В первый мой год на заводе наши с Матюшенко отношения частенько напоминали сюжет восточной песенки — про мальчика и дедушку, едущих на ослике. Помните, как бы ни поступил мальчик, ему все равно кричали: «Где это видано, где это слыхано, маленький едет, а старый идет». Или наоборот.
Скажем, выпадала иной раз на редкость удачная смена, когда печи одна за другой исправно выдают металл, заливщики со своими подвесными ковшами бегают вдоль конвейера, возбужденные, азартные, кричат мне на ходу: «Давай, давай, мастер! Не ослабляй!». Понятно: чем больше они зальют форм, тем больше получат денег. Да и обогнать хоть раз по выработке смену Ляховского — гордого, самоуверенного человека — тоже дело. И так все хорошо идет, как по маслу. Стою где-нибудь возле промежуточного ковша, наслаждаюсь гармонией, а про себя думаю, какой я хороший мастер: правильно расставил людей, завез вдоволь материалов, твердо соблюдаю график плавок.
Тут как раз подходит Матюшенко — мокрый, красный от жары. Немного отдышался и взял протянутую мной сигарету.
— Ты в школе хорошо учился? — спрашивает.
— Да, — говорю, — хорошо. И в институте тоже. За все пять лет не получил ни одной тройки.
— Ясно, — кивает. И внимательно смотрит в сторону цеховых ворот, что-то там увидел. — Вот я своего сына младшего как-нибудь приведу сюда и скажу: гляди, как батька хлеб зарабатывает. Будешь плохо учиться, и ты будешь так всю жизнь. А получишь образование — будешь стоять руки в бока и смотреть, как работают другие.
И все так же вдоль цеха смотрит, будто и не мне эту гадость говорит.
— Значит, я, по-твоему, ничего не делаю, а только стою?
— А что ж ты делаешь? — говорит. — Я вот разливаю, сталевары плавят металл, крановщик ковши возит. Электрики и слесаря, скажем…
Тут я его перебиваю:
— Но ведь без мастера вы тоже не сработаете! Когда кто-нибудь из мастеров в ночь не выйдет, прибегают за мной в общежитие, просят: иди командуй, работа стоит. Ты сам прибегал, и я шел — больной, с температурой. Что же вы одни не работали, раз без начальства лучше?
И он вдруг быстро соглашается.
— Да, да, ты прав. Без мастера работать невозможно. А знаешь почему?
— Почему?
— Пастух нужен. Понял? Люди ж, как те бараны, на них не гавкнешь — кто куда разбредутся. Вот и ставят над собой пастуха.
Еще лучше — теперь я пастух… А он продолжает:
— И все равно тут что-то не так. Ты только не обижайся. Вот у тебя должность — мастер. Mac-тер! — И поднимает вверх палец. — А это означает, что ты должен все уметь: сварить металл, разлить по формам и все другие работы, что на участке есть. И должен уметь это лучше других. Мастер — понимаешь? А ты не умеешь ничего…
— Научусь, — говорю. — Но не в этом дело. Слово «мастер» в данном случае означает совсем другое. По-английски мастер — хозяин, распорядитель работ. Так называется должность и больше ничего.
— Так то ж по-английски, а то по-русски.
— Мало ли у нас иностранных слов?
— Значит, ты наш хозяин? — ехидно говорит.
— Да брось ты, Матюшенко, не придирайся к словам.
— Мы хозяев, знаешь, где видели?
— Знаю. Вот только непонятно, отчего ты все время твердишь, когда работа не клеится, «нема хозяина, нема хозяина».
— А что — есть?
Оставалось плюнуть и уйти. Я так и делал.
В другой раз все наоборот: не вышел в смену заливщик, заменить его некем, и я работаю с Матюшенко наравне, бегаю с ковшом мокрый, грязный. Да еще успеваю распоряжения отдавать. В перерывах вместе со всеми сажусь на заслуженный перекур. И что я слышу?
— Глянь, на кого ты похож! — опять недоволен Матюшенко. — Ты ж мастер, мастер! Тебя уважать должны, а как тебя уважать будут, если ты такой грязный ходишь? Ты видел, как Ляховский ходит — при галстуке, в шляпе, слова лишнего никому не скажет. Зато если скажет — исполнят в момент. Он не как ты, за кого-то работать не будет. И правильно делает. Пусть лучше простоит смена, зато в другой раз человек, какой он ни пьяный, на карачках в цех приползет, а заливать будет. Потому у Ляховского и первое место всегда, а мы в хвосте плетемся. Распустил ты смену. А людей надо вот так держать!
— В ежовых рукавицах?
— А как же. В ежовых рукавицах.
И все ему охотно поддакивают, кивают согласно: да, да, нет в смене крепкой руки. И на меня косо поглядывают. Обидно, горько, стыдно и не знаешь, что сказать. А Матюшенко еще подливает масла в огонь:
— Думаешь, если ты побегаешь смену с ковшом, то мы тебя целовать будем? Черта с два! Ты не бегай, а лучше работу нам обеспечь. Чтобы мы хорошо заработали. Вот тогда мы тебя любить будем. А одну смену попотеть и ходить героем — дудки! Мы вон всю жизнь потеем.
— Ну что мне, что — бросить заливать?! — кричу. — Вы тогда вообще ничего не заработаете. Я не виноват, что Кузьма сегодня не вышел.
— Как хочешь, — зевает, — хочешь — заливай, хочешь — брось. Мое дело маленькое.
Но попробуй брось…
И все же, несмотря на бесконечные придирки, Матюшенко покровительствовал мне, брал под защиту, когда иные горлопаны хватали за грудки. Обступят со всех сторон, руками машут: а у Ляховского, мол, по двести пятьдесят получили, у Власова и того больше, а у нас разве деньги — слезы. И только что не бьют. Но Матюшенко гаркнет, и все разбегутся по своим местам.
— Что ж ты, — невесело говорю, — то сам дерешь глотку, что я плохой мастер, а то защищаешь? Никак мне тебя не понять.
— А что тут понимать? — смеется. — Не люблю, когда больше меня кричат.
Позже я и за собой стал замечать: меня раздражают люди, которые в своем критицизме заходят дальше меня.
И вот однажды собрался лечь на операцию мастер Ляховский, тот самый знаменитый Ляховский, что был у Матюшенко, как бельмо на глазу, — его смена постоянно занимала первые места, получала премии, и заливщики Ляховского поддевали Матюшенко, мол, уметь надо работать. Порой доходило до боевых действий, после чего Матюшенко форменным образом стонал: «Я этого не переживу. Не я буду, если мы этих живоглотов не обставим!» Потом орал на меня, я бегал, высунув язык, старался, но, видно, чего-то главного в своей работе, еще не понимал.
Ляховский уходил на два месяца, и мне сказали, чтобы я шел в его смену, а кого поставить вместо меня, думали, думали и решили — Матюшенко. «Как ты считаешь, справится? — вызвал меня к себе начальник. — Как-никак двадцать лет в цехе, фронтовик, и образование все же — семь классов».
— А чего же, — говорю, — конечно, справится! — И стал хвалить Матюшенку, мол, признанный среди рабочих лидер, не пьет, не курит, ни разу не прогулял. Родственников за границей не имеет.
— Так-таки совсем… не курит? — высказал сомнение начальник.
— Ну, не то чтобы совсем… И я посмотрел шефу в глаза.
— Ладно, — говорит он, — что ты мне поешь… Я свои кадры тоже знаю. Попробуем, деваться нам некуда.
Я никому не сказал об этом разговоре, велено было пока молчать, но, видно, начальник советовался и с другими людьми, потому что уже на другой день к Матюшенке стали подходить и спрашивать: «А правда, Иван, что ты теперь у нас начальством будешь?» И одни вполне добродушно спрашивали, другие же — с издевкой. Одни говорили: «Ну, Иван, с тобой мы смену Ляховского наверняка обгоним». Другие, отойдя в сторонку, ехидно посмеивались: «Если по выпивке — то это точно…»
Сам Матюшенко от таких расспросов розовел, скромно опускал глаза в землю.
— Да что вы, хлопцы, меня — мастером? Да какой же из меня мастер? Я и писать давно разучился, расписываюсь только в аванс и в получку. Да бросьте! Да брешут все. Да кто ж меня поставит. Да пошли вы все к черту!
А сам потом тихонько спрашивает у меня:
— Ты не слыхал ничего такого
— Какого?
— Ну, этого, что меня хотят мастером поставить? — И воровато оглядывается по сторонам.
— Слыхал, — говорю.
— Ну, что?
— А то, — говорю, — что я очень за тебя рад. Погляжу теперь, каким ты пастухом будешь.
— Нет, правда?
— Правда.
— Так у меня ж образования нету.
— А зачем тебе образование? — говорю. — Ты и так лучше всех все знаешь.
— Ну, все-таки…
И как подменили Матюшенку. В походке, когда он не бегал с ковшом вдоль конвейера, а шел, скажем, пить воду или в туалет, появилась солидность заслуженного человека, мыслящего широко и по-государственному, и которому не безразлично, валяется ли под ногами огнеупорный кирпич или этот кирпич пойдет в дело — нагибался и аккуратно клал кирпич в штабель. Оглядывался вокруг, выискивая, что бы ему еще поднять.
«Сколько ты алюминия в ковш бросаешь?» — кричал озабоченно напарнику.
«А что, столько, сколько и ты», — моргал тот глазами.
«Да разве ж я столько? Если мы будем так расходовать, никаких материалов не хватит. Этот алюминий такие же люди, как мы с тобой, добывают. Уважать надо чужой труд».
И так далее. И хотя он по-прежнему на всякие расспросы отвечал: да бросьте вы, да чепуха все это, да зачем оно мне сдалось, — невооруженным глазом было видно: Матюшенко рад.
Как-то в конце смены его вызвали в партбюро и все сказали; так, мол, и так, товарищ Матюшенко, возлагаем на вас надежды, думаем, не подведешь, оправдаешь, поможем. И все остальное, что говорят человеку в подобных случаях. Матюшенко заверил руководство, что не подведет. А когда кончили работу, помылись в душевой и переоделись, компания ближайших сподвижников героя прямиком отправилась в столовую мясокомбината — посидеть. Я тоже попал в число приглашенных.
Когда уже хорошо разогрелись — дело было зимой — и несколько поиссяк поток поздравлений в адрес новоиспеченного «бугра» — так, на манер грузчиков, стали уважительно звать Матюшенко, он отодвинул от себя кружку с пивом и обратился к друзьям с тронной речью.
— Ну, хлопцы, — обведя собрание отечески добрым взглядом, сказал он, — теперь держись. Теперь мы этим жлобам из смены Ляховского покажем, как надо работать!
— Покажем, покажем! — загудели сподвижники. — А что, разве мы хуже, да мы с тобой…
— Прошу не перебивать. — Матюшенко постучал вилкой по стакану. — Сегодня у нас какое число? Ага, вот, значит, с первого и начнем наступление по всему фронту. Двадцать плавок в день! Не меньше! А то и все двадцать две. Не-ет! Выслушайте меня, я знаю, что я говорю. Не выйдет… Все выйдет! Давайте проанализируем, что нам мешает работать. Правильно: плохая организация труда. Руки нет! Ты не кривись! — не глядя, мотнул головой в мою сторону. — Ты неплохой парень, но работать ты не умеешь и еще не скоро научишься. Ты — зелень. В чем твоя беда: не в том даже, что ты плохо дело знаешь, а в том, что ты плохо знаешь людей. А к людям подход нужен. Под-ход!
— Правильно, подход, подход, — опять загалдели сподвижники, заглядывая «бугру» в глаза. — Если хороший подход…
— Вот-вот, если правильно подойти к человеку, он для тебя все сделает, он тебе, если хочешь знать, горы передвинет!
— Передвинем, передвинем! — гудел дружно народ и подходил к «бугру» с полными кружками; потом тянули пиво, жевали какой-нибудь обглоданный рыбий хвост, сплевывая на стол кости.
— А я людей знаю, — вытерев ладонью губы, продолжал Матюшенко. — Потому что в этом цеху — двадцать один год. И меня люди знают. Мне с народом не надо искать общий язык. Так я говорю, хлопцы? Так. Почему мы разливаем за день шестнадцать плавок, а не, как Ляховский, восемнадцать или даже больше? А потому: прогулы, опоздания, пьянка!
— Металлолому не хватает, — подсказал кто-то. — И, это, ковши некому набивать.
— Чепуха! Металлолому… Я вас завалю металлоломом. Все зависит от шихтовщиков, а они у него, — кивает в мою сторону, — полсмены сидят. Но у меня — не засидятся. Я так: сказал обеспечить смену металлоломом, и точка! Пять раз повторять не буду. А что касается набивщика ковшей — иду прямо к директору завода.
— Правильно! Так и надо! А то они только деньги получают, а делать ничего не хотят.
— А что, иду к директору завода и говорю: не дадите еще одного набивщика — я останавливаю смену. Говорю это в последний раз. Я вам не мальчик. Людям кормить семьи надо, а они по полсмены без работы стоят. И остановлю! Мастер имеет такое право. Пусть знают.
— Правильно! А то они все на ставке, а мы сдельно!
— Они ж этого не понимают!
— Не понимают! Они думают…
Они — это те, кто не с нами, а как бы против нас, в основном, все наше и ваше начальство, начиная со школьного физрука и кончая — но конца начальству, как известно, нет: над каждым начальником есть еще начальник, над тем — еще, и так далее, и так далее, до самого неба; на небе летает космонавт, но и у него, надо думать, начальников — собьешься считать. Бывают очень хорошие начальники. Но в кругу Матюшенко и его друзей считают, что хороший начальник — это тот, которого за какую-то провинность уже сняли, он станет теперь с тобой в один ряд, возьмет лопату и примется копать, а ты ему с любовью скажешь: «Будешь теперь знать, как люди хлеб добывают».
— Но главное все же, хлопцы, — Матюшенко опять позвенел вилкой о стакан, — вот это самое дело… — И вздохнул.
— А что такое? — хлопцы настороженно переглянулись.
— А вот это самое… Вот этого, хлопцы, я вам прямо говорю: больше не будет. В рабочее время — ни-ни-ни. За воротами, ты там хоть залейся — слова не скажу, а на работу приди трезвый.
— Так как же это можно, Иван? — уставился на Матюшенко Витя Бричка.
— Что — можно? — не понял тот.
— Ну, это, хоть залейся, а приди трезвым.
— Хи-хи, — послышалось за другим концом стола. Матюшенко разозлился.
— Ты мне не придирайся к словам! Как знаешь, так и приходи. А пьяного я тебя к работе больше не допущу! Так и знай.
— Вот гад, — сказал Витя Бричка и сплюнул. А Матюшенко невозмутимо продолжал:
— Пора честь знать — головы уже седые. А то в результате: лом не завезли, свод на печке не поменяли, кран стоит, а электрик в это самое время в столовой пьет пиво.
— Что и говорить, — поддакивали, пряча друг от друга глаза.
— А как же, я ведь это все вот так знаю. Я на заводе двадцать пять лет.
— Двадцать один, Иван.
— Какая разница. Я разгильдяйства не потерплю. Зажму в кулак — не пикнешь. Зато теперь все деньги ваши будут. Я…
И он уже откровенно хвастался, хлопал меня по плечу, расписывал, как все у него хорошо пойдет, как он все наладит, и напирал главным образом на то, что меня не слушаются люди потому, что я черт знает кто, а он плоть от плоти народа, на заводе двадцать пять лет, или даже не двадцать пять — все тридцать (его уже никто не поправлял) и авторитет у людей ему автоматически обеспечен.
Я всей душой, ну, если не всей — ее двумя третями, желал, чтобы оно так и вышло, чтобы наконец кто-то вывел мою бедную невезучую смену в число передовых, чтобы меня наконец перестали ругать и чтобы дали Ивану Федосеевичу Матюшенко потом орден, выбрали заседателем в нарсуд, депутатом в горсовет или еще куда, куда выбирали постоянно удачливого мастера Ляховского. И если ничего похожего не произошло (через пять дней Матюшенку разжаловали и смущенного, растерянного, опозоренного на весь цех едва не отдали под суд), то виновата в том вовсе не уязвленная часть моей души, желавшая хвастуну сесть в лужу, а виноват набивщик ковшей Иван Чалый. Так, по крайней мере, желая утешить своего атамана, толковали случившееся его друзья.
Этот второй Иван — Чалый — был у меня в смене на самом хорошем счету. Крикливый, непокорный, всегда себе на уме, он тем не менее прекрасно исполнял свою работу — набивал смесью песка с огнеупорной глиной разливочные ковши, сушил их на форсунке и, раскалив докрасна, выдавал на очередную плавку. Ковшей постоянно не хватало, потому что не хватало желающих их набивать — работа тяжелая и неблагодарная. Все приходившие устраиваться в цех просились на заливку или в подручные к сталеварам: звучит гордо и платят хорошо, а набивщикам ковшей платили меньше. Кто-то раз и навсегда установил им потолок зарплаты. И чтобы Иван не ушел, как уходили из цеха другие набивщики ковшей, подыскав работу денежней и легче, я в конце каждого месяца на свой страх и риск приписывал ему рублей двадцать, то есть пять лишних ковшей, благо сосчитать кому-то постороннему, сколько ковшей сделано, в цеховой текучке было не так-то просто. Научили меня этому маневру другие мастера, но, естественно, советовали держать язык за зубами.
И вот когда я ушел в другую смену, Иван заволновался: как же ему теперь ковши писать будут? Знает ли новый мастер, сколько надо писать?
— Сколько сделаешь, столько и запишу, — важно сказал Матюшенко. — Я человек справедливый.
Тогда Иван ему тихо объяснил, что надо писать больше, все так делают, а если Матюшенко делать не будет, получится черт знает что, несправедливость.
Матюшенко все быстро усек — двадцать лет работал в цехе, — сказал:
— Ну, все понятно. Договоримся.
— Не договоримся, а — пять ковшей сверху. Понял? Я твердо знать должен.
— Сказал договоримся, значит, договоримся. А сколько, пять или не пять — посмотрю на твое поведение.
И никуда бы Матюшенко не делся, писал бы Ивану аккуратно эти пять ковшей (через год набивщикам повысили-таки расценку), но видно, кто-то его за язык дергал. Чуть погодя сказал Ивану:
— А собственно, почему это я тебе доплачивать должен? Что ты, лучше других?
— Так всем набивщикам доплачивают.
— Ну и неправильно делают. Налицо факт нарушения государственной дисциплины. Себестоимость же растет, понимать нужно.
Для Ивана это была сложная материя, и он ничего не сказал Матюшенке, продолжал себе тюкать трамбовкой, заканчивая второй за смену ковш. А Матюшенко, покуривая и оглядывая спокойно фронт работ — все у него первые дни шло нормально, — просвещал набивщика дальше:
— Ты сам посуди, Иван, если я тебе каждый месяц буду набавлять два червонца, то что же это получится — ты будешь получать денег больше любого заливщика.
— Ну да, больше! Вам премии платят, а мне нет. А что я, меньше вас работаю?
— А то больше?
— Если не больше, давай тогда поменяемся. Я заливать пойду, а ты ковши делай. Пойдешь? А я — с удовольствием!
Матюшенко снисходительно кивнул.
— А как же — так я и разогнался. Дураков, Ваня, ищи в другом месте.
— Тогда и не говори, что вы больше меня работаете!
— Да разве ж в этом дело
— А в чем?
— Дурень ты. Чтобы на заливке работать, кое-что в голове иметь нужно. И в технологии металлов понимать.
— Ты понимаешь?
— Я понимаю. Ты думаешь, меня поставили мастером за красивые глаза.' Ты вот сколько кончил классов?
— Сколько надо, столько и кончил.
— А точнее?
— Ну, шесть.
— Вот видишь — шесть.
— А у тебя больше?
— У меня больше. Это во-первых. А во-вторых, ты ж, наверно, до сих пор в церкву ходишь…
— В церкву? Ха! Да я в церкви в последний раз пацаном был!
— Так баба твоя ходит.
— При чем тут баба?
— При том.
— Ты моей бабы не касайся, за своей смотри.
— Моя в церкву не ходит, а твоя ходит.
— И все равно ты — лапоть. Был лаптем и лаптем останешься. Хоть тебя директором завода поставь.
Все это Иван сказал так, между прочим, стоя по плечи в ковше и стуча трамбовкой, даже не поднял головы, словно перед ним стоял не мастер, а черт знает кто, последний подметальщик.
— Понял?
Матюшенко косо глянул по сторонам — вроде никто не слышал, сжал кулаки и боком подступил к Ивану. Но тут вовремя вспомнил, что он теперь мастер и, так сказать, что можно быку, Юпитеру уж никак не полагается делать.
— Ладно, — сказал он, — я тебе это припомню.
— Очень я испугался. — Иван закончил трамбовку, вылез из ковша и принялся вытаскивать шаблон. Постучит молотком — потянет, постучит — потянет. Подогнал тельфер и выдернул шаблон наружу. Потом сел на пустое ведро и чистой тряпочкой вытер вспотевшие лицо и шею. Он сделал уже два ковша и очень устал. А Матюшенко еще раз повторил с угрозой:
— Я тебе это припомню. А ну, быстро ставь ковш на форсунку!
— Быстро только котята родятся, и то слепые.
— Я что сказал!
— Пошел ты знаешь куда! — вдруг закричал Иван не своим голосом. — Не буду я тебе подчиняться! Не буду, и все! Можешь кому угодно говорить, хоть самому начальнику цеха!
— Не будешь подчиняться мастеру?!
— Какой ты мастер! Ставят дураков!
Матюшенко даже присел, будто его снизу кто за штаны дернул. Испуганно оглянулся по сторонам. Дело происходило в дальнем пустом углу цеха, и это давало надежду, что за грохотом мостовых кранов и электропечей никто скандала не слышал.
— Тише, — забормотал он, — что ты орешь, как корова…
— Не буду, не буду я тебе подчиняться! — кричал Иван.
Народ уже со всех сторон начинал приглядываться к их темпераментной беседе, и Матюшенко счел благоразумным уйти от греха подальше — кулаки ну прямо так и чесались. Ярость сотрясала его, но в то же время было и обидно: за что его так — лапоть…
Под конец смены он опять подошел к Ивану.
— Иван, — сказал он, — забудем… Ты ничего не говорил, я ничего не слышал. Но подчиняться ты мне должен. Все-таки я мастер.
Иван к тому времени тоже поостыл и кротко кивнул, заканчивая набивать третий ковш, — а что, он тоже ничего, зла не помнит, слушаться старшего, конечно, будет, но только ему не надо говорить, что заливщик или сталевар умнее набивщика ковшей, бывает как раз наоборот.
— Бывает, но редко, — все же уточнил Матюшенко.
— И совсем не редко.
— Ну что ты споришь, Иван, что ты споришь? Вот ты, например, хоть газеты выписываешь?
— Выписываю, две.
— И что ты в них, интересно, читаешь — про футбол?
— А ты про что?
— Я? Я, дорогой, в основном международным положением интересуюсь. Если ты хочешь знать.
— А я, по-твоему, не интересуюсь?
— Интересуешься? Ну, что ж, прекрасно. Тогда ответь мне, если ты интересуешься, на такой вопрос. Ответишь? Где находится, например, республика Гондурас?
— В Америке.
— А в какой, в Южной или в Северной?
Иван отставил трамбовку, вытер нос и задумался.
— Вот видишь — и не знаешь. А я знаю. Гондурас расположен аккурат посередке, в Центральной Америке.
— А ну еще чего-нибудь спроси, — сказал Иван. — По международному положению.
— А как же, спрошу. Но теперь спрошу совсем из другой области. Скажи мне, например… Скажи: в каком году отменили крепостное право?
Иван опять вскинул глаза к небу и наморщил лоб. С минуту шевелил губами, но вспомнить дату никак не мог. И искренне огорчился:
— Вот черт, в школе же проходили!
— Правильно, проходили.
— Нет, не вспомню.
— Крепостное право отменили в 1861 году. Вот видишь: два ноль в мою пользу. И еще один вопрос, последний, даю тебе возможность забить гол престижа. Как, скажи мне, современная мысль трактует происхождение жизни на земле?
— Что как?
— Как трактует, говорю, современная мысль происхождение жизни на земле?
— Это что, от кого человек произошел? От обезьяны.
— Это, Ваня, каждый дурак знает. А я ставлю вопрос ширше: отчего произошла жизнь на земле?
— Так я же говорю — от обезьяны. От человекообразной обезьяны. Сам не знает…
— Как же я не знаю, если я спрашиваю? Хорошо, скажу иначе: а от кого тогда, по-твоему, произошла человекообразная обезьяна? Ну, мне некогда, считаю до десяти. Раз, два, три…
Но Ивану тоже уже надоел экзамен, и он, махнув рукой, брякнул:
— От тебя!
Тут все и произошло. «Да сколько же это терпеть можно!» — закричал Матюшенко и «засветил» набивщику в ухо.
И понял, что пропал.
Иван сел от удара на кучу песка и, держась за ухо, ошалело глядя на Матюшенку, сказал:
— Все! Пробил барабанную перепонку. Все.
— Да что ты брешешь, какую перепонку! Я ж токо-токо руку приложил, — испугался Матюшенко. — А ну дай гляну.
— Все, все, — не подпуская его свободной рукой, твердил набивщик. — Теперь отвечать будешь. Мастер побил рабочего. Все…
Матюшенко затравленно оглянулся — что делать? Пока еще никто ничего не знал, можно дело замять, пообещать Ивану — но что же ему пообещать? Ведра два вина — так он не пьет, приписать в конце месяца ковшей десять — не поверит, что же ему такого пообещать, чтобы не разнес по всему цеху? Деньги? Так где ж их взять…
И вдруг его осенила блестящая идея, очень простая и очень человечная. В детстве, в далеком смешном детстве такие вещи решались так…
— Слушай, Иван, — зорко поглядывая по сторонам, сказал осторожно Матюшенко, — ну, я не сдержался, ну, ударил в ухо… Но ты же сам своими действиями подтолкнул меня на это.
— Все, все, будешь отвечать, — как заведенный, твердил Иван, сидя на горе песка и раскачиваясь, как дервиш.
— Я что тебе предлагаю…
— Ничего мне не надо предлагать! Все, все, теперь ответишь.
— Да ты послушай… Я тебя ударил?
— Ударил.
— Ну вот, а теперь что я предлагаю: ударь и ты меня… Чтоб справедливость не страдала. И будем в расчете, а?
Иван, все так же держа ладонь возле уха, склонил набок голову и надолго задумался. Приоткрыв рот, смотрел недоверчиво на Матюшенку. Предложение явно понравилось ему. И Матюшенко это понял.
— Ну, что? — заговорил он с надеждой. — Я тебя, ты — меня. И разойдемся. А после смены пойдем магарыч пить.
Иван отнял руку от уха и прислушался.
— Ну как — слышно?
— Плохо, — мотнул головой набивщик и поковырял в ухе пальцем.
— Ничего, наладится. Ну, так как?
— Ладно.
Иван съехал на заду с кучи песка и поднялся на ноги.
— Давай…
Матюшенко стал в позу. Он прислонился спиной к кирпичной стене цеха, широко расставил ноги и зачем-то застегнул пиджак. Подумал и опять расстегнулся.
— Быстрей, а то увидят…
Но Иван не спешил. Он словно прикидывал на вес свой кулак. То подходил вплотную к своему обидчику, то отступал, деловито выбирая позицию. Наконец остановился и стал засучивать рукав.
И тут Матюшенко увидел, что кулак у набивщика величиной с небольшой арбуз, жилистый, твердый. Он измерил на глаз возможную траекторию и понял: Иван целил ему под левый глаз. Убьет, собака…
И в самый последний момент, когда Иван, прицелившись, уже послал кулак и корпус вперед, Матюшенко быстро пригнулся.
Кулак набивщика со всего размаху угодил в стенку.
Когда их обоих судил товарищеский суд — набивщик стоял перед судьями с забинтованной рукой, показывая ее залу, — Матюшенко сказал:
— А что мне оставалось делать: вы гляньте, граждане, на его кулак. А у меня трое детей.
— Но ты же сказал сам: ударь меня! — возмущался набивщик. — Я и ударил.
— Мало ли что я сказал. У нас свобода слова.
— Так все-таки, кто кого побил? — наморщив лоб, спросил начальник цеха. — Ничего не понимаю.
Вынесли Матюшенке общественное порицание и присудили заплатить Ивану за три рабочих дня — ровно на столько дней дали набивщику больничный. И он опять вернулся на заливку.
— С людьми работать тяжело, ой как тяжело, — потом частенько рассказывал он этот случай, всячески стараясь прикрасить в нем свою роль. — Легче работать с тиграми. Тигр если на тебя зарычит, так хоть ударить можно. А тут стой, как пень, и слушай. Один человек это может стерпеть, а другой, скажем, как я, горячий, нет. Эй, ма-астер! Ломастер… Сколько мы еще сидеть будем — давай металл! За что вам только деньги платят.