Если бы знаменитые люди знали, что со временем им возведут памятники, назовут их именами улицы и даже города, сочинят книги, в которых распишут по дням и по часам их жизнь, они бы ни за что не делали столько глупостей, сколько делают даже самые знаменитые из них.

Был в цеху подкрановый рабочий Гриша Румын. Подкрановый рабочий — это тот, кто работает под краном, то есть цепляет к мостовому крану всякий груз, чтобы переместить его с места на место. Настоящая фамилия Гриши была Чебан, а прозвали его Румыном за то, что, будучи родом откуда-то с Буковины, он до сорокового года состоял в подданстве королевской Румынии. Когда началась война и Румыния опять захватила Северную Буковину, Гриша по дурости и темноте своей пошел служить в армию Антонеску, в сорок третьем сдался в плен, получил, что положено, и приехал жить в Н-ск. Был Гриша мал ростом, без признаков растительности на лице и напоминал в свои сорок с лишним лет мальчишку. Мальчишку — это если смотреть с лица, оно у него гладкое, без единой морщинки, а если со спины глянуть — ни дать ни взять тихий аккуратный старичок. Вдобавок был он почти неграмотный, ходил молиться в какую-то секту, а говорил на такой смеси украинского, русского, румынского и еще богзнает каких языков, что над ним все смеялись.

— А что, Гриша, ты в самом деле никогда в школу не ходил? — бывало, начинал кто-нибудь в раздевалке. Дело после смены, народ скидывает пропотевшие грязные робы, голые уже шлепают к душевым кабинам, тряся мочалками, но учуяв развлечение, поворачивают к Грише головы.

Гриша сидит на скамейке у своего шкафчика, уже без штанов, но в длинной клетчатой рубахе, застегнутой на все пуговицы.

— Не ходил, — терпеливо отвечает он на вопрос, который ему задают чуть ли не каждый день.

— Ни одного года?

— Ни одного.

— Как же так? Что у вас там, при Антонеску, школы не было?

— Была. Только в школу ходили богатые, а я происхожу из бедной семьи, — бойко отвечает Гриша. — Нас у матери с отцом семь душ было, в школу ходили — двое.

— Ага, самые умные, значит…

Гриша на это лишь кротко улыбался, глядя в пол.

— А ты чего не ходил?

— Не в чем было.

— Где же ты тогда читать научился?

— В плену.

— Ишь ты, еще и учили их, значит.

— А как же ты, Гриша, говоришь, бедный-бедный, а воевал против своих же братьев рабочих и крестьян?

— А как — заставили, то и воевал, что ж делать.

— Не сильно видать тебя заставляли: мундир дали с погонами да сапоги новые — ты и рад стараться.

— Не сапоги — ботинки с обмотками, — объясняет Гриша.

— И хорошие ботинки?

— Хорошие. На кожаном ходу.

— И винтовку дали?

— И винтовку.

— Так-так… И на каком же ты фронте воевал, в каких местах?

— Я же говорил: под Одессой, а потом в самой Одессе.

— Ясно. Значит, город-герой штурмом брал? Хорошенькое дело! Народ, толпясь вокруг Гриши, уже голого, белого и круглого, как баба, кто посмеивался, а кто молчал, глядя на него, как на пришельца из другого мира.

— Так что же это выходит, ты и в наших стрелял? — спросит кто-нибудь.

— Стрыляв. Командир прикажет — я и стрыляв.

— И попадал?

— А как же — я хорошо стрыляв.

— А откуда ты знаешь, что попадал?

— Так падали ж! — удивленно вскидывал глаза Гриша. Наступала тишина. Потом кто-то говорил тихо и беззлобно:

— Вот гад…

Если поблизости в этот момент оказывался Матюшенко, он срывался с места и, вопя благим матом, тянулся через спины хлобыстнуть Гришу мочалкой по голове. Его удерживали десятки рук: «Остынь, остынь, Иван, откуда ты знаешь: может, его силой в армию забрали? Жил бы ты там, может быть, и тебя бы заставили».

— Так он же в наших, в меня, может, стрелял!

— Успокойся, в тебя он не стрелял — ты ж воевал совсем в другом месте.

— Все равно! Баптист чертов. Он и сейчас ведет пропаганду — меня хотел в свою секту записать. Бричка вон свидетель.

И это была чистая правда. Когда Гриша только-только появился на заводе — лет пять назад, — тихий расторопный мужичок, стали замечать за ним, что носит он с собой самодельную книжечку, когда никого нет кругом, заглядывает в нее и, шевеля губами, бубнит что-то себе под нос. Подсмотрели, а в книжечке той — божественные стихи и песни. «Когда в глазах померкнет свет, и дух покинет плоть, туда, где ночи больше нет, нас призовет господь». Ясно… А там и сам Гриша стал проявлять активность. «Кто тут у вас, братья, еще не позабыл бога?» Видно, уполномочили его вести работу. «Да кто же, — сказали ему, — дай подумать. Вон Матюшенко не забыл, часто поминает… Самая подходящая кандидатура. Ты поговори с ним, только не тут, в цеху, тут ему неудобно будет, а приди как-нибудь к нему домой, в воскресенье». И дали адрес.

Гриша пошел. Разыскал в новостройках заводской дом, поднялся на этаж, позвонил в квартиру. Дочка Матюшенки сказала: папка в соседнем дворе в домино играет.

И вот видит Матюшенко: подходит к столу, на котором десять человек козла забивали, странный тип — на улице жара, а он в черном пиджаке и рубаха на все пуговки застегнута; улыбается и к груди книжечку прижимает. Отозвал Матюшенку в сторону. Говорит: «Не тем ты делом занимаешься, брат, не тем. Зря дни, тебе отпущенные, тратишь». И дальше: за все это, мол, наступит час — там спросят. Матюшенко даже оробел немного.

— А вы от какой организации представитель? — осторожно спрашивает. — Что-то мне ваша личность знакома. Мы же не на деньги, а просто так: кто проиграл — под стол лезет, разве нельзя?

Когда выяснилось, что за представитель, то, говорят, гнался Матюшенко за ним целый километр и не догнал лишь потому, что как раз в магазин на той улице, где они бежали, привезли бочковое пиво, и Матюшенко стал в очередь. «А то бы я тебе показал — там спросят!» — шпынял он потом Гришу. Да и не только он. В конце концов Гриша уволился с завода, и не стоило бы о нем вспоминать, но дело в том, что история баптиста Гриши дала начало другой истории, которую я и хочу рассказать.

Ушел Гриша с завода, скажем, вчера, а сегодня возле его шкафчика разгорелся целый скандал.

Шкафчик Гришин ничем не отличался от десятков таких же шкафчиков, деливших помещение раздевалки на три или четыре узких длинных отсека — те же два отделения для чистой и грязной одежды, — но был расположен в хорошем месте: не с краю, где дует от дверей и каждый тебя задом толкает, и не в середине, где еще тесней, а в самом конце прохода, в тупичке, где никто не мешает и можно спокойно посидеть и не спеша переодеться.

На освободившуюся площадь претендовали двое: Матюшенко и сталевар с третьей электропечи Степан Гуща. Матюшенко заблаговременно договорился с Гришей и, когда тот отработал последнюю на заводе смену, положил в шкафчик свою старую кепку — застолбил место и спокойно ушел домой. А когда пришел на другой день — в Гришин шкафчик уже вселился Степан Гуща.

— Не имеешь права! — закричал Матюшенко. — Я первый — там моя фуражка лежит!

— Какая такая фуражка? — сказал Степан Гуща. — Не знаю никакой фуражки. Эта, что ли?

— Ну да! Пусть кто угодно скажет — это моя фуражка. Я ее туда специально положил. Так что — выметайся.

— А откуда я знал, твоя это или не твоя фуражка — на ней не написано. И Степан Гуща выкинул из шкафчика Матюшенкин головной убор. Страсти накалились. Оба претендента махали руками и брали друг друга за грудки. Вокруг них столпились товарищи по работе. И тоже вступили в спор. Одни утверждали, что шкафчик по праву принадлежит Матю-шенке, раз он туда заранее кепку положил; другие — что прав Степан Гуща: он не знал, чья это кепка — а может, она от Гриши осталась, что тогда? Большинство было, конечно, за Матюшенко, но Степан Гуща ни за что не хотел уступить шкафчик. Не вызывать же милицию. Это как в поезде бывает: продадут два билета на одно место, пришел, а там уже другой человек, сидит лыбится, и хотя правы оба, место все-таки остается за тем, кто пришел первый. И, поняв это, Матюшенко смирился; поднял с пола свою кепку, отряхнул, сказал с обидой:

— Ладно, Степан, я тебе это еще припомню.

— Что ты мне припомнишь? — вскинул голову Степан.

— Ничего, потом увидишь.

— Ну что, что?

— Увидишь.

Матюшенко ничего больше не сказал, ушел в свой угол, да и ничего он не собирался «вспоминать» Степану, сказано это было так, в запале, чтобы достойно отступить. Все, кто был в раздевалке, так это и поняли — мало ли между людьми бывает — и уже на другой день забыли о ссоре.

Но… Тут надо сказать, кто такой был Степан Гуща.

Степану было тридцать пять лет, но проработал он на заводе едва ли не больше самого Матюшенки: пришел после ФЗО в сорок пятом. Поэтому в споре за шкафчик Матюшенко и не произнес как последний довод свое коронное: «Я двадцать лет на заводе, а ты кто такой?!» Кто такой Степан Гуща, знали все: лучший работник, лучший в цеху сталевар, лучший из лучших, как говорило о нем начальство, чтобы не обижать остальных, и портрет Степана — на доске Почета у заводских ворот. Портрет шикарный: на нем Степан — в вышитой украинской сорочке, с кудрявым русым чубом — повернув голову, уверенно и по-хозяйски смотрит вдаль. Похож даже на какого-то артиста. Но это — на портрете. А в жизни Степан совсем другой — негромкий, скрытный. В президиумах, куда его сажали не столько за ударный труд, сколько за покладистый характер, прятался за спины, а если случалось говорить, говорил мало и бестолково: «Выполним, так сказать… перевыполним, это самое… заверяю руководство… Что еще?» Махнет рукой и опять за спины спрячется. И хотя никто не сомневался, что уж кто-кто, а Степан Гуща обязательно и выполнит, и перевыполнит, все равно каждый раз над ним смеялись. Ну, не дал бог человеку талант говорить! Руки дал золотые, голову светлую, сердце горячее: если взбунтуется Степан — на пути его никто не становись, а вот говорить не умеет. А если разобраться да вокруг себя внимательно глянуть: складно говорить — может, лучший из талантов. И часто приходилось слышать Степану от кого-нибудь: «Да я бы на твоем месте!.. А ты — до сих пор живешь в общаге».

А Степан — правильно говорили — ухитрился прожить в общежитии двадцать с лишним лет. Только из комнаты в комнату переходил. Другие как: поживут два-три года, найдут себе в женском общежитии пару и женятся. Приведут жену в комнату, отгородятся занавеской от остальных и живут, со всем пылом молодой страсти. Комендант кричит, в завком вызывают, нельзя, мол, в общежитии с женой жить, некультурно. А где можно? Где культурно? Ни у нее, ни у него «площади» нет и не предвидится. А жить, говорят, надо. Любить — надо. Прирост населения давать — тоже надо. Разве не государственный подход?

И заводское начальство, не имея сил бороться с таким подходом — не запретишь ведь жениться тем, кто живет в общежитии, — смирялось: пусть живут, если могут. А там, глядишь, и на очередь поставят, комнату дадут, а если прибавление в семействе, то и квартиру. Один за другим уходили из общежития Степановы друзья, с которыми он поселился когда-то в общаге, в другую, нормальную жизнь, жизнь в отдельной комнате — с женой, детьми, с телевизором, с хоккеем после работы и трехразовым домашним питанием. А Степан оставался. «Что же ты, — говорили ему, — парень как парень, сталевар лихой, а найти себе бабу не можешь. Давно бы уже квартиру получил».

Степан не мог. Не то чтобы не мог — не хотел он по-свински, на глазах у чужих людей любить женщину, никак не мог. Ведь как по-человечески должно быть, думал Степан: вот познакомится он, к примеру, с хорошей девушкой (это он сначала думал — с девушкой, а потом стал думать: пусть даже с разведенной женщиной, пусть даже ребенок будет у нее), походят они какое-то время в кино, в театр, понравятся друг другу и, придет время, скажет Степан своей избраннице: выходи за меня замуж. Ну, а потом, естественно, привести жену в свой дом, в свою квартиру, в свою, на худой конец, комнату. Но ничего этого у Степана не было, и потому он избегал заводить знакомство с хорошими женщинами: все равно ничего не получится, раз квартиры нет, а плохие женщины избегали Степана — им было с ним неинтересно.

А годы шли. Иногда Степану делалось страшно: вдруг он так и останется на всю жизнь один. Страшно было даже не это — он привык жить один, — а то, что так и пропадет зря накопленная за годы ожидания нежность. Однажды он решился и пошел в завком.

— Я уже много лет работаю на заводе, — сказал он председателю завкома, — а у меня еще нет семьи. Дайте мне комнату или поставьте на очередь.

— Не имеем права, — сказал ему председатель завкома. — Ты холостой, а холостых, как известно, мы на очередь не ставим. Женись — тогда другое дело.

— А куда я жену приведу — в общежитие? — спросил Степан. — Это ведь запрещено.

Председатель пожал плечами.

— Ничем не могу тебе помочь. Ничем. Ты сам посуди: у нас на заводе семейных столько стоит на очереди, с детьми! Как же тебе комнату дать, а с детьми… не дать? Будет это справедливо?

Степан подумал-подумал и кивнул: да, это будет несправедливо. Больше того, если ему, холостяку, дадут комнату, а кому-то, семейному, не дадут, председателю завкома выкарябают глаза.

Встал и пошел. Уже в дверях обернулся.

— А если я так никогда и не женюсь, что же, меня так и понесут на кладбище — из общежития?

Сказал, и самому страшно стало, вдруг представил: он — седой старик, давно на пенсии, а живет в одной комнате с восемнадцатилетними юнцами. Те вино пьют и его приглашают: дедушка, давай кирнем с нами…

Председатель завкома тоже задумался, но, видно, ничего придумать не смог. И поднял виноватые глаза на Степана.

— Слушай, — сказал он. — Странный ты человек: здоровый, видный, отличный специалист. Неужели ты не можешь найти себе подругу — с квартирой? Да сколько угодно! Я бы на твоем месте…

Степан попрощался и ушел.

Где-то через год, когда на заводе организовался жилищно-строительный кооператив, Степана в порядке исключения, как передовика производства в этот кооператив включили. Он внес деньги. Квартиру пообещали через год, а это означало, что самая пора настала знакомиться Степану с хорошей женщиной. Он и приступил. Но это оказалось не так просто. И не потому вовсе, что в городе или на заводе мало было хороших женщин — их хватало, — а потому, что, доживя до тридцати пяти лет, Степан совсем не знал женщин… Тот небольшой опыт, который у него все же был, заключался в том, что он иногда подходил после кино к какой-нибудь женщине попроще, говорил: «Разрешите вас проводить», и если та соглашалась, почти в полном молчании провожал ее до дома, галантно раскланивался и уходил. На большее — хотя бы пригласить женщину опять в кино — он не мог решиться. И недоумевал, как это вообще можно: ведь женщина сразу догадается, что вовсе не в кино дело, что мужчине от нее нужно совсем другое. А если она это знает и тем не менее идет, значит, — это плохая женщина. А Степану, как мы уже знаем, нужна была хорошая.

Нуждался ли он в плохих женщинах? Да, нуждался. И иногда, отчаявшись, он бросался искать их, этих загадочных плохих женщин — в ресторанах, на пляжах, на бульварах, на последних сеансах кино. Но все женщины были одинаково недоступны для него. Какая хорошая? Какая плохая? Он разобраться не мог, хотя и много об этом слышал.

Зарабатывал Степан хорошо. Иной сталевар, пока одну плавку выдаст на своей трехтонке, сто раз вспотеет, мокрый, грязный весь; на подручного кричит, тот — на сталевара, бегают вокруг печки, как два черта. А Степан — сухой, чистый — уже вторую выливает, и подручный у него, как профессор: сидит, газету читает. Куда он деньги девает? — этот вопрос волновал многих. Не пьет, не курит, баб боится… На книжке, видать, на две машины хватит. Богатый жених, звали Степана за глаза пожилые замужние женщины, работавшие в цеху, и не раз, догадываясь о его горе, предлагали познакомить с хорошей женщиной. Степан все эти предложения отвергал — вот еще, что он, сам найти не может, да стоит ему только свистнуть, а после, бывало, жалел: ну что он, в самом деле, за человек, ему добра желают, ведь и впрямь он знакомиться не умеет. Но признаться в этом кому-нибудь было выше его сил.

Часто обсуждали Степана в мужской раздевалке: как это он в его годы обходится без жены.

— Может, он того, как это называется: когда получку не сразу дают, а после?

— Депонент?

— Во-во, депонент!

— Не похоже — сам глянь…

— Тогда черт его знает.

— И это — в наше время!

— Памятник ему поставить нужно.

— Главное, — авторитетно заявлял Матюшенко, — что из него уже ничего не выйдет, даже если кого-нибудь себе и найдет.

— Почему ты так думаешь, Иван? Что ж оно — заржавеет?

— А вот увидишь.

— Чепуха это.

— А вот увидишь.

И одни соглашались с Матюшенкой, другие нет, верили в Степана, да и как было не верить: из душевой выйдет в раздевалку — матерый мощный бог, идет, поигрывая мускулами, к своему шкафчику, а все на него смотрят.

— Чего смотрите? — улыбается.

— Да так…

А кто-нибудь вздохнет восхищенно: «Статуя!»

Такой был человек Степан Гуща.

И вот дней этак через пять после того как он поругался с Матюшенкой — получает Степан по почте письмо. Странное, сразу скажем, письмо. Обратного адреса нет, а написано вот что:

«Добрый день или вечер, многоуважаемый Степан. Одна молодая особа (28 лет), жгучая брюнетка, работник торговой сети (дом — полная чаша) ищет себе друга жизни».

Далее в письме сообщалось, что она, эта молодая особа, как-то увидала портрет Степана на доске Почета, что у заводских ворот, и с тех пор забыть не может. Что если им (она — холостая, он — холостой) взяться за руки и остаток жизни пройти вместе, в беде и в радостях поддерживая друг друга? И так далее. Если Степан захочет на нее взглянуть, то пусть придет в продуктовый магазин номер двадцать шесть, что возле базара — она там работает в отделе, где продают вино. Если понравится, пускай даст знать — она пойдет за ним в огонь и в воду.

Степан принес письмо на завод и под большим секретом показал его своему подручному Феде Белоусову. Федя прочитал и присвистнул.

— Так это же Нелька! Ну да, Нелька, магазин номер двадцать шесть около базара, все точно.

— Ты откуда знаешь?

— Да кто ж ее не знает? Это ты вино не пьешь, а мы, мы ее все знаем. Это над тобой кто-то подшутил.

И Федя, прищурив глаз, посмотрел вдоль цеха, туда, где у пустого разливочного ковша как раз в это время перекуривал Матюшенко. Он стоял, нога за ногу, и смотрел в их сторону. Потом погасил слюной окурок и безразлично отвернулся.

— А почему — подшутил? — спросил у Феди Степан. — Что она, некрасивая?

— Некрасивая? — Федя опять присвистнул. — В том-то и дело, что красивая. Я такой бабы в жизни не видал. — И стал показывать Степану, какая Нелька. — Сам бы женился, да жена не разрешает…

— А чего ж ты говоришь: подшутил кто-то?

— Почему говорю? — И Федя рассказал Степану, что знал о Нельке. По его словам, Нелька была из тex женщин, на которых метку ставить негде. Сам он, правда, ничего о ней такого не знал, но все так говорили. Вышла замуж в шестнадцать лет, но быстро разошлась с мужем, семейная жизнь ее не устраивала. Лет пять плавала буфетчицей на сухогрузе. Однажды в Бискайском заливе приключилось такое: Нелька чуть не пошла ко дну, сутки плавала в открытом море, пока ее выловили с вертолета.

После этого случая «завязала» с морем и пошла работать в магазин. Мужиков у нее перебывало — устанешь считать. А как же, такая баба!

— А сейчас она замужем? — спросил Степан.

— Сейчас не знаю. Может, замужем, а может, нет. Только я вот что скажу: тебе, Степан, там делать нечего. Там и не таким вешали чайник…

Степан ничего ему на это не сказал. Он пришел с работы и стал думать: она письмо написала или не она, Нелька? Имя-то какое — оно сразу ему понравилось. А вдруг она? Разве так не бывает, чтобы женщина первая призналась мужчине в своих чувствах — об этом даже опера есть.

Словом, в конце концов он решился. Надел серый, чехословацкого производства костюм, сидевший на нем очень ловко, чистую сорочку, галстук, аккуратно причесал волосы и, подойдя к зеркалу, сделал дерзкое лицо, какое всегда, сами того не замечая, делают мужчины, смотрясь в зеркало. С тем же выражением он повернулся так и так и остался доволен осмотром. «Она письмо написала», — решил. Напоследок раз десять выжал двухпудовую гирю, что придало ему еще больше уверенности, и вышел из общежития на улицу.

Он проехал три остановки на трамвае, вышел возле элеватора — тут город, собственно, и кончался, дальше уже шли разномастные, из белого и красного кирпича, обнесенные заборами дома частного сектора, — и перейдя трамвайную линию, пошел к базару.

Была поздняя осень, та ее пора, когда листья держались лишь на сиреневых кустах да кое-где на акации. Но погода стояла теплая — среди дня даже припекало. Хорошо пахло подгнившей падалицей из садов, дымком с огородов; бурьян по обочинам дороги высох, шуршал, когда набежит ветер — от этого шороха всегда грустно. Но Степан шел и думал о Нельке, о том, что ж это теперь будет, если письмо написала она, и так хорошо, так чисто на душе было, что хотелось от радости смеяться.

Продуктовый магазин около базара работал до семи часов. В нем продавали рыбные и овощные консервы, хлеб, спички, сигареты и вино — сухое и крепленое. Перед закрытием в магазине всегда оставалось пять-шесть заядлых пьяниц, потерявших счет времени, магазин тем и был хорош для них, что там разрешалось распивать прямо в помещении: стояло две-три бочки из-под моченых яблок или маринованных маслин, на них и пировали.

Степан, потоптавшись около магазина — приземистой глинобитной хаты — и ничего не рассмотрев в окно, решительно дернул на себя дверь.

И сразу увидел Нельку.

Пытаться рассказать на бумаге, какая была Нелька — нет смысла, разве что в общих чертах. Такой тип женщин распространен на Юге, знаете: могучие бедра, но плечи и грудь — маленькие, девичьи, и черноволосая головка — как бутон цветка на длинном нежном стебле. Ну и конечно: глаза, губы… Сверкающая красота. Причем красота, как бы и не ведающая, что она красота, и оттого совсем не гордая. Всякий человек, впервые увидев Нельку, на мгновение замирал, и как бы он ни был удачлив в жизни и чего бы он только не имел — в этот момент ему хотелось еще и Нельку.

«Нет, не она письмо писала, — подумал с тоской Степан, — такая красавица…» Но уйти просто так было уже неловко.

Нелька, подперев кулачком свою чудную головку, сидела по ту сторону прилавка и терпеливо ждала, когда двое пожилых алкоголиков допьют бутылку и уберутся восвояси.

— Какой интересный мужчина пришел, — сказала она самой себе, вздохнула и вышла из-за прилавка. Тут Степан увидел ее во всей красе, даже во рту пересохло.

— Что пить будем, молодой человек? Белое? Красное? А может, шампанское? Ну, ну, телись быстрей, а то мне закрывать надо.

— Шампанского, — поспешно кивнул Степан.

— Сколько?

— Что — сколько?

— Сколько,говорю —стакан,два, бочку?.. Что я вас, без слов понимать должна?

Степан совсем растерялся.

— Долго молчать будем?

— А он… он в тебя влюбился, Неля, — икнув, сказал в это время один из пьяниц, почти совсем старик.

— Точно! — сказал другой. — Ты ж у нас такая… Как цветочек.

— А ну заткнитесь! — вскинулась на них Нелька. — Допивайте свое пойло и шагом марш отсюда. А то сейчас веник возьму.

— Щас уйдем, щас уйдем, щас уйдем, — запели алкоголики, разливая остатки вина в стаканы. — Мы быстро, Неля.

А Нелька подняла глаза на Степана. И, видно, тоже что-то поняла. Кокетливо поправила на груди блузку.

— Бутылку мне, — наконец выдавил из себя Степан.

— Открыть? Или сам умеешь?

— Откройте, пожалуйста. Открывать шампанское Степан не умел.

— Тут можно, — сказала Нелька, подавая ему открытую бутылку, — а то там — грязно.

Степан пил невкусное, теплое вино большими глотками, стараясь изо всех сил показать, что его мучит жажда, ну да, жажда, и только потому, а не по какой-либо другой причине он забрел в этот магазин на краю света. А Нелька, снова усевшись за прилавок, внимательно и как-то загадочно на него смотрела. Но он ее не видел. Потом — прошло, наверное, минуты три, а может, больше — решил и он на нее глянуть.

— Что смотришь? — сказала она.

— Так…

— Может, правда, нравлюсь?

— Нравитесь.

Нелька усмехнулась, устало как-то.

— Вот так, — сказала она, — всем нравится девочка, а замуж никто брать не хочет.

— Почему?

— А черт вас знает почему.

— Я знаю почему, — опять встрял в разговор пожилой алкоголик. — Боятся. Потому что жениться на такой красивой, как ты, Неля, — это, я извиняюсь, не для себя, а для дяди. А кому ж это надо?

— Видал, какой мудрый? — кивнула Нелька Степану. Пошла в угол и взяла веник. Пьяниц — как ветром сдуло. Стукнула входная дверь, и Степан с Нелькой остались в магазине одни. Нелька опять уселась на свое место.

— Так как же быть, молодой интересный? — насмешливо глядя на Степана, продолжала она. — Как жить дальше? Может, ты скажешь? Мне ведь скоро тридцать лет.

Степан молчал. Было такое чувство, будто он знает Нельку много-много лет, хотелось слушать и слушать ее голос и хотя бы изредка на нее смотреть — смотреть все время на нее он боялся.

Тут опять стукнула входная дверь, и в магазин вошел еще один посетитель. Это был кругленький лысоватый брюнет в модном светлом пиджаке нараспашку и в туфлях на высоком каблуке. Очень веселый. Сияя белозубой улыбкой, он прошел прямо к стойке, задев при этом Степана, откинул крышку прилавка и, очутившись у Нельки за спиной, по-хозяйски положил ей на плечи руки.

— Полвосьмого, Неля, — сказал он, — что это с тобой?

Нелька скосила взгляд на одну его руку, на другую, но ничего не сказала, только сжала губы, отчего сразу как-то постарела.

— Это что за лопух? — не глядя на Степана, а заглядывая сбоку ей в глаза, спросил мужчина.

— Это не лопух, — задумчиво сказала Нелька. — Я бы хотела выйти за него замуж. И родить ему кучу детей…

— Таких же, как он, рыжих?

— Ага. Рыжих, черных, в полоску, в крапинку…

— Вот как?! — Брюнет, ему было лет сорок, отошел от Нельки и, уперев руки в бока, заходил вдоль прилавка. — Очень интересно! И что же у него, — кивнул он на Степана, — машина, дача, четырехкомнатная квартира? Дядя — временный поверенный? Или он тренирует киевское «Динамо»?

Он остановился напротив Степана и жестко глянул ему в глаза. ,

— Нет, Неля. У него же лицо — как степь под Херсоном…

«Вот гад, говорит мне такие вещи и не боится, — с уважением подумал Степан. — Видно, я и правда лопух». Железной рукой, перекидавшей в печь сотни тонн руды и известки, он ухватил брюнета за горло, другой обхватил его сзади и мощным рывком выдернул из-за прилавка; проволок, как мешок с картошкой, до самых дверей и там, распахнув дверь ногою, врезал весельчаку со всего маху в зубы. И запер дверь на крючок.

— Что ты наделал?! — закричала Нелька. — Что ты наделал, дурак! Она выбежала из-за стойки и, вскинув к лицу руки, с ненавистью смотрела на Степана, словно собиралась в него вцепиться.

И хотя Степан и не ждал ничего другого (чего еще можно было ждать?), увидев ее искаженное злобой, хищное лицо — кошка! — он на секунду остолбенел. Сказал только: «А чего же он, я его не трогал».

— Что ты наделал, идиот, что ты наделал? — стонала Нелька, заламывая руки и бегая туда-сюда между бочек. — Ой, господи…

Потом она скинула передник и, комкая его в руках, осторожно выглянула в зарешеченное окошко. Степан тоже глянул: брюнета нигде не было видно. То ли он совсем ушел, то ли стоял где-то поодаль.

Отойдя от окна, Нелька оперлась спиной о пустую бочку и вдруг заплакала — горько, навзрыд. «Ой, мама родная, что же мне теперь делать», — причитала она. Степан понимал, что ему теперь лучше всего уйти, но не уходил: жаль стало Нельку. Тоже ведь одинокая душа, так хоть был кто-то рядом, какой-никакой, а теперь, после выволочки, что ему устроил Степан, каково ему с ней будет. И ей с ним…

Степан подошел к Нельке и погладил ее по голове. Но сказать что-нибудь в утешение не решился. Да и что он мог сказать?

Нелька отняла от мокрого лица ладони и неожиданно сквозь слезы улыбнулась.

— Что ж ты наделал, родненький? — всхлипнула она. — Эх ты, дите. Ты хоть знаешь, кто это был, а? Знаешь?

— Кто? — пожал плечами Степан.

— «Кто», — передразнила его Нелька и отвернулась. Она достала платок и вытерла слезы. Вздохнула. — Не знаешь, так лучше, тебе и не знать. Что ж мне теперь делать…

Она опять засуетилась. Кинулась за прилавок, сгребла в кучу деньги — выручку — и, не считая их, заперла в железный ящик.

— Не уходи! — бросила Степану. Потом взяла свою сумочку, авоську с хлебом и еще какими-то продуктами, накинула на плечи вязаную кофту и на цыпочках подошла к дверям. «Тс-с» — приложила к губам палец.

— Ты что, боишься его? — совсем осмелев и готовый ради нее на любой подвиг, весело спросил Степан. — Да я ему… — И тоже шагнул к двери.

— Замри! — выдохнула ему в лицо Нелька и, припав ухом к дверной щели, стала слушать.

За окнами было уже синё, едва виднелась пустынная дорога, мощенная грубым камнем, да темнел напротив магазина двухэтажный ветхий дом; кое-где в его окошках уже зажгли электричество.

Вдруг Нелька охнула, услышав что-то, кинулась к выключателю и погасила свет. Ее тревога передалась и Степану.

— Да в чем дело? — спросил он. — Он кто, этот деятель, твой начальник? Заведующий магазином?

— Какой там начальник — бандит он.

— Как бандит?

— А так. Самый настоящий бандит. Работает приемщиком в сапожной, но это только для прикрытия. Об этом все знают, кроме милиции. Их целая шайка. — Нелька вздохнула. — Вот будем тут с тобой сидеть до утра, пока люди на базар не сойдутся. Тет-а-тет… — Она усмехнулась. — Как ты на это смотришь?

— Нет, — рассудительно сказал Степан, — до утра ждать нельзя, мне к семи на работу. Отсюда еще добираться полчаса. Надо идти немедленно, пока он не собрал кодло. А один он нам ничего не сделает, твой бандит, я — крепкий.

— Видела…

Она это сказала тихо. Стояла, прислонясь к стене, и исподлобья загадочно на него смотрела. И оттого, как она это сказала, как смотрела — словно о чем-то запоздало сожалея, — Степану сделалось хорошо. Он осмелел еще больше.

— Слушай, — сказал он, — а ты и в самом деле могла бы выйти за меня замуж или ты просто так сказала?

— Просто так, — кивнула Нелька. И чтобы Степан не сильно огорчался, легонько коснулась ладонью его щеки.

Так они стояли — молча — минуту, две, три. Степан бы стоял так вечность — если бы утром не надо было на работу…

— Пойдем, — сказал он тихо. Она кивнула.

Степан вышел из магазина первым. Глянул по сторонам. И успокоился: вокруг не было ни души. Пока Нелька, выйдя следом за ним, запирала двери — набросила один замок, другой, ставила контрольки, — он осторожно заглянул за угол магазина — никого, хотел обойти вокруг, но передумал: этот бандит, наверное, забежал черт знает куда, сидит где-нибудь, оставшиеся зубы считает, он ему еще так врезал.

И повернувшись, Степан пошел к Нельке. Он уже был от нее в двух шагах, когда она, оторвавшись на секунду от замков, глянула в его сторону и… «Что это с ней?» — успел подумать, увидев ее искаженное ужасом лицо, прядь волос, выбившуюся из-под косынки, вскинутую в смятении ладонь…

Что-то горячее вдруг обожгло ему поясницу, затем ударила по всему телу боль. Он ничего не понял, шагнул, как пьяный, еще шагнул, услышал за спиной удалявшиеся шаги — убегал кто-то — и упал на колени. Последнее, что он услышал, Нелькин крик: «Спасите, люди добрые, убивают!»

Но Степан не умер, а провалялся месяца два или три в больнице с ножевым ранением почки, вышел и с год, наверное, работал на легкой работе — форсунщиком, там же, в цеху. Потом окреп и снова вернулся к своему делу — варить металл. Бандита того, Нелькиного бывшего ухажера, поймали, судили и дали несколько лет, была, оказывается, у него целая шайка, но сунул Степану «перо» в бок не он, а его ближайший помощник.

Но главное не в этом, главное в том, что Степан все-таки женился на Нельке — примерно через полгода после того случая. Она сначала не соглашалась, но он ходил за ней, как тень: водил в кино, в театр, по ресторанам. Месяц ходил, два ходил, три — в конце концов она ему сказала: «Да сколько зге это ходить можно, деньги тратить!» — взяла у него паспорт и повела в загс. А ровно через девять месяцев родила ему сына.

Когда я пришел на завод, у Нельки со Степаном было уже трое: мальчик и две девочки, так что зря переживали за Степана товарищи по работе — нe заржавело… Он сам любил рассказывать историю своего знакомства с Нелькой, опуская, естественно, некоторые подробности и даже чуть ли не главную из них — письмо. Наличие в этой истории письма Степан Гуща решительно отрицал и очень сердился, когда ему на это намекали.

— Не было никакого письма! — горячился он. — Это все Матюшенко придумал. Что я, дурак, в самом деле, я просто так в магазин зашел, стакан вина выпить.

— Так ты ж не пил тогда вина.

— Кто? Я не пил? Да вы что, совсем чокнулись?

И Степан с оскорбленным видом порывался уйти, но его придерживали:

— Постой, постой, Степа. Но ведь, говорят, ты это письмо Феде Белоусову показывал.

— Какому Феде?

— Как какому? Который у тебя подручным был.

— Ха, вспомнили! Да Федя еще за год до того уволился и на целину уехал — как же я ему показывать письмо мог?

Начинали вспоминать, когда уволился Федя, — оказывалось, точно: прав Степан, Федя уехал раньше. Но как же тогда? И все головы поворачивались к Ивану Матюшенко: откуда ему о письме стало известно?

А Матюшенко — когда как, когда с загадочным видом молчал, а когда охотно со Степаном соглашался: ну не было так не было письма, он и не настаивает, дело давнее, может, и подзабыл что-то, ладно, пускай не было, если Степан так хочет — пускай, пускай! —ничего ему Федя Белоусов про письмо не говорил…

Но стоило Степану отойти куда-нибудь, говорил убежденно:

— Если бы не письмо, он бы так никогда и не женился!

— Выходит, оно все-таки было, письмо? Кто же его написал в таком случае?

— Кто, кто… Пушкин!

— Нет, серьезно?

— Ну тогда этот, как его — кто у нас еще был?

— Лев Толстой.

— Во-во, больше некому, или Пушкин, или Лев Толстой…

— Да нет, это кто-то был, видно, не такого сильного ума: а если бы Степана убили?

Матюшенко разводил руками:

— Кто ж знал, что оно так выйдет? Думали, наверно: пойдет Степан в любви объясняться, а Нелька ему повесит чайник, и всего делов… Но ничего, зато какая хорошая жена досталась человеку! А что касается Пушкина или Льва Толстого, — все-таки Матюшенку что-то смущало во всей этой темной истории с письмом, — то они, конечно, люди великого ума, не спорю. Но что ж вы думаете: Пушкин или Лев Толстой за всю свою жизнь ни разу не выкинули чего-нибудь такого? Никогда не поверю! Никогда, слышите?

Хотя с ним никто и не собирался спорить.