Прошло время. Мне уже сорок два года, а было двадцать два — нетрудно подсчитать, сколько теперь Матюшенке. Я много раз собирался съездить в тот город, где «отрабатывал» положенный после института срок — три года, сходить на свой завод, побывать в общежитии и, может быть, кого-нибудь встретить. Встретить, обрадоваться, но в то же время, чтобы этот кто-то меня не узнал. Потому что кроме вполне понятных вещей: памяти, любви, сыновнего и товарищеского долга на старые места влечет нас чувство какой-то подсознательной вины — перед теми, кого однажды бросил. Вынуждают обстоятельства, приходится менять климат, профессию, жену, да мало ли что еще бывает — просто эдем искать счастья. И все равно это чувство вины есть: значит, с ними, со старыми друзьями, с которыми мог бы прожить всю жизнь, ты не был счастлив. Могут спросить: ну и что же, нашел ты счастье? В других краях. С другими друзьями. Как ответишь? Может, так, как отвечал иногда Матюшенко: «Ой не знаю, ой не знаю». Это когда ему предлагали отработать за отгул и пять рублей вторую подряд смену, мол, согласен? Вот тогда он и вздыхал: «Ой не знаю, ой не знаю», что означало: согласен-то согласен, что же делать, раз некому работать, но можно бы и добавить рубля три, ведь переносить металла за день надо двадцать тонн, а он уже давно не мальчик. Ой не знаю, ой не знаю…

И вот, наконец, я собрался. Старые товарищи, с которыми когда-то вместе жили в «общаге», вышли в люди и устроили слет друзей. Те, кто выходит в люди, время от времени желают увидеть тех, кто еще не вышел, чтобы передать свой опыт, поучить, как жить, да и самим на чужом примере лишний раз убедиться, что жили правильно. Один мой товарищ стал директором завода, другой тоже занял солидный пост, третий и вовсе стал первой фигурой в районе. Мы собрались, человек пять из разных городов, на Первое мая — это лучшее время года в тех краях, — остановились у директора, в его квартире, утром позавтракали и все вместе пошли на демонстрацию. Замирало сердце, когда мы подходили к площади, где собирался в колонну наш завод. Узнаю ли кого из цеха? Меня узнают? Ведь почти двадцать лет…

Меня никто не узнал. И я, как ни всматривался в лица, узнать никого не мог. Стало грустно.

Грянул оркестр, и заводу стали вручать знамя — за победу в соревновании, одному моему товарищу вручал другой… Говорили речи, хлопали.

Вдруг кто-то взял меня тихонько за рукав и назвал по имени. Я оглянулся. Передо мной стояли два незнакомых празднично одетых пожилых человека. Тот, что держал меня за руку — седой, грузный, с тремя медалями на лацкане, сказал:

—Что, не узнаешь? Вот тебе и раз! Я же у тебя в смене работал, на заливке. А ну лучше смотри!

— Нет, простите…

— Неужели не узнаешь?

— Не узнаю.

Как мне было стыдно!

— Так я ж Матюшенко! Вот дает! Друг называется. А еще обещал: «Книжку про тебя напишу, книжку напишу!». Где ж твоя книжка? Или ты только про передовиков пишешь? А что передовики — они тоже всякие. Бывает, ура, ура, кричит, за мной, а сам, смотришь, уже сидит в конторе, прорвался. А мы и без этого «ура» всю жизнь на переднем крае. Ну вот, вижу, что теперь узнал. Здорово! А это Федя Кравцов, тоже наш, заливщик. Помнишь, Федя, этого типа?

— Да чего ж не помнить — помню, — сказал, пожимая мне руку, лысый, как яйцо, щуплый Федя. — Такой крикливый был, как петушок: «Отстраню! Отстраню от работы!» Это он на меня кричал, когда я вышел в ночь — со свадьбы. А я говорю, вместо того чтоб на меня кричать, мне спасибо сказать надо, что я через весь город шел и всю ночь работать буду. А он: не надо, говорит, пить было. А как же не выпить на свадьбе?

И уже через пять минут мы говорили, словно все это только вчера было. Как же я мог не узнать Матюшенку! Он ведь меня узнал. '

— А я смотрю — знакомая морда…

Потом все, кто пришел на демонстрацию, построились, вперед вышли ветераны завода, в медалях и орденах, развернули знамя, и колонна пошла по направлению к главной городской площади. Мы втроем медленно двигались в середке. Матюшенко и Федя, держа меня под руки, как гостя, рассказывали, какой теперь совсем другой сделался наш цех, такая теперь кругом чистота, порядок, теперь бы только и работать, да к сожалению, все время вышло…

— Больше никого не встретил из цеха? — спросил Матюшенко.

— Нет, не встретил.

— Оно и понятно, — кивнул он, — мы все давно на пенсии, а молодежь — откуда тебе знать молодежь? А вон того человека помнишь? — И он, вытянув шею, показал мне на кого-то, шедшего впереди колонны, я увидел только спину. — Это ж Гальченко, сталевар из смены Ляховского. Герой Социалистического Труда. Тоже давно на пенсии. Вот, приходим…

Гальченко я помнил. Хороший был сталевар.

— А когда же ему дали Героя?'

— Да так года через два после того, как ты уехал. Я работал последний год. Между прочим, это целая история. Хочешь, расскажу?

Он еще меня спрашивал! Но я честно признался, что, наверное, меня уже ждут друзья, неловко, ведь я приехал в гости и вот — пропал.

— Ничего, — сказал он, — успеешь, мы с тобой тоже не чужие. Так вот, стало известно, что кому-то из литейщиков дадут «Героя». Мол, металлурги, передовой отряд и все такое, кому же еще давать? Что тут началось — ты себе не представляешь. Производительность труда в цеху выросла наполовину. В обед даже в домино не играли, а обсуждали возможные кандидатуры: кто как работает, у кого сколько классов, кто воевал и кто в общественной жизни активный. Под конец кандидатов осталось трое. Гальченко — ну, его все с самого начала называли: лучший сталевар, непьющий, ясно. Потом, формовщик Павло Гуня — не помнишь Гуню? — хороший формовщик, мастер, и на заводе с пацанов. Третий… Третьим каждый имел в виду самого себя, потому кар биографии у нас у всех почти одинаковые. Сказать по правде, у меня самого такая мысль крутилась, вдруг, думаю, дадут Героя Социалистического Труда — вот хорошо будет. Вызывают меня в Кремль… Жинка тоже в курсе: выстирала мне робу, подлатала. На работу иду — она меня брызгает одеколоном, тут, тут и тут.

А в паре со мной в то время заливал Микита Чобот, ты его не знаешь, он к нам потом пришел. Дурень — набитый. И лодырь. Где он только не работал: в модельном, на кране, на формовке, все ему не нравилось, со всеми перегрызся. Думал, у заливщиков хлеб легче. А ты знаешь, какой наш хлеб — мокрый и соленый. Микита быстро это понял; стал по месяцам на больничном сидеть, мол, радикулит у него открылся. А радикулит — болезнь хитрая: ой, ой, скрутило, к врачу, и хрен докажешь, скрутило его или он работать не хочет. Я лью с кем попало — сегодня один, завтра другой, послезавтра еще кто-то. Намучился! А что делать?

Так вот, увидал меня Микита в чистой робе, унюхал, что от меня не тем, чем всегда, пахнет, и говорит: «Что, тоже на Героя Труда претендуем?» И хи-хи, хи-хи, зараза, мол, ты еще политически не дорос. Ну, думаю, я тебе покажу «не дорос». Сам же спит и во сне видит свой портрет в газетах, со звездой.

И вот как-то стоим — опоздали с металлом, — я себе курю, а Микита где-то болтается. Тут табельщица приходит. Где Микита? А черт его знает. Скажи ему, говорит, его в бухгалтерию заводоуправления вызывают, взять бумажку на дрова — выписали.

Пришел Микита. Я и говорю: тут за тобой курьера присылали — из заводоуправления…

Он даже присел и глаза на меня наставил. Зачем, говорит, в заводоуправление? Не знаю, говорю, а только сказали, что очень срочно, какие-то анкетные данные надо уточнить. Какие? Ну, какие… Сам знаешь, может, ты в белых армиях служил. Он как закричит: «В каких белых! Я ни в каких не служил, я двадцать пятого года рождения!» Ну, не знаю, говорю, а только сказали — срочно.

Микита — как с ума сошел. Глаза горят, руки трясутся. Говорит мне: «Слушай, сейчас металл подадут, а мне бежать надо. Ты попроси Костю (Костя Щербина как раз после травмы на легкой работе, на форсунке сидел), он с тобой позаливает». Нет, говорю, ты то и дело на больничном, я уже со всеми заливал, сколько можно, не могу я тебя отпустить. А он весь трясется. «Слушай, — говорит, — ты же понимаешь, что это может означать, зачем меня вызывают?» И глаза в глаза смотрит. Конечно, понимаю, говорю, чего ж тут не понять. А только какая мне с этого польза? Он говорит: «Дурак, да если мне дадут!..» Если дадут, говорю, понятно, ты не только мне, ты нам всем поставишь, закон моря. А если не дадут? Он говорит: «Если не дадут, тогда с какой же стати?» Как, говорю, с какой, я ж тебя отпускаю! (А жадный!) Подумал, подумал и говорит: «Ладно, если не дадут, черт с тобой, маленькую ставлю». Тогда я говорю: маленькая твоя мне не нужна, сам куплю, но если тебе не дадут — так и знай, я с тобой в паре заливать больше не буду. Почему? А потому, что если ты не достоин, на кой черт ты мне тогда нужен.

Он побежал. Где там он, к кому ходил, не знаю. Через час приходит и говорит: «Гад ты, Иван, я тебе этого никогда не забуду. Ты меня еще плохо знаешь». Ладно, говорю, знать я тебя как облупленного знаю, а только ты мое условие запомнил? Запомнил. Так вот, чтобы завтра духу твоего не было на заливке, понял? Он: «Никуда я не уйду, специально тебе нервы трепать буду». Не будешь, говорю, я все предусмотрел: если не уйдешь, я всем расскажу, как ты Героя получать бегал.

Микита все обдумал и после смены говорит: «Черт с тобой, ладно, с заливки я уйду, все равно не нравится мне эта работа, но прошу тебя как человека, никому про этот случай не говори, мне тогда хоть уходи с завода, сам не знаю, какой черт меня дернул. А я тебе, так и быть, поставлю». Подумал я, подумал, и знаешь, жалко мне его стало. Пошли мы с ним…

Дальше все было ясно: Матюшенко твердо обещал молчать.

— Ты тоже об этом никому не рассказывай, — когда уже прощались, сказал он мне. — А то люди про меня нехорошо подумают. — И хитро прищурил глаз.

— Нет, — сказал я, — этого я тебе обещать не буду, Иван Федосеевич. Писатель не умеет хранить тайну, такая профессия. За это ему и достается иногда. Ты сам подумай: ведь у каждого дурака хватает ума на то, чтобы когда вступил в коровью лепешку, вытереться и говорить, что это не от него, а от тебя пахнет. Так что же, мы и должны с тобой молчать?

Он кивнул:

— Вот и мои такие мысли. Ну, бывай здоров, может быть, когда-нибудь еще встретимся.

Мы простились. Я выбрался на тротуар, и заводская колонна, алея знаменами и флагами, пестрея разноцветными воздушными шарами, нарядной одеждой женщин и мужчин, поющее, звенящее всеми голосами сонмище людей, собравшихся на праздник, медленно текло мимо меня, как река. Какое-то время я еще видел Матюшенку и его старого товарища, держал взглядом одну белую, как мука, голову, другую — лысую, ждал, может, Матюшенко обернется. Он не обернулся. Что-то рассказывал своему Феде, может быть, какую-нибудь новую историю. Что ж, понятно, кто я для него — так, знакомый, встретились через двадцать лет. И откуда знать ему, как много он для меня значит.