выдал дочь замуж – за «ближнего его». Что значат эти слова – непонятно; какие «ближние» могли быть у Самсона среди филистимлян?

Спустя некоторое время герой одумался и вернулся к жене; с собой он принес козленка, что, по выражению одного комментатора, было, видимо, равносильно коробке шоколадных конфет – для подобной ситуации в наши дни. Однако к жене Самсона не пустили. Тесть пытался как-то замириться, но обиженный муж разбушевался и сжег весь урожай на филистимских полях. В ответ филистимляне сожгли дом его бывшей жены – вместе с обитателями (в чем, с нашей точки зрения, трудно усмотреть какую-либо логику). Самсона было пленили, но он вырвался из пут и подвернувшейся под руку ослиной челюстью побил 1000 филистимлян. Результатом этих героических усилий было обезвоживание организма, и Самсон чуть не умер на месте от жажды. Спасение пришло от Господа, который вывел воду из скалы – подобно тому, как это раньше, в пустыне, сделал Моисей для умирающих от жажды израильтян. Так закончилась эта история (хотя дальше началась другая, странно похожая на первую).

С точки зрения тематики нашей конференции можно отметить, что весь сюжет представляет собой ряд попыток кого-то что-то (или кого-то) съесть, и большей частью неудачно; часто роли переворачиваются: «едок становится едою». Это хорошо видно, если взять ситуацию в несколько расширительном смысле, привлекая действия, связанные с едой метафорически. Сюда прежде всего относится секс, который занимает в традиционной культуре столь же сакральное место, как еда, и часто выражается в метафорах еды. На семантическое родство понятий еды и секса указывает и загадка Самсона (Суд 14:14); не зря комментаторы видят в ней непристойность и грубый юмор.

Матримониальные намерения Самсона можно рассматривать в этой связи как попытку, образно говоря, «съесть» девушку, из чего, как мы видели, хорошего не вышло.

Лев, который захотел съесть Самсона (уже в буквальном смысле), тоже не преуспел. Он сам стал «трапезой смерти». Вот еще один метафорический слой, который стоит здесь включить в рассмотрение. Согласно О. Фрейденберг, смерть также входит в один метафорический ряд с едой. Трапеза, с этой точки зрения, есть преодоление смерти, но неудачная попытка съесть равносильна победе смерти. Льва «поела смерть», а труп его поели пчелы. Современные коммента торы хорошо знают, что пчелы падали избегают, и на этом основании отказывают истории в реализме. Взамен они отмечают в ней сходство с классическим топосом бугонии (как он передан, например, у Вергилия [Георгики, 4, 295]). В ИС данный топос объединяет в себе идеи еды, секса, смерти и знания; в дальнейшем повествовании ИС этот символический узел начинает раскручиваться, акцентируя попеременно разные аспекты основного смысла.

В русле этого основного смысла имеет значение факт поедания Самсоном меда, и более того – участия в этой трапезе праведных родителей героя (о чем ниже); кажется, в ИС это единственная удавшаяся попытка что-то съесть, и она переводит ситуацию в регистр знания, ибо мед в символике пчелы означает высшее, божественное знание.

Со знанием связан и секс – на иврите даже лексически: еврейским глаголом «йада» (знать) обозначается сексуальная связь. Знание здесь выступает метафорой секса; но оно же – обычная метафора еды. Узнавание, усвоение знания – сродни поглощению и усвоению пищи. Однако женитьба Самсона на филистимлянке приводит к антизнанию, к перевороту ситуации: «познание» жены переходит в выдачу ей тайной информации и проигрышу Самсона; здесь тоже «едок становится едою». В проигрыше не только Самсон: «трапезой смерти» стали 30 филистимлян в Ашкелоне, семья девушки (которой не удалось съесть «коробку конфет» в виде козленка), и еще многие филистимляне; огонь «пожрал» также их урожай.

Но Самсона им убить не удалось (то есть, они его в каком-то смысле «не съели»).

Как же обнаружить ключ к пониманию всего этого переплетения событий и образов, трапез и метафор еды? Он, с большой вероятностью, может быть заключен в центральном звене всей истории – в загадке Самсона. Ниже я постараюсь показать, что именно там находится божественное послание Израилю и филистимлянам – о силе слов закона. Усвоив его, филистимляне действительно породнились бы с Израилем.

Увы, этого не происходит. Победа в состязании нужна филистимлянами лишь для того, чтобы утвердить свое превосходство. Они плохо используют время, данное им для выбора, и начинают с нарушения заповеди (Втор 5:21/18): «Не пожелай жены ближнего твоего» (ло тахмод эшет рэеха); жена Самсона отдана «ближнему его» (эшет шимшон лемерееху ашер рэа ло) [Суд 14:20]. В этом контексте слово рэе («ближний»), еще усиленное глаголом раа («быть особенно близким другом») настолько неуместно, что по-видимому, оно действительно отсылает к заповеди.

Родство Израиля с Филистией не состоялось – и с большими материальными потерями для филистимлян; «трапезой смерти» становятся многие филистимляне. Таким образом, неверный выбор приводит к тому, что смерть делается полноправным участником свадебного пира.

Можно прийти к мысли, что загадка Самсона содержит формулу счастья – для Израиля, окружающих народов (в лице филистимлян) и может быть, даже для нас, Нового Израиля; невнимание к ее рекомендациям имеет пагубные последствия. Попробуем извлечь эту формулу, прибегнув к символическому толкованию, на которое нас выводит ряд особенностей текста.

1. Прежде всего – это очень сильная текстовая позиция ИС, особенно загадки Самсона; в такой позиции не должно быть случайного материала.

2. Далее нужно отметить необыкновенную концентрацию в Суд 14:14 символических фигур, символизм которых был общеизвестен по всему региону, но при этом чужд яхвистской религии. Думать (подобно Соджину), что этот материал попал в книгу случайно, мешают как раз перечисляемые особенности текста.

3. Третья замечательная черта – это переклички ИС с рядом других ветхозаветных текстов, где происходит интересная вещь: там чуждый для яхвизма символизм трансформируется и адаптируется яхвистским культом.

Сочетание подобных черт просто обязано привлечь внимание к тексту и способствовать попыткам искать в нем подтекст.

Остановимся немного подробнее на упомянутых пунктах. Начнем со структурной позиции загадки Самсона.

Совокупный корпус библейских книг от Бытия до 4 Царств можно разделить на две значимые части, которые выделяются структурно и функционально; первая из них Бытие – Левит, где описано творение мира, включая Израиль как его избранную часть, а затем, в качестве кульминации творения, Бог выделяет культ и священство, избранников из избранных.

В этой части фактически заданы основные принципы миропорядка (если отнести сюда же организацию народа Израиля и его религиозного закона). Во второй части корпуса, Числа – 4 Царств, показано реальное воплощение этих принципов в библейской истории. Увы, оно далеко от идеала: начав с сомнений в силе Господа, с наглого ропота и позорной трусости (Числ 13; 14), Израиль подвергается наказанию со рокалетнего блуждания по пустыне; а заканчивается вся история разрушением Царства и ввержением народа в «пустыню» плена, почти на тот же срок – вследствие того же греха отступничества. В этом корпусе книга Судей (а точнее, ИС) занимает практически центральное положение, как некий «гвоздик», на котором подвешен маятник истории.

Добавим, что в середине всего текста Бытие – 4 Царств можно выделить еще один прообразный круг истории: Второзаконие – Иисус Навин – Судьи. Первая из этих книг представляет собой повторение Моисеем закона, изложенного ранее в книге Исхода. Книга Иисуса Навина – идеальный пример воплощения нормы, когда Господь и Израиль составляют вместе монолит, взаимно верный и потому непобедимый; и наконец, книга Судей описывает разрушение этого монолита по вине своевольных и неверных израильтян, что в свою очередь, приводит к колебаниям политической стабильности. Книга Судей определяет «расшатывающий момент» монолита, но тем самым и показывает, как можно остановить процесс расшатывания и вернуть все к норме, которая обеспечит Израилю, в частности, политическое доминирование и общую безопасность жизни. Иными словами, схема наказания Израиля и последующего прощения, озвученная Господом в конце книги Левит (гл. 26), получает в этом важнейшем цикле иллюстративное подтверждение, а книга Судей занимает в нем конечную, то есть опять-таки сильную позицию. По своей функциональной значимости, как видно, книга Судей играет ключевую роль во всей библейской истории. В свою очередь, ИС, определяет ключевые моменты книги Судей, поскольку Самсон увенчивает собой символический ряд из 12 судей Израиля, и период его судейства совпадает с переломным пунктом всей истории Израиля; после Самсона даже колебания народной верности заканчиваются, и с этой минуты моральное состояние народа неуклонно движется вниз, а его история – к национальной катастрофе. Отметим, что загадка Самсона (Суд 14:14), располагаясь точно в центре ИС, занимает втройне сильную позицию.

Совершенно очевидно, что в такой позиции просто не место для фольклорных рассказов о народном любимце, поддевающем из озорства «заклятых друзей» филистимлян; здесь место для ключа к смыслу всей истории, и воспользоваться им возможно, если восстановить те представления о мире, которые были характерны для авторов и первых читателей Библии.

Картина мира в традиционном обществе определяется культовым и религиозным символизмом, в связи с чем нам необходимо рассмотреть вторую из упомянутых выше особенностей нашего текста.

В ИС, в частности, присутствует очевидный солярный символизм: это вызывающее имя и происхождение героя: Шимшон, родом из Бет Шемеша. В некоторых комментариях Самсона даже рассматривают как героя солярного мифа; однако текст, в общем, не поддерживает такой интерпретации. Самсон и прямо действует не сам по себе, а под влиянием Духа Яхве, и косвенно он ставится в зависимость от Господа: похоже, что в ИС имя Шимшон обыграно в русле трансформации солнечного символизма в других текстах, где солнце становится символом Яхве или подчиняется Ему (Пс 84/83:12; Мал 46:2; Нав 10:12; 4Цар 20:11).

Совершенно замечательна перекличка ИС с Пс 19/18, где «солнце выходит, как жених из хупы», радуясь и играя своей исполинской силой – и весьма напоминая этим Самсона. Однако те строчки псалма, где восхваляется величие солнца, обрамлены другими, в которых автор сообщает о подчинении и солнца, и всего миропорядка Господу и Его закону.

И тогда образ Самсона приобретает своеобразное освещение – как некая исполинская и своевольная стихия, которая все-таки обязана подчиняться Господу. И этот оттенок характера Самсона хорошо сочетается с другими указаниями текста, которые ведут читателя к тому, что образ Самсона вообще воспринимается как обобщенный образ «Сынов Израилевых».

Вместе с тем, само поведение Самсона наводит на мысль, что он и есть Израиль, необузданный и «жестоковыйный», в том его состоянии, как он описан в книге Судей: «Не было царя в Израиле, и каждый делал, что ему заблагорассудится» (Суд 17:6; 18:1; 19:1; 21:25). Таким образом, то, что происходит с Самсоном, может иметь отношение ко всему Израилю.

Теперь настало время рассмотреть, в какие отношения Самсон-Израиль поставлен с другими символическими фигурами истории: со львом, пчелами и медом. Но прежде обозначим их общеизвестный символизм.

Очень коротко говоря, лев – это царский символ, принятый по всему Ближневосточному и Средиземноморскому региону, а кроме того – священное животное нескольких богинь, из которых для нас наиболее важна ханаанская Астарта.

Пчела была служебным животным Богини-матери, от хеттской Ханнаханны до критской Реи; эта вечно женственная посредница между Небом и землей выступала также посредницей между живыми и мертвыми, поскольку имела отношение к хтонике: упоминается ее служение таким богиням, как Артемида, Деметра, Персефона, Кибела и египетская Нейт. В то же время пчела передавала людям от богов дар слова, поэтического и пророческого.

Мед считался пищей богов; те, кто причащался ему, получали бессмертие и божественный дар слова.

Этот символизм, повторюсь, был всем известен и замечательно общ по всему региону, но принадлежал к системе языческих представлений. Что же делает с таким чуждым материалом Библия? То же, что с рассмотренным выше солярным символизмом: известный символ трансформируется и ему предлагается новое значение – при сохранении намеков на прежний смысл.

Например, лев становится служебным животным Яхве, через него Бог наказывает неверных смертью, но при этом он остается и царским символом, и символом врагов Израиля, которых Господь победит.

Пчела также служит теперь Господу, и между прочим, выступает средством наказания Израиля – наказания чувствительного, но не смертельного. От ее женской ипостаси остается только женское имя Девора («пчела»). И в самом имени пророчицы Деворы (Суд 4; 5) заключен намек на то, что пчела теперь преподносит дар слова – от Господа. Это недвусмысленно проявляется уже через игру слов: по-еврейски словоформы «пчелы» и «слова» пишутся и произносятся очень похоже: деворим и деварим соответственно. А мед в псалмах сравнивается со словами закона (см.: Пс 19/18).

Учитывая все это, мы можем подойти теперь к трактовке загадки Самсона. Отметим, что в ней просматривается не менее трех уровней смысла: первый – буквальный; второй – оче видно обсценный. Комментаторы обычно видят здесь просто грубый юмор; однако учтем, что секс в древности относился к области сакрального, этот мотив, связанный к тому же с метафорикой еды, может оказаться скорее намеком на культ богини плодородия, чьими священными животными были пчелы. Обращение к символам ведет нас к третьему, скрытому, символическому смыслу загадки.

Этот уровень понимания целиком строится на игре слов и полисемии ключевых словоформ.

Прежде всего, рой пчел, обнаруженный Самсоном в трупе льва (14:8), назван адат деворим («сообщество пчел»). За неимением другого библейского примера невозможно судить, насколько принят был такой термин в обычной речи; однако в Библии слово эда («сообщество») больше нигде не относится к животным; чаще всего с его помощью описывают общину Израиля (в параллели с кахал). А слово деворим («пчелы») здесь очень естественно ассоциируется со словом деварим («слова»), потому что это слово появляется как раз в предыдущей строке, где зачем-то сообщается, что Самсон «говорил» (вайедаббер) со своей девушкой (Суд 14:7).

Таким образом, странное словосочетание адат деворим ведет читателя к идеальному образу общины Израиля, «общины слов (закона)». Поскольку, как отмечено выше, Самсон типологически олицетворяет собой Израиль, можно думать, что в происшествии с пчелами имеет место символическая встреча реального, «жестоковыйного» Израиля с идеальным, не отступающим от заповедей закона. Мед как символ «сладости слов закона» стал доступен реальному Израилю благодаря послушанию Духу Яхве, Который и обеспечивает победу над местными царями и местными культами («Ваалами и Астартами»), чьим символом здесь может выступать лев. «Мед» слов закона – это особая пища Израиля, поэтому его ест Самсон и едят праведные родители Самсона. Но свою новую родню, филистимлян, наш герой не угощает, предопределяя этим их судьбу.

Намек на «слова закона» или «слова Господа» подкреплен вторым значением слова эда: «свидетельство», «откровение». В смысле «свидетель слов (Господа)» сочетание адат деварим просматривается в тексте Нав24:26–27, где Иисус дает последние наставления народу. Этот ключевой текст, расположенный как раз на переходе к книге Судей, в смысловом отношении поддерживает указанную ассоциацию.

В значении «откровения слов Господа» эда присутствует в Пс 19/18 и 119/118, где многократно в параллелизме используются следующие словоформы: эдотеха («откровения Твои»), торатеха («закон Твой»), пикудеха («повеления Твои»), мицвотеха («заповеди Твои»), мишпатеха («суды Твои»), а также две формы для сочетания «слова Твои»: имратеха и девареха.

Таким образом, действительно, для читателя, знакомого со всеми этими текстами, за адат деворим («пчелиный рой») просвечивает адат деварим («свидетельство слов» или «община слов»), а пчелы и мед в загадке Самсона становятся знаком ниспосланного Богом Закона, который сладок, как мед, но и грозен, как пчела – для тех, кто неверен Господу.

Анализ загадки (14:14), синтаксический и морфологический, по параллелизму и антонимии, показывает, что лев здесь связывается с определениями «едок» (т. е. хищник), «сильный» – в смысле «жесткий», «жестокий», вообще «неприятный», ни к чему не пригодный, а мед выступает как нечто съедобное, то есть, полезное и в высшей степени приятное, а метафорически – еще и несущее высшее знание.

Не означает ли это, что так же, как мед появился в трупе поверженного льва, так и закон утвердится вследствие победы Израиля над «Ваалами и Астартами» (т. е. местными культами)? Но от Израиля потребуется активность и верность Духу Господа. В полифонии загадки есть место и для второго смысла: своим верным Господь даст победу над местными царями и политическое доминирование.

Можно думать, что в этом и заключалось послание с обещанием счастья – к Израилю, через его типического представителя, Самсона. Дошло ли это послание до адресата? Судя по поступкам – едва ли, и оно не изменило судьбы ни Самсона, ни Израиля. Самсон слепнет и вертит жернова, что сравнимо со схождением мифологического героя во мрак преисподней, в царство «пчелиной» богини. Израиль в конце концов тоже сойдет в «преисподнюю плена», так как был «слеп и глух» – к словам закона.

Но обоим светит луч надежды: нужно покаяться и воззвать к Господу – тогда вернется сила и будет обеспечена победа.

Вместе с тем, загадка была загадана филистимлянам, и это может означать, что Господь обращался также и к ним. Что же они поняли из предложенной им программы?

Мы видели, что первый, буквальный смысл загадки стал им известен через жену Самсона; она выступает здесь посредницей, передатчицей самого неважного слоя смысла, но это же делает ее предательницей, а не носительницей истинного знания.

Второй, обсценный смысл, связанный с топосом бугонии, вполне мог быть понятен филистимлянам, народу эгейского происхождения, знакомому с эгейскими традициями. Для израильтян, которые должны были держать в уме трансформацию языческих символов в яхвистские, символизм этого уровня вел к третьему, религиозно-символическому смыслу загадки (который они, тем не менее, не восприняли, или ничем не показали, что восприняли). Но что поняли филистимляне?

Как ни странно, их ответ предполагает включенность в ситуацию. Интересно уже то, что на вопрос, заданный в утвердительной (или описательной) форме, они отвечают в форме вопросительной: «Что слаще меда? И что сильнее льва?» Ответ инвертирован также по расположению фигурантов: лев и мед меняются местами. Эти инверсии как будто намекают на смысловые пласты, не лежащие на поверхности; помочь прояснить их могло бы, опять таки, обращение к культурному контексту. Следует учесть, что в древности загадка чаще играла роль ритуальную, чем просто игровую. В рамках этих представлений, общих для многих архаичных традиций, ответ филистимлян может восприниматься как вопросная часть ритуальной загадки, которая всегда предполагает содержание вопроса о высших ценностях мира и содержит ответ в себе самой, но не на уровне тавтологии, а на уровне сакрального знания об этих высших ценностях, доступного лишь посвященным. В ритуале вопросы, как показывает Топо-ров, организованы в иерархическую цепь и «в своей совокупности исчерпывают смысловую структуру мифопоэтической модели мира». Такая цепь «акцентирует основную вертикальную ось мира» и, в связи с этим, «загадка предполагает не любой вопрос, а лишь вполне определенный, ограниченный сферой сакральной значимости», и ответ на него, «содержащий скрытые смыслы, должен быть принципиально скрыт». Хотя нам ничего не известно о «загадочных» ритуалах в библейском мире, совсем не учитывать подобные представления все же нельзя, поскольку они восходят к очень древнему типу организации человеческого общества.

Далее нам придется рассмотреть оригинальную форму загадки; на иврите она звучит так:,מה־מוגוקמדבשו ומה 1 עז ומארי (Ма маток мидваш, умэ аз мэари). Буквенный узор симметризуется при перестановке двух букв в последнем слове, и тогда слово מארי (мэари, «лев» с предлогом «мин») превращается в слово אמרי (имрэ, «слова»), стоящее в форме statusconstr., которая подразумевает (опущенное здесь) nomenrectum: «слова такого-то». Таким образом, проявляется скрытый смысл: «Что слаще меда? И что сильнее слов (Господа, закона)?»

Ответ должен был быть очевиден библейской аудитории: слаще меда – слова закона (см. Пс 119/118), а сильнее этих слов нет ничего (во всяком случае, не «львиная» богиня Астарта!). Эта реконструкция отвечает всем требованиям сакрального смысла ритуальной загадки, и вместе с тем, она подкрепляет интуицию о третьем, скрытом уровне смысла загадки Самсона.

В результате, ответ-вопрос филистимлян вполне вписывается в ритуальное выстраивание иерархии смыслов. Мы должны заключить, что в загадке Самсона закодирована, по всей видимости, не только религиозно-политическая программа для Израиля, но и предложение к местным народам – присоединяться к этой программе.

Пророки описывали мессианские времена именно как такое присоединение язычников к религии Израиля, к его закону.

Но, судя по поведению филистимлян, мессианские времена еще не наступили. Выше мы обсуждали тот факт, что филистимляне начали свой контакт с Израилем с нарушения заповеди (Втор 5:21/18). Если бы филистимляне приняли послание, которое было обращено также и к ним, то еврейский закон стал бы и их законом – но это отнесено на мессианское будущее. Соответственно, незадачливые филистимляне терпят большой урон; их выигрыш в игре оказался эфемерным. Не сумев усвоить нужное знание, они вынуждены голодать: их урожай уничтожен.

Таким образом, в этой истории поедание или, напротив, неспособность что-то съесть – становятся знаком усвоения, или неусвоения слов Господа, Его призыва, а также – победы или поражения, связанных с этим усвоением.

Инверсии же, когда «едок» (хотя бы потенциальный) становится «едою» – говорят о каких-то точках непорядка в этой истории, и о вмешательстве Господа в историю в этих точках.

Действительно, рассмотрим поочередно некоторые характерные сюжеты нашей истории.

Самсон задумал, по сути, нарушить закон своей женитьбой на филистимлянке; однако Господь вмешался, и из попыток породниться с «необрезанными» ничего не вышло.

Лев хотел съесть Самсона (что в нашем рассмотрении символических слоев означает, что либо местные цари выступили против Израиля, либо «Ваалы и Астарты» тщились подчинить его себе). Господь этого не потерпел – и вот «едок становится едою».

Пчелы-посланницы Господа успешно поели местных «Астарт».

Самсон получил «мед закона», но не усвоил его до конца, до послушания. Он позволил перевернуть ситуацию и выдать сакральное знание врагам. Соответственно наказаны и Самсон, и филистимляне.

Однако есть разница: Самсон (Израиль) остается избранником Яхве. Если избранник раскается и воззовет к Господу (то есть, усвоит все же истинное знание), то наказание сменится прощением. Филистимляне же изначально не входят в завет с Господом, и не отвечают на его призыв – в результате им приходится очень плохо; даже своеволие Самсона Господь использует для того, чтобы покарать их смертью.

В качестве дополнения интересно рассмотреть «загадочный» диалог между Самсоном и филистимлянами с точки зрения антропологической. Известно, что в архаичном обществе отношения в принципе построены на дарообмене, одной из форм которого, (а именно – словесной) выступает как раз диалог. В свою очередь, дарообмен предполагает заключение определенного соглашения, которое объединяет взаимодействующие стороны и связывает их обязательствами. На Руси такое объединенное общество называлось словом мiр и, как показывает Вячеслав Иванов, семантически это слово тождественно слову мир, обозначающему мирное состояние общества. Словесные связи отражают связи реальные: заключение договора всегда сопровождается обменом дарами, ведет к мирному сосуществованию и скрепляется, как правило, пиром, то есть, общей праздничной трапезой. Слова дар, мир (мiр) и пир имеют одинаковую значащую морфему (суффикс), и это указывает на их грамматическую и семантическую связь.

Можно усмотреть в библейском тексте Суд 14; 15, что на свадьбе Самсона происходит именно такая попытка Израиля заключить с филистимлянами договор, который привел бы к объединению и родству народов. В качестве своего дара Самсон-Израиль предлагает потенциальной родне «мед закона», но в виде скрытом, словесно-символическом. Настоящий «мед» пока имеют право съесть только израильтяне. Дар филистимлян – это невеста. Однако она, во-первых, играет не объединяющую, а разъединяющую роль, переводя внимание с символического на буквальный уровень смысла значащей загадки, а во-вторых, ее, уже жену, потом просто отбирают у Самсона. Получается, что признав на словах, в своей отгадке, силу «слов закона», филистимляне на деле нагло нарушают заповедь. Самсон реагирует адекватно, сказав сам себе: «теперь вправе я буду чинить зло филистимлянам». Договор не состоялся; дар отвергнут, пир забыт, соответственно – нет мира.

Рассмотренные соотношения позволяют предположить, что в истории Самсона, в символическом и типологическом освещении, продолжается разработка темы «Израиль и па лестинские народы», начатая еще в книге Бытия. Согласно тексту, главный герой этой истории, Господь, не только предлагает выбор пути Израилю и его окружению, но и показывает в действии, что пренебрежение «путем жизни» реально переводит любое движение на «путь смерти».

Однако смерть филистимлян, пренебрегших законом, семантически не равнозначна смерти Самсона, успевшего воззвать к Господу и получить от Него помощь. Филистимляне в ИС везде погибают как побежденные враги Израиля, тогда как Самсон умирает победителем – и добровольно. Такое решение проблемы смерти в сюжете равносильно преодолению смерти; тем самым, и для Израиля, которого Самсон типологически представляет, смерть может стать путем к «новому оживанию», то есть, к бессмертию. Выше уже отмечено, что все детали рассказа о Самсоне увязываются в один метафорический узел. Как показывает О. Фрейденберг на большом материале архаичных культур, представления которых сохраняются в культуре античной и даже еще более поздней, еда в мышлении древнего человека семантически связывается с бессмертием – через отождествление образов еды и борьбы, поединка, разрывания и шествия, через жертвоприношение, убийство и соединение полов. Все эти представления отражаются в мифах и обрядах, где вожак, вождь являет собой персонификацию солнца и неба.

В таком аспекте не случайными кажутся и судейский статус, и солярное имя Самсона, так же как присутствие в его истории актов успешной еды, шествия к невесте, поединка, разрывания врага, смерти, свадьбы – и связи всех этих актов с жизнеутверждающим знанием, противопоставленным знанию пустому, отвлекающему, вредному.

Таким образом, конечная победа и сама смерть Самсона, которой как будто заканчивается его история, с антропологической перспективы может оказаться обещанием воскресения, нового оживания для побежденного было Израиля – если в конце концов им будет усвоена суть отношений между Богом и общиной, между общиной и отдельным человеком. Но именно такое единение человека, общины и «общинного бога» предполагает культовый акт еды, выражающий собой «усвоение бессмертия».

 

Елена Федотова

Запрещенная трапеза в Библии

В этой работе я ставлю себе очень скромную цель: проиллюстрировать на нескольких примерах связь библейской трапезы с культом, причем рассмотреть эту связь в определенном аспекте, а именно – с точки зрения тех особенностей всей системы пищевых запретов, которые кажутся мне основополагающими, или принципиальными.

К таким принципиальным чертам упомянутой трапезы следует отнести, прежде всего, ее практическую омонимичность с жертвоприношением, что, конечно, скорее общекультурная реалия, чем особенность библейского мира. Трапеза вообще сакральна – по своей семантике спасения через причащение божеству, и поэтому непременно должна быть увязана с жертвоприношением, и это сразу характеризует запрещенную еду либо как нечистую, не подходящую для жертвенного приношения, либо, напротив, как слишком священную, как долю бога в общей с ним трапезе.

В древности жертвоприношения, несомненно, были основной формой взаимодействия человека с Небесами, и в библейской идеологии суть таких отношений определяется через принцип избранности, отделенности. Еврейское слово «кадош», собственно, и означает «отделенный» (для Бога) – скорее, чем святой в нашем понимании, то есть, праведный.

И еще одна особенность просматривается в ветхозаветной системе запретов – это ясная полемическая нотка. Если трапеза входит составной частью в культ, то вполне естественно, что культовые споры касаются и еды. Вместе с тем сам факт наличия религиозной полемики в текстах выдает отсутствие общепринятой точки зрения на библейскую концепцию монотеизма к моменту написания книги; очевидно, эти тексты, построенные определенным образом, служили орудием борьбы против традиционных верований – за продвижение в массы во многом новой религии.

Итак, начнем свое рассмотрение с животных, запрещенных в еду категорически и безусловно; все они перечислены в Лев 11 (ср. Втор 14:3–21). Не вдаваясь в массу увлекательных подробностей, обсуждаемых различными комментаторами, отметим только, что упомянутых животных в жертву не приносят ни под каким видом; это столь очевидно, что даже не оговаривается. Можно сказать, что этими видами брезгует Бог; если они нечисты для людей, то тем более – для Бога.

Заметим далее, что наряду с живностью явно неприятной, несъедобной или вовсе фантастической, упомянуто животное хорошо известное, которое все окружающие народы с удовольствием ели и даже приносили в жертву – это свинья.

Запрет, по видимости, не рациональный и не понятный ни с какой стороны – кроме, может быть, одной: в Средневековье появилось мнение, что отвержение свиньи носит полемический характер: именно потому, что свининой увлекались египтяне, евреям она противопоказана. Современные ученые формулируют это немного иначе: когены установили запрет на свинину потому, что свинья была жертвенным животным в магических ритуалах и культах хтонических богов. Эти культы посягали на прерогативы Яхве; функции целительства, обеспечения плодородия и долголетия должны принадлежать Богу Израиля; только Он распоряжается жизнью и смертью. По сути, здесь действует тот же принцип святости как выделенности и отделенности: чистое следует отличать от нечистого. Соответственно, весь раздел о запрещенных животных заканчивается характерным призывом Господа: «…будьте святы, ибо Я свят» (Лев 11:45 b).

В то же время, круг съедобного шире, чем набор жертвенных животных и злаков. Например, дичь съедобна (при определенных условиях, см. Лев 17:13), но в жертву ее не приносят, ибо жертва всегда – «от плодов рук». Наверно, это говорит об экономическом устройстве общества, когда охота была уже не основным, а дополнительном способом добывания пищи. И в соответствии с этим, когда автор чувствует необходимость дать сравнительную характеристику двух братьев-близнецов, Иакова (родоначальника Израиля) и Исава (родоначальника Эдома), то он (автор) просто говорит, что Исав был охотником – то есть, человеком диким, нецивилизованным – в отличие от Иакова (Быт 25:27). Плоды трудов Исава нельзя приносить в жертву, хотя есть можно, и отец братьев, Исаак, любил дичь больше, чем козлят из стада; а потому и Исава предпочитал Иакову.

Но тем самым, Исаак смотрит назад и тормозит историю. Он проявляет экуменический настрой, свойственный его отцу Аврааму, который был «отцом многих народов», и ко всем своим потомкам, видимо, относился толерантно. Таким образом, Исаак больше сын своего отца, чем начало Израиля. По счастью, его ошибку исправляет Ревекка; она продвигает Иакова и тем направляет историю в нужную сторону – к производству скота, который можно приносить в жертву, причащаясь с помощью жертвенной трапезы Богу Израиля.

Кроме того, из съедобного не приносили в жертву мед (Лев 2:1) – под предлогом его склонности к брожению, то есть, к порче. Однако предлог представляется несколько надуманным: мед, вообще говоря, консервант; если его специально не сбраживать, он сам по себе не бродит. Возможно, этот запрет также связан с религиозной полемикой – по вопросу сакрализации жертвы. Дело в том, что жертва становится сакральной именно в процессе жертвоприношения; но конкретно с медом ситуация особая. Вероятно, с точки зрения борьбы с чуждыми культами мед представлялось целесообразным как раз десакрализовать, ибо во всех культурах Сре диземноморья он был продуктом священным. Сами пчелы, которые его производили, считались служебными животными богинь плодородия (они же, как правило, и хтонические божества). Мед, небесная пища богов, если доходил до людей, то вместе с даром пророчества и истинного знания, давал избавление от смерти и вечную молодость. Короче говоря, это был атрибут чуждых культов, в частности – культа мертвых. Отделаться от него совсем было не просто, но сам запрет на жертвоприношение выдает подспудную борьбу.

Здесь, может быть, стоит упомянуть любопытную подробность: библейский автор для обозначения меда предпочитает использовать не слово более древнего западно-семитского корня npt (в Угарите nbt), а слово деваш, родственное арабскому и арамейскому обозначению сиропа из фиников. Еврейское слово «нофет» остается редкой поэтической параллелью к слову деваш, которое, судя по его контекстному использованию, может означать как «пчелиный мед», так и «фруктовый сироп»; последний действительно склонен к брожению. На самом деле, из большого числа библейских контекстов, в которых присутствует слово деваш, только в одном его можно однозначно связать с пчелиным медом – это случай загадки Самсона (Суд 14:8.9); во всех остальных сюжетах абсолютной однозначности нет: речь может идти как собственно о меде, так и о финиковом сиропе.

Таким образом, можно думать, что в случае меда в библейском культе специально, на полемической основе, происходит разделение еды и жертвы – с целью отмежеваться от неяхвистских культов.

Прямо противоположная ситуация наблюдается с кровью. Ее нельзя есть никогда и ни под каким видом – именно потому, что это доля Бога в жертвоприношении (Лев 7:22–27, 17:5–7.11). Мотивация запрета формулируется в терминах тождества крови и жизни, и соответственно – власти Бога над жизнью вообще (Лев 17:14). Однако вместе с тем, тот, кто ест мясо с кровью, не только покушается на долю Бога в жертвенной трапезе, но и подпадает под подозрение в смысле участия в чуждых культах. Алиби заключается в том, чтобы жертвенное животное было обязательно приведено к скинии (а на самом деле, подразумевается Храм) – и заклано в соответствии с правилами яхвистского культа (Втор 12:13; Лев 17:1–9). Но что делать человеку, который хочет поесть мяса (а мясная трапеза в принципе жертвенная), но он находится вдали от Храма? Согласно предписанию (Втор 12:15–16), животное можно зарезать в любом месте, но кровь при этом надо непременно слить на землю. Тем самым Господу отдана Его доля, а фигурант демонстрирует неучастие в чуждых обрядах, использующих кровь жертвы.

Что можно сказать о таких обрядах? МакКарти показал, что ритуальное использование крови было вообще отличительной чертой библейского культа; у хеттов, вавилонян, финикийцев, греков и других народов данного региона кровь использовалась только в культе мертвых. Такой ритуал описан, например, у Гомера (Одиссея, 11). Герою поэмы необходимо поговорить с духом прорицателя Тиресия. Добравшись до входа в Аид, Одиссей роет мечом яму в земле и льет туда – сначала мед, вино и воду, а затем, засыпав в яму ячменную муку, заколает над ямой животных и сливает туда их кровь. Только напившись жертвенной крови, дух может найти в себе силы подняться из земли и общаться с живым человеком.

Здесь можно отметить, что библейское предписание сливать кровь убитого животного на землю, с одной стороны, напоминает ее использование в культе мертвых; но с другой стороны, этот обычай явно переосмысляется и присвояется яхвистскому культу; такого рода полемические переосмысления вообще очень характерны для библейского текста.

Что касается собственно культа мертвых, включающего в себя жертвенные приношения предкам, то он, без сомнения, в древнем Израиле существовал и вызывал большое негодование пророков и девтерономического редактора Библии; не случайно, видимо, осуждение ритуалов этого культа примыкает вплотную к пищевым запретам в книге Второзаконие (14:1–2), а в книге Левит (19:26–28) – к запрету употреблять в пищу кровь.

В этой связи интересен эпизод с так называемой Аэндорской волшебницей (1 Цар 28), которая вызвала царю Саулу дух пророка Самуила. Есть подозрение, что данный текст представляет собой девтерономическую переработку более древнего предания, в котором содержалось описание спиритического сеанса. Рудиментом этого предания осталось словосочетание элохим олим – так обозначены «поднимающиеся (из земли) духи», увиденные колдуньей. Слово элохим (согласованное с глаголом во множественном числе) относится здесь к обожествленным духам предков. В дальнейшей переработке «духи» превратились в дух одного Самуила.

Что касается царя Саула, то, похоже, его главный грех – не просто разговор с покойником, но участие в культовой трапезе. Действительно, по тексту, Саул сутки перед сеансом не ел и не пил, то есть постился, как делают обычно перед священнодействием (пост – вещь сугубо ритуальная). После сеанса колдунья уговаривает царя поесть – он решительно отказывается, как будто понимает, что делать этого нельзя; ведь перед тем сообщалось, что именно Саул изгнал из страны всех некромантов. Однако ослабевшего Саула уговаривают, и он соглашается принять участие в странной трапезе: женщина заколает бычка – не многовато ли для одного царя и пары его слуг? Кроме того, в описании процесса фигурирует глагол «завах», означающий «приносить жертву», «заколать для жертвоприношения». Таким образом, очень вероятно, что текст в рудиментарной (или завуалированной) форме содержит ссылку на жертвенную трапезу, устроенную в связи с сеансом некромантии; в эту трапезу оказался вовлечен Саул, у которого не осталось сил сопротивляться такому преступлению против Господа.

Если исходить из более древних текстов, включенных в законодательный свод Исх 20:22–23:19, то можно думать, что жертвенные приношения предкам были когда-то предписаны обычаем и безусловно одобрялись. У пророка Иеремии (Иер 16:5–8) есть описание траурного ритуала, включающего поминальный пир. Однако девтерономический редактор ведет с этим обычаем войну, приравнивая обожествленных предков к чужим богам. С этой точки зрения, Саул, приняв участие в жертвенной трапезе, нарушил заповедь (Исх 22:19/20); по закону, это преступление наказуемо смертью, поэтому читатель не должен удивляться воспоследовавшей гибели Саула.

В целом надо сказать, что поминальные трапезы, если и осуждаются в библейских текстах, то не слишком откровенно; видимо, это была достаточно деликатная тема. В то же время девтерономический редактор бескомпромиссно отвергает культы чужих богов, что подразумевает и отвержение культовой трапезы, хотя прямо об этом практически не говорится.

Проблема вышла на первый план в эпоху раннего христианства, когда в христианскую общину стали вливаться бывшие язычники, нетвердо усвоившие иудейский запрет на идоложертвенное. По-видимому, их колебания вызывали трения между членами общины, если судить по Посланиям апостола Павла (1 Кор 8:10). Разрабатывая этот болезненный вопрос, ап. Павел идет до конца в отвержении языческих культов и выступает более последовательным монотеистом, чем библейский автор: Павел разрешает христианам есть идоложертвенное (1 Кор 8:4–1; 10:18–32) – по причине пустоты и нереальности культа несуществующих богов. Единственная оговорка: не следует делать этого демонстративно, чтобы не смущать еще не твердых в вере братьев из бывших язычников, потому что искреннее участие в идоложертвенной трапезе есть все же моральная измена истинному Богу. Как видим, этот вопрос был определен в христианском вероучении самым решительным образом.

Еще один вид запрещенной в Ветхом Завете трапезы требует комментариев: это запрет на еду вообще для посланников Бога. Примеры такого запрета встречаются в трех эпизодах.

1. Суд 6:18–22. Гедеон хотел было накормить ангела, который явился к нему с предсказанием. Точнее говоря, ангелу была предложена по сути жертвенная трапеза: козленок и пресные лепешки. Но ангел не ест, а сжигает приношение во всесожжение Господу и исчезает. Для Гедеона это знак, что с ним говорил посланник Бога.

2. Суд 13:15–22. Маной получает предсказание о сыне от ангела, которого будущий отец Самсона принимает за человека и пытается накормить. Однако ангел решительно отказывается и переадресует приношение Господу. Маной совершает жертву всесожжения; ангел возносится к небу в пламени костра.

3. Последний эпизод (3 Цар 13:7–10) повествует о нарушенном запрете. Человек Божий, посланный предсказать реформы Иосии, вопреки заклятью возвращается в некий дом и ест предложенную там пищу. За этим следует гибель пророка – в лапах льва, с очевидностью посланного Богом для наказания нарушителя.

Что же означает здесь этот запрет на возвращение и пищу? Особенно на фоне того, что в Ветхом Завете существует и другая традиция: в гостях у Авраама и Лота ангелы едят совершенно безнаказанно (Быт 18:19).

Можно, конечно, рассматривать текст как небрежное соединение разных традиций, которые редактор не потрудился согласовать. Но мне представляется более адекватным другой путь: увидеть, как автор (редактор) конструирует текст определенным образом, с учетом принятых в то время риторических приемов. Несомненно, в библейском тексте постоянно используются древние традиции – в качестве авторитетного источника нужной информации; проблема возникает в том случае, если эта информация содержит нечто, не совсем устраивающее автора. Тронуть традицию, исправить ее – невозможно: вся ее авторитетность заключена в ее нетронутой древности. И тогда автор добавляет к старому тексту какие-то другие рассказы, как бы переосмысляющие первичную информацию путем добавления. В таком случае введение новой традиции и полученный с ее помощью новый смысл проще всего понять с позиций возможной полемики.

Источники проблемы станут яснее, если учесть трения, возникшие в еврейской среде по вопросу об ангелах. Известно, что во времена Второго Храма чрезвычайно распространились верования в ангелов – как посредников между Богом и людьми (особенно среди эллинистических евреев). С другой стороны, есть произведения, в которых содержится явное противостояние подобной концепции, например, Пасхальная Аггада. Эти тексты, конечно, более поздние, чем библейские, но их наличие обнажает противоречия в богословских воззрениях, которые могут уходить корнями и в более ранние времена.

Во всяком случае, библейские рассказы, содержащие запрет на еду для Божьих посланников, сообщают читателю нечто, явно относящееся к такого рода полемике. Редактор, поместивший эти рассказы в текст, с одной стороны, настаивает на том, что посланных следует отличать от Пославшего (ведь жертвенная трапеза в положительных случаях переадресуется по назначению); с другой стороны, в рассказах подчеркнута отделенность посланников от мира людей (то есть, их святость). Посланники не могут есть ни божественную, ни человеческую долю от жертвы, и даже вообще соприкасаться с людьми. Похожие эпизоды есть в истории пророка Елисея (4 Цар 4:29) и в Евангелии (Лк 10:4), когда посланникам (соответственно пророка и Иисуса) было заповедано ни с кем из встречных не здороваться. Подобные параллели могут иметь отношение к интересующим нас запретам.

В итоге, рассмотрев ряд иллюстраций, мы видим, что в Библии мотив еды тесно соприкасается с вопросами культа и общей идеологии библейского нарратива. Возникшие проблемы решаются в рамках общих принципов идеологии: задается парадигма общения народа с Богом – через жертву и жертвенную трапезу; идея запретов на еду тесно связана с идеей выделенности: народа Израиля – из среды других народов, и Яхве – из среды других богов – через отделение друг от друга ритуально чистого – и ритуально нечистого.

И наконец, иллюстративность, узнаваемость читателем сцен определенных трапез используется автором как полемический прием в борьбе за продвижение последовательного монотеизма (хотя чаще речь все-таки идет о монолатрии). На самом деле, парадоксальным образом, совершенно последовательным монотеистом в данном вопросе выступает как раз ап. Павел, которого иудеи (а также иудео-христиане) упрекали в предательстве и отступлении от истинной религии.

 

Ольга Запрометова

Тора, трапеза и богообщение в иудейской и христианской традициях поздней античности

В последнее время все большее число отечественных культурологических исследований посвящается проблеме герменевтического «разворачивания смысла». Поиск истины – естественная функция человеческого разума и практически каждый человек занимается поиском истины, какая бы она ни была. Однако многочисленные дискуссии о теории и практике интерпретации текстов в эпоху постмодерна ставят под сомнение саму возможность обретения в каком-либо тексте истинного смысла. При деконструкции общекультурных установок, деконструкции как сакрального, так и профанного, все острее встают вопросы идентичности. Радикальные изменения, происходящие в обществе в новую информационную эпоху, требуют от христианства повышенного внимания к своим истокам.

Евреи и христиане живут бок о бок с того самого исторического момента, как появилось христианство, история взаимоотношений иудаизма и христианства насчитывает более двух тысячелетий. Возникшие в эпоху поздней античности и формирующиеся в контексте параллельного сосуществования, они искали ответы на те же вопросы и обращались к одному Священному Писанию. И не следует забывать, что именно герменевтика позволила еврейской эллинистической мысли вложить в его перевод на греческий язык, известный под названием Септуагинта, новые прочтения библейских понятий, ставшие впоследствии основополагающими как для иудаизма, так и для христианства. Благодаря развитию александрийской еврейской экзегезы, достигшей расцвета в произведениях Филона, Тора/Пятикнижие поучает новое прочтение. Этот основополагающий корпус Священного Писания перестает быть лишь исторической памятью еврейского народа и становится Законом, текст которого неизменен и подлежит лишь истолкованию.

Понимание духовного мира любой иной эпохи, его внутренних законов и представлений требует от нас постоянных нравственно-интеллектуальных усилий, на что указывал Аверинцев. Сложность же понимания и толкования библейских текстов, помимо их «отчужденности» для современного читателя, Ковельман объясняет их удивительной многозначностью, что возникает благодаря обилию скрытых метафор и символичности. Вхождение в мир Торы – это не только знакомство с религиозно-национальным откровением избранного народа, но и особое переживание, вклю чающее приобщение к Священному Писанию («Слову Божьему») и отклик сердца на призыв следовать пути, на который это Слово предлагает вступить. О возрастающем интересе к этой теме свидетельствуют многочисленные зарубежные и отечественные публикации, авторами которых являются библеисты, историки, специалисты по теории и истории культуры, а также философы, социологи и юристы. Цель настоящей статьи – привлечь внимание читателя к развитию представлений, касающихся Торы, как примера порождения новых смыслов при изменении культурного контекста.

Само слово Тора – «учение, наставление» – происходит от корня y-r-h «стрелять /пускать стрелу» и таким образом этимологически относится к тому, что «попадает в цель». Рассмотрим, в каком контексте используется этот термин в самом Пятикнижии, где оно иногда появляется во множественном числе: тора – это заповеди/повеления и наставления, касающиеся таких важных областей, как обряды или ритуалы жертвоприношений. Если в Синодальном переводе (далее СП) Библии, когда в книге Левит речь идет о системе жертвоприношений, тора представлена как «закон»: закон всесожжения (6:8), законе о приношении хлебном (6:14), закон о жертве за грех (6:25) и т. д., то в современном русском переводе Пятикнижия (с древне-еврейского, под редакцией М. П. Кулакова) речь идет об обряде, которому надлежит следовать при всесожжении (6:8), обряде приношения хлебного дара (6:14), обряде жертвоприношения за грех (6:25) и т. д.. Современный комментарий Торы под редакцией Гюнтера Плаута, изданный в переводе на русский язык в 2011 г., отмечает, что перевод слова тора как «закон», часто не совсем точен и может ввести читателя в заблуждение. С целью избежать этого упомянутое издание использует для передачи различных оттенков смысла анализируемого понятия такие термины как «учение», «предписание», «указание», «ритуал»: ритуал всесожжения (6:2), ритуал хлебного приношения (6:7), ритуал очистительной жертвы (6:18) и т. д. Перевод Российского библейского общества (далее РБО) под редакцией М. Г. Селезнева предлагает следующие прочтения: «правило, закон, наставление».

В книге Левит, занимающей центральное место в корпусе Торы, приводится необычайное разнообразие обрядов, связанных с жертвоприношениями. Все эти обряды, каждый из которых на языке оригинала называется тора, представляют собой детально разработанную систему, свидетельствующую о существовании в еврейской традиции представлений о не обходимости поддержания должных взаимоотношениях между Всевышним и Израилем. Взаимоотношения народа Израиля (святого народа – Лев 11:44; Втор 7:6) со своим Творцом и Спасителем (Святым Богом) были определены условиями заключенного Всевышним Завета/Договора со Своим избранным народом и исполнением этим народом Его заповедей (…освящайтесь и будьте святы, ибо Я свят… – Лев 11:44; 19:2. СП). В случае несоблюдения Израилем условий Договора исполнение многочисленных предписаний служило средством восстановления нарушенных взаимоотношений через ритуальное очищение и искупление. Именно это требование придает не только книге Левит, но и всему корпусу Торы ее исключительный характер. И здесь важно помнить, что подобные взаимообязывающие, скрепленные договором отношения с Богом не были свойственны законотворческой мысли Древнего мира. Библейский текст свидетельствует, что жертвоприношения, целью которых являлось достижение божественного расположения и установление связи с божеством посредством принесения в дар предметов, обладающих реальной или символической ценностью для жертвователя, были привычным элементом частной и общинной жизни, начиная с истории Каина и Авеля. Один из обрядов, предписанных совершать Израилю, связанный с принесением мирной жертвы (Лев 7:11-38, СП) или благодарственной жертвы (там же, пер. Кулакова), обязательно включал трапезу. Согласно книге Левит, различаются две формы мирной жертвы) (зевах шламим: благодарственная (тода) и приносимая по обету (недер) или по особому усердию (недава). Если жертва всесожжения (ола) целиком сжигалась на жертвеннике, то в случае благодарственной жертвы сожжению подвергалась лишь ее часть (тук/жир, считавшийся лучшей частью животного), а остальное шло в пищу жертвователю и участникам последующей за жертвоприношением трапезы. Приносимая человеком благодарственная жертва, совершаемая на святом месте служителями культа (священниками и левитами), требовала от всех участников последующей ритуальной трапезы следования подробным предписаниям, изложенным в центральной книге корпуса Торы:

Если он [жертвователь] приносит ее во славу милости Господней [67] , пусть в дополнение к этой, прославляющей милость жертве, принесет лепешки пресные из теста, замешанного на оливковом масле, или коржи пресные, маслом оливковым поли тые, или лепешки из лучшей муки, таким же маслом пропитанные. Вместе с благодарственной жертвой ему надлежит принести и хлебы, испеченные из кислого теста. По одному из таких приношений надо передать в дар Господу. Это принадлежит священнику, который совершил положенный обряд кропления кровью благодарственной жертвы. Мясо сей жертвы благодарственной и милость Господню прославляющей жертвователь должен съесть вместе с левитами и людьми ему близкими и с бедными в тот же день. Ничего из того мяса ему нельзя оставлять до утра. Если же чье-то жертвоприношение совершается по обету или из особого рвения , то хотя и надлежит его съесть в тот самый день, когда оно было принесено, однако и на другой день можно доедать оставшееся. Но на третий день, сколько бы ни осталось мяса от жертвенного животного, оно должно быть сожжено. ‹…› Но если кто-либо, будучи нечистым, станет есть мясо от жертвы, что была в благодарность Господу принесена, тот да будет исторгнут из народа своего… (Лев 7:12–17, 20 – пер. Кулакова).

Совместная ритуальная трапеза являлась частью культурной памяти народа Израиля, напоминая о Завете, заключенном Всевышним с праотцами (Бытие) и со всем народом Израиля (Исход), и воспринималась как трапеза в Его святом присутствии или трапеза, разделенная с Богом, как богообщение. Приношением благодарственной жертвы человек выражал свою радость за даруемое ему Всевышним благословение. Пример этой жертвы мы видим в истории пророка Самуила: В тот день, когда Елкана приносил жертву, давал Феннане, жене своей, и всем сыновьям ее и дочерям ее части, Анне же давал часть особую… (1 Цар 1:4–5, СП). Далее еще раз отмечается, что Елкана и все семейство его ходило в [Силом] совершать годичную жертву Господу и обеты свои (1 Цар 1:21, СП). Последнее указывает на одну из описанных выше форм благодар ственного жертвоприношения (недер). После провозглашения Саула царем в Галгале были принесены мирные жертвы и весьма веселились там Саул и все Израильтяне (1 Цар 11:15, СП). Благодарственные жертвы – особая категория жертв, не преследовавших ни материальной, ни духовной выгоды, принесение которых утверждало правильные взаимоотношения с Всевышним, – существовали только у народа Израиля. О понимании ценности благодарственной жертвы библейским иудаизмом свидетельствует книга Псалмов: так, хотя в Псалме 49 отрицается в принципе потребность Бога в жертвоприношениях (9–13), в уста Всевышнего вкладывается следующее утверждение: «Кто приносит в жертву хвалу [на языке оригинала зевах тода], тот чтит Меня» (23, СП) или, согласно переводу под редакцией М. П. Кулакова, «… тот, кто жертву благодарности приносит, Меня тот чтит». Концепция святости, которую следует рассматривать в контексте всего библейского повествования, находит отражение и в требованиях ритуальной чистоты: к Всевышнему/к святым местам следует приближаться, только соблюдая определенные Им правила/условия. Это же касается и трапезы, являющейся часть ритуала жертвоприношения, называемого мирной жертвой. При этом не только книга Левит с ее центральной идеей святости, но и все Священное Писание связывает систему жертвоприношений с жизнью каждого отдельного человека, согласно заповеданному Учению/ Торе: «… и кто наблюдает за путем своим, тому Я явлю спасение Божие» (Пс 49:23, СП). Повторение повелений, касающихся мирной жертвы в Лев 19:5–8, лишь усиливает необходимость соблюдения всего вышесказанного: кто станет есть ее [не следуя данным указаниям], тот понесет на себе грех, ибо он осквернил святыню Господню, и истребится душа та из народа своего (Лев 19:8, СП). Таким образом, Торой определяется ответственность каждого отдельного человека пред всем обществом и в основе этой ответственности лежит понимание важности правильных взаимоотношений человека с Богом. В результате Тора оказывается руководством к развитию взаимоотношений с Всевышним, которые Он определил для человека.

Очевидно, что ритуал мирной жертвы, включающий совместную трапезу, является лишь одним примером из общей картины представлений о взаимоотношениях человека с Богом, явленной нам в корпусе Торы, однако рассмотрение других тем выходит за рамки настоящей статьи.

Процесс формирования раввинистического иудаизма после разрушения Второго Храма включал в себя изменение основных культурных стереотипов, характерных для еврейского общества. Вскоре после 70-го г. исчезает еврейское историописание, развитое как в эпоху Второго Храма (538 г. до н. э. – 70 г. н. э.), так и в более древний период. Это дает исследователям основание говорить о кризисе исторического сознания евреев на волне катастрофы, постигшей еврейский народ в ходе Иудейской войны (66–73 гг.), восстания в диаспоре (115–117 гг.) и восстания Бар Кохбы (132–135 гг.). В ранней раввинистической литературе, которая создается во II–VII вв. н. э. и традиционно носит название «Устная Тора», появляется новое понимание Торы, несвойственное Торе письменной (еврейской Библии). Если в Библии Тора представлена как свод правил, дарованный Моисею на горе Синай и в скинии собрания, то в ранней раввинистической литературе господствует представление как о предвечности Торы, так и о ее вечном существовании в грядущем мире (олам ха-ба). Эта перемена в восприятии Торы еврейской мыслью представляет гигантский сдвиг в сознании общества и его интеллектуальной элиты, каковой в ранний раввинистический период являлись «законоучители» (рабби), мудрецы эпохи Мишны и Талмуда, которых принято также называть хазаль.

Новая эпоха ставила новые задачи перед интеллектуальной элитой: требовалось развитие герменевтических подходов к толкованию библейских текстов и новой культовой практики. Основное служение поклонения Всевышнему в синагоге совершалось не посредством принесения жертв, заповеданных в библейскую эпоху, а посредством совершения молитв. Последние, являющие собой непосредственное общение человека с Богом, возносились в те же часы, когда в ранее существовавшем Храме совершались жертвоприношения. Молитва стала постоянной формой богослужения, осуществляя которое каждый отдельный представитель еврейского народа может исполнить заповеди Всевышнего. Для основоположников раввинистического иудаизма, живших и творивших в новую эпоху после разрушения Храма, возможность совершать предписываемые Торой жертвоприношения отсутствовала в принципе. Известно о существовании двух основных направлений развития еврейской мысли в этот период: Мишна – изучение общих юридических принципов, не сопровождаемых ссылками на библейские источники, и мидраш – объяснение древнего библейского текста, прежде всего Торы, применительно к изменившемуся культурно-историческому контексту. Большинство современных исследователей полагает, что Мишна, состоящая из шести разделов, возникла на основании предметно-тематической организации материала и получила окончательную форму под руководством р. Иегуды Патриарха (Иегуды ха-Наси) около 200 г. н. э.. С Мишны берет отсчет раввинистическая эпоха, во время которой складывается нормативный иудаизм, период таннаев сменяется периодом амораев. В Пирке Авот (или просто Авот), последнем трактате четвертого раздела Мишны (Незикин) говорится со слов рабби Акивы:

…все дано под залог; над всею жизнью раскинута сеть, лавка открыта, владелец дает в долг, и книга открыта, и рука записывает; и всякий, кто хочет одолжить, может прийти и одолжить; но взыскивающие постоянно, ежедневно приходят и забирают долг, с ведома ли человека или без ведома, – есть у них основания на то; и суд – суд правый, и все приготовлено к пиру (Авот 3.16).

Здесь идет речь об ответственности, что лежит на человеке в этом мире, о милости Всевышнего и о свободе выбора, данной каждому. Основа правильных взаимоотношений, представленная в корпусе Торы письменной, получает толкование в Торе устной. По завершении земного пути человека ждет суд и взыскание долга, а после этого всех, пра ведных и грешных, ждет своя доля в будущем мире – праздничная трапеза, приготовленная на основании того, что человек обрел в этом мире.

Мидраши таннаев, также имеющие палестинское происхождение и представляющие собой комментарии на Священное Писание, датируются концом IV – началом V вв. Большая часть агадических мидрашей была создана в Палестине и отредактирована, в основном, в V–VII вв.. Ваикра Рабба (толкование на книгу Левит) также является древним палестинским сборником мидрашей, датируемым 400–500 гг.. Согласно этому мидрашу:

…в будущем будут отменены все жертвоприношения, но жертва благодарения останется в силе , будут отменены все молитвы кроме молитвы благодарения (Иер 33:11): «Будет слышен голос радости и голос веселья, голос жениха и голос невесты, голос говорящих: славьте Господа Саваофа, ибо благ Господь, ибо вовек милость Его» – речь идет о благодарственной молитве; «и голос приносящих жертву благодарения в доме Господнем» – это жертва благодарения. И Давид тоже говорит: «…На мне Боже обеты Твои: Тебе воздам хвалы» (Пс 55:13) – не «хвалу», а «хвалы», то есть благодарственную молитву и жертву благодарения (Ваикра Раба 9.6).

Далее говорится, что заповеди даны израильскому народу лишь для того, чтобы через их исполнение люди очищались. Они – за щита для тех, кто пребывает под их сенью (Ваикра Раба 13.3). Однако это оказывается верным лишь для этого мира, в будущем мире праведникам будет разрешено то, что запрещается в этом мире и приводятся примеры таких наиболее распространенных предписаний как запрет на участие в цирковых представлениях и предписания о кошерном забое скота. Рабби Йудан, сын рабби Шимона уточняет, что чести смотреть на сражение Бегемота и Левиафана удостоятся те, кто не смотрел на битву зверей в этом мире, причем подчеркивается, что это занятие язычников в этом мире. Более того, рабби Берахья от имени рабби Ицхака добавляет, что Сам Всевышний устроит грандиозный пир рабам своим праведникам… (там же). Все эти изменения рабби Абба бар Кохана объясняет обновлением Закона, которое произойдет в мире грядущем по воле Всевышнего.

Более поздний мидраш Тхилим (толкование на книгу Псалмов) повторяет утверждения Ваикра Рабба 9.6 с небольшими изменениями:

…Сказал р. Пинхас от имени р. Леви и р. Иоханан от имени р. Менахема… В будущем все молитвы будут отменены, но молитва благодарения не будет отменена никогда. В будущем прекратятся все жертвоприношения, но благодарственная жертва не будет отменена никогда… (Тхилим 56.4) [80]

Помимо этого высказывания, тот же комментарий подхватывает и развивает тему праздничной трапезы, приготовленной в мире грядущем:

…некоторые говорят, что каждое животное, мясо которого было запрещено есть в этом мире, Пресвятой, да будет Он благословен, в мире грядущем объявит разрешенным (Тхилим 146:4).

В этом мидраше вновь повторяется вопрос, волновавший еще автора послания (псевдо-) Аристея – «почему Бог объявил мясо некоторых животных запретным?» И дается ответ, сходный с прагматическим аргументом еврейской эллинистической мысли: «чтобы увидеть, кто примет Его заповеди и кто не примет их» (Послание Аристея 142). Очевидно, что те, кто примет на себя бремя заповедей, отделяются от тех, кто этого не делает, ради достижения благочестия (см. Послание Аристея) и праведности, которая получает воздаяние в мире грядущем. Каким образом это произойдет, объясняется двояко – «Бог снова разрешит все, что Он когда-то запретил, что повторяет идею, выраженную в Ваикра Раба 13,3» (созвучную эллинистической еврейской мысли, см. Послание Аристея), объясняемую обновлением Закона. С другой стороны, в дискуссии приводится другое мнение (другие же говорят), …и в буду щем Бог не позволит этого, но там не будет нечистых животных. Ведь, если будущий мир лишь для праведников, и Бог уничтожит поедающих запрещенное мясо, конечно Он сделает то же с самими нечистыми животными (Тхилим, там же).

Подробное обсуждение дискуссий мудрецов эпохи Мишны и Талмуда по поводу того, что будет предложено праведникам на приготовленном им в грядущем мире пиршестве, требует отдельного исследования. Для нас же важно отметить, что тема трапезы с участием Всевышнего, которой уделяется столько внимания в корпусе Торы, не заканчивается с разрушением Храма и с возможностью приносить жертвоприношения. Напротив, она получает дальнейшее развитие в последующей иудейской традиции и тесно связана с темой изменения Торы и исполнения заповедей в мире грядущем.

В ранней христианской традиции утверждение образа Иисуса как Новой Торы – совершенного Богооткровения, известный факт. Произведения общины Мертвого моря/Кумрана, евангельские тексты и творения Иосифа Флавия свидетельствуют о появлении новых направлений или движений внутри уже устоявшейся религиозной традиции еще в конце эпохи Второго Храма. Переосмысление библейских понятий, касающихся представлений о Торе/Законе/Мудрости, как христианской, так и раввинистической мыслью поздней античности, было показано нами ранее.

Библейские представления о необходимости жертвоприношений, предписанных Торой, получили новое прочтение в развитии учения о Христе как Жертве совершенной (Евр 9:26), закланной ради искупления грешников (1 Кор 5:7; Отк 5:6, 9, 12 и др.). Эту истину, посредством которой стало возможным установление новых взаимоотношений между Всевышним и человеком, Иисус предвозвестил ученикам на Тайной Вечере, разделив с ними трапезу. О необходимости не только помнить эту трапезу, но и «творить» ее в воспоминание о Господе писал апостол Павел в своем послании христианам Коринфа (1 Кор 11:23–25), подчеркивая, что это повеление он принял непосредственно от Спасителя. Именно эта трапеза, символизирующая акт добровольной жертвы Христа, легла в основу служения Евхаристии.

Символика благодарственной закланной жертвы (зевах шламим) ясно прослеживается в этом таинстве (1 Кор 11:24), основе и центре всей христианской жизни, за которым закрепились и другие названия – Причастие или Трапеза Господня. Согласно ранней традиции толкования отцами церкви молитвы Господней, выражение «насущный хлеб» указывает, что это моление означает не просто просьбу о пище для поддержания физической жизни. Речь идет о Слове, о Христе, о таинствах, необходимых христианам для поддержания Царства Божьего, которое уже в них как залог жизни вечной. Таким образом, Сам Господь наставлял Своих учеников просить не только о материальном хлебе, поддерживающем наши физические силы, но и о хлебе духовном, подаваемом в Евхаристии. Именно в Причастии мы наиболее глубоко переживаем, что значит быть общиной верных / церковью.

Святость Бога освящает участников Трапезы Господней, делает нас святыми через милость, даруемую в новой заповеди – таинстве Евхаристии, как в Ветхом Завете в отношении избранного народа посредством исполнения заповедей Торы. Последние состояли из законов и предписаний, направленных на восстановление нарушенных грехом взаимоотношений между Богом и человеком. Благодарственная жертва, включавшая совместную трапезу, была одним из установленных этими предписаниями обрядов жертвоприношений. Участвуя в Трапезе Господней, мы следуем Его заповеди совершать это регулярно, в вере, до возвращения Господа, храня таинство веры (1 Тим 3:9). Развивая эту мысль апостола Павла, Ориген выстроил богословскую концепцию христианской тайны, которая заключается во Христе, явленном в Писании, в Церкви и в таинствах. Ведь в самой вере непостижимым образом заключено общение человека с Богом и желание все большей глубины этого общения. По выражению Шмемана, вера есть «воплощение и жажда воплощения, явления, присутствия и действия одной реальности в другой». Согласно этой концепции евхаристическая трапеза становится символом союза души человека с божественным Словом, предвосхищая совершеннейший союз, который совершится в эсхатологической перспективе в конце времен. Речь идет о браке Агнца – Отк 19:9, неотъемлемой частью которого является праздничная трапеза – см. Мф 26:29, Лк 22:30 и др.

Жертва Христа, согласно Григорию Богослову, есть свидетельство любви к нам Бога Отца, отдавшего Сына Своего ради нашего спасения (Ин 3:16), ведь чтобы нам обрести жизнь вечную, «необходим был Бог воплотившийся и умерший».

Он был Жертва , но и Архиерей; Жрец, но и Бог. Кровь принес Он Богу, но очистил весь мир. Вознесен на крест, но ко кресту пригвоздил грех… [90]

Так Григорий Богослов говорил о Христе, приносящем самого себя в жертву Богу. В дальнейшем идея богообщения, присутствия Бога в совместной трапезе как неотъемлемой части ритуала благодарственной жертвы получает новое прочтение в учении Григория Богослова об обожении человека во Христе:

…познаем свое достоинство, почтим Первообраз, уразумеем силу таинства и то, за кого Христос умер. ‹…› Пусть человек все отдаст, все принесет в дар Тому, Кто отдал себя в выкуп и в обмен: никакой дар не сравнится с тем, чтобы человек отдал Ему самого себя познавшим силу таинства и сделавшимся для Христа всем, чем Он сделался ради нас [92] .

Согласно Григорию Нисскому, Евхаристия была учреждена Христом ради нас, чтобы посредством этого таинства каждый причащающийся соделался участником божественного естества, благодаря Христу, прорастающему в нем подобно семени и «обоживающему» причастника этого таинства.

В последнее время западное христианство все больше обращается к древней иконописи и не случайно иконой, наиболее любимой многими, оказывается образ Троицы Андрея Рублева. Символическое изображение трапезы – сюжета, известного под названием «Явление трех ангелов Аврааму» или «Гостеприимство Авраама», свидетельствует о богословском понимании ее живописцами еще в IV веке. Икона Андрея Рублева, однако, представляет собой догматическое переосмысление этого сюжета, отдаляясь от буквального прочтения библейского текста (Быт 18) и призывая к его символическому прочтению, что приводит к появлению богословского текста в иконографии.

Этот образ имеет множество прочтений, но мне хотелось бы обратить внимание, что перед нами образ священной трапезы, о чем свидетельствует чаша со знаком жертвы, изображенная в центре иконы. Образ чаши, символически повторяющийся несколько раз, соединяет в одно ветхозаветную трапезу и благодарственную жертву с жертвой Христа и евхаристией. Важно и то, что этот образ Троицы приглашает и нас стать причастниками совершенного общения. Каждый стоящий пред этим образом, видит себя приглашен ным к участию в совместной трапезе. Откликнувшимся на приглашение предлагается путь к богообщению, обожению, единению в божественной любви (вспомним ритуал благодарственного жертвоприношения, описанный в книги Левит). Согласно Григорию Паламе, слияние личности с Христом в евхаристическом таинстве – это наивысшая форма божественной любви, открытой нам. И, как напоминают нам современные отечественные философы, мистическая встреча Бога и человека – это процесс, который начинается с воздействия Духа Святого.

Благодаря символу происходит встреча идеального и материального, традиционные представления получают новое прочтение и приводят к рождению новых смыслов. То, что процесс восприятия действительности человеческим сознанием преломляется через призму символических форм, было показано еще Кассирером с его неокантианских позиций. Последний представитель русского религиозно-философского ренессанса Серебряного века А. Лосев, чье творчество в значительной мере было определено его концепцией символа, показал важность символа как смыслопорождающей модели.

Итак, нами было показано, что образ священной трапезы, представленный в Торе неотъемлемой частью обряда благодарственного жертвоприношения, получает дальнейшее развитие в христианской и иудейской традициях. С падением Иерусалима и разрушением Храма исчезла возможность принесения жертвоприношений, заповеданных Торой. Получая символическое прочтение, сакральная трапеза начинает выполнять функции, согласно Лотману, «смыслового конденсатора», выступающего «посредником между синхронией текста и памятью культуры». Праздничная трапеза или пир, ожидающий праведников, находится в центре внимания рассуждений мудрецов эпохи Мишны и Талмуда. Эти дискуссии в ранней раввинистической традиции связаны с вопросом об исполнении заповедей Торы в новую эпоху, а также с чаяниями прихода Мессии и наступлением мира грядущего. Тема была подхвачена и получила развитие в последующую эпоху, однако это уже выходит за рамки настоящей статьи.

Евхаристистическая трапеза обращается к нашей памяти и в тоже время приглашает нас к богообщению, объединяющему воедино прошедшее, настоящее и грядущее. В евхаристии происходит как наше воссоединение с Отцом через жертву Сына в Духе Святом, так и наше соединение как церковь. Важно помнить, что исполнение библейских заповедей служило восстановлению нарушенных взаимоотношений с Богом и с ближними. Так и в наше время память о благодарственной жертве, частью которой являлась праздничная трапеза, ее новозаветное толкование в евхаристии и дальнейшее развитие в богословской мысли помогает нам в осознании самих себя. Готовы ли мы ко встрече с Ним, с другими, званными на брачную вечерю Агнца? Помним ли мы, что Всевышним все приготовлено к пиру?

 

Ксения Сергазина

Семга для Божьих людей: один день из жизни московской общины христоверов

Основу статьи составляет история московской общины христоверов, или хлыстов, первой трети XVIII века. Как и многие другие религиозные течения конца XVII – начала XVIII века, христовщина предлагала свой путь спасения, который получил название «Веры Христовой».

В материалах допросов христоверов 1733 года сохранился рассказ двух братьев – Алексея Платонова старшего и Алексея Платонова младшего о том, как произошло их знакомство с учением христовщины. Оба они ходили «по обещанию» молиться в Киево-Печерский монастырь, а вернувшись в Москву, «стали искать таких людей, которые бы их научили, как им души спасти». О христовщине рассказал им нищий старик Михаил, который приходил к ним просить милостыню и которого они, спустя какое-то время, уже вернувшись из Киева, встретили в харчевне:

Они ему сказали, что ходили в Киев Богу молиться и чтоб им души спасти, и оный старик Михаило говорил им, что-де можно души спасти и в Москве, к тому ж ходили б они в церковь Божию и слушали святого Евангелия, а всякое б слово делом исполняли, и что есть в Москве учитель, который живет на Вшивой горке [104] .

Другой пример восприятия христовщины современниками мы видим в показаниях монаха Иосафа Семенова. Он рассказывает, что искал учение, которое привело бы его к спасению, и перед тем, как узнал о христовщине, собирался в Керженские леса к староверам, которые, как он слышал, «в Керженских лесах живут и для спасения своего трудятся». Христовщина показалась ему достойной альтернативой керженцам.

Воссоздавая учение христоверов, можно говорить о следующих составных частях этого пути:

– сохранении старой молитвенной практики (двоеперстия и дораскольного варианта Исусовой молитвы «Господи, Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас»),

– проповеди аскезы (молитв по ночам, отказа от спиртных напитков, запрета на сексуальные отношения),

– призыва к соблюдению заповедей Господних (не красть, не лгать, не лжесвидетельствовать, не предюбодействовать),

– противопоставлении христоверов традиционной культуре (отказ от матерной брани, позднее дополненный требованием не посещать крестины и свадьбы, народные гулянья и т. д.),

– интерпретации экстатического опыта (в том числе пророчеств) в категориях действия Святого Духа.

Христоверы считали, что, если соблюдать все эти правила, можно получить спасение и избавиться от вечных мук.

Известно, что одним из лидеров московской общины христоверов в период с 1713 по 1732 годы был Прокопий Данилович Лупкин (именно об этом московском «учителе» говорит старик Михайло братьям Платоновым). Он упоминается в материалах следственного дела Угличского духовного приказа «О пойманных в Угличе в 1716 году еретиках», которые были частично опубликованы И. Г. Айвазовым в «Миссионерском обозрении» в 1916 году, в 1985 году Ю. Клэй опубликовал тексты повторно с незначительными исправлениями. Оригинал дела хранится в фонде Канцелярии Синода Российского государственного исторического архива. Кроме того, история Лупкина представлена несколькими фрагментами из допросов проходящих по делу «о квакерской ереси» 1733 года: в частности, допросов Ивана Ильина, Никиты Сахарникова, Лаврентия Ипполитова и монаха Иоасафа Михайлова, а также материалами из фонда «Московской конторы Синода», в которых повествуется о его «посмертной участи».

Прокопий Лупкин был отставным стрельцом, уволенным со службы по причине «падучей болезни», эпилепсии. В Москву приехал не раньше 1713 года и только в 1717 году нашел постоянное пристанище «на Москве в Нижних Садовниках у крестьянина боярина Бориса Петровича Шереметева на постоинном дворе», где «промышлял лошадьми».

Лупкин был участником двух Азовских походов, прожил в Азове два года, а после царского указа о роспуске гарнизона записался в Нижний Новгород, откуда и переехал в Москву.

В документах Лупкин фигурирует как «отставной стрелец», «посацкий человек», «купецкий человек», «квартирмейстер». Он торговал в Москве в масляной лавке, а на ежегодных ярмарках продавал холсты.

В Москве Прокопия Лупкина считали человеком щедрым и милостивым. Об этом свидетельствует, в частности, рассказ монаха Богоявленской пустыни, что на Учме, Иосафа Михаилова (рожденного в 1696 году и по обету для исцеления от «ножной болезни» постриженного в Учемском монастыре):

Зимою [Учемского] монастыря игумен Гедеон послал его, Иосафа, с монахом того монастыря Макарием в Москву для сбирания в церковное строение денег, и оныи Иосаф со оным монахом в Москву пришел, и ‹…› с показанным монахом Макарием ходили они к обедне в церковь Николая Чудотворца, что за Яузою, на Болвановке, и в тои церкви случилось быть тои же церкви прихожанину и купецкому человеку Прокофею Лупкину, про которого тоя ж Николаевскои богодельни нищая Анна Григорьева сказала, что он, Лупкин, человек милостивои, и они де тогда из церкви пошед за ним, просили милостыни, также и вкладу во онои монастырь, и он де, Лупкин, взял их к себе на двор, и накормил, и дал им в монастырь вкладу два рубля, и велел им у себя ночевать [111] .

Мы видим, что нищие из богадельни отзывались о Лупкине как о «человеке милостивом» и что он был готов жертвовать на монастыри.

В 1732 году, до начала преследования христовщины и при жизни Лупкина, члены московской общине христоверов собирались в кельях Ивановского монастыря или в частных домах, одним из которых был дом Прокопия Лупкина в Нижних Садовниках в Москве.

Собрания носили разный характер – были дневные трапезы и ночные моления. Регламентация времени и места собрания входили в функции хозяев дома. На почетных местах (под иконами, в красном углу избы) садились хозяева и люди, которых почитали «богомудрыми», наставники. Они же могли толковать пророчества. Возглавлять собрание могли несколько человек и не обязательно хозяева дома или кельи. Например, собраниях в московском доме Лупкина иногда проходили без самого Лупкина – его возглавляла бывшая жена Лупкина старица московского Ивановского монастыря Анна и старец Чудова монастыря Иоасаф Семенов. Порядок собрания был таким:

Засветя свечу перед образом, молились Богу, и, помолясь с четверть часу, сели по лавкам; а старец Иоасаф и старица Анна сидели в переднем углу. И по их приказу пели молитвы: «Господи, Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, Дух Святый, помилуй нас» да стих «Царю Небесный»; и во время пения оная старица Анна трепеталась и оттрепетавшись, вертелась вкруг с час и говорила тихо… И повертевшись, села по-прежнему на лавку, а потом после нее вертелся старец Иоасаф и говорил всем, чтоб на пути Божием стояли крепко и заповеди б Божии, так же и чистоту душевную и телесную, хранили…, и по тем его словам они все исполнять обещались… А потом оный старец Иоасаф раздавал им всем ржаного хлеба небольшими кусочками и говорил, чтоб они тот хлеб принимали вместо дара Божия; и они от того старца тот хлеб принимая, ели и запивали квасом [112] .

Ночью проходили молитвенные собрания христоверов, включавшие пение Иисусовой молитвы «на гласы», пение духовных стихов, чтение церковных молитв, практику «хождения вкруг», которая нередко сопровождалась самобичеваниями, и пророчества. Ночные собрания также нередко заканчивались трапезой. Кроме собственно обеда в показаниях членов общины упоминается раздача на собрании нарезанного кусочками хлеба и кваса или воды. Эта практика следствием 1733 года сразу была отождествлена с причастием, хотя, по-видимому, смысл ее был, скорее, паралитургический, не сакральный, а поминальный, который можно сопоставлять с монастырскими братчинами, чином о панагии и другими традициями, в которых мы видим сочетание трапезы и духовных стихов.

Днем хозяин дома устраивал обеды, на которые приглашал монахов и монахинь московских монастырей, странников и нищих, обычно после церковной службы в дни больших праздников.

Для христоверов тема трапезы была важна – многие из них не ели скоромного по обету, не пили пива и вина (это была одна из основных аскетических практик христовщины наряду с запретом любых сексуальных отношений), перед церковными праздниками постились целую неделю.

Тем не менее, дневные обеды, проходившие в доме Прокопия Лупкина, не были лишены ни спиртного, ни мясных явств.

В документах Синода сохранились в том числе расспросные речи мастерового человека Лаврентия Ипполитова, ко торый подробно рассказывает, как он познакомился с Лупкиным и как попал в согласие христовщины. Важную роль в этом описании имеет трапеза.

Лаврентий Ипполитов сказал, что в прошлом 732 году осенью как он, Ипполитов, на купецкого человека Панкрата Рюмина в неотдаче ему денег 40 рублев пришел просить Заяуской команды на съезжий двор, на котором в то время прилучился быть того двора бывший квартермейстер Прокофей Лупкин, и того-де Лупкина в неотдаче ему Рюминым денег просил словесно; и Лупкин-де сказал ему, чтоб он пришел к нему в дом и обещался Рюмину от отдаче денег послать письмо. И вот в праздник Казанской Богородицы пришел он к Лупкину в дом и поднес тому Лупкину в подарок семгу. В то время обедало у него человек с 30, в том числе старицы да старец, которого Лупкин называл Филаретом. А по приеме той рыбы говорил Лупкин, что рыбу съедят у него Божьи люди, старцы и старицы и сироты. Потом-де подносил ему, Ипполитову, вино и пиво, которого-де он до того времени лет десять не пил и пить не стал. И смотря на него, оной Лупкин, что вина и пива не пьет, дивился, и посадил его за стол с собою подле старца Филарета и просил, чтоб он с ними ел; точию-де Ипполитов как мясного, так и рыбного и ничего скоромного есть не стал, и сказал ему, что скоромного он не ест тому лет с десять. И Лупкин стал об нем удивляться ж и говорил старцу Филарету и монахиням: «какие де вы монахи»; и указав на него, Ипполитова, сказал: вот де тот, то прямой монах, хотя и не пострижен, точию все исполняет; и спросил Ипполитова, чего ради он скоромного не ест? И он-де Ипполитов сказал тому Лупкину, что лежав болен, и в той болезни обещание было постричься в Московском уезде в монастыре Иоанна Богослова, в который-де он вклад дал рублев 70, да в тот монастырь по обещанию своему велел он написать два образа местные (один Иоанна Богослова, другой – Успения Богородицы, которые-де и пишут), тако ж и пелены он, Ипполитов, купил же, и по тому своему обещанию скоромного он не ест» [113] .

Удивленный постничеством Ипполитова, Лупкин представил ему иеромонаха Петровского монастыря Филарета как того, кто «научит такому мастерству, что и Царство Небесное можно получить». После этого случая Лаврентий Ипполитов несколько раз приходил в дом Лупкина по разным делам – чинил часы, оловянную солонку, приносил в подарок за вырученные деньги «склянницу ренского», брал у Лупкина денег на монастырское строительство (10 рублей) и иконостас (15 рублей). По его словам, он не знал, что «Лупкин противных сборищ был лжеучитель».

После трех розысков (пристрастных допросов) и «с огня» его показания изменились – он рассказал, что сразу после трапезы Лупкин «учил его, чтоб он и впредь хмельного ничего не пил и матерны б не бранился, по игрищам и пирам не ходил и с женой своею по закону не жил» и говорил, «ежели де он пожелает доброго и видеть Царствия Небесного, то де он покажет путь и учение веры своей ко спасению, что де неможно человеческому оку видеть и уху слышать и на сердце того человека взойти не можно». «И по тому его, Лупкина, учению Ипполитов той веры от него и пожелал». Далее следует стандартное описание привода в общину, включающее клятву о неразглашении и целование иконы или креста:

После обеда Лупкин говорил ему, Ипполитову: ежели-де он пожелает доброго и видеть царствия небесного, то-де он покажет путь и учение веры своей ко спасению… Ипполитов той веры от него и пожелал. И Лупкин-де, сняв со стены крест и держав в руке, учил его… И ежели-де он того себе по желает, то б дал им свое клятвенное обещание, что ему о том как на исповеди отцу духовному, так и в судах судьям и никому отнюдь не сказывать. И в том он в верности с клятвою своею к тому кресту приложился и поклонился тому Лупкину в землю [115] .

Лаврентий Ипполитов не упоминает о необходимом отказе от брака и вина, впрочем, Лаврентий не женат, не пьет хмельного и не ест мяса лет с десять, и, следовательно, можно говорить о том, что традиционная формула хлыстовской аскетики была не столько формулой речи (требованием de jure), сколько необходимым условием вступления в общину.

Другим немаловажным требованием христоверов были ночные молитвенные бдения, результатом которых должно было стать сошествие Святого Духа: «И Лупкин-де велел ему в доме своем по ночам молит[ь]ся с полгода, и тогда-де может Бог ему и в доме его то объявит, и Дух Святый на него самого снидет; тогда-де ему, Иполитову, вернее самому будет и того ради и сам в согласии с ним быть возжелает».

Описанная встреча Лаврентия Ипполитова и Прокопия Лупкина проходила незадолго до смерти Лупкина: осенью Лупкин умер и был погребен в Ивановском монастыре.

В расспросе его сына, иеродьякона Симонова монастыря Серафима (в миру Спиридона Лупкина), задержанного в ходе расследования вместе с матерью его, старицей Ивановского монастыря Анной (в миру Акулиной Ивановой), указано, что Серафим был отпущен «под караулом по прошению его 732 году ноября 10-го для погребения отца его Прокопья Данилова, ноября 17 на девятины, 29-го на получетыредесятницы, декабря 20-го на четыредесятницу».

Мы можем, таким образом, говорить о распространенной в XVIII веке поминальной традиции, ключевыми точками которой были девятый, двадцатый и сороковой день.

В показаниях Алексея Платонова старшего и Алексея Платонова младшего сказано, что на поминках Лупкина, т. е. в вышеуказанные дни, «было сборище, на котором мужеска и женска полу, также и старцев и стариц многое число, в том числе старцы Иоасаф да Филарет, да Василий Дементьев, Тимофей Артемьев, Ульян Иевлев, да старицы Анна Иванова, Есфирь Ларионова ‹…›, а первенство имели означенные Иоасаф, да старицы Анна и Есфирь ‹…›, а разрезанной-де хлеб кусочками раздавал означенный Иоасаф, и они принимая ели и квасом запивали…»

Традиция устраивать собрания не только накануне церковных праздников, но и в дни поминовения умерших родственников, сохранявшаяся в московских общинах, по крайней мере, до середины XIX века, вероятно, берет начало именно с 1732 года. Раздача хлеба в данном случае могла носить характер поминальной трапезы – вдова Лупкина упоминает о том, что нарезанный калач или ситной хлеб «раздавали всем для поминания кого, или за здоровье чье, или для спасения».

Прокопий Лупкин был похоронен в Ивановском монастыре, поскольку по обету он перекрывал там крышу Ивановского собора железом. Вот как рассказывает о могилах Суслова и Лупкина один из священников монастыря отец Алексей:

В Ивановском монастыре московский купец Прокофей Лубкин погребен близ паперти на правой стороне, а в каком году погребен, не упомнит, а значит надпись на камне, а Суслов погребен на той же стороне, где Лубкин, и надпись о Суслове значит в трапезной правой стороне наличными с золотым сло вами, а могилы их обоих выкладены кирпичем и по погребении их поминовение по них чинили по Лубкине – сын его иеродиакон Серафим, а по Суслове – Ивановского монастыря старица, бывшая разнощица, Александра Иванова, и на гробы их он, священник Алексий, с товарищами для поминовения ходили два года и службы годовые по ним служили, а потом приказом бывшей духовной дикастерии советника поминовения на них чинить и службы годовой исправлять не велено; и с того времени и поныне поминовения и службы по них не исправляется [120] .

В синодальных постановлениях указывалось, что «сам вид захоронений может внести мнение о том, что Суслов и Лупкин снискали какой-то святости», поскольку над их могилами были установлены «палатки», или сени, традиционно воздвигаемые над могилами святых. Эти кирпичные сооружения были сломаны в целях реализации петровского указа от 12 апреля 1722 года о сносе надгробных строений на кладбищах, но не сразу, а только после письма архиепископа Феофана Прокоповича советнику московской декастерии (будущей консистории) в 1736 году. В указах Московской конторы Синода сказано:

Над трупом-де того Суслова камень сровнен с землею и около его посажены яблонные и прочие древа, и огорожено решеткою с дверцами для всхода над могилкою садец и сказуют, что-де над ним гробница с немалым украшением была, но как в прошлых годех по указу с могил в монастырях и в приходских церквах гробницы и камни повелено сносить, тогда и с того трупа здание снесено и камень с землею сравнен, а надпись с него отесана и неподалеку от могилы в стене трапезы церковной вделана.

Указом 1739 года предписывалось трупы лжеучителей и еретиков Прокопия Лупкина и Ивана Суслова, которые закопаны в Ивановском девичьем монастыре, выкопав через палачей, вывезти в поле, учинить с ними по указам. До 1746 года, однако, тела Лупкина и Суслова не были эксгумированы и сожжены.

Иван Тимофеевич Суслов, почитаемый позднейшей хлыстовской традицией за ученика основателя христовщины Данилы Филипповича, несколько раз упомянут в расспросных речах: «Семен Мелоскин показал, что Прокофей Лупкин сказывал ему, что был в Москве купецкий человек Иван Суслов и жил-де он близ Донского монастыря и учение у него было изрядное и многие сборища у него бывали…».

Крестьянин Данила на допросе в 1733 году показал:

Тому ныне двадцать летов жил он в Москве близ Донского монастыря в доме Александра да Ивана Л[ь]вовичей Нарышкиных оброчного крестьянина Ивана Иванова сына Суслова (который после по следующему делу в комиссии показан богопротивных сборищ лжеучитель) и тому лет с тринадцать умре [т. е. около 1720 г. – К. С .] и погребен в Ивановском монастыре, и торговал от него в масляном ряду, а что оный Суслов был противного согласия лжеучитель, того-де он, Данило, не знал и ни от кого о том не слыхивал и его, Данилу, тот Суслов и никто расколу и никакому злодеянию не учил [125] .

Московская комиссия по делам раскола не заинтересовалась Сусловым, поскольку тот же Мелоскин показал, что слы шал, будто Суслов умер, потому ничего определенного о нем сказать нельзя.

А. С. Лавров считает Суслова реальным основателем христовщины и указывает, что он был похоронен при церкви Николы в Грачах, а позднее перезахоронен в Ивановском монастыре. В 1732 году Лупкин был похоронен неподалеку от его могилы. Суслова считали «божьим человеком», как об этом свидетельствовала надпись над его могилой, но, на наш взгляд все же нет никаких оснований считать, что Суслов учил именно «Христовой вере», а не был московским местночтимым святым. Вероятно, обе могилы в Ивановском монастыре становились местом паломничеств.

История Лупкина показывает, что он был последователен в своей проповеди, благочестив, щедр и почитаем народом как «местный святой» в православном монастыре, несмотря на свои симпатии к старому обряду и инновации в богослужебной практике.