Если верить рецепту, это очень легко и быстро: три часа на подготовку и запекание. Был канун Рождества, и Жозефина готовила индейку. Индейку, фаршированную настоящими каштанами, а не каким-нибудь безвкусным замороженным пюре, которое вечно липнет к небу. Свежие каштаны нежные, душистые, а замороженные делаются пресными и клейкими. На гарнир — пюре из сельдерея, моркови и репы. Еще будут закуски, салат, сырное ассорти, которое она выбирала у Бартелеми, на улице Гренель, и рождественский торт-полено с грибками и гномами из безе.

Что со мной такое? Мне все трудно, все скучно. Я же всегда любила готовить рождественскую индейку, с каждым ингредиентом связана масса воспоминаний, я словно переношусь в детство. Стоя на табурете, я смотрю, как колдует у плиты отец в большом белом переднике, на котором вышито синими буквами: «Я ШЕФ-ПОВАР, И ВСЕ МЕНЯ СЛУШАЮТСЯ». Я сохранила этот передник, он и сейчас на мне, я трогаю выпуклые буковки и прикасаюсь к прошлому.

Ее взгляд упал на бледную, дряблую тушку индейки, лежащую на промасленной бумаге. Ощипана, крылышки сложены, брюшко раздуто, покрасневшая кожа в черных точках — не повезло бедняжке. Рядом покоился большой нож с длинным сверкающим лезвием.

Мадам Бертье убили ножом. Сорок шесть ножевых ударов прямо в сердце. Когда ее нашли, она лежала, бездыханная, на спине, ноги раскинуты в стороны. Жозефину вызывали в комиссариат. Полиция усмотрела связь между двумя преступлениями. Те же обстоятельства, то же оружие. Ей пришлось еще раз объяснять, как кроссовка Антуана уберегла ее от смерти. Капитан Галуа, та же, что и в прошлый раз, слушала ее с поджатыми губами. На ее лице явственно читалось: «Надо же, башмак ее спас!»

— Вы — прямо чудо ходячее, — подытожила она, качая головой, словно не могла в это поверить. — Мадам Бертье получила очень глубокие раны, десять-двенадцать сантиметров. Он сильный мужчина и умеет обращаться с холодным оружием, это не дилетант.

Услышав эти жуткие цифры, Жозефина крепко зажала руки между колен, чтобы унять дрожь.

— У вашей кроссовки на редкость толстая подошва, — заметила капитан Галуа, словно пытаясь убедить саму себя. — Он бил прямо в сердце. Как и вас.

Она попросила принести посылку Антуана на экспертизу.

— Вы знали мадам Бертье?

— Она была классным руководителем моей дочери. Один раз мы вместе возвращались из школы. Я заходила поговорить по поводу Зоэ.

— В вашей беседе не было ничего такого, что бы вам запомнилось?

Жозефина улыбнулась: сейчас она расскажет забавную деталь. Чего доброго, капитанша решит, что она над ней издевается или не воспринимает ее всерьез.

— Было. У нас были одинаковые шапки. Такие смешные, трехэтажные, немного экстравагантные. Я свою носить не решалась, а она уговорила меня ее надеть… Мне казалось, что я в ней слишком выделяюсь.

Капитан Галуа взяла со стола фотографию.

— Эта?

— Да. В тот вечер, когда на меня напали, я была в ней, — прошептала Жозефина, глядя на фотографию. — Я потеряла ее в парке… А вернуться за ней побоялась.

— Больше ничего не можете сказать о покойной?

Жозефина заколебалась — еще одна смешная деталь, — но добавила:

— Она не любила «Маленькую ночную серенаду» Моцарта. Называла ее тягомотиной. Немногие осмеливаются в этом признаться. А ведь мелодия и правда довольно заунывная.

Следователь взглянула на нее то ли раздраженно, то ли презрительно.

— Ладно, — заключила она, — оставайтесь на связи, мы вам позвоним, если вы понадобитесь.

Начиналась обычная работа следствия — выдвигать гипотезы, делать выводы, проводить границу между возможным и невозможным. Жозефина больше ничем не могла помочь. Пусть теперь работают мужчины и женщины из уголовного розыска. У них всего одна улика: зеленая трехэтажная шапка, общий знаменатель обоих нападений. Убийца не оставил ни следов, ни отпечатков пальцев.

Вот и мне надо сделать выводы, провести границу, за которую не стоит заходить, запретить себе думать о мадам Бертье и убийце. Может, он живет где-то рядом? Может, напав на мадам Бертье, он хотел зарезать меня? В первый раз не вышло, а во второй он перепутал жертву. Увидел шапку, решил, что это я, фигура и походка у нас тоже похожи… «Стоп! — мысленно завопила Жозефина. — Стоп! Так ты испортишь вечер!» Ширли, Гэри и Гортензия накануне уже прибыли из Лондона, а к ужину подъедут Филипп и Александр.

Надо укрыться в своей раковине. Как когда я читаю лекции. Работа успокаивает. Помогает сосредоточиться, отвлечься от мрачных мыслей. Даже кухня напоминает о моих любимых исследованиях. Ничто не ново под луной, думала Жозефина, обдирая руки о каштаны. Фастфуд существовал еще в Средние века. Далеко не все имели собственную кухню, городское жилье обычно было слишком тесным. Холостяки и вдовцы дома не ели. Трактирщики-профессионалы, или «кухари», расставляли столы на улице и торговали колбасами, пирожками и караваями навынос. Такие вот предки хот-догов и «Макдака». Кулинария составляла важный элемент повседневной жизни. Парижские рынки ломились от яств, там можно было найти все, что душе угодно: оливковое масло с Майорки, раков и карпов из Марны, хлеба из Корбея, масло из Нормандии, сало из Ванту… В зажиточных домах держали так называемого «служителя кухни», главного повара, который, стоя на возвышении, половником указывал каждому, что делать, и бдительно следил за поварятами, мальчиками на побегушках, норовившими втихаря стянуть кусок из котла. Повара носили имена «Обжора», «Вылижи-Горшок», «Сытое Брюхо», «Тайеван». В рецептах время мерили церковными мерками. Жарить на огне «с часа вечерни до темноты», равиоли с мясом варить столько, чтобы дважды прочесть «Отче наш», а вырезку столько, чтобы трижды прочесть «Аве Мария». Поварята на кухне молились, помешивали варево, пробовали его и опять молились, перебирая четки. У высшей знати было принято украшать блюда золотой фольгой. Трапеза превращалась в целую церемонию. Повара старались готовить разноцветные блюда: розовое рагу из дичи, белый торт, соус из рыжиков к жареной рыбе. Цвет возбуждал аппетит, белые продукты предназначались для больных, нуждавшихся в покое. Кушанья меняли цвет в зависимости от времени года: суп из требухи осенью был коричневым, а летом желтым. Верхом утонченности считался «небесно-голубой» итальянский соус. А чтобы ублажить гостей, повар рисовал на желе дворянские гербы, украшал блюда узором из гранатовых зерен или фиалками. Изобретал «ряженые блюда», достойные фильма ужасов. Сооружал фантастических зверей или забавные сценки, составляя вместе части разных животных. Делал, например, петуха в шлеме: рыцарь с петушьей головой восседал верхом на молочном поросенке. Были и закуски-сюрпризы: прятали в круглый пирог живых птиц, снимали верхнюю корку, и птицы разлетались к вящему изумлению и восторгу пирующих. Надо как-нибудь тоже попробовать, подумала Жозефина, невольно улыбнувшись.

Все ее терзания отходили на задний план, когда она переносилась в XII век. Во времена Хильдегарды Бингенской. Никуда от Хильдегарды не деться, она интересовалась всем на свете: растениями, едой, музыкой, медициной, влиянием состояний души на телесные силы… Если человек смеется, он становится сильнее, если печалится и брюзжит — слабее. «Когда мы следуем желаниям души, наши поступки прекрасны, а когда повинуемся желаниям плоти — дурны».

Плоть, мясо… «Приготовьте фарш. Смешайте каштаны с фаршем, мелко нарезанной печенью и сердцем, добавьте тмин, соль и перец». Пора вернуться к докторской. Нет у меня идей для нового романа. И охоты тоже нет. Надо верить: однажды сюжет родится сам собой, схватит меня за руку и засадит писать.

У меня полно времени, подумала она, счищая твердую скорлупу с каштанов и стараясь не порезать пальцы. Интересно, почему несъедобные каштаны называются «конскими»? Детали очень важны. Деталь закреплена в конкретном пространстве и времени, она создает атмосферу, позволяет ощутить цвет, вкус, запах. По деталям восстанавливают любую историю — и даже Историю вообще. Когда на раскопках находят развалины крестьянских домов, обнажаются целые пласты повседневной жизни Средневековья. Хижины позволяют узнать больше, чем любые замки. Ей вспомнились старые глиняные горшки, на дне которых обнаружили следы карамели. В Клюнийском аббатстве раскопали водопровод, отхожие места и умывальни, похожие на наши ванные.

Мсье и мадам Ван ден Брок, узнав о смерти мадам Бертье, нанесли Жозефине визит. Позвонили в дверь и застыли на пороге, торжественные, как канделябры. Она — кругленькая, импульсивная, чудаковатая; он — тощий и серьезный. Она упорно пыталась остановить на чем-нибудь свои бегающие глазки; он хмурился и двигал длинными, сухими пальцами чернокнижника, словно огромными ножницами. Эта пара походила на союз Дракулы и Белоснежки. Какие-то они нереальные. Странно, как это у них получилось детей завести, удивилась Жозефина. Видно, мадам зазевалась, и мсье насел на нее, поджав острые когти, чтобы не поранить. Две неуклюжие стрекозы, спаривающиеся в небе. Нужно защитить наших детей, говорила мадам, если убийца нападает на женщин, он может приняться и за малышей. Да, но что же нам делать? Что делать? Мадам Ван ден Брок трясла круглой головой с жиденьким шиньоном, заколотым двумя длинными тонкими шпильками. Они предложили, чтобы отцы семейств патрулировали район с наступлением темноты. У меня такого товара не водится, улыбнулась Жозефина и, поскольку они явно не поняли, пояснила: я имею в виду отца семейства, я не замужем. Они замялись, переваривая информацию, и продолжали: от полиции ждать нечего, для них главное пригороды, только туда и смотрят, а до благополучных районов руки не доходят… В голосе соседа, серьезном и важном, зазвучала легкая горечь.

Жозефина извинилась, что не может участвовать в военных действиях; но оговорила, что жить в постоянном страхе тоже не хочет. Конечно, теперь она будет вести себя осторожнее, встречать Зоэ вечером, после уроков, но поддаваться панике не намерена. Она предложила забирать детей из школы по очереди: Лефлок-Пиньели, Ван ден Броки и Зоэ учились в одном коллеже. Решили обсудить это после праздников.

— Я скажу Эрве Лефлок-Пиньелю, чтобы он к вам зашел, он очень обеспокоен. Его жена теперь вообще не выходит из квартиры и не открывает дверь даже консьержке.

— Скажите, а эта консьержка, которая каждые три недели меняет цвет волос, она вам не кажется подозрительной? — забеспокоилась мадам Ван ден Брок. — Может, у нее есть дружок, который…

— Который только что вышел из тюрьмы и держит за спиной длинный нож? — перебила ее Жозефина. — Нет, не думаю, что Ифигения в этом замешана!

— А я вот слышала, что у ее сожителя нелады с законом…

Они ушли, пообещав прислать к ней Эрве Лефлок-Пиньеля, как только его увидят.

В конце концов ко мне весь дом прибежит за утешениями, вздохнула в тот вечер Жозефина, закрывая за ними дверь. Смешно: на меня напали, и я же всех успокаиваю! Хорошо, что я никому не сказала, а то бы стала местной диковиной, на меня бы таращились, как в зоопарке.

На втором этаже жили мать и сын Пинарелли. Ему под пятьдесят, ей лет восемьдесят. Он был худой, высокий, красил волосы в черный цвет. Похож на Энтони Перкинса в хичкоковском «Психо», только постарше. При встрече он странно улыбался уголком рта, словно показывая, что не доверяет вам и просит держаться подальше. Он не работал, был чем-то вроде компаньонки при своей мамаше. Каждое утро они отправлялись в магазин. Шли мелкими шажками, держась за руки. Он вез тележку с таким видом, словно выгуливал на поводке борзую, она сжимала в руке список покупок. Старушка была сухонькая и властная. Она не шамкала, говорила внятно и четко и нередко отпускала едкие замечания, подобно тем старикам, которые считают, что возраст дает им право пренебрегать правилами вежливости. Жозефина придерживала им дверь. Они никогда не благодарили ее, не здоровались, переступали порог гордо, как их королевские величества, перед которыми открывают ворота гвардейцы с саблями наголо.

Она не знала других жильцов, обитавших в корпусе «Б» в глубине двора. Их было больше, чем в корпусе «А»: здесь было по одной квартире на этаже, а в корпусе «Б» — по три. Ифигения рассказывала, что поскольку жильцы корпуса «А» богаче, обитатели корпуса «Б» ненавидят их, и на общих собраниях часто случаются бурные выяснения отношений. Ругаются из-за любой мелочи, обзывают друг друга. Жильцы корпуса «А» всегда берут верх, навязывают все новые расходы по содержанию дома, а те, что из «Б», спорят и отказываются платить.

Она бросила взгляд на большие настенные часы из «Икеа». Половина седьмого! Скоро вернутся Гортензия, Гэри и Ширли. Они вышли в магазин докупить продуктов. Зоэ закрылась у себя в комнате и готовила подарки. С приездом гостей из Англии дом наполнился шумом и смехом. Телефон звонил беспрерывно. Они прибыли накануне вечером. Жозефина показала им квартиру, гордая, что может всех разместить с удобством. Гортензия открыла дверь своей комнаты и с возгласом «Home, sweet home!» повалилась на кровать, раскинув руки. Жозефина была тронута. Ширли попросила стаканчик виски, а Гэри, сидя на диване в наушниках, спросил: «А чем нас сегодня кормят, Жози? Что ты нам вкусненького приготовила?» Хлопали двери, перекликались голоса, из каждой комнаты неслась музыка. Жозефина поняла, что ей не нравилось в квартире — она была слишком велика для них с Зоэ. Наполнившись криками, смехом, раскрытыми чемоданами, она стала уютной и гостеприимной.

На плите уже закипала соленая вода — пора варить очищенные каштаны. Когда Жозефина возилась на кухне, ей всегда приходили в голову свежие мысли. И когда бегала вокруг озера — тоже. Руки двигаются, ноги двигаются, и голова, свободная от тысячи повседневных забот, выдает идеи пачками.

Каждое утро она надевала спортивный костюм, кроссовки и отправлялась в Булонский лес, на пробежку вокруг озера. До озера она трусила потихоньку, наблюдая за игроками в шары, велосипедистами, другими бегунами, стараясь не вляпаться в собачий кал и прыгая по лужам. Больше всего она любила скакать по глубоким выбоинам, полным дождевой воды, но только выбирая безлюдные места, вдали от осуждающих взглядов. Ей нравилось хлюпанье под ногами, брызги, летящие во все стороны. Добежав до места, откуда начиналась ее, говоря высоким штилем, «беговая дорожка», она ускоряла шаг. Обегала вокруг озера за двадцать пять минут. Потом останавливалась, запыхавшись, и делала упражнения на растяжку, чтобы завтра не болели мышцы. Каждое утро она выходила из дома в десять, и каждое утро в десять двадцать ей навстречу попадался человек, тоже двигавшийся вокруг озера, но шагом. Руки в карманах, нос уткнулся в поднятый воротник темно-синего плаща, шерстяная шапочка натянута до бровей, темные очки, шея замотана шарфом. Прямо мумия. Жозефина окрестила его «человек-невидимка». Он шагал размеренно и целеустремленно, как робот. Как будто выполнял предписание врача: «один-два круга вокруг озера, желательно по утрам, спина прямая, дыхание глубокое». Иногда они встречались дважды за утро — если он ускорял шаг или она решала пробежать лишний кружок. Уже две недели я тут бегаю, две недели его вижу, а он до сих пор не здоровается. Даже не кивнет в знак того, что меня заметил. Бледный, худой. Наверное, лечился от наркомании и недавно выписался из клиники. Или пережил любовную драму. Или попал в автокатастрофу и получил ожоги третьей степени. А может, он опасный преступник и сбежал из тюрьмы. Она терялась в догадках. Почему этот одинокий, нелюдимый мужчина каждый день между десятью и одиннадцатью упорно шагает вокруг озера? В его походке была какая-то почти свирепая решимость, словно он, накачивая мышцы, цеплялся за жизнь или сводил с кем-то счеты.

Капля кипятка из кастрюли брызнула ей на руку. Она вскрикнула и убавила огонь. Положила в воду первую порцию каштанов и стала чистить следующую.

«Варить 30 мин., вынуть из воды и сразу снять кожицу».

Папа надрезал каштаны крестообразно, чтобы их было легче чистить. Индейку на Рождество всегда готовил он. Незадолго до смерти записал рецепт на листочке. И подписался: «Человек, который любит свою дочь и кулинарию». «Свою дочь». А не «своих дочерей». Она заметила это только сейчас, хотя каждый год перед Рождеством доставала заветный листок. Я была его любимицей. Перед Ирис он, наверное, терялся. Именно меня он сажал на колени, когда слушал пластинки — Лео Ферре, Жака Бреля, Жоржа Брассанса. Ирис проходила мимо, смотрела на нас и недоуменно пожимала плечами.

Интересно, Филипп умеет готовить? Она поискала глазами бумажные платочки и почесала нос острым кончиком овощечистки. Филипп. Всякий раз, когда она думала о нем, ее сердце колотилось сильнее. Forget me not. Его последние слова, тогда, на вокзале, в июне. С тех пор они не виделись. Узнав, что на Рождество они с Александром остаются вдвоем, она пригласила их к себе.

Сделать выводы, провести границу между возможным и невозможным, черту, за которую заходить запрещено. Будет проще, если я установлю для себя правила. Я люблю правила, я подчиняюсь законам. Как красному свету светофора. В жизни надо ставить границы. Держать дистанцию в отношениях с людьми. Чтобы выжить. Чтобы научиться понимать саму себя. Понимать то неясное чувство, какое влечет меня к нему, и контролировать его. Когда он далеко, я о нем даже не думаю. Но когда он рядом, все путается и вспыхивает огнем.

«Включите духовку и разогрейте ее на позиции 7 термостата в течение 20 мин.». Я сама не заметила, как изменились наши отношения. Из невзрачной я стала обаятельной, единственной, особенной, интересной, желанной, недоступной. А он из холодного и надменного стал для меня близким, понимающим, внимательным, опасно манящим. Это чудесное, исподволь развивающееся чувство постепенно подвело нас к краю пропасти. Белая камелия на балконе — еще одно нарушение границы. Я поливаю ее и думаю о нем. Шлю ему воздушный поцелуй. Он ничего не знает, я никогда ему не скажу.

Он будет считать меня сентиментальной клушей.

А я и есть клуша. Витторио постоянно твердит это Луке. Видел сегодня свою клушу? А что эта курица делает на Рождество? Отправится в Ватикан целовать туфлю папе? А хлеб она не крестит, прежде чем съесть? А перед сексом себя святой водой не кропит? Не стоило Луке мне все это повторять. Меня это задевает. Он говорит, что Витторио день ото дня все неадекватнее, все беспокойнее. Хочет сделать себе лифтинг, но денег не хватает. Говорит, потряси свою клушу, она как сыр в масле катается после своей книжонки. Клуши — они добренькие, душа нараспашку. Тоже мне, писательница! Лука вздыхал: я не виноват, что мы с вами редко видимся, ему нужна моя помощь.

В трех медных кастрюлях варились морковь, репа и сельдерей, из которых она собиралась делать пюре. Скоро и каштаны будут сварены и очищены. На закуску у нее фуа-гра и нарезка речного лосося. Зоэ обожала речного лосося. У нее был очень тонкий вкус, а по оттенку или блеску рыбы она сразу могла определить, сочная та или сухая, свежая или не очень. Перед рыбным прилавком она морщила нос. Это был сигнал: «Мам, здесь не бери. Лосось с фермы, чужих какашек наглотался». Зоэ любила вкусы и запахи, старалась как можно точнее выразить оттенок или воспроизвести звук, закрывала глаза и, причмокивая языком, придумывала целую гамму разных привкусов. Она любила зиму с ее холодами: в них она тоже знала толк. Колючий, резкий мороз, сырой холод, хмурый, нависший холод перед снегопадом, мягкий пушистый мороз, в который хорошо сидеть у камина… «Я люблю холод, мам, у меня от него на сердце тепло». Сейчас, наверное, доделывает свои подарки из картона, обрывков шерсти, лоскутков, скрепок, зажимок и блесток. Она делала замечательных кукол, картины, инсталляции. Словно барышня былых времен. В отличие от Гортензии, она не любила ничего покупать. И еще моя дочка не любит перемены, ей нравится, чтобы из года в год на праздник были одни и те же блюда, чтобы на елке висели те же шары и гирлянды, чтобы мы слушали те же рождественские песни. Ради нее я и соблюдаю весь этот ритуал. Дети не любят, когда посягают на их привычки. Они сентиментальны, и привычки придают им уверенности. Зоэ непременно лизнет рождественское полено, прежде чем откусить: она ищет в нем вкус всех рождественских пирогов в своей жизни, и особенно, наверное, тех, которые ела, когда отец еще был с нами. Как встретит Рождество тот человек из метро? Неужели это Антуан? У него шрам, глаз закрыт. Если он жив и разыскивает нас, то должен бродить вокруг дома в Курбевуа. А там теперь новая консьержка, она нас не знает. И в телефонном справочнике моего имени нет.

Зоэ попросила, чтобы за праздничным столом оставили одно свободное место.

— Увидишь, мам, это будет сюрприз, рождественский сюрприз.

— Она нам бомжа приведет! — предположила Гортензия. — Тогда я точно смоюсь!

— Если не Зоэ, то твоя мама уж точно приведет, — заметила Ширли, и глаза ее смеялись.

— Мне всегда так неловко праздновать, когда на улице столько…

— Кончай, мам, хватит! — воскликнула Гортензия. — Я и забыла, что еду к Матери Терезе! Может, тебе открыть сиротский приют для маленьких симпатичных негритят?

«Смешайте фарш с творогом и черносливом. Нафаршируйте индейку». Вот это я в детстве любила больше всего. Набивать индейку ароматным густым фаршем. Живот индейки раздувался, и я спрашивала у папы: как ты думаешь, она не лопнет? Ирис и мама кривились, а папа хохотал. Сегодня Ирис с нами не будет. И Анриетты тоже. Я не почувствую привкуса прежних праздников, с веточкой падуба на двери, тройной ниткой жемчуга на черном платье Анриетты, лиловой бархатной лентой в волосах Ирис и неизменным восхищенным возгласом матери: «Не стоило бы это говорить при малышке, но я никогда не видела глаз такой синевы! А зубы! А кожа!» Она смеялась от восторга, глядя на старшую дочь, так, словно получила в подарок сапфировое колье. А я? Я чувствовала себя уродиной, на которую никто и смотреть не станет. И эта рана не зажила до сих пор.

«Зашейте отверстие суровой ниткой. Обмажьте птицу маслом или маргарином, посолите, поперчите. Положите птицу на разогретый противень. Примерно через 45 мин. убавьте температуру в духовке. Запекайте индейку в течение часа, постоянно поливая растопленным жиром».

После смерти Люсьена Плиссонье потянулась череда грустных праздников, когда место главы семьи оставалось пустым, а потом появился Марсель Гробз в своих клетчатых пиджаках и галстуках с люрексом. На их тарелках выросли груды подарков. Ирис принимала их снисходительно, словно, так и быть, прощала Марселя за то, что он занял отцовский стул, а Жозефине хотелось броситься ему на шею, но она сдерживалась, опасаясь осуждающих взоров матери и сестры. Сегодня Марсель впервые празднует Рождество с Жозианой и сыном. Скоро она их увидит. У нее, наверное, будет ощущение, что она предает свою мать, перебегает во вражеский лагерь; ну и пусть.

В дверь позвонили. Коротко и твердо. Жозефина посмотрела на часы. Семь. Наверное, они забыли ключ.

Это был мсье Лефлок-Пиньель. Пришел с извинениями: возможно, вечером будет шумно, у них с женой семейный прием. На нем был смокинг, галстук-бабочка, белая плиссированная рубашка, широкий черный атласный пояс. Волосы напомажены и разделены четким пробором — прямо кусты во французском регулярном парке.

— Не стоит извиняться, — улыбнулась Жозефина, обкатывая метафору в голове и приходя к выводу, что небрежное очарование английских цветников ей нравится куда больше. — Боюсь, у нас тоже будет несколько шумно…

Наверное, я должна предложить ему бокал шампанского? Она замялась, но поскольку он явно не собирался уходить, пригласила его войти.

— Мне бы не хотелось отнимать у вас время, — извинился он, однако решительно шагнул в квартиру.

Она вытерла руки тряпкой и протянула ему чуть жирную от масла ладонь.

— Вас не затруднит пройти на кухню? Мне нужно следить за индейкой.

Он вежливо пропустил ее вперед, шутливо заметив:

— О! Я допущен в святая святых! Большая честь!..

Он явно собирался что-то добавить, но осекся. Она достала из холодильника бутылку шампанского и протянула ему, чтобы он открыл. Они пожелали друг другу счастливого Рождества и всего самого лучшего в наступающем году. Все-таки он очень обаятелен, даже с этим ландшафтным дизайном на голове. Интересно, что у него за жена? Никогда ее не видела.

— Я хотел у вас спросить, — начал он, понизив голос. — Ваша дочь… как она отреагировала на то, что случилось с мадам Бертье?

— Это был шок для нее. Мы много говорили об этом.

— Дело в том, что Гаэтан молчит. — Вид у него был озабоченный.

— А другие ваши дети? — спросила Жозефина.

— Старший, Шарль-Анри, ее не знал, он учится в лицее. А у Домитиль она никогда не вела… Меня беспокоит только Гаэтан. А поскольку он учится в одном классе с вашей дочерью… Может, они говорили об этом?

— Она мне не рассказывала.

— Я слышал, вас вызывали в полицию.

— Да. На меня тоже напали, совсем недавно.

— Таким же образом?

— Ох, нет! Не сравнить с тем, что случилось с бедной мадам Бертье.

— А вот комиссар полиции сравнил. Я ходил к нему, он меня принял.

— Знаете, полицейские часто преувеличивают.

— Не думаю.

Эти слова он произнес сурово, как будто подозревал ее во лжи.

— В любом случае это неважно, я же не умерла! Я здесь, пью с вами шампанское!

— Я боюсь, как бы он не взялся за наших детей, — продолжал мсье Лефлок-Пиньель. — Надо потребовать, чтобы дом взяли под охрану, чтобы здесь постоянно дежурил полицейский.

— Круглосуточно?

— Не знаю. Это я и хотел с вами обсудить.

— Почему надо устанавливать охрану специально для нашего дома?

— Потому что на вас напали. Вы же не будете это отрицать?

— Я не уверена, что это тот же самый человек. Не люблю все валить в одну кучу и делать поспешные выводы…

— Но, мадам Кортес…

— Можете называть меня Жозефиной.

— Я… нет… Я предпочитаю «мадам Кортес».

— Как вам угодно…

Их разговор был прерван приходом Ширли, Гэри и Гортензии, нагруженных покупками и раскрасневшихся от холода. Они притопывали, дули на замерзшие пальцы и громко требовали шампанского. Жозефина представила всех друг другу. Эрве Лефлок-Пиньель церемонно поклонился Ширли и Гортензии. «Рад с вами познакомиться, — сказал он последней. — Ваша мама много о вас рассказывала». «Вот новости, — подумала Жозефина, — я вообще ничего о ней не говорила». Гортензия наградила Лефлок-Пиньеля самой любезной из своих улыбок, и Жозефина поняла, что тот сразу раскусил ее дочь. Гортензия явно была польщена и прониклась к нему величайшей симпатией.

— Вы, кажется, изучаете моду?

«Откуда он знает?» — удивилась Жозефина.

— Да. В Лондоне.

— Если вдруг я смогу вам помочь, скажите, у меня много знакомых в этой среде. В Париже, в Лондоне, в Нью-Йорке.

— Спасибо большое! Я запомню. Это очень кстати, мне скоро понадобится стажировка. Могу я записать ваш номер телефона?

Жозефина, не веря своим глазам, смотрела, как Гортензия пляшет вокруг Лефлок-Пиньеля, опутывает его паутиной, щебечет, кивает, записывает номер мобильного и заранее благодарит за помощь. Они еще поговорили о жизни в Лондоне, о системе образования, о преимуществах двуязычия. Гортензия рассказала, как она работает, принесла большую тетрадь, куда вклеивала образцы понравившихся тканей, показала наброски, которые делала, исходя из цвета и фактуры материи, вылавливая интересные силуэты среди прохожих. «Все, что ты нарисовал, надо уметь сшить. Это правило номер один нашей школы». Эрве Лефлок-Пиньель задавал вопросы, она отвечала неторопливо и подробно. Ширли и Жозефине достались роли статисток. Не успел он удалиться, как Гортензия вскричала: «Мама, вот мужчина для тебя!»

— Он женат, и у него трое детей!

— И что? Ты можешь с ним спать, а жене об этом знать не обязательно. И твоему исповеднику тоже.

— Гортензия! — возмутилась Жозефина.

— Отличное шампанское. Какого года? — спросила Ширли, чтобы сменить тему.

— Не знаю! Должно быть написано на этикетке, — рассеянно ответила Жозефина.

Что это еще за разговоры про соседа?! Нет, это надо прекратить, надо ей объяснить, что любовь — серьезная вещь, что нельзя кидаться на шею первому попавшемуся франту.

— Ну а ты, девочка моя, — спросила она, — ты сейчас… влюблена в кого-нибудь?

Гортензия отпила глоток шампанского и вздохнула:

— Ну вот! Снова здорово! Опять высокие слова! Ты хочешь знать, не встретила ли я красивого, богатого и умного мужчину, от которого потеряла голову?

Жозефина с надеждой кивнула.

— Нет, — проронила Гортензия после небольшой паузы. — Но зато…

Она протянула матери бокал за новой порцией шампанского и сказала:

— Но зато я повстречала парня… Красивого… Правда красивого!

Жозефина тихо ахнула.

Ширли следила за их разговором и молила про себя: «Не верь, моя Жози, не мечтай, опять налетишь на каменную стену». Гэри улыбался: он предвидел, каким ударом для сентиментальной Жозефины будет ответ ее дочери.

— И сколько это продолжалось?

— Две недели. Мы сплелись в душной страсти…

— А потом? — спросила Жозефина, еще на что-то надеясь.

— А потом все, стало неприкольно. Ни-че-го. Глушняк. Представляешь, однажды у него задралась штанина, и я увидела белый носочек. Белый носочек на волосатой лодыжке… Брр, чуть не стошнило!

— Боже правый! Ну у тебя и представления о любви! — вздохнула Жозефина.

— Да это не любовь, мама!

— Они сейчас сперва ложатся в постель, а потом уже влюбляются, — пояснила Ширли.

— Влюбленные мужчины такие скучные! — зевнула Гортензия.

— Но я в любом случае не собираюсь сплетаться в душной страсти с Эрве Лефлок-Пиньелем, — пробормотала Жозефина. Ей казалось, что все над ней смеются.

— А я бы на твоем месте не зарекалась, — хмыкнула Гортензия. — Он вполне в твоем вкусе и не сводил с тебя глаз. А глаза-то блестят! И он как будто ощупывал тебя, не касаясь, это было… неотразимо!

Ширли почувствовала, что Жозефине неловко. Пора кончать шутки, а то подруга воспринимает их слишком серьезно. Что случилось с ее чувством юмора? А может, этот человек ей и правда нравится? Он, my God, is really good looking.

— Уж не знаю, как это у мамы получается, но вокруг нее вечно вьются привлекательные мужчины, — примирительно заключила Гортензия, пытаясь свести все к комплименту.

— Спасибо, милая, — сказала Жозефина с натянутой улыбкой, чтобы закрепить это хрупкое перемирие. — А ты, Гэри? Ты романтик или потребитель, как Гортензия?

— Вынужден тебя разочаровать, Жози, но на данный момент я охочусь за жирной богатой телкой. Так что учусь быть жирным телком!

— Ясно. В общем, я одна среди вас такая клуша, как всегда…

— Ну нет, не одна! — проворчала Гортензия. — Есть же еще красавчик Лука! А кстати, почему он отсутствует? Ты его не пригласила?

— Он встречает Рождество с братом.

— Надо было и брата пригласить! Я видела его фотку в Интернете. Агентство «Сапфир», галерея Вивьенн. Этот Витторио Джамбелли обалденно красивый! Такой загадочный язвительный брюнет. Уж я бы его не упустила!

Их разговор прервал еще один звонок в дверь: явился Филипп с целым ящиком шампанского. За ним мрачно плелся понурый, тихий Александр.

— Шампанского на всех! — провозгласил Филипп.

Гортензия запрыгала от радости. «Рэдерер Розе», ее любимое шампанское! Филипп поманил Жозефину в прихожую — якобы помочь повесить их пальто.

— Надо поскорей развести кутерьму с подарками. Мы только что из клиники, это было ужасно.

— Стол накрыт. Индейка почти готова, через двадцать минут можно садиться. А потом подарки.

— Нет! Сперва подарки. Он тогда немного развеется. Поужинаем потом.

— Ладно, — согласилась она, удивленная его властным тоном.

— А Зоэ нет?

— Она у себя в комнате, сейчас позову…

— А ты-то как?

Он взял ее за руку, притянул к себе.

Она почувствовала тепло его тела под влажным шерстяным пиджаком, ее уши вспыхнули; она поспешно затараторила, скрывая замешательство: да-да, ничего, будь добр, разожги камин, а я пока переоденусь и причешусь. Он прижал палец к ее губам, постоял с минуту, пристально глядя на нее — Жозефине показалось, что прошла целая вечность, — и со вздохом сожаления отпустил.

В камине потрескивал огонь. На паркете, выложенном елочкой, сияла груда подарков. Компания разделилась на два лагеря: взрослые предвкушали лишь радость дарить и втайне надеялись, что не промахнулись, а молодое поколение нетерпеливо ожидало, сбудутся ли его сокровенные мечты. Одни слегка тревожились, а другие гадали, придется ли скрывать разочарование или можно будет предаться бурному и искреннему восторгу.

Жозефина не любила ритуал раздачи подарков. Каждый раз она испытывала какое-то необъяснимое разочарование, как будто разбивалась иллюзия бескорыстной любви, и каждый раз оставалась в уверенности, что не сумела выразить всю свою любовь. Ей хотелось разродиться горой, а на поверку почти всегда выходила мышь. Уверена, Гэри понимает мои чувства, сказала себе Жозефина, поймав его пристальный, ободряющий взгляд, говоривший: «Давай, come on, Жози, улыбнись, Рождество все-таки, ты нам весь вечер испортишь своей похоронной миной». «Что, так заметно?» — глазами спросила Жозефина, удивленно вздернув брови. Гэри утвердительно кивнул. «ОК, постараюсь», — кивнула она в ответ.

Она повернулась к Ширли, которая объясняла Филиппу, в чем состоит ее деятельность по борьбе с тучностью школьников.

— В мире каждый день умирают восемь тысяч семьсот человек, и все из-за этих торговцев сахаром! В одной только Европе что ни год становится больше на четыреста тысяч тучных детей! Сначала они морили рабов на плантациях сахарного тростника, а теперь взялись за наших малышей и обсыпают их сахарной пудрой!

Филипп успокаивающе поднял руку:

— Может, ты слегка преувеличиваешь?

— Они лезут в каждую щель! Ставят автоматы со своей газировкой и шоколадками в школах, у детей портятся зубы, они жиреют! Еще бы, там такие бабки крутятся! Просто позор! Тебе надо вложиться в это дело. В конце концов, у тебя сын, его это тоже касается.

— Ты считаешь? — спросил Филипп, взглянув на Александра.

Мой сын скорей погибнет от тоски, а не от сахара.

Первое Рождество Александра без матери.

Первое Рождество без Ирис за долгие годы брака.

Их первое холостяцкое Рождество.

Двое мужчин лишились женского образа, который так долго царил в их душах. Из клиники они вышли молча. Так же молча, руки в карманы, прошли по усыпанной гравием аллее, не отрывая взгляд от собственных темных следов на белой изморози. Двое сироток из приюта. Обоим очень хотелось взяться за руки, но они держались молодцом. Прямые, полные достоинства, окутанные горем, как плащом.

— Шесть смертей в минуту, Филипп! И тебе все равно? — Ширли тоже взглянула на угловатую фигурку Александра. — Ладно, ты прав: ему есть куда толстеть, я утихаю. По-моему, кто-то говорил, что пора открывать подарки?

Александр, казалось, не замечал груды блестящих пакетов под ногами. Его отсутствующий взгляд все еще блуждал там, в другой комнате, пустой и мрачной, где лежала безмолвная, бестелесная мать, сжимая на груди тонкие руки. Она разняла их на миг, лишь чтобы попрощаться с ним. «Приятно вам повеселиться, — прошипела она, почти не разжимая губ. — Если вам дадут время и возможность, вспомните обо мне». Александр ушел, унося в себе ненужный поцелуй, который хотел подарить матери. Глядя на пляшущие в камине языки огня, он пытался понять, почему мать так холодна. Может, она его никогда не любила? Может, вовсе не обязательно любить своего ребенка? От этой мысли в его душе разверзлась такая бездна, что у него закружилась голова.

— Жозефина! — крикнула Ширли. — Чего мы ждем? Пора открывать подарки!

Жозефина хлопнула в ладоши и объявила, что сегодня в порядке исключения подарки разрешается открыть до полуночи. Зоэ и Александр будут по очереди изображать Деда Мороза — наугад вытаскивать из кучи коробки и свертки. Рождественский гимн разнесся по комнате, набросив на печальный вечер священный покров. «Ночь тиха, ночь свята, в небесах горит звезда…» Зоэ зажмурила глаза и протянула руку.

— Гортензии от мамы, — объявила она, вытащив длинный конверт. И прочла надпись: — Счастливого Рождества, любимая моя девочка.

Гортензия схватила конверт и открыла — с некоторой опаской. Что там? Открытка? Назидательная записка с объяснением, что жизнь в Лондоне и учеба стоят дорого, что мама и так выложилась по полной программе, а потому новогодний подарок будет чисто символическим? Напряженное лицо Гортензии разгладилось и засияло, словно в нее вдохнули целое облако удовольствия: «Купон на день совместного шопинга, солнце мое». Она бросилась матери на шею.

— Ой, мамочка, спасибо! Спасибо! Как ты угадала?

Слишком хорошо я тебя знаю, хотела сказать Жозефина. Знаю, что безоговорочно, без всяких трений и умолчаний, нас может объединить лишь одно — неистовая гонка за покупками, пиршество трат. Она промолчала, растроганная благодарным поцелуем дочери.

— И пойдем туда, куда я захочу? На весь день? — изумленно спросила Гортензия.

Жозефина кивнула. Она угадала точно, хотя ее немного печалила собственная прозорливость. А как иначе выразить свою любовь к дочери? Почему она выросла такой жадной и пресыщенной, что только надежда провести целый день в магазинах может вызвать у нее прилив нежности? Что тому причиной — скромный образ жизни, который ей пришлось вести, или наше жестокое время? Нет, нельзя все списывать на эпоху, на других. Я тоже виновата. Моя вина родилась в ту минуту, когда я впервые не сумела понять и утешить ее, откупившись подарками. Я любовалась изысканным изгибом платья на ее стройной талии, изяществом облегающего топика, ее длинными точеными ножками, обтянутыми узкими джинсами, — а она радовалась подношениям, которые я складывала к ее ногам. Меня ослепляет ее красота, и я хочу оттенить ее, чтобы скрасить раны, нанесенные жизнью. Куда как проще творить этот мираж, чем дать совет, быть всегда рядом, залечить душу — для этого я слишком неуклюжа. Мы обе расплачиваемся за мои ошибки, дорогая моя, красавица моя, как же я тебя люблю…

И не выпуская дочь из объятий, она прошептала ей на ухо:

— Дорогая моя, красавица моя, как же я тебя люблю…

— Я тоже люблю тебя, мам, — выдохнула Гортензия в ответ.

Жозефина почти поверила, что это правда. Она выпрямилась, чувствуя, как радость возвращает ей силы. Жизнь обрела краски, жизнь вновь хороша, если Гортензия любит ее; она выпишет хоть двадцать тысяч чеков, лишь бы дочь снова шепнула ей на ушко признание в любви.

Раздача подарков продолжалась. Зоэ и Александр громко выкликали имена, оберточная бумага летала по гостиной и корчилась в камине, на полу змеились обрывки лент, оторванные этикетки липли к чему ни попадя. Гэри подбрасывал в огонь поленья, Гортензия рвала зубами непослушные узлы, Зоэ дрожащими руками открывала конверты с сюрпризами. Ширли получила шикарные сапоги и собрание сочинений Оскара Уайльда на английском, Филипп — длинный кашемировый шарф небесно-голубого цвета и коробку сигар, Жозефина — полную коллекцию дисков Гленна Гульда и «айпод» («Ой, да я не знаю, как с этими штуками обращаться!» — «Я тебе покажу!» — обещал Филипп, обнимая ее за плечи). Зоэ тащила рассыпающуюся охапку подарков к себе в комнату; Александр восторженно улыбался, в нем снова проснулось детское любопытство, и он вдруг спросил, ни к кому особо не обращаясь:

— Интересно, а почему у дятла никогда не болит голова?

Едва все отсмеялись, Зоэ тоже решила не отставать:

— А скажите, если долго-долго с кем-нибудь говорить, он может в конце концов забыть, что у вас большой нос?

— А почему ты спрашиваешь? — удивилась Жозефина.

— Потому что я вчера вечером в подвале ухитрилась так заболтать Поля Мерсона, что он позвал меня в воскресенье в Коломб, на концерт своей группы!

Она сделала пируэт и склонилась в глубоком реверансе, готовая принимать поздравления.

Недавней грусти как не бывало. Филипп откупорил еще бутылку шампанского и спросил, как там индейка.

— О господи! Индейка! — подскочила Жозефина, отрывая взгляд от круглых раскрасневшихся щечек дочки-балерины.

Какой же у нее счастливый вид! Жозефина знала, как та дорожила дружбой с Полем Мерсоном. Она нашла его фотографию в еженедельнике Зоэ. Чтобы Зоэ прятала фотографию парня — такого еще не бывало.

Жозефина помчалась на кухню, открыла духовку, проверила, готова ли птица. Нет, еще слишком бледная, решила она, надо прибавить жару.

Она возилась у плиты в своем белом переднике, сосредоточенно прищурив глаза, старалась полить индейку соусом так, чтобы не капнуть на раскаленный противень, и вдруг почувствовала, что на кухне кто-то есть. Обернулась, не выпуская ложки из рук — и оказалась в объятиях Филиппа.

— Как я рад тебя видеть, Жози! Столько времени прошло…

Она подняла к нему лицо и покраснела. Он прижал ее к себе.

— Последний раз мы виделись на вокзале, ты провожала Зоэ, я возил их с Александром в Эвиан…

— Да, ты записал их на занятия конным спортом…

— Мы встретились на перроне… Было жарко, июнь, легкий ветерок гулял под стеклянными сводами вокзала…

— Как раз начались каникулы. Я думала — вот еще один школьный год позади…

— А я думал, не пригласить ли с нами и Жозефину?..

— Дети побежали купить какой-нибудь воды…

— Ты была в замшевой куртке и белой майке, на шее клетчатый платок, в ушах золотые сережки, а глаза — ореховые.

— Ты спросил, как дела, я сказала — ничего!

— И мне очень захотелось тебя поцеловать.

Она подняла голову и взглянула ему в глаза.

— Но мы не… — начал он.

— Нет.

— Решили, что нельзя.

— …

— Что это невозможно.

Она кивнула.

— И мы были правы.

— Да, — прошептала она, пытаясь высвободиться.

— Это невозможно.

— Абсолютно невозможно.

Он снова прижал ее к себе, провел рукой по ее волосам, сказал:

— Спасибо тебе, Жози, за этот семейный праздник.

И слегка коснулся губами ее губ. Она задрожала и отвернулась.

— Филипп, знаешь… я думаю… не надо бы…

Он выпрямился, непонимающе взглянул на нее, сморщил нос и вдруг воскликнул:

— Понюхай, Жозефина, тебе не кажется, что фарш вытек на противень? Не хотелось бы жевать сухую пустую птичку…

Жозефина обернулась к плите, открыла духовку. Он был прав: из индейки медленно сочился коричневый пузырящийся язык, края уже подгорали. Пока она соображала, как остановить это кровотечение, рука Филиппа легла на ее руку, и они вдвоем, осторожно орудуя ложкой, затолкали фарш обратно.

— Вкусно? Ты пробовала? — выдохнул Филипп ей в шею.

Она помотала головой.

— А чернослив ты вымачивала?

— Ага.

— В воде с капелькой арманьяка?

— Ага.

— Тогда ладно.

Он по-прежнему шептал ей куда-то в шею, она чувствовала, как слова отпечатываются на коже. Не выпуская ее руки, он потянулся к душистому фаршу, подцепил немного мяса, каштанов, чернослива, творога и медленно, медленно поднес полную, дымящуюся ложку к губам. Их губы встретились. Закрыв глаза, они попробовали нежный, тающий во рту чернослив. Потом вздохнули и вновь слились в долгом, душистом поцелуе.

— По-моему, соли маловато, — заметил он.

— Филипп… — взмолилась Жозефина, отталкивая его. — Мы не должны так…

Он прижал ее к себе и улыбнулся. Капелька соуса осталась у него в уголке губ, и Жозефине хотелось ее слизнуть.

— Ты такая смешная!

— Почему?

— Ты самая забавная женщина, какую я когда-нибудь знал!

— Я?

— Да, ты так невероятно серьезна, что хочется смеяться и тебя смешить…

И опять слова оседают на ее губах, как клочья тумана.

— Филипп!

— Кстати, фарш ужасно вкусный, Жозефина…

Он набрал еще ложку фарша, поднес к ее губам, наклонился, словно спрашивая: «Можно я попробую?» Его губы коснулись губ Жозефины, приникли к ним, его полные, ласковые губы, пахнущие черносливом с капелькой арманьяка, и ее пронзило ослепительное предчувствие счастья, она поняла, что больше ничего не решает, что перешла все границы, которые обещала себе никогда не переходить. Рано или поздно, подумала она, все равно понимаешь, что границы никого не могут удержать на расстоянии, что они не уберегают от проблем и искушений, а только отгораживают от жизни. Значит, надо выбирать: либо засохнуть, но держаться в рамках, либо вырваться из них и впитать в себя тысячи удовольствий.

— Я слышу, что ты думаешь, Жозефина! Прекрати сейчас же, оставь в покое свою совесть!

— Но…

— Прекрати, а то мне уже чудится, что я целуюсь с монашкой!

Но все-таки есть границы, за которые нельзя выходить, нельзя ни в коем случае, слишком опасно, а я ровно это и делаю, и, Боже мой, Боже, до чего же хорошо, когда эти руки обнимают тебя!

— Ну… — все же заикнулась она, — у меня такое чувство…

— Жозефина! Поцелуй меня!

Он стиснул ее и впился в губы, почти кусая. Поцелуй его стал грубым и властным, он прижал ее к раскаленной дверце духовки, она попыталась вырваться, он навалился на нее, терзая ее рот, обшаривая его, словно хотел отыскать еще немного фарша, который она месила своими руками, вылизать ее измазанные фаршем пальцы, у нее во рту разливался вкус чернослива, его рот исходил слюной, Филипп, простонала она, о, Филипп! Она подалась к нему, отвечая на поцелуй. Наконец-то, Жози, наконец-то… Он вцепился в ее белый передник, смял его, попытался сорвать, жадно целовал ее губы, шею, расстегнул блузку, ласкал горячую кожу, сжал грудь, стараясь дотянуться губами до каждого кусочка плоти, отвоеванного у блузки и фартука — наконец-то долгие дни мучительного ожидания позади.

Взрыв хохота из гостиной вернул их с небес на землю.

— Подожди, — зашептала Жозефина, высвобождаясь. — Филипп, они не должны…

— А мне плевать, ты даже не представляешь, насколько плевать!

— Хватит, остановись…

— Как это — хватит? — вскричал он.

— Пойми…

— Жозефина! Ну-ка назад, я не сказал, что мы закончили…

Голос был незнакомый. Вообще — совершенно незнакомый человек. Такого Филиппа она видела впервые. И покорилась, влекомая какой-то новой беззаботной отвагой. Он был прав. Ей было все равно. Ей не хотелось останавливаться. Так вот что такое поцелуй? Как в книжках, когда разверзается земля, рушатся горы и отступает смерть, эта сила отрывает ее от земли, заставляет забыть сестру в лечебнице, дочерей в гостиной, незнакомца со шрамом в метро, грустные глаза Луки — и броситься в объятия мужчины. И какого мужчины! Мужа Ирис! Она сжалась, он вновь притянул ее, прижал к себе всю, от ступней до ключиц, словно нашел наконец окончательную, прочную опору, опору на веки вечные, и прошептал: «А теперь больше ни слова, помолчим!»

На пороге кухни застыла Зоэ, прижимая к груди пакеты, которые несла к себе в комнату. Какое-то время она смотрела на мать в объятиях дяди, потом опустила голову и выскользнула в коридор.

— А теперь кого ждем? — спросила Ширли. — Это что, вечеринка иллюзионистов, исчезаете все по очереди!

Филипп и Жозефина вернулись в гостиную и наперебой рассказывали, как спасли индейку от высыхания. Их возбуждение решительно не вязалось с прежней сдержанностью, и в глазах Ширли мелькнуло любопытство.

— Ждем Зоэ и ее таинственного гостя! — вздохнула Гортензия. — Так и непонятно, кто он.

Она посмотрелась в зеркало над комодом, заложила прядку за ухо, поморщилась и вернула ее на прежнее место. Хорошо все-таки, что она не постриглась. У нее такие густые, блестящие волосы, их медный отлив прекрасно оттеняет зеленые глаза. Постричься — еще одна идея этой твари Агаты, она все должна делать по указке модных журналов! Интересно, где эта отмороженная справляет Рождество? С родителями в Валь д’Изере или в каком-нибудь лондонском клубе со своими бандюками? Ноги их больше не будет в моей квартире! Не выношу их сальные рожи. На Гэри и то пялятся!

— Может, это кто-то из соседей? — предположила Ширли. — Узнала, что человек встречает Рождество в одиночестве, и пригласила к нам.

— Вряд ли, таких вроде бы и нет. Ван ден Броки празднуют семьей, Лефлок-Пиньели тоже, и Мерсоны…

— Лефлок-Пиньель? — переспросил Филипп. — Я знаю одного Лефлок-Пиньеля, банкира. Эрве, кажется.

— Красавец-мужчина, — заметила Гортензия. — И не сводит с мамы глаз!

— Вот как… — протянул Филипп, глядя в упор на Жозефину, которая, естественно, тут же густо покраснела. — Он к тебе приставал?

— Нет! Гортензия городит неизвестно что!

— В любом случае, у него прекрасный вкус! — улыбнулся Филипп. — Но если это тот, с которым я знаком, то он не похож на дамского угодника.

— Он говорит со мной на «вы» и отказывается звать по имени — только мадам Кортес! Никаких вольностей, не говоря уж о флирте!

— Должно быть, тот самый, — сказал Филипп. — Банкир, красавец, суровый такой, у него молодая жена из очень хорошей семьи: ее отец — владелец инвестиционного банка и сделал зятя директором…

— Жену я ни разу не видела, — сказала Жозефина.

— Неприметная блондинка, тихая и скромная, почти не открывает рот, тушуется перед ним. У них, кажется, трое детей. Если мне не изменяет память, они потеряли еще одного ребенка, первенца, его задавила машина. Ему было девять месяцев. Мать принесла его в детском кресле на стоянку и поставила на землю, чтобы достать ключи, а тут кто-то проехал…

— Боже мой! — вскричала Жозефина. — Тогда понятно, почему ее не видно и не слышно! Бедняжка!

— Это было ужасно. В банке все на цыпочках ходили, боялись ему слово сказать, а если кто начинал бормотать соболезнования, он его просто испепелял одним взглядом!

— Вы с ним чуть-чуть разминулись, он приходил незадолго до тебя.

— Я в свое время имел с ним дело. Тяжелый человек, обидчивый, и при этом масса обаяния, воспитанности, культуры! Мы его за глаза называли Янусом.

— В смысле — двуликим? — засмеялась Жозефина.

— Знаешь, он, конечно, голова. Окончил Национальную школу управления, Политехнический, Горный… Каких только дипломов у него нет! Четыре года преподавал в Гарварде. Ему предлагали место в Массачусетсском технологическом институте. Все подчиненные смотрят ему в рот…

— Отлично! Он наш сосед и положил глаз на маму. Новая мыльная опера! — провозгласила Гортензия.

— Да куда там Зоэ подевалась? Лично я есть хочу, — сказал Гэри. — Так вкусно пахнет!

— Она понесла в комнату подарки, — объяснила Ширли.

— Я сейчас принесу лосося и фуа-гра, она сразу явится, — решила Жозефина. — А вы пока рассаживайтесь, я положила карточки с именами на тарелки.

— Я с тобой, а то я еще не исчезала! — заявила Ширли.

На кухне Ширли плотно прикрыла дверь и, нацелив на Жозефину указующий перст, решительно приказала:

— А теперь давай рассказывай! Неча на индейку пенять!

Жозефина покраснела, взяла блюдо и стала раскладывать фуа-гра.

— Он меня поцеловал!

— А, ну наконец-то! Странно, что так долго ждал!

— Он же мой зять! Ты что, забыла?

— Но тебе понравилось? Вас не было довольно долго. Мы еще гадали, чем это вы там занимаетесь.

— Это было здорово, Ширли, так здорово! Я и представить себе не могла! Вот, значит, что такое настоящий поцелуй! Я вся дрожала. С головы до ног. При том, что за спиной была горячая духовка!

— Лучше поздно, чем никогда.

— Издеваешься?

— Ни боже мой! Наоборот, снимаю шляпу перед столь пылким поцелуем.

Жозефина обдала кипятком нож, вынула из формы фуа-гра, выложила на блюдо в окружении желе и листьев латука и спросила:

— И что мне теперь делать?

— Подать с тостами…

— Да не с этим, дура! С Филиппом!

— Ты по уши в дерьме. Deep, deep shit! Добро пожаловать в клуб невозможной любви!

— Я бы лучше вступила в какой-нибудь другой! Ширли, ну серьезно… что делать-то?

— Достать лосося, поджарить тосты, открыть бутылку славного вина, положить масло в красивую масленку, нарезать лимон для лосося… То ли еще будет!

— Спасибо, утешила! У меня мозг взрывается, правое полушарие говорит «молодец, расслабься и получай удовольствие», а левое вопит «тревога, опомнись, остановись»!

— Знаю, проходили.

Щеки Жозефины пылали.

— Я готова целоваться с ним все время, снова и снова. Ширли! Это так здорово! Так бы и не отрывалась никогда!

— Ай-ай-ай! Плохо дело.

— Думаешь, я буду страдать?

— Великие страсти — великие страдания.

— Уж ты специалистка…

— Да, я специалистка.

Жозефина задумалась, с нежностью глядя на духовку, и вздохнула:

— Я так счастлива, Ширли, так счастлива! Даже если мое великое счастье длилось десять с половиной минут. Не у всех наберется в жизни десять с половиной минут настоящего счастья!

— Счастливчики! Покажи хоть одного, чтоб я знала, от кого держаться подальше.

— А я богачка, у меня есть десять с половиной минут величайшего счастья в жизни! Я буду крутить и крутить в голове мой фильм про поцелуй, и мне ничего больше не надо. Буду перематывать, ставить на паузу, смотреть в замедленном режиме, снова отматывать назад…

— Будет чем заняться по вечерам! — фыркнула Ширли.

Жозефина прислонилась к плите и замечталась, обхватив себя руками, покачиваясь, словно баюкала свою грезу. Ширли встряхнула ее:

— Может, попразднуем немножко? Там нас уже хватились небось.

В гостиной все сидели и ждали Зоэ.

Гортензия листала собрание сочинений Оскара Уайльда и зачитывала вслух отдельные места. Гэри раздувал огонь в камине. Александр с неодобрительным видом нюхал подаренные отцу сигары.

— «Слезы — убежище для дурнушек, но гибель для хорошеньких женщин», — процитировала Гортензия.

— Very thoughtful indeed! — заметил Гэри.

— «Женщины бывают только двух родов: некрасивые и накрашенные».

— Он забыл еще богатых телок! — хохотнул Гэри.

— «Нынешние молодые люди воображают, что деньги — это все. А с годами они в этом убеждаются».

Гэри насмешливо посмотрел на Гортензию:

— Неплохо. Как раз для тебя.

Она сделала вид, что не слышала, и продолжала:

— «В жизни возможны только две трагедии: первая — не получить того, о чем мечтаешь, вторая — получить…»

— Неправда! — воскликнул Филипп.

— Истинная правда! — ответила Ширли. — Мечта хороша, пока не осуществится. Она живет лишь на расстоянии.

— А моя мечта совсем рядом, — прошептал Филипп.

Жозефина и Филипп сидели на диванчике у огня. Он незаметно, за спиной, взял ее за руку. Она густо покраснела и взглядом умоляла отпустить ее, но не тут-то было. Он нежно ласкал ладонь, поворачивал, поглаживал между пальцами. Жозефина не могла отнять руку так, чтобы не дернуться и не привлечь к ним обоим всеобщего внимания. Оставалось только сидеть неподвижно, с пылающей рукой в его руке; она слушала, не слыша, цитаты из Оскара Уайльда и пыталась смеяться, когда смеются другие, но каждый раз слегка запаздывала, что в конце концов не осталось незамеченным.

— Мам, ты наклюкалась, что ли? — воскликнула Гортензия.

Именно в этот момент Зоэ вошла в комнату и торжественно объявила:

— Все по местам! И я гашу свет…

Все направились к столу, ища свои имена на карточках, разложенных у тарелок. Расселись. Развернули салфетки. И повернулись к Зоэ, наблюдавшей за ними, держа руки за спиной.

— А теперь все закрывают глаза и чур не подглядывать!

Все подчинились. Гортензия пыталась подсмотреть, что там делается, но Зоэ потушила свет, и она различила лишь что-то твердое и прямоугольное, что Зоэ волокла к столу. Что еще за фигня? Небось какой-то старый маразматик, который в придачу не держится на ногах? Приперла нам древние кости в виде почетного гостя. Хорош сюрпризец! Наблюет на нас, будет рыгать и пукать. Придется вызывать «скорую», пожарных… Счастливого всем Рождества!

— Гортензия! Ты жухаешь! Закрой глаза сейчас же!

Она подчинилась, но навострила уши. Человек волочился по полу и шуршал, как бумага. У него еще и обуви нет, ноги обернуты газетами! Бомж! Она притащила к нам бомжа! Гортензия зажала нос. Нищие воняют. Приоткрыла одну ноздрю, пытаясь уловить мерзкий смрад, но не унюхала ничего подозрительного. Наверное, Зоэ заставила его принять душ, потому и задержалась. Потом ноздри защекотал легкий запах свежего клея. Да еще это шуршание во тьме — словно кошка трется о мебель. Она безнадежно вздохнула и приготовилась ждать.

«Привела клошара, — думал Филипп, — одного из тех нищих стариков, что справляют Рождество на улице, укрывшись в картонной коробке. Я не против. С каждым из нас может случиться беда». Не далее как вчера, ожидая такси на Северном вокзале, он встретил бывшего коллегу, который шел, опираясь на палку. У него был артроз коленного сустава, крошился хрящ, и он с трудом стоял на ногах. От операции отказался. «Знаешь, Филипп, если не работать два-три месяца — это все, ты уже отстал». — «А я уже полгода ничего не делаю, и мне все равно», — ответил ему Филипп. Я наслаждаюсь жизнью, и мне это нравится, думал он, глядя, как тот удаляется, прихрамывая. Я покупаю произведения искусства, и я счастлив. А еще целую единственную женщину в мире, которую не имею права целовать. Он снова ощутил на губах вкус поцелуя, долгий, сочный, напоенный оттенками. Вкус чернослива, привкус арманьяка… Он блаженно улыбался в темноте. В следующий раз, как поеду в Нью-Йорк, возьму ее с собой. Будем жить там тайно, счастливо, любоваться прекрасными полотнами, вместе ходить по аукционам. За последние две недели в Нью-Йорке этого товара было продано на миллиард триста тысяч долларов: примерно такова сумма закупок Центра Помпиду за двести пятьдесят лет. Может, открыть частный музей, выставить свои приобретения? Я научу Александра покупать картины. На днях на аукционе «Кристис» счастливым обладателем скульптуры Джеффа Кунса «Cape Codder Troll» стал десятилетний мальчик, восседавший между отцом, крупным торговцем недвижимостью, и матерью, известным психиатром. Детский каприз обошелся им в триста пятьдесят две тысячи долларов, но как они гордились своим чадом! Александр, Жозефина, Нью-Йорк, искусство — счастье зародилось словно ниоткуда, из поцелуя с каштанами, а теперь росло, росло, заполняя все его существо.

— Включаю свет, и можете открывать глаза, — объявила Зоэ.

Все ахнули. Вместо пустого стула у стола стоял… Антуан. Фотография Антуана в натуральную величину, наклеенная на пенопласт.

— Разрешите представить вам папу, — торжественно произнесла Зоэ. Глаза ее сверкали.

Все в замешательстве уставились на Антуана. Потом на Зоэ. Потом опять на Антуана, словно ожидая, что он вот-вот оживет.

— Он собирался приехать на Рождество, но ему помешали неотложные дела. Но он все равно должен праздновать с нами, потому что Рождество без папы — не Рождество. Никто не может заменить папу. Никто. И мне бы хотелось, чтобы все подняли бокал за здоровье папы и сказали, что ждут его с нетерпением.

Видимо, она выучила свою речь наизусть — ни разу не сбилась. И не сводила глаз с фигуры отца в охотничьем костюме.

— Я забыла! Наряд у него не самый шикарный, не рождественский, но он надеется, что вы его извините… После всего, что с ним случилось, ему не до элегантности. Ведь ему столько пришлось пережить!

На Антуане была бежевая спортивная рубашка, белый шейный платок и холщовые штаны цвета хаки. Из-под закатанных рукавов виднелись загорелые руки. Он улыбался. Короткие каштановые волосы, смуглое лицо, гордый взгляд: заправский охотник, лихой и отважный. Правую ногу поставил на убитую антилопу, но ни ноги, ни антилопы не видно за скатертью. Жозефина узнала фотографию: она была сделана незадолго до его ухода из фирмы «Ганмен», когда судьба еще улыбалась ему, когда еще не было и речи ни о каких слияниях и увольнениях. Эффект был потрясающий: у всех создалось ощущение, что Антуан и в самом деле сидит с ними за столом.

Александр в ужасе отшатнулся на стуле, отчего фигура Антуана покачнулась и рухнула на пол.

— Ты не хочешь его поцеловать, мам? — спросила Зоэ, гордо водружая на место изображение отца.

Оцепеневшая Жозефина мотнула головой. Невозможно. Неужели он и вправду жив? Может быть, он тайком от меня встречался с Зоэ? Кто додумался до этого кошмарного спектакля — он или сама Зоэ? Она застыла напротив фальшивого Антуана, пытаясь хоть что-то понять.

Филипп и Ширли переглянулись: оба, краснея и кусая губы, изо всех сил старались не расхохотаться. «Очень похоже на этого опереточного охотника — явиться и испортить нам праздник, — издевалась про себя Ширли. — Сам-то вечно обливался по́том со страху, если надо было два слова сказать на публике!»

— Какая ты негостеприимная, мам! Надо же поцеловать мужа в рождественский вечер. Вы, между прочим, все еще женаты.

— Зоэ… Ну пожалуйста… — пролепетала Жозефина.

Гортензия смотрела на портрет отца, теребя прядь волос.

— Это что за спектакль, Зоэ? Римейк «Захватчиков» или «Возвращение папули»?

— Папа не смог к нам приехать, вот мне и захотелось, чтобы у него было место за столом и мы выпили за его здоровье!

— Ты хотела сказать «Плоский папа»! — бросила Гортензия. — Так эти штуки называются в Америке, и ты это прекрасно знаешь, Зоэ!

Зоэ и глазом не моргнула.

— Она не сама это выдумала, а вычитала в английских журналах. Flat Daddy! Это американцы изобрели. Вернее, жена одного солдата, который служил в Ираке, приехал в увольнительную, а четырехлетняя дочка его не узнала. А потом семьи солдат Национальной гвардии тоже захотели такую штуку, и пошло-поехало. Теперь каждая семья американского военного, служащего за границей, может заказать себе «Плоского папу». В общем, идея не нова. Зоэ просто решила обломать нам кайф, вот и все.

— И вовсе нет! Я просто хотела, чтобы он был с нами.

Гортензия резко распрямилась, словно отпущенная пружина.

— Чего ты добиваешься? Чтобы мы все чувствовали себя виноватыми? Хочешь показать, что ты одна его не забыла? Что только ты его любишь по-настоящему? Не вышло, детка. Потому что папа умер. Полгода назад. Его сожрал крокодил! Мы тебе не говорили, щадили тебя, но это правда!

— Нет, это ложь! — завопила Зоэ, затыкая уши. — Никто его не съел, он прислал нам открытку!

— Да эта открытка завалялась на почте, ей сто лет!

— Врешь! Все ты врешь! Это новая открытка от папы, он живой! А ты грязная вонючая вошь, ты бы всех со свету сжила, чтобы остаться одной в целом мире! Вошь ты мерзкая! Вошь! — всхлипывая, кричала она что есть силы.

Гортензия откинулась на спинку стула, утомленно махнув рукой:

— С меня хватит. Я умываю руки.

Жозефина разрыдалась, отшвырнула салфетку и выскочила из-за стола.

— Гениально, Зоэ! — воскликнула Гортензия. — У тебя нет еще в запасе сюрприза, нас повеселить? Мы прямо умираем со смеху!

Гэри, Ширли и Филипп в замешательстве ждали, что будет дальше. Александр недоуменно переводил взгляд с одной кузины на другую. Антуан умер? Его съел крокодил? Как в кино? На блюде розовела печенка, тосты черствели, лосось сочился жиром. Из кухни запахло горелым.

— Индейка! — вкричал Филипп. — Мы забыли выключить плиту!

В комнату вошла Жозефина в белом переднике.

— Индейка сгорела, — морщась, объявила она.

Гэри горько вздохнул.

— Уже одиннадцать, а мы до сих пор не ужинали. Достали вы, Кортесы, со своими психодрамами! Чтоб я еще хоть раз праздновал с вами Рождество!

— Да что ж это такое, никак война?! — воскликнула Ширли.

— Я победила! — взвизгнула Зоэ, схватила «Плоского папу» и строевым шагом удалилась в свою комнату.

Гэри взял блюдо с лососем, положил два куска к себе на тарелку, потом проделал то же самое с фуа-гра.

— Вы уж извините, — произнес он с набитым ртом, — я, пожалуй, начну, пока не объявили следующий номер нашей программы. На сытый желудок мне его будет легче оценить.

Александр последовал его примеру, цапнув по кусочку прямо руками. Филипп отвернулся. Сейчас не время давать сыну уроки хорошего тона. Жозефина, без сил повалившись на стул, мрачно озирала закуски, поглаживая вышитые буквы на переднике. «Я ШЕФ-ПОВАР, И ВСЕ МЕНЯ СЛУШАЮТСЯ».

Филипп предложил забыть про обугленную индейку и перейти сразу к сырам и рождественскому полену.

— Начинайте без меня. Пойду посмотрю, как там Зоэ.

— Ну вот! Продолжаем играть в исчезающих людей! — вздохнула Ширли. — Надо, пожалуй, отведать фуа-гра, пока я не стала призраком!

Милена Корбье бросила свою сумку от «Гермес» — настоящую, купленную в Париже, не какую-нибудь подделку, что продают на каждом углу, — на красное кожаное кресло при входе и с удовлетворением оглядела обстановку. Как все красиво, прошептала она. Ну до чего красиво! И это мой дом! И я все это купила на СВОИ деньги!

Она уже полгода жила в Шанхае и не тратила времени зря. Квартира — тому доказательство. Просторная, с огромными окнами, с роскошными полотняными шторами и деревянными панелями на стенах, напоминающими Милене дом ее детства: она тогда училась на парикмахера и жила у бабушки в Лон-ле-Сонье. Лон-ле-Сонье, городок, известный лишь тем, что здесь родился Руже де Лилль. Лон-ле-Сонье, стоянка поезда две минуты. Лон-ле-Сонье, вечная скука.

Квартира простиралась вдаль наподобие длинного лофта, разделенного высокими перегородками с жалюзи. На стенах — бело-желтая патина. «Шик-блеск», — вслух произнесла она, одобрительно прищелкнув языком. Ей приходилось говорить с самой собой, поделиться радостью было не с кем. Жить одной и так тяжело, а одной, да еще немой — вдвойне тяжко! Особенно сейчас, в праздники. И Рождество, и Новый год она будет справлять одна, в компании искусственной елки, заказанной по Интернету. И маленьких яслей под елочкой. Их подарила бабушка, провожая ее в Китай. «Не забывай каждый вечер молиться младенцу Иисусу! Он будет хранить тебя».

Покуда младенец Иисус исправно исполнял свои обязанности. Ей не в чем было его упрекнуть. Конечно, время от времени хотелось бы немножко общения, капельку ласки, но это предметы далеко не первой необходимости. Она вздохнула: знаю, нельзя иметь все сразу. Решила жить в Шанхае и делать деньги — отложи праздники на потом. Когда будешь богатой. Очень богатой. Сейчас она тоже богатая, но в меру. У нее прекрасная квартира, личный шофер на окладе (50 евро в месяц!), но вложиться в домашнего питомца она пока не решалась. Налог пять тысяч евро в год, если животное размером больше чихуахуа! А она хотела настоящую собаку, крупную, лохматую, с большой слюнявой пастью, не карманный вариант, который носят в сумке между кошельком и пудреницей. В этой стране надо платить за каждого лишнего обитателя на твоей жилплощади. Хочешь второго ребенка — плати штраф в размере твоего дохода за пять лет! Нет уж, пока лучше буду разговаривать сама с собой или смотреть телевизор. Если станет совсем уж одиноко, заведу золотую рыбку. Это разрешено. Она вроде бы даже талисман на счастье. Начну с золотой рыбки, сколочу состояние, а потом… Или куплю себе черепаху. Черепахи тоже приносят счастье. Симпатичную черепашку и дружка для нее. Они будут смотреть на меня своими выпуклыми глазами и качать морщинистой головой. Говорят, они очень привязчивы… да, но когда пугаются, пукают так, что в дом не войдешь!

В яслях были ослик и теленок, бараны, пастухи, селяне с вязанками хвороста на плечах. Святое семейство еще не появилось. Сегодня, ровнехонько в полночь, она положит младенца Иисуса в соломенную колыбельку, помолится, откроет бутылку хорошего шампанского и уляжется перед телевизором.

Спальню было видно уже с порога: широкая металлическая кровать с балдахином и белым покрывалом, светлый фанерованный паркет, вощеная мебель, большие китайские лаковые лампы. Она усвоила хороший вкус — вкус людей, наделенных врожденным чувством материала, цвета, пропорций. Штудировала журналы по дизайну. А дальше нужно было просто оплачивать счета. Оказалось, возможно все. То есть не просто все, а вообще все что угодно. Придумаешь какую-нибудь невероятную штуку, и тебе ее изготовят, точь-в-точь. Оп-ля! Они даже следы древоточцев делают на мебели, чтобы ее искусственно состарить.

Она проделала немалый путь с тех пор, как покинула свою жалкую квартирку в Курбевуа. «Да, девочка моя, жалкую! Не побоюсь этого слова!» — провозгласила она, сбрасывая туфли на каблуках, в которых вся ее фигура вытягивалась в струнку, как тореро перед быком. Мебель в кредит, узкая душная кухонька, смежная с единственной комнатой, служившей спальней, столовой, гостиной и гардеробом. Белое стеганое покрывало, разбросанные подушки, крошки хлеба, застревавшие в простынях и коловшие ей спину по ночам. Вечером, расставив гладильную доску, она могла дотянуться утюгом до носа телеведущего. Привет, Патрик, говорила она, разглаживая воротник белой блузки. И даже шутила по этому поводу: «Да я отлично знаю Патрика Пуавра, каждый вечер кадык ему глажу». Милена всегда была чистенькой и опрятной, она тщательно утюжила наряд на утро. Если у тебя в кармане пусто, это еще не значит, что ты сам пустое место, делилась она с ведущим, замогильным голосом повествовавшим об очередных несчастьях, которые обрушились на нашу планету.

Проклятое время! Она уповала только на чаевые, чтобы дотянуть до конца месяца, до следующей нищенской зарплаты. Не ужинала, чтобы не толстеть самой и не дать похудеть кошельку. Не снимала трубку, когда звонили из банка, и отворачивалась при виде официальных писем. Разве это жизнь? Она дошла до того, что всерьез думала, не заняться ли проституцией пару раз в неделю, просто чтобы не голодать. У нее были подружки, которые искали мужчин в Интернете. Это ее устраивало: по крайней мере сама все решаешь, подбираешь клиента, вид услуг, длительность свидания, тариф. Ты сама себе хозяйка. Так сказать, собственный маленький бизнес. Никто к тебе не лезет. Алле-гоп, и концы в воду, не пойман — не вор. А куда деваться? Как на мои три копейки оплатить жилье, налоги, страховку, газ, электричество, телефон? Она чувствовала, как взгляды самцов впиваются в ее декольте. Самцы пускали слюни. Она прозвала их «Наобум Лазарями» и уже готова была уступить одному такому богатенькому Лазарю, как появился Антуан Кортес.

Спаситель. Антуан Кортес, рыцарь без страха и упрека. Он рассказывал ей об Африке и о тамошних хищниках, о бивуаках и выстрелах в ночи, о прибылях и успехе, вгрызаясь в замороженный пирог, который она разогревала ему в микроволновке перед тем, как сплестись в объятии под стеганым белым покрывалом.

Потом была Африка. «Крокопарк» в Килифи. Между Момбасой и Малинди. Грохот прибоя. Пляжи с белым песком. Кокосовые пальмы. Крокодилы. Наполеоновские планы. Дом со слугами. Абсолютно нечем заняться. Приезжали дочки Антуана. Очень милые. Особенно младшая, Зоэ. Милена дарила ей шмотки, завивала волосы, наряжала ее, как куколку. Старшая поначалу дичилась, но Милена ее быстро приручила. Пока они гостили, все было хорошо. Даже очень хорошо. Она безумно привязалась к девочкам. Едва сдерживалась, чтобы не налетать на них с поцелуями. Особенно с Гортензией, та не любила телячьих нежностей. Они ходили на пляж с корзинками, полными их любимых бутербродов, манго и ананасов, бутылок со свежевыжатым соком. Они играли в карты, стряпали, хохотали и орали во все горло. Однажды стали тушить мясо вапити с бататами, а оно пригорело и так приклеилось к котелку, что невозможно было отодрать, застыло, как цемент! Гортензия окрестила его «What a pity». «Когда опять будем есть What a pity?» — звонко вопрошала она на весь дом. Только отцу не говори, он и так считает, что я не умею готовить, умоляла Милена, пусть это будет секрет, наш маленький секрет, ладно? Ладно, согласилась Гортензия, а что я с этого буду иметь? Я тебя научу делать ланьи глаза с помощью накладных ресниц и сделаю тебе французский маникюр. Гортензия с готовностью протянула руки.

Но вот без них… Пустые, пустые дни — только и дел, что листать журналы да полировать ногти. Ждать Антуана, покачиваясь в гамаке. Антуана, усталого после работы, разочарованного, унылого. Не ладилось что-то с этими мерзкими тварями, они не желали размножаться и жрали работников почем зря. Мистер Вэй угрожал Антуану. Антуан перестал работать. Запил. Она скучала в гамаке. Ногти уже спилила до основания, скоро пальцы спилю! Не привыкла я к лени и праздности! Хочу работать, зарабатывать деньги. Он усмехался и пил дальше. Она взяла дело в свои руки. Села за его рабочий стол, разобрала бухгалтерию, выписала цифры в большую тетрадь, выучила, что такое доходы, амортизация, прибыль, поняла, как функционирует предприятие. Она копировала почерк Антуана — узкие, хилые ножки «м», стиснутое «о», понурое «с». Подделывала его подпись. Алле-гоп! Мистер Вэй ни о чем не догадывался. До того трагического дня, когда…

Она махнула рукой, отгоняя ужасное воспоминание. Жуть, кошмар, поскорее забыть все это, бедняга он… Она вздрогнула, тряхнула головой. Пошарила рукой по низкому столику, нащупала сигарету. Прикурила, затянулась. Курить она начала недавно. Вредно для цвета лица. Она назвала свою линию косметики «Парижская красавица», а тональный крем — «Французская лилия», с рельефным изображением белой лилии на крышке.

Это была ее гордость! Тональник, который одновременно отбеливает и разглаживает кожу, выравнивает цвет лица и придает ему чудный оттенок. Изнывая от безделья в «Крокопарке», она подумала, не заняться ли косметикой. Косметика — ее стихия. Ведь она кокетка и любит живопись. Особенно Ренуара и его пухлых розовых женщин. Они до сих пор впечатляют — не зря их писали импрессионисты, художники «впечатления». Она поделилась своей идеей с Антуаном, тот пожал плечами. Она поговорила с мистером Вэем, тот попросил «бизнес-план». «Ни фига себе! — подумала она. — Это еще что за штука такая?»

Для начала Милена опросила китаянок, работавших в «Крокопарке». Она вычитала в Интернете, что именно так поступают директора многих иностранных фирм, прежде чем выбросить свой товар на китайский рынок. Надо пообщаться с клиентом, выяснить его потребительские привычки. Разработчики из «Дженерал Моторс» приезжали в провинцию Гуанси и встречались с покупателями маленьких грузовичков прямо у них дома, на фермах. Сидели с ними на тротуаре и обсуждали, что им нравится и не нравится в их автомобиле. Она решила взять пример с «Дженерал Моторс». Поболтала с китаянками на скверном английском и поняла, что все их косметические мечты сводятся к единственному продукту — белилам. «Белий, белий», — лопотали они, касаясь ее щек. За баночку белил они готовы были отдать всю зарплату. У нее возникла гениальная идея: основа под макияж с отбеливающим эффектом. С небольшим содержанием аммиака. Совсем небольшим. Не факт, что это полезно для кожи, но эффект налицо. И мистер Вэй согласился стать ее партнером.

Здесь все было так просто! Производи что хочешь, надо только как следует объяснить, что тебе нужно, и — алле-гоп! — производственная линия уже на мази. Себестоимость, торговая наценка, прибыль, сколько, how much, все в расчете. И без всяких контрактов. Они не тестировали продукт, им было безразлично, вредит это коже или нет. Одна проверка, и если эффект есть — можно запускать в производство.

Мистер Вэй опробовал крем на работницах одного завода. Всю партию раскупили за несколько минут. Он решил наладить продажи в сельской местности, а затем по Интернету. Семьсот пятьдесят миллионов китайцев живут в деревнях, объяснял он ей, щуря глаза-щелочки, их уровень жизни неуклонно растет, ориентироваться надо именно на них. Он привел в пример компанию «Вахаха», ведущего китайского производителя напитков: они начали раскрутку именно с деревень. Весь их маркетинг состоял в том, что они рисовали свой логотип на стенах деревенских домов. Милена прикрыла глаза, представила себе королевскую лилию на саманных хижинах и с умилением подумала о Людовике XVI. Она как будто снова возвела его на трон.

— Международные компании сталкиваются с огромными проблемами, пытаясь наладить сбыт в китайской деревне. Не стоит уподобляться европейцам, которые работают только с городами.

Она доверяла ему. Он занимался производством, она — разработкой серии. По тридцать пять процентов прибыли каждому, остальное уходило посредникам. Чтобы они рекомендовали наш продукт, их надо подмазать. «У нас всегда так делается», — гундосил он. Иногда ей хотелось задать какой-нибудь вопрос. Тогда он начинал громко и неодобрительно кашлять, словно запрещая ей вторгаться на его территорию. «Надо держать ухо востро, — думала она, — нельзя класть все яйца в одну корзину». Марсель Гробз помог ей. Он еще пригодится, предосторожности лишними не бывают. Но и с Вэем ссориться не стоит, он помогает делать выгодные вложения. Посоветовал ей купить акции страховой компании «Чайна Лайф», которые за один день котировок вдвое поднялись в цене! Ей самой бы это и в голову не пришло.

Зато ей в голову приходило многое другое. Нынче утром, например, на нее нашло настоящее озарение — алле-гоп! — мобильник с тональником и помадой. С одной стороны клавиатура телефона, а с другой, на корпусе, коробочка-косметичка. Гениальная ведь идея, а? Надо ее застолбить. Позвонить адвокату Гробза. Здрасьте, это я, дочь Эйнштейна и Эсте Лаудер! А потом останется только шепнуть словечко Хитрому Мандарину.

Тот завтра отправляется в Килифи. Вот когда вернется, она с ним поговорит. Он нашел нового директора в «Крокопарк». Грубого, жестокого голландца, которому глубоко плевать, что крокодилы жрут служащих. И крокодилы снова стали размножаться. Голландец так заморил их голодом, что природные инстинкты взяли верх и рептилии стали бросаться друг на друга. После кровавого побоища самые сильные твари установили диктат над всей колонией. Самки безропотно позволяли покрывать себя. «Чуют, кто тут хозяин, и не рыпаются», — хвастался новый директор по телефону мистеру Вэю; тот удовлетворенно почесывал яйца. «Этот тоже пытается мне показать, кто тут хозяин», — подумала тогда Милена, выдавив из себя милую улыбку.

Надо дать ему с собой письмо, пусть там опустит в ящик. Она встала, подошла к столу, на котором торжественно высились фотографии Гортензии и Зоэ, открыла ящик, достала папку. Она хранила копии всех писем — боялась, что начнет повторяться. Вздохнула. Прикусила колпачок ручки. Не дай бог, ошибок наделает. Поэтому она обычно не писала слишком длинных писем.

— Во сколько они придут? — спросила Жозиана, выходя из ванной и потирая поясницу.

Последние две недели она плохо спала. Ломило затылок, в спину словно вонзались ножи.

— В половине первого! И Филипп придет. С Александром. И некая Ширли со своим сыном Гэри. Все придут! Я сейчас лопну от счастья! Я наконец смогу всем тебя представить, моя королева! Сегодня великий день!

— Ты уверен, что это хорошая идея?

— Не скрипи, пожалуйста! Жозефина сама предложила устроить этот обед. Она приглашала нас к себе, но я подумал, что тебе будет приятнее принять их у нас. Подумай о Младшем. Ему нужна семья.

— Это не его семья!

— Когда своей нет, и чужая сгодится!

Жозиана, полуодетая, бродила вокруг кровати, вытягивая шею, как подагрическая жирафа.

— Сейчас семьи не в моде, их ни у кого нет… — буркнула она.

Он ее не слушал, он переделывал мир. Строил свой Новый Мир.

— Они меня знали, когда я был затюканным, забитым, когда меня унижала Зубочистка. А сейчас предстану перед ними Королем-Солнцем в Зеркальной галерее! Гей, глядите, поселяне, вот мой дворец, мои лакеи, мой Маленький Принц! Женщина, подай мой напудренный парик и туфли с пряжками!

Он шлепнулся на кровать как был, без штанов, в одной рубашке, раскинув в стороны руки и громадные ляжки. Марсель Гробз. Толстый клубок рыжей шерсти, жировых складок, веснушчатой розовой плоти, в котором сверкают ярко-голубые глаза, пронзительные, как острие шпаги.

Жозиана упала на кровать рядом с ним. Он только что побрился, от него пахло хорошим одеколоном. На стуле были аккуратно сложены костюм из серого альпага, синий галстук, изящные запонки.

— Гостям хочешь понравиться…

— Да я сам себе нравлюсь, Конфетка. Это разные вещи.

Она положила голову ему на плечо и улыбнулась.

— А раньше не нравился?

— Раньше я был мерзкой старой жабой. И что ты во мне углядела, ума не приложу…

Да, ее Марсель, прямо скажем, не Аполлон. Честно говоря, поначалу ее больше привлекала его кубышка, чем обаяние, но вскоре, узнав его поближе, она была поражена его жизненной силой, щедростью, благородством и стала его штатной любовницей, а потом и женщиной его жизни, матерью его ребенка.

— Да я особо не разглядывала, купила сразу весь набор!

— Ну да, про уродов всегда говорят, что в них море обаяния! Но мне плевать, сегодня я великий мамамуши.

— Ты даже сексапильней, чем сам великий мамамуши!

— Хватит, Конфетка, перестань меня возбуждать! Посмотри на мои трусы! Он торчит, как мачта корабля в бурю! Если мы опять начнем, быстро не закончим!

Его аппетит в постели ничуть не ослаб. Этот человек был создан, чтобы есть, пить, смеяться, наслаждаться, сворачивать горы, сажать баобабы, обуздывать громы и оседлывать молнии. А гадюка Анриетта хотела сделать из него комнатную собачку! Она порой снилась Жозиане. И что эта дрянь забыла в моих снах, а?

— Есть какие-нибудь новости от Зубочистки? — осторожно поинтересовалась она.

— По-прежнему не хочет разводиться. Ставит запредельные условия, но я так просто не сдамся! А ты чего о ней вспомнила, чтоб я охолонул, да?

— Я о ней вспомнила, потому что она является мне по ночам!

— Вот почему ты последнее время какая-то расстроенная…

— Мне так грустно, я как одинокий чулок на бельевой веревке. Ничего не хочется…

— Даже меня?

— Даже тебя, мой волчище.

Корабль в один миг лишился мачты.

— Ты серьезно?

— Я еле ноги таскаю, аппетита нет, почти не ем…

— Совсем беда!

— Спина болит. Как будто в меня ножи втыкают.

— Это ишиас. Наверное, нерв защемило во время беременности.

— Хочется только одного: сесть и плакать, плакать… Даже до Младшего дела нет.

— То-то он все морщится… Нахохленный такой.

— Скучно ему, наверное. Раньше я его успокаивала, утешала. Делала ему козу и сороку-ворону, устраивала родео на диване, плясала для него канкан…

— А теперь совсем скуксилась. К врачу не ходила?

— Нет.

— А к мадам Сюзанне?

— Тем более.

Марсель Гробз встревожился. Плохи дела, если она не хочет посоветоваться даже с мадам Сюзанной. Мадам Сюзанна предсказала подписание контракта с китайцами, переезд в большую квартиру, рождение Младшего, победу над Анриеттой и даже смерть родственника в зубастой пасти чудовища. Мадам Сюзанна закрывала глаза и видела будущее. Глаза лгут, утверждала она, внутреннее зрение гораздо важнее. Она никогда не ошибалась и если ничего не видела, так и говорила. И никогда не брала денег за пророчества, чтобы сохранить свой дар.

На жизнь она зарабатывала педикюром. Стригла ногти на ногах, снимала кусачками омертвевшую кожу, убирала заусенцы, проверяла работу внутренних органов, нажимая на нужные точки, и пока ее ловкие пальцы прощупывали фаланги и ступни, проникала в душу и читала Судьбу. Одним нажатием на свод стопы она добиралась до жизненно важных органов, и перед ней открывалась доброта или низость человека, чью ногу она держала в руках. Она распознавала белое свечение благородного сердца, угольную пыль лжеца, едкую желчь злодея, желтоватую язву ревнивца, льдисто-голубую расчетливость скупца, алый сгусток сладострастника. Склоняясь над клиновидными костями, она видела душу насквозь и прозревала будущее. Ее пальцы сновали туда-сюда, губы бормотали бессвязные фразы. Чтобы расслышать прорицание, приходилось напрягать слух. В особенно важных случаях она раскачивалась вправо и влево и, повышая голос, повторяла веления, которые нашептывал ей голос свыше. Так Жозиана узнала, что у нее будет сын, «статный мальчик, голова — как огонь, каждое слово на вес золота, ума палата, а руки горы свернут. И спорить с ним не след, ибо еще в пеленках он явит себя мужчиной».

А бывало и так, что, собрав свои щипчики, пилки и пинцеты, масла и лаки, она остановится на пороге и скажет: «Вряд ли я еще вернусь, душа у вас уж больно гнусная, воняет серой и гнилью, туда и навозный жук не проберется». Расслабленный, ублаженный клиент возражал с кушетки, что он чист и невинен, как ребенок. «И не спорьте, — отвечала мадам Сюзанна. — Вот раскаетесь, исправитесь, тогда я, может, загляну, помну ваши пятки».

Мадам Сюзанна со своим чемоданчиком и острым личиком вещуньи появлялась у них раз в месяц. Иногда Марсель, совершив какой-нибудь подвох или финансовую махинацию, пытался не подпустить ясновидящую к своей стопе: больше всего он боялся утратить ее уважение. Тогда мадам Сюзанна говорила, что в безжалостном мире бизнеса иногда приходится бороться с конкурентами их же методами, и если не обижать тех, кто слабее тебя, то плутовство простится.

— Меня как выпотрошили, — продолжала Жозиана. — Я как будто не в себе, как будто раздвоилась. Ты видишь меня, но это не я.

Марсель Гробз недоверчиво слушал. Никогда Конфетка не говорила ничего подобного.

— Может быть, у тебя депрессия?

— Все может быть. Только этой хвори у меня сроду не было. В наших краях она не водилась.

Он задумался. Положил руку на лоб Жозианы и покачал головой. Температуры не было.

— Может, у тебя легкая анемия? Ты сдавала анализы?

Жозиана сморщила нос.

— Ну тогда начнем с них…

Жозиана улыбнулась. Ее славный толстяк волновался. У него была такая озабоченная физиономия, что становилось ясно — она для него свет в окошке. Достаточно на него посмотреть.

— Скажи, Марсель, ты меня по-прежнему любишь, как Пресвятую Деву в постели?

— И ты сомневаешься, Конфетка? До сих пор сомневаешься?

— Нет. Но мне так нравится, когда ты это говоришь… Любовь питается повторениями!

— Так вот слушай, Конфетка, что я тебе скажу: ни дня не проходит, слышишь? — ни единого дня не проходит без того, чтобы я не возблагодарил небо за такое невероятное счастье — за тебя.

Они сидели на кровати, тесно прижавшись друг к другу. Думали о странной болезни, поразившей Жозиану, о непонятной тоске, которая обволокла ее, лишила аппетита, жизненных сил, желаний — всего того, что с детства било в ней фонтаном и не давало пропасть.

Обед удался на славу. Марсель Младший важно восседал во главе стола в детском стульчике, — ни дать ни взять король на троне. В руке он держал бутылочку с соской и стучал ею по подлокотникам, дабы изъявить свою высочайшую волю. Он любил, чтобы стол был накрыт по всем правилам, чтобы приборы лежали на своих местах, и если кто-то из гостей нарушал порядок, он долбил по стулу бутылочкой до тех пор, пока виновный не исправлял ошибку. Сосредоточенно насупив брови, он явно пытался следить за ходом беседы. И тужился от напряжения.

— По-моему, он какает, — шепнула Зоэ Гортензии.

Марсель положил в каждую тарелку подарок. Детям — по купюре в двести евро. Гортензия, Гэри и Зоэ разинули рты, достав из конвертов по большой желтой банкноте, сложенной пополам. Зоэ чуть не спросила: «А они настоящие?» Гортензия сглотнула и встала из-за стола, поцеловать Марселя и Жозиану. Гэри смущенно посмотрел на мать: не стоит ли отказаться? Ширли покачала головой — молчи, а то Марсель рассердится.

Филипп получил в подарок бутылку «Шато Шеваль Блан», премьер Гран крю класса А, Сент-Эмильон, 1947 год. Бережно поворачивая бутылку, он разглядывал ее, а Марсель рассказывал, как описывал вино владелец винного погреба: «Насыщенный рубиновый цвет, тонкий, изысканный, бархатный вкус. Виноград из терруара с гравийно-песчаной почвой, гравий днем накапливает тепло, а ночью отдает его ягодам». Филипп, улыбаясь, склонился в легком поклоне и пообещал, что они разопьют это вино вместе, на десятилетие Младшего.

Марсель Младший звучно рыгнул в знак согласия.

В тарелки Жозефины и Ширли Марсель положил по браслету белого золота, украшенному тридцатью гранеными алмазами, а в тарелку Жозианы — клипсы из крупных серых таитянских жемчужин с бриллиантами. Ширли начала спорить, она не могла принять такой дорогой подарок. Ни в коем случае. Марсель заявил, что уйдет из-за стола, если она откажется. Что для него это будет оскорбление. Она настаивала — он не уступал, она упрямилась — он упорствовал, она отнекивалась — он стоял на своем.

— Обожаю изображать Деда Мороза, у меня полный мешок подарков, надо же его время от времени вытряхивать!

Жозиана задумчиво гладила сережки.

— Ну, это слишком, дружок! Я буду похожа на новогоднюю елку!

Жозефина прошептала:

— Марсель, ты с ума сошел.

— Сошел с ума от счастья, Жози. Ты не представляешь, как я рад, что вы пришли, какой это для меня подарок. Я и не мечтал… Ты гляди-ка, малышка Жози, да я никак сейчас разревусь!

Голос его дрожал, глаза увлажнились, он моргал и морщил нос, не в силах справиться с переполнявшими его чувствами. У Жозефины тоже перехватило дыхание, а Жозиана украдкой всхлипнула.

И тут неожиданно выступил Младший. Он мигом разогнал тоску, изо всех сил стукнув бутылочкой по стулу, что явно означало: хватит нюни распускать, мне скучно, я требую действия!

Все удивленно обернулись к нему. Он широко улыбнулся и вытянул шею, словно предлагая поговорить.

— Кажется, он хочет что-то сказать, — удивился Гэри.

— Смотри, как шею тянет! — отозвалась Гортензия, отметив про себя, что малыш от этого выглядит сущим уродом: шея длинная, тощая, рот разинут, глаза вытаращены…

— С ним все время надо разговаривать, иначе он скучает… — вздохнула Жозиана.

— Это, наверное, выматывает, — произнесла Ширли.

— К тому же ему не расскажешь какую-нибудь ерунду, он начинает злиться! Его надо насмешить, удивить или научить чему-нибудь новому.

— Вы уверены? — спросил Гэри. — Он слишком маленький, чтобы вас понимать.

— Я тоже себе это каждый раз говорю и каждый раз удивляюсь!

— Представляю, как вы устали, — посочувствовала Жозефина.

— Погодите! — сказал Гэри. — Я сейчас скажу ему что-нибудь такое, чего он точно не поймет.

— Давай-давай, — подзадорил его Марсель, уверенный во врожденной мудрости своего отпрыска.

Гэри задумался, вспоминая что-нибудь умное — испытать сорванца. «До чего же у него забавная мордашка!» — не удержался он от мысли. Малыш не спускал с него глаз и взволнованно покрикивал от нетерпения.

— Придумал! — ликующе воскликнул Гэри. — Этого уж ты, старичок, точно не поймешь, сколько ни пытайся!

Младший поднял подбородок, как гладиатор, принимающий вызов, и выставил перед собой бутылочку, будто щит.

— Обезглавленный евнух рассказывает истории без заглавия и конца, — произнес Гэри по слогам, словно диктовал безграмотному ученику.

Марсель Младший слушал его, наклонившись вперед, вытянув шею, напряженный и сосредоточенный. На секунду он замер, сдвинув бровки, на щеках выступили красные пятна, он заурчал, заворчал — и вдруг обмяк, откинул голову назад и звонко расхохотался, захлопал в ладоши, затопотал ножками в знак того, что все понял, и провел ребром ладони по горлу и ниже пояса.

— Он на самом деле понял, что я сказал? — спросил Гэри.

— Безусловно, — ответствовал Марсель Гробз, с ликующим видом разворачивая салфетку. — И ему есть от чего хохотать, шутка и впрямь смешная!

Гэри ошарашенно уставился на рыжеволосого розового малыша в голубых ползунках, смеющийся взгляд которого ясно говорил: давай еще, еще расскажи, рассмеши меня, мне скучно от всяких детских штучек, ей-богу скучно.

— С ума сойти! — выдавил Гэри. — This baby is crazy!

— Кррезззи! — повторил Младший, пуская слюни на ползунки.

— Этот мелкий просто гений! — вскричала Гортензия.

Услышав слово «гений», малыш довольно заурчал и в подтверждение того, что она совершенно права, указал бутылочкой на люстру и отчетливо произнес:

— Лампа…

Заливисто рассмеялся, глядя на их изумленные лица, лукаво сощурил глазки и добавил:

— Light!

— Ничего себе…

— Невероятно! Я же вам говорил! — воскликнул Марсель. — А вы мне не верили!

— Luz… — продолжал Младший, по-прежнему указывая на свет.

— Еще и по-испански! Ну и ребенок!

— Deng!

— А, ну это уже просто лепет, — успокоилась Ширли.

— Нет, — поправил ее Марсель, — это «солнце» по-китайски!

— Караул! — вскричала Гортензия. — Мелкий к тому же полиглот!

Младший ласково посмотрел на Гортензию: благодарил, что она по достоинству оценила его заслуги.

— Какой же это мелкий, он просто великан! Смотри, какие у него ручищи и ножищи! — Гэри восхищенно присвистнул.

— Шушу! — завопил Младший, брызгая в его сторону водой из бутылочки.

— Это что значит? — спросил Гэри.

— Дядюшка по-китайски. Он тебя избрал в дядья!

— Можно взять его на ручки? — спросила Жозефина, вставая. — Я так давно не держала на руках младенца, а такого ребенка хочется рассмотреть поближе!

— Ты, главное, не привыкай, — буркнула Зоэ.

— Что, не хочешь маленького братика? — насмешливо спросил Марсель.

— А кто будет отцом, простите за нескромный вопрос? — поинтересовалась Зоэ, испепелив мать взглядом.

— Зоэ… — пролепетала Жозефина, теряясь перед напором дочери.

Она подошла к Жозиане, которая взяла на руки Младшего, и, склонившись над ним, собиралась поцеловать в рыжие кудряшки. Младший уставился на нее, сморщился и звучно срыгнул морковным пюре на рубашку Жозефины и шелковую блузку Жозианы.

— Ты что, Младший? — рассердилась Жозиана и шлепнула его по спине. — Жозефина, простите…

— Ничего страшного, — ответила Жозефина, вытирая пятно. — Это значит, у него хорошо работает желудок.

— Конфетка, он тебя тоже всю облил! — сказал Марсель, забирая у нее малыша.

— Словно он в вас обеих нарочно целился, — засмеялась Зоэ. — И правильно, представляю, как ему надоело, что все непременно хотят его целовать и тискать. Детей надо уважать, нечего к ним лезть без разрешения.

— Пойдемте в ванную, приведем себя в порядок? — предложила Жозефине Жозиана.

— Тем более что это дело начинает жутко вонять, — заметила Гортензия, зажимая нос. — Никогда не заведу ребенка, от него столько вони!

Младший обиженно посмотрел на нее: «А я-то считал тебя своим другом!»

В спальне Жозиана предложила Жозефине взять одну из ее чистых блузок. Та согласилась и стала раздеваться, смеясь:

— Это не отрыжка, а извержение какое-то! Вам надо было назвать сына Везувием!

Жозиана достала из шкафа две белые блузки с кружевным жабо, одну протянула Жозефине. Та поблагодарила.

— Не хотите принять душ? — смущенно предложила Жозиана.

Она вдруг поняла, что белое кружевное жабо совсем не в стиле Жозефины.

— Нет, спасибо… у вас просто поразительный сын!

— Иногда я сомневаюсь, нормальный ли он… Уж очень опережает свой возраст!

— Он мне напомнил одну историю… В Средние века ребенок защитил свою мать на суде. Женщину обвиняли в том, что она зачала дитя во грехе, отдавшись мужчине, который не был ее мужем. Ее должны были сжечь заживо, но она предстала перед судьей с ребенком на руках.

— Сколько ему было лет?

— Столько же, сколько вашему. И вот мать высоко подняла ребенка и обратилась к нему: «Возлюбленный мой сын, из-за вас я должна принять смерть, которой не заслуживаю, но кто поверит правде?»

— И что дальше?

— «Ты не умрешь по моей вине, — провозгласил ребенок. — Я знаю, кто мой отец, и знаю, что на тебе нет греха». При этих словах все кумушки, что присутствовали на суде, разинули рот от изумления, а судья, решив, что не расслышал, попросил ребенка разъяснить его слова. «Нельзя отправлять ее на костер, — провозгласил тот, — ибо если предавать огню всех, кто имел дело не только с законным мужем или женой, никто из присутствующих не избежит этой кары!»

— Он так хорошо говорил?

— Так написано в книге… А в конце он добавил: «И я лучше знаю моего отца, чем вы вашего», — чем заткнул рот судье, который тут же оправдал мать.

— Вы придумали эту историю, чтобы меня успокоить?

— Нет! Я прочла ее в одном из романов о рыцарях Круглого стола.

— Хорошо быть ученой. Я-то недалеко продвинулась в учебе.

— Зато вы знаете жизнь. И это полезней любого диплома!

— Вы добрая. Но мне иногда не хватает культуры, образования. И это уже не наверстаешь!

— Да почему же? Всегда можно наверстать, это точно, как дважды два — четыре!

— Это даже я знаю…

И Жозиана, успокоившись, шутливо пихнула Жозефину в бок. Та от удивления замешкалась — и дала сдачи.

Так они подружились.

Сидя на кровати и застегивая одинаковые блузки с жабо, они говорили обо всем на свете. О маленьких детях и детях взрослых, о мужчинах, которых считали большими и сильными, а они оказались маленькими и слабыми, и о том, что случается и наоборот. О, эти разговоры ни о чем… Просто чтобы узнать друг друга, одной фразой вызвать на откровенность или закрыть тему, поймать быстрый взгляд из-под пряди волос, улыбку — скупую или щедрую. Жозиана поправила жабо на блузке Жозефины. В спальне царили мир, покой и нежность.

— Хорошо у вас…

— Спасибо, — сказала Жозиана. — Знаете, я побаивалась этого обеда. Не хотела с вами встречаться. Я вас представляла совсем не такой…

— А какой? Вроде моей матери? — улыбнулась Жозефина.

— Да, я недолюбливаю вашу мать.

Жозефина вздохнула. Она не хотела плохо говорить об Анриетте, но при этом вполне понимала чувства Жозианы.

— Она обращалась со мной как со служанкой!

— Вы очень любите Марселя, правда? — вполголоса спросила Жозефина.

— О, да! То есть полюбила-то не сразу. Он был слишком нежный, мне прежде приходилось иметь дело со злыми, грубыми людьми. В благородство я не верила. А потом… у него такая чистая душа, что я под его взглядом будто в роднике отмываюсь. Он все мои беды с меня смыл. От любви я стала лучше, добрее.

Жозефина подумала о Филиппе. Когда он смотрит на меня, я чувствую себя могучей, прекрасной, отважной. Ничего больше не боюсь. Десять с половиной минут счастья… она непрерывно прокручивала в голове фильм о поцелуе над индейкой.

Она покраснела и вернулась мыслями к Марселю.

— Он так долго был несчастен с моей матерью… Она ужасно с ним обращалась. Мне было больно за него. Да и мне куда лучше живется с тех пор, как я перестала с ней общаться.

— Давно?

— Уже года три. Как раз когда ушел Антуан…

Жозефина вспомнила отвратительную сцену дома у Ирис: мать тогда просто раздавила ее своим презрением. Бедная моя дочь, не способна ни мужа удержать, даже такого жалкого, ни денег заработать, ни добиться успеха, как же ты теперь будешь выкручиваться одна с двумя детьми? В тот вечер Жозефина взбунтовалась. Выплеснула все, что накопилось в душе. С тех пор они ни разу не виделись.

— А моя мать умерла. Если такую можно назвать матерью… Ни ласки, ни поцелуя, одни тычки да ругань! Но на похоронах я плакала. Горе, оно как любовь, контролю не поддается. Перед открытой могилой на кладбище я думала о том, что это была моя мать, что какой-то мужчина любил ее и сделал ей детей, что она смеялась, пела, плакала, надеялась… Она вдруг стала для меня человечней.

— Знаю, я иногда говорю себе то же самое. Что надо бы помириться, пока не поздно.

— Вы с ней поосторожней! Так окрутит, живо в дураках останетесь…

— Я и так всю жизнь в дурах живу.

— Ну нет! — запротестовала Жозиана. — Это не про вас! Я читала вашу книгу, она уж точно не дурой писана!

Жозефина улыбнулась.

— Спасибо. Почему я вечно в себе не уверена? Может, это такая женская болезнь, а?

— Наверное, я знаю мало мужчин, которые в себе сомневаются… или они умеют это скрывать.

— Можно задать вам нескромный вопрос? — спросила Жозефина, глядя в глаза Жозиане.

Жозиана кивнула.

— Вы собираетесь с Марселем официально пожениться?

Жозиана удивленно поглядела на нее, потом резко мотнула головой.

— Зачем нам себя окольцовывать? Чай, не голуби!

Жозефина рассмеялась.

— А теперь моя очередь задать нескромный вопрос, — объявила Жозиана, хлопнув ладонью по покрывалу. — Если вам неприятно, не отвечайте, ладно?

— Ладно, — сказала Жозефина.

Жозиана набрала побольше воздуху и выпалила:

— Вы любите Филиппа, да? И он вас, это уж точно.

Жозефина подскочила как ужаленная:

— А что, так заметно?

— Ну, во-первых, вы очень похорошели… А это значит, ищи мужчину! Где-то рядом прячется в засаде.

Жозефина покраснела.

— А потом, вы так стараетесь не смотреть друг на друга, ни словом не перемолвиться, что хочешь не хочешь, а заметишь! Попробуйте вести себя естественно, будет не так бросаться в глаза. Я за ваших дочек беспокоюсь, мне-то он нравится, такому можно доверять. А уж красавец! Прямо пальчики оближешь!

— Он муж моей сестры, — выдавила Жозефина.

Я только это и твержу, когда говорю о нем. Пора бы придумать что-нибудь новенькое! Так ведь и имя его забуду, останется только «муж моей сестры».

— Тут уж ничего не поделаешь! Любовь приходит, не постучавшись. Она пронзает, лезет напролом, сметает все на своем пути… К тому же, глядя на вас, трудно заподозрить, что вы вешались ему на шею!

— Нет, конечно!

— Наоборот, изо всех сил давали задний ход!

— И до сих пор даю!

— Глядите, не перестарайтесь! Ведь если все развалится, заново не склеишь!

— А если это будет продолжаться, я сама развалюсь на части.

— Да ладно вам, в жизни так мало радостей, не надо все усложнять! Я спрошу про вас у мадам Сюзанны. Оставьте мне прядь волос, она ее потрогает и скажет, получится у вас или нет.

И Жозиана принялась расписывать таланты и добродетели мадам Сюзанны. А Жозефина — отнекиваться и морщить нос: нет-нет, я, знаете, не люблю гадалок.

— Ох, она бы обиделась, если бы ее назвали гадалкой. Она — ясновидящая.

— И потом, я не хочу все знать наперед. Неизвестность так прекрасна…

— Да вы в облаках витаете… Ладно! Я вас понимаю. Только будьте осторожны с девочками. Особенно с младшей, она прямо укусить готова.

— Да, что называется, переходный возраст. В самом разгаре. Остается только перетерпеть это несчастье! По Гортензии знаю. Однажды вечером они засыпают пухлыми ангелочками, а утром просыпаются чертями рогатыми.

— Вам виднее…

Жозиана, казалось, думала совсем о другом.

— Жалко, что вы не хотите встретиться с мадам Сюзанной. Она предсказала смерть вашего мужа. «Зверь с зубастой пастью…» Его ведь крокодил сожрал, так?

— Я сама так думала, но вот недавно в метро…

И Жозефина рассказала все. Про человека в красной водолазке, со шрамом и закрытым глазом, которого видела в метро, про открытку из Кении. Она полностью доверилась Жозиане. Та внимательно слушала, не сводя с нее ласковых, добрых глаз и задумчиво поглаживая белое жабо.

— Думаете, мне привиделось?

— Нет… но мадам Сюзанна видела его в пасти крокодила, а она редко ошибается. Не самая заурядная смерть, согласитесь.

— Да уж! Единственная незаурядная вещь, которая с ним случилась в жизни.

Жозефина нервно рассмеялась — и, смутившись, осеклась.

— Может, она правда его видела в пасти крокодила, но он не умер? — предположила Жозиана.

— Думаете, он сумел вырваться?

— Тогда было бы понятно, откуда закрытый глаз и шрам…

Жозиана на мгновение задумалась, потом, словно вдруг что-то поняв, воскликнула:

— Так вот зачем вы искали эту женщину, Милену!.. Спросить, нет ли у нее каких-нибудь известий о нем?

— Она была любовницей моего мужа. Если он нам написал, то ей наверняка написал тоже. Или позвонил…

— Я знаю, что она недавно звонила Марселю. Она часто говорит о ваших девочках. Спрашивает, как у них дела. Узнала у него ваш адрес, чтобы послать поздравительную открытку.

— Она чтит традиции. Я заметила, что таким вещам чаще придают значение, когда живут за границей. Во Франции об этом обычно забывают. Значит, у Марселя есть ее адрес…

— Он записал его на бумажке, сегодня утром мне показывал. Боялся, что забудет вам его дать.

Она встала, поискала на столике у изголовья кровати, нашла какой-то листок, взглянула на него и протянула Жозефине.

— По-моему, это он. Во всяком случае, это у Марселя были последние сведения о ней. Она ему иногда звонит, когда у нее какие-то проблемы…

— И вам это не нравится?

Жозиана улыбнулась и пожала плечами.

— Она хитрая девица… Вот я ей и не доверяю. Знаете, большие деньги всем к лицу… И мой плюшевый мишка в веночке из банкнот покажется прекрасным, как Аполлон!

На обратном пути — Филипп отвез их домой — Жозефина сказала, что ей очень понравилась Жозиана. Раньше, забегая изредка в контору Марселя на проспекте Ниель, она видела в ней всего лишь секретаршу — ну, сидит за столом какая-то женщина и жует жвачку. В придачу мать называла ее не иначе, как «эта грязная секретутка», — злобно, словно выплевывая каждый слог. Поэтому к образу манекена из приемной добавился другой: доступной, продажной, размалеванной куклы. А все наоборот, вздохнула она. Она добрая, мягкая, внимательная. Нежная.

Ширли и Гэри пошли прогуляться по кварталу Маре. Она возвращалась домой с Филиппом, девочками и Александром. Филипп молча вел большой седан. По радио передавали концерт Баха. Александр и Зоэ болтали на заднем сиденье. Гортензия тихонько поглаживала конверт с двумястами евро. Мокрый снег шлепался на лобовое стекло мутными кляксами, а дворники мерно и неотвратимо стирали их.

За окном проплывали озябшие деревья, увешанные яркими лампочками — рождественская иллюминация Елисейских Полей и улицы Монтеня. Рождество! Новый год! Первое января! Сколько ритуалов, сколько поводов украсить продрогшие деревья гирляндами! А мы — словно семья, которая воскресным вечером возвращается из гостей. Дети поиграют, мы приготовим ужин. Все только встали из-за стола, есть никто не хочет, но надо себя заставить. Жозефина закрыла глаза и улыбнулась. Даже мечты у меня такие супружески-добропорядочные, никакого порока. Скучная я женщина. Без всякой фантазии. Скоро Филипп вернется в Лондон. Завтра или послезавтра он поедет в клинику навестить Ирис. Что он ей рассказывает? Нежен ли он? Обнимает ли ее? А она? Как ведет себя она? И всегда ли с ними Александр?

Теплая, ласковая рука Филиппа легла на ее руку, погладила. Она сжала в ответ его пальцы — но тут же высвободилась, испугавшись, что заметят дети.

В холле они столкнулись с Эрве Лефлок-Пиньелем: тот бежал за своим сыном Гаэтаном с криком: «Вернись, вернись не-мед-лен-но, я сказал немедленно!» Он промчался мимо них, не останавливаясь, распахнул дверь и выскочил на улицу.

Они прошли через холл, вызвали лифт.

— Видал, какой встрепанный? — прошептала Зоэ. — А обычно весь из себя такой важный!

— Вид у него вообще малахольный, не хотел бы я быть на месте его сына, — чуть слышно ответил Александр.

— Тихо, они возвращаются! — прошипела Гортензия.

Эрве Лефлок-Пиньель шагал по просторному холлу, волоча сына за воротник рубашки. Он остановился у большого зеркала и заорал:

— Посмотри на себя, маленький засранец! Я запретил тебе к ней прикасаться!

— Но я просто хотел, чтобы она прогулялась! Она тоже скучает, даже она! У нас все дохнут со скуки! Никому ничего нельзя! И меня достали эти одинаковые цвета, я хочу носить рубашки в клетку! В клетку!

На последних словах он уже кричал. Отец сильно встряхнул его, чтобы заставить замолчать, и мальчик в испуге закрылся от него руками. При этом на пол упал какой-то круглый коричневый предмет. Эрве Лефлок-Пиньель завопил:

— Смотри, что ты сделал! Подними сейчас же!

Гаэтан наклонился, поднял круглую штуку и, стараясь не приближаться — вдруг ударит — протянул ее отцу. Эрве Лефлок-Пиньель схватил ее, ласково положил на ладонь и погладил.

— Она не двигается! Ты убил ее! Ты ее убил!

Он склонился над штукой и тихо заговорил с ней.

Жозефина, Филипп и дети наблюдали всю сцену в зеркале, оставаясь незамеченными. Филипп знаком приказал не шуметь. Они побыстрей скрылись в подъехавшем лифте.

— Во всяком случае, это тот самый Лефлок-Пиньель, которого я знал. Ни капли не изменился. Господи, до чего иногда доходят люди! — сказал Филипп, закрывая за собой дверь квартиры.

— Люди доходят до ручки, — вздохнула Жозефина. — Всюду сплошная агрессия. Я каждый день ее чувствую — на улице, в метро… мы словно совсем перестали выносить друг друга. Жизнь давит нас, как каток, и мы уже готовы толкнуть под него ближнего, лишь бы самому уцелеть. Заводимся из-за любого пустяка, готовы друг другу горло перегрызть. Страшно… Раньше я так не боялась.

— Как подумаешь, каково приходится бедному мальчишке, мороз по коже…

Они сидели на кухне; девочки и Александр включили телевизор в гостиной.

— Сколько ненависти было в его голосе… Я думала, он его убьет.

— Ну уж, не преувеличивай!

— Да точно тебе говорю! Я чувствую ненависть, она витает в воздухе. Тут все ею пропитано.

— Ладно! Давай откроем бутылку хорошего вина, наварим макарон и выбросим все из головы! — Филипп обнял ее за плечи.

— Не уверена, что получится, — вздохнула Жозефина, напрягшись. Дурные предчувствия сгущались, окутывали ее, накрывали черным плащом. Она теряла устойчивость. Она ни в чем не была уверена. И ей больше не хотелось прижаться к нему и все забыть.

— Расслабься, ну снесло крышу у человека, с кем не бывает. Никогда не поведу тебя на футбол. Ты там с ума сойдешь!

— Я плачу, когда вижу по телевизору рекламу «Рикоре»! Мне всегда хотелось такую семью, как у них…

Она повернулась к нему с дрожащей улыбкой, пытаясь выразить свое отчаяние и бессилие.

— Я здесь, я не дам тебя в обиду… со мной тебе нечего бояться, — сказал он, привлекая ее к себе.

Жозефина рассеянно улыбнулась. Она думала о другом. Было что-то знакомое в сцене, развернувшейся на ее глазах. Злоба, резкий голос, замах руки, похожий на летящий по ветру шарф. Она порылась в памяти, но ничего не смогла вспомнить. Однако смутное ощущение угрозы не уходило. Еще какая-нибудь тайна из детства? Опять ее ждет новая драма? Сколько детских драм надо вычеркнуть из памяти, чтобы больше не страдать? За тридцать лет она забыла, что мать хотела ее утопить. А сегодня вечером в холле, среди зеркал и растений в горшках, перед ней замаячила новая опасность. Какая-то грозная, зыбкая тень, какая-то нотка, от которой у нее кровь застыла в жилах. Всего лишь нотка… Она поежилась. Никто не сможет понять, что за незримая опасность мне грозит. Каким словом передать тот призрачный страх, который окружает меня, обвивает кольцами?.. Я одинока. Никто не может мне помочь. Никто не может понять. Мы все одиноки. Хватит тешить себя сладкими сказочками и искать спасения в объятиях красавцев. Это не выход.

— Жозефина, что происходит? — В глазах Филиппа мелькнула тревога.

— Не знаю…

— Мне ты можешь рассказать все, ты же знаешь.

Она тряхнула головой. Внезапно, как кинжалом, ее пронзило понимание того, что она одинока и что ей грозит опасность. Бог знает, откуда взялась такая уверенность. Она сердито взглянула на Филиппа. И с чего это он так уверен в себе? И во мне тоже? Уверен, что в нем мое счастье? Если бы все было так просто! Его забота вдруг представилась ей наглым вторжением в ее личную жизнь, а тон, которым он предложил помощь, показался высокомерным до наглости.

— Ошибаешься, Филипп. Ты не решишь моих проблем. Ты сам для меня проблема.

Он изумленно уставился на нее:

— Что это на тебя нашло?

Она заговорила, глядя в пустоту широко раскрытыми глазами, словно читала большую книгу — великую книгу истины.

— Ты женат. На моей сестре. Скоро ты вернешься в Лондон; перед отъездом навестишь Ирис, это нормально, она твоя жена, но она еще и моя сестра, и это ненормально.

— Жозефина! Остановись!

Она знаком велела ему замолчать и продолжала:

— Между нами ничего не может быть. Никогда. Мы все выдумали. Мы жили в сказке, красивой рождественской сказке, но… я сейчас вернулась на землю. Не спрашивай меня как, я сама не знаю.

— Все эти дни… мне казалось…

— Все эти дни я жила как во сне. А теперь проснулась.

Так вот какая беда подстерегала ее, словно убийца с ножом? Она должна отказаться от него, так надо, но каждое слово, отсекавшее его, было ударом лезвия в сердце. Она отступила на шаг, потом еще и отчеканила:

— И не пытайся спорить! Даже ты не сможешь ничего изменить. Ирис всегда будет стоять между нами.

Он смотрел на нее так, словно видел впервые — впервые видел такую Жозефину, жесткую, полную решимости.

— Даже не знаю, что сказать. Может, ты и права… А может, нет.

— Очень боюсь, что права.

Она отошла еще дальше и в упор смотрела на него, скрестив руки на груди.

— По-моему, лучше все кончить сразу, одним ударом… чем жариться на медленном огне.

— Ну, если ты так хочешь…

Она молча кивнула и обхватила себя руками — чтобы не тянулись к нему… Отошла еще дальше, и еще. Внутри нее все молило: ну возмутись, заставь меня замолчать, заткни мне рот, обзови чокнутой, дурой набитой, милая моя, любимая дурочка, зачем ты говоришь это, дурочка, опомнись. Он неподвижно и угрюмо смотрел на нее, и в его взгляде читалось все, что случилось за последние дни, проведенные вместе: пальцы, сплетенные под обеденным столом, быстрые, тайные ласки в коридоре, у двери, у вешалки, поцелуи, застывшие на губах, и тот долгий-долгий поцелуй у плиты, со вкусом чернослива, фарша и арманьяка… Образы пролетали в его взгляде, как немое черно-белое кино: вся их история прошла перед ней в его глазах. Потом он моргнул, фильм кончился, он провел руками по волосам, чтобы не коснуться ее, и молча вышел. На миг задержался на пороге, собираясь что-то сказать, но сдержался и закрыл за собой дверь.

Из комнаты донесся его голос:

— Алекс, программа изменилась, мы едем домой.

— Но мы еще «Симпсонов» не досмотрели, пап! Всего десять минут осталось!

— Нет! Сейчас же! Надевай пальто.

— Десять минут, пап!

— Александр…

— Да ну тебя…

— Александр!

Он повысил голос. Властно, грубо. Жозефина вздрогнула. Ей незнаком был этот голос. Незнаком этот мужчина, отдававший приказы и требовавший повиновения. Она вслушалась в тишину, она вся превратилась в слух, надеясь, что вот сейчас откроется дверь, он войдет, он скажет: «Жозефина…»

Дверь приоткрылась. Жозефина подалась навстречу…

В кухню просунулась голова Александра.

— Досданья, Жози, — пробормотал он, отводя взгляд.

— До свиданья, мой хороший.

Хлопнула входная дверь. «Куда это они? — крикнула из гостиной Зоэ. — Мы же “Симпсонов” не досмотрели!»

Жозефина закусила кулак, чтобы не завыть от тоски.

Наутро в почте оказалась открытка от Антуана. Отправленная из Момбасы. Написанная толстым черным фломастером.

«С Рождеством вас, милые мои девочки. Постоянно думаю о вас и очень вас люблю. Мне уже лучше, но к путешествиям я пока не готов и приехать не смогу. Желаю вам в Новом году много-много приятных сюрпризов, любви и удачи. Поцелуйте за меня маму. До скорой встречи.
Ваш любящий папочка».

Жозефина внимательно изучила почерк: да, писал Антуан. Черточка от «Ж» у него всегда была ниже, чем надо, словно ему лень дотащить ее до середины, а «З» скручено не хуже, чем забинтованные ступни китаянок.

Потом она взглянула на штемпель: 26 декабря. Тут уж не скажешь, что письмо завалялось на почте. Она несколько раз перечитала открытку. Одна, наедине с почерком Антуана. Ширли и Гэри накануне вернулись поздно, девочки тоже еще спали. Она положила открытку на столик у входной двери, на виду, и пошла на кухню выпить чаю. Облокотившись на стол, она ждала, когда забулькает желто-зеленый электрический чайник, и тут ей в голову пришла мысль: а почему Антуан не дает возможности с ним связаться?

Уже второй раз он шлет письмо без обратного адреса. Хоть какого-нибудь: ни «до востребования», ни электронной почты, ни номера телефона, ни названия отеля. Может, он опасается, что его найдут и потребуют отчета? Или так обезображен, что боится вызвать отвращение? Или он живет в парижском метро? Если он живет в Париже, может, он отсылает письма своим приятелям из кафе «Крокодил» в Момбасе, чтобы их отправляли оттуда и девочки верили, будто он еще там? Или все это розыгрыш и он мертв, на самом деле мертв? Но тогда… кто решил его оживить? И зачем?

Чтобы напугать ее? Вытянуть из нее денег? Она теперь богата. А когда газеты пишут об успехе книги, они всегда упоминают миллионные гонорары автора.

Может, он узнал, что она — настоящий автор «Такой смиренной королевы»? Если он не погиб, то читает газеты. Или читал их в тот момент, когда Гортензия устроила скандал на телевидении. А если так, то нет ли связи между нападением на нее и появлением Антуана? Ведь случись с ней беда, все состояние перейдет по наследству девочкам. Девочкам и Антуану.

Нет, это бред, сказала она себе, глядя, как бурлит вода в чайнике. Антуан бы мухи не убил! Но ведь слабый всегда видит себя в мечтах крутым и сильным — так он спасается от реальности, от давления жизни, от неизбежного признания своей беспомощности. А в нынешнем обществе насилие — единственный способ самоутверждения. Если до Антуана дошли слухи о моем успехе, он наверняка воспринял это как личное оскорбление. Я, Жозефина, не от мира сего, средневековая дурочка, вечно сидевшая у него на шее, преуспела в жизни, став для него живым упреком, напоминанием о его собственных неудачах. В нем развился комплекс неполноценности, желание уничтожить источник фрустрации, а значит, устранить меня. Человек, загнанный в угол, моментально решает подобное уравнение.

Антуан верил в успех, в легкий успех. Он не верил ни в Бога, ни в Человека, он верил только в себя. В ослепительного Тонио Кортеса. Ружье у бедра, нога в солдатском ботинке на трупе антилопы, вспышка фотоаппарата — увековечить его славу. Сколько раз я ему говорила, что надо терпеливо строить себя и свое будущее. Не перепрыгивать через ступеньки. Успех приходит изнутри. Он не возникает по мановению волшебной палочки. Если бы не долгие годы исследований, мой роман не стал бы живым, играющим тысячей деталей, каждая из которых отдается в душе читателя. Да, все дело в душе. В душе скромной, терпеливой, ученой исследовательницы. Наше общество не верит в душу. Не верит в Бога. Не верит в Человека. Оно упразднило большие буквы и все пишет с маленькой, внушая слабым горечь и отчаяние, а остальным — желание бежать куда глаза глядят. Мудрые охвачены тревогой, но, сознавая свое бессилие, отступают в сторону, а на их место приходят жадные глупцы.

Да, но… почему он тогда убил мадам Бертье? Потому что на ней была такая же шляпка и он в темноте перепутал? Это возможно, только если он во Франции уже давно. Шпионит за мной, следит, знает мои привычки.

Она прислушалась к песне пузырьков в чайнике — медленное крещендо закипающей воды, затем сухой щелчок, — и залила кипятком черные листья чая. Чай надо заваривать ровно три с половиной минуты, учила Ширли. Если больше, он будет горьким, если меньше — безвкусным. Детали очень важны, важны во всем, не забывай, Жози.

Есть одна деталь… одна маленькая деталь не вписывается в картину. Я ее даже не увидела, а почувствовала. Она снова перебрала в уме события прошедших дней. Антуан. Мой муж. Умер в сорок три года, шатен, среднего роста, тридцать девятый размер ноги, на людях начинает обильно потеть, страстный поклонник Жюльена Лепера и его передачи «Вопросы для чемпиона», белокурых маникюрш, африканских бивуаков и ручных хищников. Мой муж, продававший карабины, никогда их не заряжая. В «Ганмене» его ценили за покладистый характер, хорошие манеры и умение поддержать разговор. Что-то не срастается. Со вчерашнего вечера у меня все в голове перепуталось.

Она постояла, грея руки над чайником, размышляя об Антуане, затем о человеке в красной водолазке, с закрытым глазом и со шрамом…

Антуан не убийца. Да, Антуан — слабый человек, но он не желает мне зла. Я живу не в дешевом детективе, а в своем обычном мире. Надо успокоиться. Возможно, он и правда в Париже, следит за мной, но не смеет подойти. Не хочет звонить в дверь — «здрасьте, это я!». Хочет, чтобы я сама нашла его, обогрела, накормила и спать уложила. Как обычно.

На перроне в метро…

Встретились два поезда.

Почему именно на шестой линии, по которой она ездит постоянно? Она любила эту линию, словно летящую над крышами Парижа, над слуховыми окнами, над кусочками жизни. Тут целуются влюбленные, там мелькает чья-то седая борода, женщина расчесывает волосы, ребенок макает тост в кофе с молоком. Эта линия играет с городом в чехарду, раз — прыгает вверх выше домов, два — вниз, раз — я тебя вижу, два — уже нет. Огромная гремящая змея, Лох-Несское чудовище Парижа. Она любила спускаться на станции «Трокадеро» или «Пасси», а в хорошую погоду — пройтись по мосту до станции «Бир-Хаким», через скверик, где поцелуи влюбленных отражаются в рыжем текучем зеркале Сены.

Она бросилась в прихожую за открыткой и прочитала адрес. Их адрес. Их нынешний адрес. Написанный его собственной рукой. А не надписанный сверху сердобольной почтовой дамой.

Он знал, где они живут.

Человек в красной водолазке оказался на шестой линии не случайно. Он выбрал ее потому, что был уверен: однажды они встретятся.

Спешить ему было некуда.

Она отхлебнула из чашки и поморщилась. Ну и горечь! Слишком долго заваривался.

В кухне зазвонил телефон. Она ответила не сразу. Вдруг это Антуан? Если он знает их адрес, то, наверное, и номер телефона тоже? Да нет, меня же нет в открытых списках абонентов! Успокоившись, она сняла трубку.

— Вы меня еще помните, Жозефина, или совсем забыли?

Лука! Она изобразила радость.

— Здравствуйте, Лука! Как у вас дела?

— Вы — сама любезность.

— Как провели праздники?

— Ненавижу это время… Все считают, что непременно должны целоваться и жарить вонючих индеек…

Она ощутила во рту вкус индейки и закрыла глаза. Десять с половиной минут мимолетного счастья, когда разверзалась земля и рушились горы…

— Я встретил Рождество с одним мандарином и банкой сардин.

— В одиночестве?

— Да. Такая уж у меня привычка. Ненавижу Рождество.

— Люди порой меняют привычки… Если они счастливы.

— Какое пошлое слово!

— Ну, как знаете…

— А вы, Жозефина, судя по всему, отлично повеселились…

Голос у него был мрачный и тоскливый.

— Вас же это не волнует?

— А я и не волнуюсь, просто я вас знаю, Жозефина. Вы приходите в восторг от любой ерунды. И любите традиции.

Последняя фраза прозвучала несколько снисходительно, но она не стала придавать этому значения. Она не хотела ссориться, она хотела понять, что с ней происходит. Что-то уходило из ее души. Отмирало, отваливалось от сердца, словно старая болячка. Она заговорила об огне в очаге, о блестящих глазах детей, о подарках, о сгоревшей индейке; она даже упомянула фарш с творогом и черносливом, упиваясь опасной темой и собственной смелостью и ощутив лишь радость от своего двуличия и от внутренней свободы, которая неудержимо росла в ней. Она вдруг поняла, что больше не испытывает к нему никаких чувств. Чем больше она говорила, тем больше расплывался, уходил вдаль его образ. Красавчик Лука… Она трепетала, стоило ему взять ее руку и сунуть в карман своего синего полупальто с капюшоном… Красавчик Лука таял в тумане, превращаясь в неясный силуэт. Вот так — влюбляешься, а в один прекрасный день просыпаешься и понимаешь, что больше не любишь. Она прекрасно помнила, с чего все началось. Прогулка вокруг озера, разговор девушек, отдыхающих после бега, лабрадор, отряхивающийся после купания, и Лука, не слушающий ее. В этот день их любовь дала трещину. Поцелуй Филиппа у плиты лишь расставил все точки над «i». Сама того не заметив, она сменила одного мужчину на другого. Сняла с Луки пышный наряд и облачила в него Филиппа. Любовь к Луке испарилась. Гортензия была права: обернешься на миг, заметишь какую-то мелочь — и все, уже «неприкольно». Значит, все только иллюзия?

— Хотите, сходим в кино? Вы вечером свободны?

— Ну… дело в том, что приехала Гортензия, я хотела бы побыть с ней…

Наступило молчание. Он обиделся.

— Хорошо. Позвоните, когда освободитесь… когда у вас не будет более интересных дел.

— Лука, ради бога, мне самой обидно, но она так редко приезжает…

— Я все понимаю: нежное материнское сердце…

Его издевательский тон вывел Жозефину из себя.

— Как ваш брат, получше?

— Состояние стабильное.

— А-а…

— Вы вовсе не обязаны о нем справляться. Вы слишком вежливы, Жозефина. Слишком вежливы, чтобы быть искренней.

Она почувствовала, как в ней закипает гнев. С каждым словом он все больше становился чужим, непрошеным гостем, с которым ей совершенно не о чем разговаривать. Она с удивлением и даже с удовольствием отметила это новое для себя чувство. Достаточно использовать этот гнев как рычаг, и Лука будет сброшен за борт. Утонет в море ее безразличия. Она чуть помедлила.

— Жозефина? Вы меня слышите?

Тон был игривым, насмешливым. Она собрала все силы и нажала на рычаг.

— Вы правы, Лука, мне абсолютно наплевать на вашего брата, который обзывает меня клушей, а вы соглашаетесь!

— Он страдает, он не может приспособиться к жизни…

— Вам это нисколько не мешало вступиться за меня. Мне неприятно, что вы никогда меня не защищаете. И в придачу все это пересказываете мне. Вам как будто приятно меня унижать. Мне не нравится, как вы ко мне относитесь, Лука, если быть точной.

Долго сдерживаемые слова неудержимым потоком рвались наружу. Сердце ее колотилось, уши пылали.

— Ах-ах! Наша монашка бунтует!

Он заговорил в точности как брат!

— До свидания, Лука… — выдохнула она.

— Я вас обидел?

— Лука, думаю, вам не стоит больше звонить.

Она поняла, что взяла верх. Нарочито медленно, упиваясь своим расчетливым равнодушием, обронила:

— До свидания.

И повесила трубку. Долго смотрела на телефон, как на орудие преступления, поражаясь собственной отваге, чувствуя смутное уважение к этой новой Жозефине, способной бросить трубку, разговаривая с мужчиной. И это я? Я это сделала? Она расхохоталась. Я порвала с ним! Первый раз в жизни сама ушла от мужчины! Решилась! Я, кулема и недотепа, серая библиотечная крыса, которую можно бросить ради маникюрши, задавить долгами, оскорблять, которой все вертят как хотят, я это сделала!

Она подняла голову. Было слишком рано, чтобы говорить со звездами, но вечером она им все расскажет. Расскажет, как выполнила свое обещание: никто больше не посмеет вытирать об нее ноги, никто не посмеет презирать ее, никто не сможет безнаказанно ее оскорбить. Она сдержала слово.

И побежала будить Ширли, чтобы сообщить ей хорошую новость.

Анриетта Гробз вышла из такси, оправила платье из натурального шелка и, наклонившись к дверце, попросила водителя подождать. Тот в ответ буркнул, что делать ему больше нечего. Анриетта сухо пообещала солидные чаевые; тот кивнул, вертя ручку радиоприемника в поисках нужной волны. «Я ему предлагаю деньги, чтобы он просто посидел за рулем своей колымаги, а он еще недоволен! — ворчала Анриетта, впечатывая квадратные каблуки в гравий аллеи. — Чтоб вам провалиться, бездельники!»

Она приехала за дочерью. «Хватит уже, отдохнула, нечего киснуть в больничной палате, это уже распущенность, и ничего больше; собери вещи и готовься к выписке», — заявила она ей накануне по телефону.

Врачи дали согласие, Филипп оплатил счет, дома ждала верная Кармен.

— И что мне теперь делать? — спросила Ирис, устроившись на сиденье и положив руки на колени. — Ну, кроме маникюра, конечно.

Она сунула руки под сумочку, пряча обломанные ногти.

— Мне было хорошо в той комнатушке. Никто меня не беспокоил.

— Ты будешь бороться. Вернешь мужа, положение в обществе, свою красоту. Совсем себя запустила, кожа да кости! Безобразие! Тебя и обнять страшно, того гляди уколешься. Женщина, которая не следит за собой, — это женщина без будущего. Ты слишком молода для затворницы.

— Моя песенка спета, — сказала Ирис спокойно, словно констатируя факт.

— Не болтай языком! Займешься гимнастикой, почистишь перышки, подкрасишься и вернешь мужа. Мужчину заарканить нетрудно, достаточно простого танца живота. Учись вилять задом!

— Филипп… — вздохнула Ирис. — Он навещал меня из жалости.

Я его стесняю, подумала она. Он не знает, что со мной делать. Нельзя стеснять человека, если он тебя больше не любит. Надо сидеть тихо и не высовываться, чтобы оттянуть разрыв. Ждать, пока тебя забудут, забудут все обиды и претензии. И надеяться, что, когда гроза минует, тебя примут обратно.

— Постарайся!

— Не хочется…

— Нет уж, изволь разохотиться, не то кончишь как я — будешь ходить в кусачих кофтах с распродажи да закупаться банками тунца и зеленого горошка по сниженным ценам!

Ирис выпрямилась, в ее глазах мелькнул насмешливый огонек.

— Ты поэтому меня отсюда вытащила? Потому что у тебя кончились деньги и ты решила ими разжиться у Филиппа?

— О! Как я вижу, тебе лучше, почти оклемалась!

— Не часто ты приезжала ко мне в клинику. Не перетрудилась.

— Не люблю больницы.

— А тут вдруг явилась, потому что я тебе понадобилась, а вернее, понадобились деньги Филиппа. Противно!

— Противно, что ты махнула на себя рукой, а вот Жозефина живет припеваючи. Она тут ходила обедать к этому борову Марселю. Под ручку с твоим мужем!

— Я знаю, он мне говорил… Знаешь, он ведь ничего не скрывает. Даже не дает себе труда… Лучше бы он мне врал, тогда оставалась бы какая-то надежда. Я бы думала, что он не хочет причинить мне боль, что он ко мне еще привязан.

— И ты спускаешь ему с рук?

— А что, по-твоему, мне делать? Плакать? Хватать его за фалды? В твое время это, может, и сработало бы. Сейчас нет смысла бить на жалость. Во всем конкуренция, даже в любви. Надо иметь стальные нервы, апломб и напор, а я уже так не умею.

— Неважно! Раньше умела и опять научишься…

— К тому же я даже не уверена, что люблю его. Я никого не люблю. Мне даже сын безразличен. Я не поцеловала его на Рождество. Не хотелось приподниматься, чтобы его поцеловать! Я — чудовище. Так что мой муж…

Она говорила непринужденным тоном, словно это признание ее скорее забавляло, чем печалило.

— Кто тебя просит его любить? Ты сама устарела, бедная моя девочка!

Ирис повернулась к матери: разговор становился интересным.

— Значит, папу ты никогда не любила?

— Что за глупости! Это был муж; никто не задавал себе лишних вопросов. Женились, жили вместе, иногда смеялись, иногда нет, но уж точно из-за этого не страдали.

Ирис не помнила, чтобы отец с матерью хоть раз вместе над чем-то смеялись. Смеялся он — своим собственным остротам. Чудной был мужчина! Занимал совсем мало места, говорил мало и умер так же, как жил — тихо и незаметно.

— В любом случае, — продолжала Анриетта, — любовь — это приманка для глупцов, ее придумали, чтобы продавать больше книг, журналов, кремов для лица и билетов в кино. На самом деле это что угодно, только не романтика.

Ирис зевнула:

— Может, тебе стоило подумать, прежде чем производить нас на свет? Сейчас-то слегка поздновато.

— Что касается секса, с которым вы нынче так носитесь, то об этом я даже говорить не хочу… Отвратительная повинность, которую приходится отбывать, чтобы удовольствовать пыхтящего сверху мужчину.

— Еще того лучше. По-моему, ты изо всех стараешься убедить меня вернуться в больничную палату!

— Но ты же вышла оттуда не для того, чтобы влюбляться! Ты вышла, чтобы вернуть себе положение, квартиру, мужа, сына…

— И счет в банке, чтобы разделить его с тобой! Ясно. Боюсь только, я тебя разочарую.

— Я тебе не позволю отчаиваться. Это слишком легко! Я за тебя возьмусь, девочка! Можешь быть уверена!

Ирис улыбнулась, спокойно и безнадежно, и повернула прекрасное печальное лицо к окну. Почему они все требуют от нее каких-то действий? Лечащий врач нашел ей преподавателя физкультуры, тот будет приходить к ней, чтобы «подключить ее тело». Ну и жаргон! Я же не штепсель, который нужно сунуть в розетку. Врач был молодой. Высокий, симпатичный шатен с круглыми карими глазами и бородкой печального барда. Человек ясный и понятный, как дважды два, с таким уж точно не придется страдать. Наверняка никогда никуда не опаздывает. Он называл ее «мадам Дюпен», она его — «доктор Дюпюи». В его глазах она читала, какой диагноз он ей поставит. Едва ли не названия лекарств, которые он пропишет. Она не вызывала в нем никакого волнения. А ведь раньше, до этой сонной клиники, я еще нравилась мужчинам. Их взгляды не скользили по мне равнодушно, как у этого Дюпюи. Мать права, надо взять себя в руки. Остается только врать, убавить себе лет пять и подкрепить эту ложь ботоксом.

Она нащупала в сумочке пудреницу и открыла ее, чтобы посмотреться в зеркало. На нее взглянули два серьезных ярко-синих пятна. Глаза! У меня еще остались мои великолепные глаза! Я спасена! Ведь глаза не стареют.

— А на воле совсем неплохо, — сказала Ирис, повеселев от мысли, что вновь обрела свою красоту. И воскликнула, разглядев наконец залитую дождем улицу:

— Какое уродство! Как только люди живут в этих клетушках? Неудивительно, что они их поджигают. Запрут людей в этих крольчатниках и удивляются, что тем невмоготу.

— Вот и подумай как следует. Если не хочешь жить в бетонной коробке, самое время привести себя в порядок и вернуть мужа. Иначе придется открыть для себя скромное очарование пригорода…

Ирис вяло улыбнулась и стала молча смотреть в окно.

Не очень-то она восприняла мои слова, подумала Анриетта, украдкой косясь на точеный профиль старшей дочери. Сталкиваясь с неприятностями, Ирис и не пытается их преодолеть, а всегда обходит стороной. Старается не замечать. Переносится в идеальный мир, где все беды и проблемы исчезают по мановению волшебной палочки. В мягкий, непроницаемый, ласковый мир, где не нужно прилагать усилий, достаточно просто присутствовать. Она готова поверить первому встречному шарлатану, который посулит продать ей самое что ни на есть доподлинное счастье — лишь бы все получилось само собой. Готова душой и телом предаться тому, кто исполнит ее желания, хоть Богу, хоть ботоксу. Она может стать монахиней, уйти в монастырь, только чтобы не бороться. Ее считают сильной, а она держится одними пустыми, дешевыми грезами. На все согласна, лишь бы не пачкать руки в житейских дрязгах. Но тут уж придется ей поднапрячься. Вернуть Филиппа будет ох как нелегко. Странная она все-таки девочка. Освещает вас своей ослепительной улыбкой, ярко-синим сиянием глаз, а сама вас и не видит. Ни во взгляде, ни в улыбке — ни капли тепла или интереса. Наоборот, она выставляет их перед собой как ширмы. И тем не менее никто перед ней не устоит: она такая красавица! Кому сказать — это я про собственную дочь! Можно подумать, я в нее влюблена. Как эта Кармен, которая ждет ее дома. Так или иначе, за такси я платить не буду. Разоришься такие концы делать!

«И как я стану жить?» — думала Ирис, водя пальцем по запотевшему стеклу. Мне придется выходить, общаться с людьми. С теми, чьи губы за эти месяцы пересохли от клеветы. Она буквально слышала, как шепчутся злобные сплетницы: красотка Ирис Дюпен загибается в клинике где-то под Парижем. Она вздохнула. Надо найти какой-то ход. Какого-то троянского коня, который вернет меня обратно, в жестокий и зловонный высший свет. Беранжер? Не тот размер, никакого веса. Кавалер? Да, богатый, влиятельный мужчина. Надо, чтобы видный мужчина меня увидел. Она усмехнулась. В нынешнем-то состоянии! Я ведь стала невидимкой… Остается одно: соблазнить собственного мужа. Мать права. Эта женщина часто бывает права. Она дальновидна и упряма. Значит, Филипп, другого выбора у меня нет. Он влюблен в эту курицу Жозефину. Та еще кулема, слон в посудной лавке. Не дай бог позвать ее в ресторан, все столы перевернет, да еще рассыплется в благодарностях перед гардеробщицей за то, что та повесила ее пальто. Вдруг Ирис выпрямилась и хлопнула обеими руками по сумке.

Как же она раньше не додумалась?

Ее троянским конем будет Жозефина! Ну конечно! Вот с кем надо выйти в свет. Кто лучше нее покажет парижскому обществу, что вся история с книгой была непомерно раздута? Очередной мыльный пузырь, коснись — и лопнет. Мы убедим всех сплетников, что это ужасное недоразумение, просто уговор двух сестер. Одна хотела написать роман, но не желала ставить свое имя и появляться на публике, а другая согласилась подыграть, потому что ее забавляла эта мистификация. Они хотели развлечься, вспомнить детские шалости. Задумали милую шутку, а вышел скандал. Они виноваты лишь в том, что не предвидели такого успеха.

Как же ей это раньше не пришло в голову? Все потому, что я валялась в этой клинике. Всю фантазию растеряла, отупела от разноцветных пилюлек. Первым делом надо завоевывать не мужа, а Жозефину. Она будет моей палочкой-выручалочкой, с ее помощью я вернусь в свет. Она наверняка мучается из-за нашей ссоры и сгорает со стыда при мысли, что соблазнила моего мужа. Адское пламя лижет ей пятки и жжет ее совесть. Приглашу ее пообедать в модный ресторан. Закажу столик на самом виду. Всем покажусь вместе с моей пресловутой жертвой — это укоротит змеиные языки. Она уже представляла себе диалоги за соседними столиками: а кто это там, те самые знаменитые сестры? Ну да! А я думала, они рассорились! Значит, все не так ужасно, раз они вместе обедают? И дело канет в Лету, благо память у людей дырявая, как шумовка. Слишком много гадостей они узнают каждый день, все их помнить — непозволительная роскошь. И я без всяких унижений, объяснений и оправданий займу свое законное место и утру сплетникам нос. Блестяще. Просто, как апельсин. Раз — и готово. Браво, Ирис! А потом, решила она, весело похлопывая по сумке от «Шанель», останется только вернуть мужа.

Она достала помаду и подчеркнула улыбающиеся губы.

Надо купить еще такую помаду.

Обновить гардероб.

Записаться к парикмахеру.

Нарастить волосы, чтобы были прежней длины.

Сделать маникюр и педикюр.

Ботокс.

Витамины для кожи.

Эпиляция, лучше всего «бразильская полоска».

А потом и танец живота, куда ж без него!

Пейзаж за окном изменился. Она увидела башни Дефанс, а за ними — деревья Булонского леса. Вместо бетонных коробок появились каменные дома, уличные фонари стали изящнее. Я всегда умела выходить сухой из воды. В этом мне не откажешь. Может, я и невелика птица, зато вертеть хвостом и заметать следы могу прекрасно.

Она раскинула руки и сладко потянулась.

— Похоже, тебе лучше, — заметила Анриетта. — Еще до дома не доехали, а уже стены помогают?

— В тихом омуте черти водятся, милая мамочка. Самые гнусные замыслы зреют в тишине и покое. Ты ведь и сама это знаешь, правда? Мы всегда не такие, какими кажемся.

Она наклонилась к водителю и попросила остановить.

— Думаю, дальше я дойду пешком. Проветрюсь немного, встряхнусь, как ты и хотела.

Анриетта бросила панический взгляд на счетчик. Ирис это заметила:

— Ты уж заплати, пожалуйста. У меня нет при себе денег. Увы и ах.

— Если б я знала, поехали бы на автобусе! — проворчала Анриетта.

— Не переоценивай свои силы… Ты же терпеть не можешь общественный транспорт.

— Да, там воняет носками и зеленым луком!

Ирис одарила ее своей знаменитой улыбкой. Улыбкой, которой нет дела до счетчиков и прочей повседневной суеты. В глазах ее мелькнула хитрая усмешка. Анриетта успокоилась. Ладно, она заплатит за такси, зато скоро будет вознаграждена сторицей. В последнее время она сильно поиздержалась, было немало непредвиденных расходов. Но если все пойдет так, как ей обещали, мерзкой секретутке не поздоровится. Небось уже сейчас перестала задирать нос.

А скоро и вовсе его повесит.

Дома, стоя в ванной перед зеркалом в длинной ночной рубашке, Анриетта Гробз размышляла. Если план А не даст результата, план Б, с Ирис, уже запущен. Так что день, несмотря на счетчик — девяносто пять евро без чаевых! — можно считать удачным.

Теперь ее голыми руками не возьмешь. С Марселем она допустила оплошность. Пустила все на самотек, решив, что ее жизнь установилась раз и навсегда. За что и поплатилась. Но усвоила урок: нельзя доверять иллюзии безопасности, надо все предвидеть, предупреждать заранее. В жизни домохозяйки действуют те же законы, что и на предприятии. Конкуренция повсюду, любой может вас растоптать! Она об этом забыла, и пробуждение было ужасным.

План А, план Б. Все на месте.

Она с нежностью взглянула на старый след от ожога. Маленький прямоугольник на ляжке, розовый и гладкий.

Подумать только, все началось именно с него! Мелкая бытовая травма вернула ее к жизни! Какая все-таки отличная мысль посетила ее тогда, в начале декабря, — самой уложить волосы в пучок! Она в очередной раз порадовалась за себя, поглаживая прямоугольник пальцем.

Она помнила все так ясно, словно это было вчера. В тот день она пошла в ванную за утюжком для волос. Сто лет им не пользовалась. Включила в розетку. Распустила длинные сухие лохмы, цеплявшиеся за расческу, как сено, разделила на равные пряди и стала терпеливо ждать, когда нагреется утюжок, чтобы выпрямить их и собрать на макушке в пучок. Приходилось учиться причесываться самой, без Динь-Динь, ее личной парикмахерши. В те благословенные времена, когда Марсель Гробз платил по счетам, Динь-Динь каждое утро забегала к ней, а потом шла на работу в салон. Анриетта прозвала ее Динь-Динь, потому что та своими ловкими пальцами творила чудеса, как фея. И потому, что вечно забывала, как ее зовут. И еще потому, что прозвище звучало ласково и возвышало неблагодарную девчонку в собственных глазах, а это позволяло уменьшить сумму чаевых.

Теперь услуги Динь-Динь были ей не по карману. Денежки счет любят, и она экономила на всем. Ходила ночью в туалет с карманным фонариком, а воду спускала через два раза на третий. Поначалу подобные ухищрения ее бесили и унижали, но потом она вошла во вкус и охотно признавала, что это привносит в ее серые будни какую-то изюминку. Например, утром она устанавливала сумму, в которую должна уложиться за день. Сегодня — не больше восьми евро! Иногда, чтобы не выйти из бюджета, приходилось проявлять чудеса изобретательности. Голь на выдумки хитра… Однажды утром в порыве отваги она решила: ноль евро. И даже икнула от удивления. Ноль евро! Что это на нее нашло? У нее оставалось несколько печенюшек, немного ветчины, лимонад, тостовый хлеб, но ради свежего теплого багета и губной помады «Буржуа» в супермаркете надо придумать какую-то хитрость. Она провалялась в постели до полудня. Подсчитывала, прикидывала и так и сяк, думала, где лучше поискать монеты на земле, представляла себе, как цилиндрик помады падает с прилавка, а она футболит его к выходу мимо охранника, она мурлыкала от удовольствия, морщила нос в давно забытой женственной гримаске, на ее сморщенных пергаментных щеках появились милые ямочки, она радостно хохотнула — о-ля-ля! Вот так приключение! И не медля ни секунды, вскочила, запихала волосы под шляпу, натянула блузку, юбку и пальто и с победным видом вышла на улицу. Смелей, говорила она себе, щуря глаза, слезившиеся от ледяного ветра. Стужа кусала ее за пальцы, она двумя руками вцепилась в плоский блин шляпы, все время норовившей слететь. Ноздри щекотал восхитительный аромат свежего хлеба из соседней булочной. Она огляделась в поисках спасительной идеи и внезапно пожалела о своем опрометчивом решении: ноль евро — это все-таки чересчур. Стиснула зубы, вздернула подбородок. И долго стояла неподвижно, ища глазами выход. Выхода не было. Уйти, не заплатив? Взять в долг? Жульничество. Стылые слезы обжигали щеки, она в отчаянии тряхнула головой — и вдруг, случайно опустив глаза, увидела нищего. Слепой бедолага с белой тростью сидел на земле, а рядом стояла деревянная плошка для подаяния. О радость! Плошка была полна. Спасена! В приступе жадности она искала в заоблачных высях то, что лежало прямо под ногами! С ее губ сорвался вздох облегчения. Анриетта задрожала от радости, мозг заработал спокойно и четко. Она утерла пот со лба и хладнокровно изучила диспозицию: улица была пустынна. Слепой, протянув тощие ноги на тротуар, постукивал палкой по асфальту, чтобы привлечь внимание прохожих. Она взглянула направо, взглянула налево — и быстрым движением высыпала на ладонь содержимое плошки. Девять монет по одному евро, шесть по полтиннику, три по двадцать и восемь по десять сантимов! Целое состояние! Она чуть не расцеловала слепого и помчалась домой. В ее морщинах затаился радостный смех, и, закрыв за собой дверь квартиры, она дала волю веселью. Лишь бы завтра он был на том же месте! Если придет, если ничего заметит, завтра я повторю свой рекорд в ноль евро!

Он нежданной удачи у нее приятно щекотало в животе. Даже есть больше не хотелось.

Назавтра он вернулся. Сидел на тротуаре — шапка надвинута на лоб, дымчатые очки, на шее драный шарф, жуткие, искалеченные руки. Она изо всех сил старалась не смотреть на него, чтобы упоительное ощущение опасности не сменилось муками совести, непривычной к воровству.

Благодаря погоне за нулевым балансом ее жизнь стала захватывающе интересной. Как часто забывают об этом преступном наслаждении бедняков, вынужденных красть, — думала она. Об этом запретном удовольствии, которое превращает каждую секунду жизни в приключение. Ведь если ей не повезет и нищий сменит место, придется искать новую жертву! Поэтому она каждый раз брала лишь несколько монет, оставляя ему на пропитание. И нарочно звякала мелочью в плошке: пусть думает, что она подает деньги, а не забирает.

В общем, в тот знаменитый день, дожидаясь, пока нагреется утюжок, она вдруг подумала: а что, если нищий сегодня не придет? В тревоге она вскочила — нужно было сию секунду убедиться, что ее хлеб насущный на месте, — и уронила раскаленный добела утюжок на голую ляжку. Ожог был ужасный, кожа слезала лоскутами, ободранная нога кровоточила. Она заорала не своим голосом и помчалась к консьержке: показала ей рану, умоляя сходить за мазью или спросить совета в аптеке на углу. И тогда-то славная женщина, которую она прежде заваливала подарками — на тебе, убоже, что мне негоже, — впустила ее в свою комнатку, схватила телефон и с таинственным видом принялась набирать какой-то номер.

— Через несколько минут ожог пройдет, а через неделю на месте раны будет новенькая розовая кожа! — с заговорщицким видом заверила она.

И передала ей трубку.

Все так и было. Жжение исчезло, вздувшаяся кожа разгладилась, словно по волшебству. Каждое утро потрясенная Анриетта убеждалась, что выздоровела в мгновение ока.

Правда, это обошлось ей в пятьдесят евро: сколько она ни морщилась, целительница на другом конце провода стояла на своем. Такова цена. Иначе она подует на телефон и боль вернется. Анриетта обещала заплатить. Потом, заполучив драгоценный номер, она позвонила женщине, которую про себя окрестила «ведьмой». Поблагодарила ее, спросила, по какому адресу выслать чек, и, уже прощаясь, неожиданно услышала:

— Если вы нуждаетесь в других услугах…

— А что вы еще лечите, не считая ожогов?

— Вывихи, укусы насекомых, отравления ядом…

Перечисляла она механически, словно зачитывала каталог услуг.

— Различные воспаления, бели, экзему, астму…

Анриетта прервала ее, осененная гениальной идеей:

— А души? Вы работаете с душами?

— Да, но это стоит дороже… Приворот, снятие депрессии, изгнание духов, снятие порчи…

— А навести порчу можете?

— Да, но это еще дороже. Мне надо создать охранные чары, чтобы не получить отдачу…

Анриетта поразмыслила — и записалась на прием.

Итак, в один прекрасный день, незадолго до Рождества, когда особенно горько чувствовать себя одинокой и бедной, она отправилась к Керубине. В обшарпанный домик на улице Виньоль, в ХХ округе. Четвертый этаж без лифта, зеленый коврик весь в пятнах и дырах, воняет прогорклой капустой, под звонком карточка: «ЕСЛИ У ВАС ГОРЕ, ЗВОНИТЕ». Ей открыла толстая женщина, и она вошла в крохотную квартирку, едва вмещавшую в себя габариты хозяйки.

У Керубины все было розовое. Розовое и в форме сердечка. Подушки, стулья, рамочки с фотографиями, блюда на столе, зеркала и бумажные цветы. Даже напомаженные прядки, спадавшие на выпуклый лоснящийся лоб Керубины, напоминали сердечки. Белые, рыхлые, как творог, руки выступали из широких рукавов розовой джелабы. Анриетте казалось, будто она попала в кибитку жирной цыганки.

— Она принесла мне фото? — спросила Керубина, зажигая розовые свечи на столике для бриджа, накрытом розовой скатертью.

Анриетта достала из сумки фотографию Жозианы в полный рост и положила перед могучей женщиной. Грудь целительницы вздымалась со свистом; лицо было мучнисто-бледным, волосы — жидкими и тусклыми. Она походила на растение, которому не хватает света. Анриетта засомневалась, выходит ли она хоть иногда из дома. Может, вошла сюда однажды, да так и не может выйти, вон какая толстая, а дверь узкая…

Подняв глаза — Керубина в это время доставала из-под стола шкатулку для рукоделия, — Анриетта заметила на краю комода большую статуэтку Девы Марии: молитвенно сложив руки, та клонила к женщинам голову под белым покрывалом, увенчанным золотой короной. Это ее слегка успокоило.

— Чего конкретно она хочет? — спросила Керубина, склонившись к ней с таким же благочестивым видом, что и Богоматерь.

Анриетта на секунду замялась, не вполне понимая, к кому обращается Керубина — к ней или к Богоматери; потом взяла себя в руки.

— Мне нужен не то чтобы приворот, — объяснила она. — Я хочу, чтобы моя соперница, женщина на фотографии, впала в глубокую депрессию, чтобы все у нее валилось из рук и чтобы муж вернулся ко мне.

— Вижу, вижу… — произнесла Керубина, закрыв глаза и скрестив пальцы на своей необъятной груди. — Это очень по-христиански. Мужчина должен оставаться с той женщиной, которую выбрал в спутницы жизни. Узы брака священны. Тот, кто расторгает их, навлекает на себя гнев Божий. Так что мы испросим порчу первой степени. Она не хочет ее смерти?

Анриетта заколебалась. Ее смущало это обращение в третьем лице. Она не понимала, с кем говорит Керубина.

— Я не хочу ее физической смерти, я хочу, чтобы она исчезла из моей жизни.

— Вижу, вижу… — нараспев повторяла Керубина; глаза ее по-прежнему были закрыты, она постоянно поглаживала грудь, словно массируя ее.

— Эээ… — рискнула спросить Анриетта. — А что, собственно, такое порча первой степени?

— Ну, эта женщина будет чувствовать бесконечную усталость, утратит вкус к жизни, к сексу, к пирожным с клубникой, к болтовне, к возне с детьми. Она поблекнет на глазах, как сорванный цветок. Утратит красоту, обаяние, разучится смеяться. Одним словом, будет медленно чахнуть, думать только о плохом, даже о самоубийстве. Как сорванный цветок, лучше не скажешь.

Уж не потому ли ее квартира уставлена бумажными цветами, подумала Анриетта. Одна жертва — один цветок…

— И муж вернется?

— Эта женщина будет распространять вокруг себя тоску и отчаяние, и он отвернется от нее — если только в нем нет той необыкновенной любви, которая сильнее судьбы.

— Отлично, — сказала Анриетта, пыжась от радости под своей шляпой. — Мне нужно, чтобы он был в форме, управлял фирмой и зарабатывал деньги.

— Значит, его побережем. Она должна принести мне его фото.

О господи, придется еще раз сюда возвращаться! Анриетта скривилась от отвращения.

— Есть ли у него дети от этой женщины?

— Да. Сын.

— Она хочет, чтобы над ним поработали тоже?

Анриетта заколебалась. Ребенок все-таки…

— Нет. Первым делом я хочу избавиться от нее…

— Превосходно. Теперь она может идти, я сосредоточусь на фото. Эффект проявится немедленно. Объект почувствует неодолимую тоску и недомогание, утратит ко всему интерес, жизнь ей станет не мила.

— Вы уверены? Правда уверены?

— Она может проверить, если у нее есть возможность… Керубина не знает поражений.

Она повернулась к гипсовой статуэтке Пресвятой Девы и молитвенно сложила руки.

— Женатый человек не должен бросать свою жену. Брак есть великое таинство. Она увидит, — добавила ведьма, оборачиваясь к Анриетте, — и сможет мне сообщить… У нее есть способ проверить силу судьбы?

Анриетта сразу вспомнила няню, которая гуляла с ребенком в парке и которую она уже несколько месяцев подмазывала, вызнавая новости о проклятой парочке.

— Да. Я могу оценить действенность вашей…

Она хотела сказать «работы», но не смогла. На нее давила душная атмосфера этого дома, ей казалось, будто вещи надвигаются со всех сторон, окружают ее.

— Это будет стоить шестьсот евро. Наличными. Я принимаю чеки на небольшие суммы, но крупные хочу получать наличными. Она поняла?

Анриетта поперхнулась. Она рассчитывала, что ведьма возьмет две, от силы три сотни евро.

— У меня с собой только триста…

— Нет проблем, она отдаст их мне, а остальное принесет вместе с фотографией мужа. Но вернуться ей надо быстро… — добавила она с оттенком угрозы в голосе. — Потому что если я начну работать…

Ее дыхание сделалось еще более свистящим. Положив руку на грудь, она испустила глубокий вздох, который перешел в завывание. Анриетта задрожала: пожалуй, она совершила большую ошибку, обратившись к этой женщине. Но образ Марселя и Жозианы, воркующих, как голубки, в огромной квартире, развеял все сомнения.

Она вынула банкноты, спрятанные в бюстгальтере, и положила на стол.

В тот день она вышла на улицу в полной прострации. Без гроша в кармане. С трудом прорвалась в забитое метро и вернулась домой мрачная и озабоченная. Придется почаще устанавливать себе лимит в ноль евро, чтобы заплатить остаток суммы Керубине.

Спустя три недели она отправилась в парк Монсо на поиски нянечки — и сразу увидела ее на скамейке. Она читала журнал, а малец в коляске был погружен в созерцание липкого фантика от конфеты.

— Здравствуйте, — сказала она, садясь рядом.

— Здрасьте, — ответила девушка, поднимая глаза от журнала.

— Надеюсь, вы хорошо провели праздники?

— Да так себе…

— Желаю всего наилучшего в новом году, — добавила Анриетта и подумала, что девица не слишком-то охотно поддерживает разговор.

— Спасибо. И вам того же.

— Что это он там делает? — спросила Анриетта, указав носком туфли на ребенка.

— Это обертка от «Карамбара», — объяснила девушка, склоняясь над малышом, чтобы вытереть ему перепачканные щеки. — Он обожает грызть «Карамбар», у него зубки режутся…

— Сейчас проглотит! — воскликнула Анриетта. — Вместе с оберткой!

— Он пытается прочесть прикол на фантике.

— Он что, читать умеет?

— Ну да! Это просто чудо-ребенок какой-то. Прямо не верится. Не знаю, о чем они думали, когда его делали, но уж точно не о какой-нибудь ерунде.

И няня принялась расписывать, как ребенок развивается не по дням, а по часам, какой у него бывает довольный или сердитый вид, какие у него чудесные зубы, крепкие ножки и регулярный стул.

— Только что не говорит! Но за этим дело не станет, уж поверьте!

Анриетта, изображая живой интерес, выслушала еще несколько удивительных историй о чудо-младенце и решила наконец заткнуть ее.

Сколько можно умиляться ублюдку Марселя, пускающему слюни над фантиком.

— А как поживает его мама? Что-то я давно ее в парке не видела…

— Ох, и не спрашивайте! У нее депрессия.

— И в чем это выражается?

— Жуткая тоска.

— Как это? Ей выпало такое счастье, а она тоскует?

— То-то и оно, не поймешь, — кивнула девушка. — Она целыми днями лежит в постели. Все время плачет. Однажды утром спустила ноги с кровати и вдруг говорит: кажется, у меня грипп, слабость ужасная, перед глазами все плывет. И легла обратно… Так с тех пор ей и неможется. Бедный мсье не знает, что и делать! Скоро дырку в черепе протрет, все чешет голову, как бы ей помочь. И малыш больше не щебечет. Уткнулся в свои бумажки, хватает что ни попадя, вот-вот сам начнет читать! А куда деваться, никто его теперь не развлекает, вот и читает со скуки!

Анриетта слушала, затаив дыхание. Она готова была расцеловать весь мир. Чары действуют! Как с ожогом! Значит, Жозиана скоро исчезнет.

— Боже мой! Какой кошмар! — воскликнула она звенящим от счастья голосом, тщетно пытаясь придать ему нотки сочувствия. — Бедный мсье!

Девушка кивнула и добавила:

— Он уж извелся весь. Она весь день лежит, никого не хочет видеть, даже шторы не дает открыть: у нее глаза болят от света. До Рождества было еще туда-сюда. На Рождество она даже встала, принимала гостей, но потом стало еще хуже!

Анриетта читала в словах девицы победные сводки с фронтов.

— Мне приходится заниматься всем сразу! Хозяйство, готовка, стирка, ребенок! Ни минуточки свободной! Разве что когда погулять выхожу… Хоть вздохнуть могу, книжку почитать.

— Иногда, знаете, такое бывает после родов. Называется послеродовая депрессия. Ну, по крайней мере, в мое время так называлось.

— Она не хочет идти к доктору. Вообще ничего не хочет! Говорит, у нее в голове летают черные бабочки. Ей-богу, так и говорит! Черные бабочки!

— Боже мой! — вздохнула Анриетта. — Уму непостижимо!

— Да уж поверьте! Я так долго не протяну. И невозможно ее урезонить! Говорит, само кончится! А я вам скажу, чем это кончится: все разбегутся!

— О! Но уж, конечно, не он! Он так любит свою Жозиану! — возразила Анриетта с еле скрытым злорадством.

— Много вы знаете мужчин, способных выдержать болезнь жены? Пару недель потерпят, не больше. А тут уже несколько недель такое! Ломаного гроша не дам за этот брак. Ребенка только жалко. В таких случаях они больше всех страдают…

Взгляд ее остановился на малыше, который пристально смотрел на них, словно стараясь понять, о чем это говорят у него над головой.

— Бедный цыпленочек, — засюсюкала Анриетта. — Такой миленький! Какие у него рыжие кудряшки и беззубый ротик!

Она наклонилась к малышу и хотела погладить его по голове. Тот пронзительно завопил, весь напрягся и отпрянул в глубь коляски, уклоняясь от ее руки. Хуже того: сложив большие и указательные пальчики в подобие ромба, он с угрожающим криком выставил их перед собой, не подпуская Анриетту.

— Ух ты! Как дьявола увидел! В «Экзорцисте» так изгоняли лукавого!

— Да нет, это он моей шляпы испугался. С детьми такое часто бывает.

— Да и верно, она странная. Прямо летающая тарелка. В метро, наверное, ездить неудобно.

Анриетте очень захотелось поставить нахалку на место. Я что, похожа на человека, который ездит в метро? Она поджала губы, чтобы с них не сорвалась какая-нибудь колкость. Эта девчонка ей нужна.

— Ладно, — сказала она, вставая, — оставляю вас наедине с вашей книжкой…

И вложила банкноту в приоткрытую сумку девушки.

— Ой, не надо, что вы! Я тут жалуюсь, а они очень добры ко мне…

Анриетта удалилась с довольной улыбкой. Керубина поработала на славу.

Дороговато, спору нет, рассуждала Анриетта, стоя в ночной рубашке и поглаживая розовый след от ожога на ляжке, но это тоже инвестиция. Скоро Жозиана совсем дойдет до ручки. Если повезет, она станет желчной, раздражительной. Пошлет куда подальше папашу Гробза, прогонит его из своей постели. Он растеряется и придет к ней. Он иногда бывает лопух лопухом! Ее всегда поражало, как этот безжалостный делец может быть таким простофилей в любовных делах. И потом, девчонка права: мужчины не любят больных женщин. Какое-то время терпят, а потом бросают.

Быть может, подумала она, скользнув в постель, пора переходить ко второму пункту моего плана: встретиться с Гробзом, как бы для обсуждения деталей развода, быть с ним ласковой, внимательной, пусть думает, что я раскаялась. Во всем винить себя. Усыпить его бдительность и захомутать покрепче. Уж на этот раз он от меня не уйдет!

А если не выйдет, всегда остается план Б. Ирис, похоже, возвращается к жизни. Вон с какой победной улыбкой выходила из такси! План А, план Б… Еще посмотрим, кто кого!

Гэри и Гортензия пили капуччино в «Старбаксе». Гэри зашел за ней в перерыве между лекциями; обмакивая губы в густую белую пену, они смотрели в окно, разглядывали прохожих. Стоял погожий зимний день — из тех, про которые англичане говорят: «Cлавный денек!» «What a glorious day!» — роняют они с утра, самодовольно улыбаясь во весь рот, как будто это их личная заслуга. Синее небо, жгучий мороз, ослепительный свет.

Гортензия заметила мужчину, который на ходу вдевал одну руку в рукав пальто, а в другой держал недоеденный пончик. «Опоздаешь! Опоздаешь!» — пропела она, улыбаясь его походке — сущий пингвин-торопыга! Он был так поглощен своими мыслями, что не заметил прозрачную стенку автобусной остановки и врезался в нее на полном ходу. Сложился вдвое от удара и все выронил из рук. Гортензия расхохоталась и поставила чашку.

— Гм… Я гляжу, тебе везет! — мрачно произнес Гэри.

— А тебе что, нет? — спросила Гортензия, продолжая наблюдать за прохожим.

Теперь он стоял на четвереньках и пытался собрать содержимое своего «дипломата», рассыпавшееся по всему тротуару. Толпа расступалась, огибая его, и смыкалась снова.

— Вчера вечером меня вызывала бабушка…

— Во дворец?

Гэри кивнул. На верхней губе у него остались белые усики от пены. Гортензия стерла их пальцем.

— Зачем? — спросила она, не упуская из виду мужчину, который, стоя на коленях, что-то отвечал в телефон и одновременно пытался закрыть кейс.

— Говорит, хватит мне болтаться без дела, пора решать, чем я буду заниматься в этом году. Сейчас январь… Идет запись в университеты…

— И что ты ответил?

Мужчина кончил разговор и уже собирался встать, но вдруг принялся со всей силы хлопать себя по ляжкам и груди. Лицо его исказилось ужасом, глаза лихорадочно шарили по сторонам.

— Ну, ничего особенного. Знаешь, она поразительная. С ней держи ухо востро…

Гортензия едва сдерживала смех: что еще стряслось с этим недотепой?

— Она предложила мне выбирать между военной академией или юридическим факультетом, что-то в этом роде. Напомнила, что все мужчины в семье проходили военную службу, даже старый пацифист Чарли!

— Тебя обреют наголо! — ахнула Гортензия, не отрываясь от окна. — И оденут в форму!

Мужчина, похоже, уронил телефон и снова пополз на четвереньках — искать его под ногами прохожих.

— Я не пойду в военную академию, не буду служить в армии и не стану изучать право, бизнес и все такое прочее!

— Ну что, коротко и ясно. И в чем проблема?

— Проблема в том, что она от меня не отстанет. Будет давить.

— Но это твоя жизнь, тебе и решать! Надо ей сказать, чем ты на самом деле хочешь заниматься.

— Музыкой… Но пока не знаю, на каком инструменте. На фортепьяно. Пианист — это профессия?

— Ну, если ты талантлив и вкалываешь как сумасшедший…

— Мой препод говорит, что у меня абсолютный слух, что мне надо продолжать занятия, но… Не знаю, Гортензия… Не знаю. Я только восемь месяцев занимаюсь музыкой. Страшно в моем возрасте решать, что будешь делать всю жизнь…

Бедняга наконец нашел телефон; теперь, по-прежнему скрючившись на тротуаре, он старался поставить на место отскочившую батарею, но зажатый под мышкой кейс отнюдь не облегчал ему задачу.

— Иди спать, старина! — вздохнула Гортензия. — Сегодня не твой день!

— Спасибо, одолжила! — возмутился Гэри. — Можно подумать, сама ты мигом находишь ответы на все вопросы!

— Да я не тебе! Я вон тому типу на улице, который упал. Ты ничего не видел?

— Я думал, ты меня слушаешь! Нет, ты все-таки невозможный человек! Тебе наплевать на людей!

— Да нет… Просто я начала на него смотреть, когда ты еще не говорил. Больше не буду, честное слово…

Вот напоследок только гляну… Мужчина на тротуаре выпрямился и что-то искал на земле. Нет, не может быть, он же не хочет подобрать свой пончик? Она даже привстала, чтобы лучше видеть. Мужчина осмотрел тротуар, увидел валяющийся у автобусной остановки пончик, поднял его, отряхнул и поднес ко рту.

— Господи, свинья какая!

— Ну спасибо, Гортензия, — бросил Гэри, вставая. — Ты меня достала!

И вышел из кафе, хлопнув дверью.

— Гэри! — закричала Гортензия. — Вернись!

Она не допила капуччино и не хотела оставлять его на столе. Это был ее обед.

Она выскочила на улицу, высматривая, куда ушел Гэри. Увидела, как его высокая, плечистая фигура стремительно и яростно свернула на Окфорд-стрит. Догнала его и подхватила под руку.

— Гэри! Please! Я вовсе не тебя свиньей назвала!

Он не ответил. Широким шагом мчался вперед, так что она за ним едва поспевала.

— Раз ты выше меня на восемнадцать сантиметров, значит, твои шаги на восемнадцать процентов длиннее моих. Если будешь двигаться в том же темпе, я быстро отстану, и мы не сможем поговорить…

— А кто сказал, что я хочу с тобой говорить? — буркнул он.

— Ты. Только что.

Он молча несся вперед, волоча ее за собой.

— Ты хочешь, чтобы я свалилась? — спросила она, запыхавшись.

— Отвали, достала.

— Это не аргумент! Права твоя бабушка, пора браться за учебу, у тебя словарный запас истощился…

— Задолбала уже!

— Еще того лучше!

Они шли и шли. «What a glorious day! What a glorious day!» — напевала про себя Гортензия. Утром она получила лучшую отметку в классе по стилю, а для вечерних занятий нарисовала элегантную бутоньерку. Другие ученики ее скоро возненавидят. У нее было врожденное чувство стиля, но она упорно работала над техникой; ей запала в голову фраза, вычитанная в журнале: «Стилист, пренебрегающий техникой, — всего лишь иллюстратор».

— Даю тебе время успокоиться до следующего перекрестка. Там наши пути расходятся. У меня каждая минута на счету.

Он остановился так резко, что она налетела на него.

— Я хочу заниматься музыкой, это единственное, в чем я уверен. Я не курю, не пью, не ширяюсь, не шатаюсь по магазинам за шмотками, не созерцаю свой пуп, уповая на Бога, мне не нужна роскошь, но я хочу заниматься музыкой…

— Ну вот так ей и скажи.

Он пожал плечами и гневно взглянул на нее с высоты своего немалого роста. Его взгляд походил на грозовую тучу.

— Я успею достать громоотвод или ты меня сразу испепелишь? — спросила она.

— Как будто все так просто, — сказал он, поднимая глаза к небу.

— А мама твоя что говорит?

— Делай, говорит, что хочешь, время пока есть…

— И она права!

Он присел на парапет, поднял ворот плаща, словно спрятался в него. Вид у него был трогательный и растерянный, черные кудри упали на глаза. Она села рядом.

— Слушай, Гэри, тебе крупно повезло — ты можешь делать все что угодно. У тебя нет проблем с деньгами. Кто, как не ты, может попытаться делать в жизни то, что действительно интересно?

— Она не поймет.

— С каких это пор ты позволяешь, чтобы кто-то другой решал, как тебе жить?

— Ты ее не знаешь. Она так просто не отступится. Начнет давить на маму, та начнет винить себя за то, что не занимается мной «всерьез», — он нарисовал в воздухе кавычки, — и вмешается.

— Попроси у нее отсрочки на год…

— Но одного года мало! Чтобы стать музыкантом, нужно время… Я же не на кулинарные курсы хожу!

— Запишись в музыкальную школу. Хорошую, солидную музыкальную школу…

— Она об этом и слышать не захочет.

— Не обращай внимания!

— Это легче сказать, чем сделать!

— Странно, до сих пор мне и в голову не приходило, что ты можешь быть лузером!

— Ха-ха-ха! Как смешно.

Он склонил голову, как бы говоря: ну давай, вперед, добивай лежачего, раздави меня презрением, ты в этом деле мастерица.

— Ты даже попробовать не хочешь. Раз это твое призвание, докажи, что все серьезно, и она тебе поверит. А так выходит, ты сдался, не успев выйти на ринг!

Они молча переглянулись.

— А ты всегда так и делаешь? — спросил он, не сводя с нее глаз, словно ее ответ мог изменить всю его жизнь.

— Да.

— И получается?

У нее даже мурашки побежали по спине — настолько серьезным был его взгляд.

— Всегда. Но надо вкалывать. Я хотела диплом с отличием — я его получила, хотела поехать в Лондон — поехала, хотела поступить в эту школу — меня приняли, и теперь я стану известным стилистом, а может, знаменитым модельером. Никто не заставит меня свернуть с пути ни на сантиметр, потому что я так решила. Я поставила себе цель, это довольно просто, ты сам знаешь. Когда ты всерьез что-то решаешь, это всегда удается. Если сам в чем-то уверен, то можешь убедить кого угодно. Даже королеву.

— А еще какие-то цели ты себе поставила? — спросил он, чувствуя, что нужно ловить момент, что она временно ослабила защиту.

— Да, — без колебаний ответила она, твердо зная, на что он намекает, но не желая отвечать.

Они по-прежнему смотрели друг другу в глаза.

— И какие же?

— Not your business!

— Нет уж, скажи…

Она покачала головой.

— Скажу, когда добьюсь!

— А ты, конечно, добьешься.

— Конечно…

Он загадочно улыбнулся, словно уступая — да, возможно, она права, но судить об этом рано. Еще не время. Остались кое-какие формальности. И на миг оба замерли в торжественном молчании, оказались в доселе неведомом мире — мире самозабвения. Их души впитывали друг друга, они ощущали мягкое, бархатистое касание сердец и могли без слов сказать, что каждый из них думал. Они все сказали глазами. Так, словно ничего и не было или пока не должно было быть… В этом бархатном мире сердец они станцевали танго, их души нежно поцеловали друг друга в губы, а потом они выпали обратно, на улицу, где гудели машины, а прохожие поднимали с земли недоеденные пончики.

— Ладно, подведем итоги, — сказала Гортензия, ошеломленная этими немыми признаниями. — Для начала ты находишь хорошую музыкальную школу. Делаешь все, чтобы тебя туда приняли. Будешь работать, работать…

Он смотрел на нее и слушал, каким будет его будущее.

— Потом имеешь разговор с бабушкой и берешь верх… У тебя будут серьезные доводы, ты не сидел как пень, а делом доказывал, что это твое призвание, а не просто хобби. Это произведет на нее впечатление, и она тебя выслушает. Ты слишком беспечный, Гэри.

— Тем и симпатичен, — усмехнулся он, взмахнув над ней длинными руками, как будто продолжал немое танго.

Она отстранилась и серьезно продолжала:

— В девятнадцать лет — да. Но лет через десять ты будешь облезлым, циничным, никому не нужным симпатягой. Так что возьми себя в руки и докажи всем, что они могут тебе доверять…

— Иногда мне вообще ничего не хочется. Хочется быть белкой в Гайд-парке…

Поднялся холодный ветерок, у Гэри покраснел кончик носа. Он с силой засунул руки в карманы, словно хотел их прорвать, ковырнул ботинком землю, на миг задумался, явно завершая долгий внутренний монолог. Гортензия с любопытством наблюдала за ним. Они знали друг друга так давно; у нее не было человека ближе, чем он. Она подошла к нему, взяла под руку, положила голову на плечо.

— Ты-то никогда не отступишься… — проворчал он.

Она подняла голову и улыбнулась ему.

— Никогда! А знаешь почему?

— …

— Потому что не боюсь. Вот ты умираешь со страху. Говоришь себе, что в музыке много призванных, но мало избранных, и боишься оказаться не избранным…

— Не спорю…

— Страх не дает тебе действовать… И не даст твоей мечте воплотиться в жизнь.

Он слушал, взволнованный, даже слегка испуганный справедливостью ее слов.

— Может, сходим вечером в кино? — спросил он, чтобы разрядить обстановку.

— Нет. Мне надо вкалывать. Завтра сдавать работу.

— И ты весь вечер будешь вкалывать?

— Да. Но в выходные, если что, я буду посвободнее.

— Сколько я тебе должен за консультацию?

— Купишь мне билет в кино.

— Заметано.

Гортензия посмотрела на часы и вскрикнула:

— О господи! Опаздываю!

— Ты прямо как твоя мать, никогда не скажешь «Черт!».

— Спасибо за комплимент!

— Это действительно комплимент. Я очень люблю твою мать!

Она не ответила. Когда речь заходила о матери, она замыкалась. Он проводил ее до дверей школы.

— Знаешь, что еще сказала бабушка?

— Записала тебя в очередь престолонаследников?

— No way. Я же сказал, я хочу быть музыкантом!

Гортензия слегка улыбнулась — «ответ правильный!» — и ускорила шаг.

— Заговорила о моих любовных победах — так она величает моих телок, — и изрекла с поистине королевским изяществом: «Милый Гэри, когда отдаешь тело, отдаешь и душу…»

— Впечатляет!

— Да, как ушат холодной воды! После таких слов и трахаться не тянет!

— Кончай ныть! Ты особенный. Не забывай об этом, никогда! Не так много по улице бегает королевских внуков! К тому же у тебя еще одно преимущество: никто не знает про твою королевскую кровь. Так что shut up!

— Слава богу, что никто не знает. Представь, что это за жизнь, когда тебя всюду преследуют папарацци!

— Меня бы это вполне устроило. Я бы мелькала на всех фото и сразу прославилась! И запустила бы собственный бренд!

— И не мечтай! Я уплыву на необитаемый остров, и ты меня больше не увидишь!

Они остановились на площади Пикадилли, у школы Гортензии. Она чмокнула его в щеку и убежала.

Гэри смотрел, как она исчезает в толпе студентов у входа. Вот у нее талант улаживать все проблемы! Она не забивает себе голову душевными терзаниями. Факты, факты, ничего кроме фактов! И правильно. Он найдет музыкальную школу. Будет учить сольфеджио и играть гаммы. Гортензия дала ему пинка под зад, а пинок под зад всегда гонит тебя вперед. А еще гонит мрачные мысли. Ему больше не казалось, что он влачит свою жизнь как ярмо — нет, она лежала перед ним на тротуаре, а он разглядывал ее со стороны. Он мог направить ее в любую сторону — на север, на юг, на запад, на восток. Остается только выбрать. Волна веселья затопила его, он рванулся за Гортензией — расцеловать ее. Крикнул: «Гортензия! Гортензия!» — но она исчезла.

Он обернулся к площади, к ее прохожим, светофорам, машинам, мотоциклам, велосипедам — так, словно собирался ее штурмовать.

— What a glorious day, — обронил он, увидев красный двухэтажный автобус, величественно высившийся на фоне синего неба. Скоро его заменят на одноэтажный, но это не страшно, жизнь продолжается, жизнь прекрасна, он возьмет ее в свои руки и расчистит от всякого гнусного барахла, которое мертвым грузом висит у него на плечах.

Первой парой была история искусств.

Седовласый профессор с матово-бледным лицом говорил медленно, тягуче. Бордовый жилет обтягивал упитанное брюшко. Что за сквалыжный воротник у его рубашки, думала Гортензия, набрасывая эскизы на листке бумаги. Надо все сделать пошире: и воротник, и манжеты, и талию. Дохнуть на него морским простором. Он повествовал о том, что искусство и политика иногда идут рука об руку, а иногда тянут в разные стороны. Потом спросил у полусонных студентов, когда образовались первые политические партии.

— В мире? — спросила Гортензия, поднимая голову от тетради.

— Да, мадемуазель Кортес. Но если быть точным, в Англии, ибо первые партии, с вашего позволения, возникли именно в Англии. Демократия — не только ваше завоевание, несмотря на Французскую революцию.

Гортензия понятия не имела, когда они возникли.

— В Англии, — повторил он, потянув за уголки жилета. — В XVII веке. Вначале так называемые «агитаторы» произносили речи перед солдатами, а затем, в 1679 году, возник конфликт между парламентом и королевской властью. Страсти накалялись, противники обзывали друг друга «тори», скотокрады, и «виги», бандиты с большой дороги. Оскорбительные прозвища прижились, ими стали обозначать две главные политические силы Англии. Позднее, в 1830 году, была основана первая политическая партия — партия консерваторов, первая партия в Европе и, можно сказать, во всем мире…

Он перевел дух и самодовольно похлопал себя по пузику. Гортензия взяла карандаш и принялась наряжать его дальше. Такой образованный человек просто обязан быть элегантным. Нарисовала мужскую рубашку: покрой, воротник, манжеты, пуговицы, удлиненные полы, симметричные и асимметричные.

Она подумала о Гэри и набросала юношеский торс в ветровке с капюшоном. Принц Гэри. Гэри в окружении папарацци. Нарисовала рядом несколько мятых рубашек в тесных пиджаках, потом, улыбаясь, добавила к ним темные очки. Гэри на приеме в Букингемском дворце, подле королевы? Набросала романтическую рубашку со множеством складок, под смокинг. Складки не должны быть слишком широкими. Кончик карандаша сломался и рассыпался по белой бумаге. «О господи!» — вздохнула она. «Ты как мать, никогда не скажешь: “Черт!”» С матерью ей было трудно. Ее любовь весила целую тонну. Желание дать любимому ребенку все, что он ни пожелает, отравляет любовь. Сковывает ребенка обязательной благодарностью, вымученной признательностью. Мать не виновата, но нести этот груз тяжело.

Она не могла позволить себе такую роскошь, как эмоции. Чувствуя, что готова им поддаться, всякий раз ставила заслон. Щелк-щелк — запиралась на все замки. И никогда ни у кого не просила совета. Оставалась сама себе лучшей подругой. Беда с этими чувствами, они тебя атакуют отовсюду. Рвут на мелкие клочки. Стоит влюбиться — тут же начинаешь переживать, что ты слишком толстая, слишком худая, у тебя слишком маленькая грудь, слишком большая грудь, слишком короткие ноги, слишком длинные ноги, слишком большой нос, слишком маленький рот, желтые зубы, сальные волосы, что ты тупая, ехидная, прилипчивая, холодная, трепливая, бессловесная. И твоей дружбе с самой собой приходит конец.

Возвращаясь после шопинга, они с матерью ловили такси и заметили у дороги улитку: втянувшись в раковину, та пыталась спрятаться под сухим листом. Мать наклонилась, подобрала ее и перенесла через дорогу. Гортензия тут же замкнулась в молчаливом неодобрении.

— Что с тобой? — спросила Жозефина, немедленно улавливая перемену в выражении ее лица. — Ты не рада? Я думала, поход по магазинам доставит тебе удовольствие…

Гортензия раздраженно мотнула головой.

— Тебе непременно надо заботиться обо всех встречных улитках?

— Но ее бы раздавила машина!

— Откуда ты знаешь? Может, она три недели потратила на то, чтобы пересечь шоссе, и решила слегка передохнуть перед встречей со своим дружком, а ты за десять секунд вернула ее на исходную позицию!

Мать растерянно уставилась на нее, чуть не плача. Рискуя попасть под машину, она кинулась было за улиткой, но Гортензия схватила ее за рукав и втолкнула в такси. С матерью просто беда. Сплошной фонтан эмоций. И отец тоже. У него было все, чтобы преуспеть, но он буквально растекался лужей, едва почувствовав намек на враждебность, легкое облачко недоверия. Пот лил с него градом. Как она страдала в детстве, когда на обеде у Ирис или у Анриетты подмечала первые приметы катастрофы! Сжимала руки под столом, моля, чтобы наводнение прекратилось, и безучастно улыбалась, глядя в пустоту. Чтобы не видеть.

И тогда она научилась бороться. Бороться с потоотделением, бороться со слезами, с шоколадом, от которого толстеют, с сальными железами, от которых вылезают прыщи, с сахаром в конфетке, от которого начинается кариес. Она перекрывала любые лазейки для чувств. Отсекала девочку, которая хотела стать ее лучшей подругой, мальчика, который провожал ее и пытался поцеловать. Ограждала себя от любой опасности. Каждый раз, чувствуя, что поддается, вспоминала мокрый лоб отца — и эмоции отступали.

Не надо ей говорить, что она похожа на мать! Не надо подвергать сомнению дело всей ее жизни.

Она научилась владеть собой не только из отвращения к эмоциям, но и из чувства чести. Чести, потерянной ее отцом. Ей хотелось верить в честь. А честь, безусловно, несовместима с эмоциями. Когда в школе проходили «Сида», она с головой погрузилась в омут мучительной страсти Родриго и Химены. Он любит ее, она его: это эмоции, они делают их трусливыми и жалкими. Но он убил ее отца, она должна отомстить, дело идет о чести, и оба становятся сильными и гордыми. Корнель предельно ясен: честь возвышает человека. Эмоции унижают. Прямая противоположность Расину. Расина она терпеть не могла. Береника действовала ей на нервы.

Честь — товар редкий. Ее место заняло сострадание. Дуэли запрещены. А она бы любила драться на дуэли. Вызывать тех мужчин и женщин, кто не проявил к ней должного уважения. Пронзать обидчика ударом клинка. «С кем в этом сонном царстве мне бы хотелось скрестить шпаги?» — подумала она, оглядывая аудиторию.

Слева от нее, неподалеку, сидела соседка по квартире. Агата подпирала голову рукой, как будто записывала, а на самом деле дремала. Если смотреть анфас, казалось, что она внимательно слушает, но в профиль было видно — спит. Вернулась в четыре утра. Гортензия слышала, как ее рвало в ванной. Такие не дерутся. Такие пресмыкаются. Она ползает на брюхе перед своими мафиозными карликами. Они заходят за ней почти каждый вечер. Даже не звонят, чтобы предупредить. Заходят, рявкают: «Собирайся! Едем!» — и она бежит за ними, как собачонка. Никогда не поверю, что она в кого-то из них влюблена. Вульгарные, грубые, самодовольные гномы. У них странные голоса — какие-то палящие, жаркие, душные, от них мурашки бегут по спине. Она избегала карликов, но при встрече с ними училась подавлять страх. Держала их на расстоянии, представляла себе, что они от нее за целый километр. Это было трудное упражнение: несмотря на все их деланные улыбки, они внушали ужас.

А ведь девица была способная. Модельер от бога, рисовать не умела, но нутром чувствовала линию вещи, ее покрой. Добавляла незаметную деталь, делавшую талию у́же, силуэт изящней. Умела работать с тканью, но не умела трудиться, прилагать усилия. Из ста пятидесяти кандидатов на стажировку у Вивьен Вествуд отобрали только их двоих. Но возьмут одну. Гортензия очень рассчитывала, что выберут ее. Осталось пройти последнее собеседование. Она изучила историю бренда, чтобы блеснуть знанием деталей и получить преимущество. Агата об этом точно не подумала. Она была слишком занята: тусовалась, танцевала, пила, курила, виляла задницей. И блевала по ночам.

«Story of her life», — подумала Гортензия, дорисовывая последнюю пуговицу на белой рубашке Гэри, ужинающего в Букингемском дворце.

— Ты не хочешь ехать в Лондон?

Зоэ, потупившись, отрицательно помотала головой.

— Вообще больше не хочешь ездить в Лондон?

Зоэ испустила тяжелый вздох, означающий «нет».

— Ты поссорилась с Александром?

Зоэ смотрела куда-то вбок. По ее лицу никак нельзя было понять, сердится она, боится или тоскует.

— Ну скажи хоть что-нибудь, Зоэ! Иначе как я догадаюсь, в чем дело? — вспылила Жозефина. — Раньше ты прыгала от радости, когда ехала в Лондон, а теперь вообще туда не желаешь. Что случилось?

Зоэ гневно посмотрела на мать.

— Без пяти восемь. Я опоздаю в школу.

Она взяла ранец, надела на спину, подтянула лямки и открыла дверь. На пороге обернулась и крикнула с угрозой:

— И не входи в мою комнату! Запрещается!

— Зоэ! Ты даже не поцеловала меня! — прокричала Жозефина в спину дочери.

Она сбежала по лестнице через две ступеньки и догнала Зоэ в холле. Увидела в зеркале свое отражение — в пижаме и хлопчатом спортивном джемпере с надписью «Смерть углеводам!», подарке Ширли. Устыдилась, поймав взгляд Гаэтана Лефлок-Пиньеля, выходившего из дома вместе с Зоэ. Развернулась и кинулась в лифт, едва не налетев на молодую блондинку, выглядевшую не лучше ее самой.

— Вы мама Гаэтана? — спросила она, радуясь, что наконец познакомилась с мадам Лефлок-Пиньель.

— Он забыл банан, перекусить на перемене. У него иногда падает давление, нужен сахар… Ну, я и помчалась за ним… Не успела одеться, выскочила как есть.

Она была босиком, в плаще, накинутом прямо на ночную рубашку. Нервно потирала руки, стараясь не смотреть на Жозефину.

— Рада познакомиться. Вас никогда не видно…

— О! Это все муж, он не любит, когда я…

Она осеклась, словно их кто-то мог услышать.

— Он пришел бы в ярость, увидев меня раздетой в лифте!

— Да и я не лучше! — воскликнула Жозефина. — Я побежала за Зоэ. Она ушла, не поцеловав меня; не люблю начинать день без ее поцелуя…

— Да, я тоже! — вздохнула мадам Лефлок-Пиньель. — Детские поцелуи такие нежные!

Она сама была как ребенок: худенькая, бледная, с большими пугливыми карими глазами. Уставилась в пол и дрожала, запахивая полы плаща. Лифт остановился, она вышла и несколько раз повторила «До свидания», придерживая тяжелую дверь. Странно, подумала Жозефина, может, она хочет о чем-то со мной поговорить? Из ее жиденьких светлых косичек выбивались растрепанные пряди, она испуганно оглядывалась по сторонам.

— Может, зайдете ко мне выпить кофе? — спросила Жозефина.

— Ой, нет… Я не…

— Мы могли бы познакомиться поближе, поговорить о детях… Живем в одном доме и совсем не знаем друг друга.

Мадам Лефлок-Пиньель снова нервно потерла руки.

— У меня целый список дел на сегодня… Боюсь, не успею…

Она говорила так, словно смертельно боялась что-то упустить.

— Вы очень любезны. Может, в следующий раз…

Ее худенькая ручка по-прежнему держала дверь лифта.

— Если увидите мужа, не говорите ему, что застали меня в таком виде, полуодетую… Он слишком… Он очень педантичен в вопросах этикета!

Она смущенно хихикнула и потерлась носом о сгиб локтя, прикрывая лицо рукавом плаща.

— Гаэтан очень милый. Он заходит иногда… — Жозефина попыталась зайти с другой стороны.

Мадам Лефлок-Пиньель в ужасе уставилась на нее.

— Вы не знали?

— Я иногда ложусь поспать после обеда…

— Я мало знаю других ваших детей, Домитиль и…

Мадам Лефлок-Пиньель подняла брови и замялась, словно сама не могла вспомнить имя старшего сына. Жозефина повторила:

— Но Гаэтан очень милый…

Она не знала, что еще сказать. Хорошо бы странная соседка перестала держать дверь лифта. Тоненький джемпер «Смерть углеводам» не спасал от холода.

Наконец мадам Лефлок-Пиньель с видимым сожалением отпустила дверь. Жозефина дружелюбно помахала ей рукой. Ей бы надо попить транквилизаторы — дрожит как осиновый лист, подскакивает от малейшего шума. Должно быть, не слишком приятная спутница жизни и не особо внимательная мать. Никогда не видела ее ни в школе, ни в ближайшем магазине. Куда же она за продуктами ходит? Да что это я, спохватилась она. Наверное, та ездит в любимый магазин, как я — в супермаркет в Курбевуа. Я ведь до сих пор сохранила эту привычку. И дисконтную карту. У Антуана она тоже есть. Две карты на один счет. Еще одна ниточка, связывающая их.

Вернувшись домой, она решила отправиться на пробежку. Толкнула дверь в комнату Зоэ, но заходить не стала — слово надо держать. Недавно пришло новое письмо. Почерк Антуана. Она отдала его Зоэ, и та немедленно унесла его к себе. Жозефина услышала, как ключ дважды повернулся в замке: это означало «не беспокоить». Она не стала задавать вопросов.

Зоэ все время запиралась в своей комнате с «Плоским папой». Жозефина подслушивала под дверью: дочь советовалась с ним по поводу грамматики, просила помочь решить задачу, спрашивала, идет ли ей юбка или джинсы. И сама себе отвечала. Восклицала: «Какая же я глупая, ну конечно, ты прав!» И смеялась. Натужным, деланным смехом, от которого у Жозефины все переворачивалось внутри.

За ужином Зоэ молчала, избегала ее взглядов и вопросов.

«Что же мне делать?» — думала на бегу Жозефина, огибая озеро. Она поговорила с учителями: нет, все хорошо, она работает на уроках, играет на переменках, делает домашние задания, тетради у нее чистые и аккуратные. Жозефине не хватало мадам Бертье. Она бы предпочла посоветоваться с ней.

Расследование ее убийства зашло в тупик. Жозефина еще раз ходила к капитану Галуа. Та была не любезнее повестки в суд.

— У нас крайне мало улик. Не вижу смысла от вас это скрывать, — заявила она каким-то очень неприятным тоном.

Жозефина пробежала один круг, пошла на второй. И увидела того самого незнакомца, шагавшего ей навстречу: руки в карманах, шапка натянута до бровей. Он прошел мимо, даже не взглянув на нее.

Надо точно вспомнить, когда случилась эта метаморфоза с Зоэ. Ну да, в сочельник. Пока раздавали подарки, она была еще веселая, дурачилась. Все началось с появления «Плоского папы». С этого момента, с момента, когда Антуан оказался за столом вместе с нами, Зоэ сразу отдалилась. Как будто встала на сторону отца, против меня… Но почему? О господи, в сердцах подумала Жозефина, ведь это он сбежал со своей маникюршей! Надо все-таки позвонить Милене. Времени никак не хватает. Времени или желания? Почему-то ей не хотелось откровенничать с Миленой. Наверное, она просто не та женщина, которая может облобызать соперницу и стать ее лучшей подругой. Она остановилась. Слишком разогналась в маленькой бухточке, у причала, откуда можно добраться до острова.

Она потянулась, подняв руки вверх, и резко сбросила их вниз, опустив голову. Она соскучилась по нему. Она по нему соскучилась. Он все время возвращается. Находит лазейку в ее сознании и тут же занимает его целиком. Вернись, тихонько молила она, вернись, будем встречаться тайком, будем прятаться, воровать краткие мгновения счастья, пока не пройдет время, не выздоровеет Ирис, не вырастут девочки. Девочки! Быть может, Зоэ знает? Дети знают о нас такое, о чем мы и сами не догадываемся. Их не обманешь. Может, Зоэ знает, что я целовалась с Филиппом? Чувствует вкус его губ, когда я целую ее перед сном…

Она выпрямилась. Растерла икры, щиколотки. Еще раз потянулась. Надо поговорить с ней. Вызвать на откровенность.

Она не спеша побежала дальше, погруженная в свои мысли, и не успела сделать несколько шагов, как вдруг услышала, что ее кто-то окликает:

— Жозефина! Жозефина!

Она обернулась. К ней спешил Лука. Раскрыв объятия, улыбаясь во весь рот.

— Лука! — воскликнула она.

— Я знал, что застану вас здесь. Изучил ваши привычки!

Она смотрела на него в упор, словно не веря, что это действительно он.

— Как поживаете, Жозефина?

— Неплохо. А у вас как, получше?

Он с улыбкой взглянул на нее.

— Жозефина! Нам надо поговорить. Надо прояснить это недоразумение.

— Лука…

— Простите за наш последний разговор. Я, наверное, обидел вас, но я не хотел вас задеть и тем более насмехаться над вами.

Она помотала головой и, откинув волосы назад, вытерла мокрый лоб.

— Позвольте предложить вам чашечку кофе?

Она покраснела, отказалась взять его под руку:

— Нет, я вся потная, я бегала и…

Жозефина не могла опомниться: Лука, самый равнодушный мужчина в мире, бегает за ней! У нее подгибались ноги. Она не привыкла внушать страсть. Не знала, как себя вести. С одной стороны, она была ему благодарна за то, что почувствовала себя желанной, значительной. С другой, смотрела на него и думала, что красоты в нем не больше, чем в чурбане. Они зашли в бар у озера. Лука взял два кофе, поставил перед ней. Она сжала колени, убрала ноги под стул и внутренне собралась.

— У вас все в порядке, Жозефина?

— Да, вполне.

Она не умела держать мужчин на расстоянии. Не привыкла. Пусть лучше говорит он.

— Жозефина, я был к вам несправедлив.

Она махнула рукой — не берите в голову, я не сержусь.

— Я вел себя некрасиво.

Она смотрела на него и думала, что многие ведут себя некрасиво с теми, кто их любит. В этом он не одинок.

— Давайте забудем все это…

Его взгляд был открытым и искренним.

— Дело в том… — пролепетала она.

Она не знала, что сказать. Дело в том, что слишком поздно, что все кончилось, что с тех пор появился другой…

— У меня мало опыта в любовных делах. Я все-таки немного клуша…

И тихо добавила:

— Впрочем, это вы и так знаете…

— Мне вас не хватает, Жозефина. Я привык к вам, к вашему обществу, к вашему деликатному вниманию и самоотверженности…

— О! — удивленно воскликнула она.

Почему он раньше не говорил этих слов? Когда еще не было поздно. Когда она так надеялась их услышать. Она растерянно смотрела на него, и он уловил сожаление в ее взгляде.

— Вы больше ничего ко мне не чувствуете? Так?

— Просто я слишком долго ждала какого-нибудь знака, что вы… По-моему, я…

— Вы устали ждать?

— Да, некоторым образом…

— Только не говорите, что уже поздно! — обрадовался он. — Я готов на все… лишь бы вы меня простили!

Жозефина мучительно пыталась найти хоть каплю любви, нащупать хоть тоненькую ниточку, которую можно дернуть, распушить, разукрасить, превратить в пышный помпон. Она не отрываясь смотрела в глаза Луки и искала, искала… Не могло же все так просто взять и исчезнуть? Нужно нырнуть поглубже, поймать эту ниточку во взгляде, на губах, на плече, куда я так любила класть голову, когда мы ночевали вместе, я чувствовала его руку, удерживающую меня, и меня это умиляло, я закрывала глаза, чтобы сохранить в себе этот образ. Она ныряла еще и еще, высматривая конец этой ниточки… Не нашла и, задыхаясь, выплыла на поверхность.

— Вы правы, Жозефина. Я не случайно живу один как перст, в мои-то годы. Я никогда не мог никого удержать… У вас по крайней мере есть дочери…

Жозефина снова подумала о Зоэ. Я сделаю как Лука. Вывернусь перед ней наизнанку, попрошу — поговори со мной, я не умею выразить мою любовь, но я люблю тебя так, что если ты утром меня не поцелуешь, я весь день не могу дышать, не помню, как меня зовут, еда кажется мне безвкусной, работа — бессмысленной, а все вокруг — бесцветным…

— Но у вас есть брат… Вы ему нужны…

Он посмотрел на нее так, словно не понимал, о ком речь. Нахмурился, задумавшись, потом вдруг спохватился и рассмеялся:

— Витторио!

— Да, Витторио… Вы его брат, вы единственный, к кому он может обратиться в трудную минуту!

— Забудьте Витторио!

— Лука, я не могу забыть Витторио. Он всегда стоял между нами.

— А я вам говорю, забудьте о нем!

Его голос стал властным и гневным. Она даже отпрянула, пораженная такой переменой.

— Но он был связан с нами, с нашей историей. Я не могу его забыть. Я переживала за него, потому что я вас…

— Вы меня любили… Так, Жозефина? Когда-то. Давно…

Она смущенно потупилась. Какая же это любовь, если она так быстро улетучилась…

— Жозефина… пожалуйста…

Она отвернулась. Не надо ее умолять. Это невыносимо…

Помолчали. Он вертел в руках пакетик сахара, разминал его в длинных пальцах, скручивал, разглаживал.

— Вы правы, Жозефина. Я обуза. Я как булыжник. Всех тащу на дно.

— Нет, Лука. Это не так.

— Именно так.

Их кофе остыл. Жозефина поморщилась.

— Хотите, возьму новый? Или еще что-нибудь? Апельсиновый сок? Стакан воды?

Она жестом остановила его. Довольно, Лука, довольно, умоляла она про себя. Я не хочу видеть, как вы унижаетесь и заискиваете.

Он повернулся к озеру. Заметил отряхивающуюся собаку, улыбнулся.

— В тот день все и началось… Верно? Когда я вас не выслушал…

Она не ответила и тоже стала смотреть на собаку. Хозяин бросил мячик в озеро, и пес ринулся за ним. Хозяин ждал, гордый своим искусством дрессировщика, гордый, что стоит ему щелкнуть пальцами, и животное исполнит приказ. Он огляделся, ища в глазах окружающих признания его власти.

— Знаете, что мы сделаем, Жозефина?

Он выпрямился с решительным видом.

— Я оставлю вам ключ от своей квартиры и…

— Нет! — вскричала Жозефина, ужаснувшись ответственности, которую он собирался на нее взвалить.

— Я оставлю вам ключ от своей квартиры, и, когда вы простите мое равнодушие и хамство, вы придете, и я буду ждать вас…

— Лука, не надо…

— Нет, надо. Я никогда так не делал. Это доказательство моей… эээ…

Жозефина ждала слова, которое чуть не вырвалось у него… Он его не произнес.

— Это доказательство моей привязанности…

Он встал, нашарил в кармане ключ, положил его рядом с остывшим кофе. Поцеловал Жозефину в волосы и сказал:

— До свидания, Жозефина.

Она смотрела ему вслед. Взяла ключ. Он был еще теплым. Сжала его в ладони — ненужное доказательство умершей любви.

Зоэ разговаривать не захотела.

Жозефина дождалась, когда дочь вернется из школы. Сказала ей: «Детка, нам нужно объясниться. Я готова выслушать все. Если ты что-то сделала не так и раскаиваешься или стыдишься, скажи мне, я не рассержусь, потому что люблю тебя больше всего на свете».

Зоэ поставила ранец в прихожей. Сняла пальто. Зашла на кухню. Помыла руки. Взяла полотенце. Вытерла руки. Отрезала три куска хлеба. Намазала маслом. Убрала масло в холодильник. Нож — в посудомоечную машину. Отломила два квадратика черного шоколада с миндалем. Сложила все на тарелку. Вернулась за ранцем в прихожую и, не слушая Жозефину, повторявшую: «Нужно поговорить, Зоэ, так больше не может продолжаться», закрыла дверь комнаты и не выходила до ужина.

Жозефина разогрела цыпленка по-баскски. Специально приготовила: Зоэ любила цыпленка по-баскски.

Они поужинали вдвоем, в полном молчании. У Жозефины стоял комок в горле. Зоэ подбирала соус, ни разу не взглянув на мать. Дождь стучал в окна кухни, стекал по ним крупными каплями. Когда капли большие, тяжелые, они долго остаются на стекле и их можно сосчитать.

— Ну что я тебе сделала? — закричала Жозефина: у нее не оставалось ни сил, ни слов, ни аргументов.

— Ты сама прекрасно знаешь, — невозмутимо ответила Зоэ.

Она собрала свою тарелку, стакан и приборы. Сложила в посудомоечную машину. Протерла губкой стол — только там, где сидела сама, стараясь не задеть ни одной маминой крошки, сложила свою салфетку, вымыла руки и вышла из кухни. Жозефина вскочила со стула и кинулась за ней. Зоэ закрыла дверь комнаты. Ключ два раза повернулся в замке.

— Я тебе не служанка! — закричала Жозефина. — Хоть бы спасибо сказала!

Зоэ открыла дверь и произнесла:

— Спасибо. Цыпленок был очень вкусный.

И захлопнула дверь перед онемевшей матерью.

Жозефина вернулась на кухню. Села перед своей нетронутой тарелкой. Посмотрела на холодного цыпленка, застывшего в соусе. На сморщенные помидоры и пожухший перец.

Она долго ждала за столом, уронив голову на руки.

Из комнаты Зоэ донеслась песня «Beatles»: «Don’t pass me by, don’t make me cry, don’t make me blue, cause you know, darling, I love only you». Бесполезно. Ни к чему вызывать ее на откровенность. Нельзя бороться с мертвецом. Тем более с живым мертвецом. У Жозефины вырвался горький смешок. Такого смеха она за собой еще не замечала. Он ей не понравился. Мне надо работать. Искать научного руководителя. Защищать диссертацию. Наука всегда спасала меня в самых тяжких ситуациях. Когда жизнь выкидывает какой-нибудь фортель, на помощь каждый раз приходят Средние века. Чтобы скрыть страх перед завтрашним днем или вчерашнее горе, я рассказывала девчонкам о цветовой символике. Голубой — цвет траура, фиолетовый связывается со смертью, зеленый — цвет надежды, проросшего зерна, желтый означает болезнь или грех, красный — кровь и огонь, как крест на груди крестоносца или плащ палача, черный — цвет ада и мрака. Дочки слушали, испуганно разинув рот, и я забывала обо всех проблемах.

Ее размышления прервал телефон. Она долго не подходила, слушала, как он звонит, и наконец встала и сняла трубку.

— Жозефина?

Голос был радостный. Тон — беззаботный и веселый.

— Да, — выдавила Жозефина, стиснув трубку.

— Ты потеряла дар речи?

Жозефина смущенно хихикнула.

— Да нет, просто я настолько не ожидала…

— А я вот она! Вернулась к жизни… и, подчеркиваю, без всяких обид. Столько воды утекло, верно, Жози?

— …

— С тобой все в порядке? А то, по-моему, не совсем…

— Нет, нет. Все хорошо. А у тебя?

— Я в отличной форме.

— Ты где? — спросила Жозефина, пытаясь зацепиться за какую-то точку в пространстве, чтобы оживить для себя этот призрак.

— А что?

— Да ничего…

— Нет, чего. Я тебя знаю, Жози, ты что-то недоговариваешь…

— Нет! Честное слово… Просто я…

— В последний раз разговор вышел довольно бурный, это точно. Я прошу прощения. Мне правда очень жаль… И я тебе это докажу: приглашаю тебя пообедать!

— Мне бы очень хотелось, чтобы мы больше не ссорились.

— Бери карандаш и пиши адрес ресторана.

Она записала. Отель «Костес», улица Сент-Оноре, 239.

— Ты свободна в четверг, послезавтра? — спросила Ирис.

— Да.

— Значит, в четверг, в час дня… Надеюсь, ты придешь, Жозефина, для меня очень важно, чтобы мы снова были вместе.

— Знаешь, для меня тоже.

Она тихо добавила:

— Я по тебе скучала…

— Что ты говоришь? — переспросила Ирис. — Плохо слышно…

— Ничего. До четверга.

Она взяла плед и вышла на балкон. Подняла голову к небу и стала смотреть на звезды. Великолепное звездное небо, залитое сиянием полной луны, как холодным солнцем. Она поискала глазами маленькую звездочку из созвездия Большой Медведицы. Нашла ее на ручке ковша. Молитвенно сложила руки. Спасибо, что вернули мне Ирис. Спасибо. Я как будто снова дома. А еще постарайтесь вернуть мне Зоэ. Я не хочу войны, вы же знаете, жалкий из меня вояка… Помогите поговорить с ней. Сегодня я даю вам слово: если вы вернете мне любовь моей младшей дочки, обещаю, слышите, обещаю вам отказаться от Филиппа.

Звезды? Вы меня слышите?

Знаю, что слышите. Вы не всегда отвечаете сразу, но всегда берете мои слова на заметку.

Она обратила взор к маленькой звездочке. И забросила свою беду на нее, высоко-высоко, за миллионы километров. Нужно уметь отрешиться от проблемы, на расстоянии все становится яснее. Сразу видно, что за ней кроется. У себя под носом ничего не видишь. Не видишь красоты, не видишь счастья, которые на самом деле никуда не деваются, они рядом… За упорным молчанием Зоэ — любовь девочки к матери, к ней, к Жозефине. Она уверена в этом. Она просто перестала замечать эту любовь. И Зоэ тоже. Красота и счастье обязательно вернутся…

Надо только ждать и терпеть…

Он стал бездельником. Болтался по барам гостиниц с каталогами и журналами по искусству. Он любил бары в дорогих отелях. Наслаждался приглушенным освещением, уютной атмосферой, негромкой джазовой музыкой, звуками иностранной речи, скользящей походкой официантов. Он мог вообразить себя в Париже, в Нью-Йорке, в Токио, в Сингапуре, в Шанхае. Он был нигде и везде. Это его устраивало. Он выздоравливал от любви. Не самое мужественное занятие, думал он.

Напускал на себя суровый вид делового человека, занятого серьезным делом. А на самом деле читал Одена, Шекспира, Пушкина, Сашу Гитри. Все, чего никогда не читал в прежней жизни. Хотел разобраться в природе чувств. Вершить великие дела он предоставил другим. Тем, на кого походил когда-то. Когда был серьезен и озабочен, вечно куда-то спешил, расчесывал волосы на косой пробор, застегивал рубашку на все пуговицы, носил отглаженный галстук и держал в кармане два мобильника. Когда состоял из одних цифр и не ведал сомнений.

Теперь он сомневался во всем. Двигался вперед на ощупь. А ведь так намного интересней! Уверенность застит глаза. Сейчас он читал «Евгения Онегина» Пушкина. Историю молодого бездельника, сбежавшего в деревню, уставшего от жизни, погруженного в сплин. Евгений ему безмерно нравился.

По утрам он заходил в свой офис на Риджент-стрит и просматривал текущие дела. Звонил в Париж. Звонил тому, кто занял его место. Раньше все шло гладко, но теперь он улавливал в голосе преемника неприкрытый призыв вернуться. Ему надоела моя праздность. Надоело, что я получаю дивиденды, не проливая ни капли пота. Потом звонил Магде, своей бывшей секретарше, которая теперь работала на Жабу. Так за глаза называли нового начальника — Жабой. Магда говорила очень тихо, боясь, как бы Жаба не услышал, рассказывала последние сплетни. Жаба оказался сексуальным маньяком.

— Я его на днях чуть в окно не вышвырнула с его шаловливыми ручонками, — хихикала она.

Жаба засиживался в конторе до одиннадцати вечера, был невероятно уродлив, самодоволен, коварен и гнусен.

— Зато у него деловая хватка! С тех пор, как он начальник, клиентов стало вдвое больше, — говорил Филипп.

— Да, но поверьте, он себя еще не показал! Во всяком случае, будьте осторожны, он вас ненавидит! Всякий раз после разговора с вами просто лопается от ярости!

Филипп прибавил зарплату двум своим адвокатам, чтобы чувствовать себя в безопасности. С такими акулами надо держать ухо востро. Жаба был настоящей акулой — и блестящим адвокатом.

Филипп часто обедал с клиентами — теми, кого считал обеспеченными, образованными и интеллигентными. Проводил разведку, чтобы не терять времени даром. Начинал переговоры, а потом переадресовывал клиентов в Париж, к Жабе. А после обеда выбирал бар в дорогом отеле, хорошую книгу — и читал. К половине шестого заезжал за Александром в лицей, и они возвращались домой, беседуя по дороге. Иногда заходили в галерею или в музей. Или шли в кино. Это зависело от количества домашних заданий Александра.

Случалось, в баре к нему подсаживалась девушка. Профессионалка, из тех, что под видом туристки соблазняют одиноких бизнесменов. Он смотрел, как она подходит, виляя бедрами. Как делает вид, что читает журнал. Он не реагировал, уткнувшись в книгу. В конце концов она отступалась. Изредка какая-нибудь более предприимчивая девица пыталась завязать разговор. Он тогда отвечал одной и той же фразой:

— Простите, мадемуазель, я жду свою жену.

Когда он последний раз был в Париже, Беранжер, подруга Ирис, позвонила ему и пригласила выпить по стаканчику. Под тем предлогом, что ей нужно разузнать поподробнее об английских школах — для старшего сына. Сначала строила из себя озабоченную мамашу, потом придвинулась ближе. Выставляла вперед грудь в глубоком вырезе блузки, приподнимала волосы, податливо опускала голову, зазывно улыбалась…

— Беранжер, только не говори мне, что ты надеешься… как бы это сказать… на нашу близость?

— А почему нет? Мы давно друг друга знаем, к Ирис, думаю, ты ничего больше не испытываешь после того, что она сделала, а я смертельно скучаю с мужем…

— Но, Беранжер, Ирис — твоя лучшая подруга!

— Была, Филипп, была! Я с ней больше не общаюсь. Сожгла все мосты. Мне никогда не нравилось, как она вела себя с тобой! Отвратительно!

Он улыбнулся краем губ:

— Извини. Если хочешь, мы останемся…

Он не мог найти нужного слова.

— Останемся, как есть.

Спросил счет, оплатил и ушел.

Ему больше не хотелось терять время. Он решил меньше работать, чтобы на досуге размышлять, учиться. Нечего тратить это время на Беранжер и ей подобных. Он дал отставку своей консультантке по живописи. Как-то раз они были в галерее, владелец показывал им картины молодого многообещающего художника, а Филипп вдруг заметил гвоздь. Гвоздь в белой стене, ожидающий, когда на него повесят картину. Он сказал ей, что этот гвоздь выглядит смешно. Она ответила неодобрительно: «Не судите превратно, Филипп, с этого гвоздя начинается произведение искусства. Этот гвоздь сам по себе — часть прекрасного, этот гвоздь…» — «Этот гвоздь — всего лишь жалкий скучный гвоздь, на который повесят картину», — перебил он ее. «О нет, Филипп! Не могу согласиться с вами! Этот гвоздь есть, он существует, он взывает к вам…» Он выдержал паузу и сказал: «Дорогая Элизабет, впредь я обойдусь без ваших услуг. Я готов пасть ниц перед Дэмиеном Херстом, Дэвидом Хаммонсом, Раймондом Петтибоном, танцовщицей Майка Келли или автопортретами Сары Лукас, но не перед гвоздем!»

Он создавал вокруг себя пустоту. Сбрасывал балласт. Может, поэтому Жозефина и не выдержала. Я для нее был слишком тяжел, перегружен. В этом она меня опередила, научилась отбрасывать все лишнее. И я научусь. Мне спешить некуда.

Ему не хватало Зоэ. Воскресных дней с Зоэ. Долгих пререканий между Зоэ и Александром, за которыми он следил краем глаза. Александр ни словом не упоминал кузину, но его грустный взгляд в пятницу вечером ясно говорил, что он соскучился. Она вернется. Он был в этом уверен. Они поторопились с тем поцелуем в рождественский вечер. Слишком многое еще не решено. К тому же есть Ирис… Он вспомнил последний вечер в Париже. Ирис вышла из клиники. Они «ужинали дома». Мы можем поужинать вместе, втроем? Как-то нелепо идти в ресторан! Она готовила сама. Получилось не ахти, но она очень старалась.

Он отложил книгу. Взял другую. Пьесы Саши Гитри. Закрыл глаза и решил погадать, какая фраза выпадет. Сосредоточился, открыл книгу, глаза его остановились на словах: «Можно смутить того, кто любит вас, но не того, кто желает вас».

Меня не смутить. Я подожду, но не отступлюсь.

Единственной женщиной, чье присутствие он выносил, была Дотти. Они встретились случайно, на приеме в «Нью-Тейт гэлэри».

— Что вы здесь делаете? — спросил он, заметив ее.

Он опять забыл, как ее зовут.

— Я Дотти. Вы меня помните? Вы подарили мне часы, очень красивые часы, кстати, я их постоянно ношу.

Она задрала рукав, продемонстрировав ему часы «Cartier».

— Они стоят целое состояние, да? Я все время боюсь их потерять. Глаз с них не свожу.

— И правильно: это же часы, они для этого и сделаны!

Она расхохоталась, широко раскрыв рот с тремя полуразвалившимися пломбами.

— Что вы тут делаете, Дотти? — спросил он с легким оттенком превосходства, словно здесь ей не место.

И сразу пожалел о своем нахальстве, закусил губу.

Она обиженно ответила:

— А что? Я не имею права интересоваться искусством? Во мне нет того ума, того шика и…

— Туше, — признал Филипп. — Я идиот, самодовольный дурак и…

— Сноб. Козел. Задавака. Зануда.

— Хватит меня бить! Я покраснею.

— Все ясно. Жалкая бухгалтерша вроде меня просто НЕ МОЖЕТ интересоваться искусством. Девочка на одну ночь — трахнул и пошел.

У него был такой расстроенный вид, что она снова рассмеялась.

— А вообще-то вы правы. Меня сюда подружка притащила, а по-моему, все это бред и сплошные понты… Мне так скучно, вы себе не представляете! Ничего не понимаю в современном искусстве. Остановилась в своем развитии на Тёрнере. Может, лучше пивка выпьем?

Он повел ее ужинать в небольшой ресторанчик.

— Ишь ты, как меня повысили! Удостоилась ресторана и белой скатерти…

— Это только на один вечер. Потому что я хочу есть.

— Ах да, мсье, кажется, говорил, что он женат и не хочет обременять себя обязательствами.

— И с тех пор ничего не изменилось.

Она опустила глаза. Погрузилась в чтение меню.

— Итак… Чего у вас новенького после того неудачного дня рождения? — спросил Филипп, стараясь, чтобы в его голосе не прозвучала ирония.

— Одна встреча, один разрыв…

— О!

— Разрыв по эсэмэске. А у вас?

— Примерно то же самое. Одна встреча и один разрыв. Только без эсэмэски. И без объяснений. Молча. Ничем не лучше.

Она не спросила, имеет ли отношение пресловутая жена к истории его неудачной любви. Филипп был благодарен ей за это.

И вновь очутился у нее. Сам не понимая, как это случилось.

Она открыла бутылку «Шардонне». Коричневый плюшевый мишка с одним стеклянным глазом был на прежнем месте, равно как и подушечки с вышитыми надписями про любовь, и Робби Уильямс с высунутым языком на постере.

Они провели ночь вместе. Он был не на высоте. Она воздержалась от комментариев.

Наутро Филипп проснулся рано. Он не хотел ее будить, но она приоткрыла один глаз и положила руку ему на спину.

— Ты сразу побежишь или успеешь выпить кофейку?

— Побегу, наверное…

Она оперлась на локоть и посмотрела на него, как смотрят на чайку, вляпавшуюся в мазут.

— Ты влюблен, да? Точно влюблен. Ты на самом деле был не со мной этой ночью.

— Мне очень жаль.

— Нет! Это мне тебя жаль. Так что…

Она взяла подушечку и прижала к груди.

— Какая она?

— Ты правда хочешь, чтобы я рассказал?

— Ты не обязан, но так будет лучше. Раз нам не суждена бурная страсть, станем друзьями! Ну так какая она?

— Она с каждым днем все красивее…

— Это важно?

— Нет… С ней я начинаю по-другому смотреть на жизнь и становлюсь счастливым. Она живет среди книг и обожает прыгать по лужам…

— Сколько ей лет? Двенадцать с половиной?

— Ей двенадцать с половиной, и все вокруг на ней ездят. Бывший муж, сестра, дочери. Никто не обращается с ней так, как она заслуживает, а я хочу ее защитить, рассмешить, хочу, чтобы она взлетела от счастья…

— Ты втюрился по уши…

— А толку чуть… Ты сваришь мне кофе?

Дотти встала и принялась готовить кофе.

— Она живет в Лондоне?

— Нет. В Париже.

— И что вам мешает предаться вашей прекрасной любви?

Он встал и схватил рубашку.

— Все, довольно откровений. И спасибо за эту ночь. Я, прямо скажем, был жалок.

— Ничего, с каждым может случиться! Не стоит драматизировать…

Она пила кофе, после каждого глотка добавляя по кусочку сахара. Он поморщился.

— А мне так нравится! — сказала она, заметив его кислую физиономию. — Я могу съесть плитку шоколада и не прибавить ни грамма.

— Знаешь что? Давай еще встретимся. Ты не против?

— Даже если ты отнюдь не Тарзан и не король страсти?

— Это тебе решать!

Она задумалась, поставила чашку.

— Ладно, — сказала она. — Но при одном условии… Ты расскажешь мне про современную живопись, будешь водить меня в театр, в кино — в общем, будешь меня образовывать. Раз она в Париже, это ничему не помешает.

— У меня есть сын, Александр. Он для меня на первом месте.

— А нынче вечером вы с ним куда-нибудь идете?

— Нет.

— It’s a deal?

— It’s a deal.

Они по-приятельски пожали друг другу руки.

Он звонил ей. Водил ее в оперу. Рассказывал о современном искусстве. Она слушала его чинно, как школьница. Записывала имена и даты. Была неизменно серьезна. Иногда он заходил к ней и засыпал в ее объятиях. Иногда, покоренный ее искренностью, наивностью и простотой, он целовал ее, и они валились в огромную кровать, занимающую почти всю комнату.

Он старался не делать ее несчастной. Очень старался. Зорко следил, не дрожат ли ее губы от сдержанного рыдания, не хмурит ли она брови, скрывая обиду. С ней он учился чувствам. Она не умела лгать и притворяться. Он говорил ей: дурочка ты! У тебя же все на лице написано, научись скрывать свои чувства!

Она пожимала плечами.

Он спрашивал себя, сколько это может продолжаться.

Она перестала искать мужчин по Интернету.

Он сказал, что не стоит прекращать поиски из-за него. Он — не тот, кто ей нужен. Кто возьмет ее под крыло. Она вздыхала: знаю, знаю. И представляла, какое горе ее ждет. Потому что все всегда кончается горем, ей ли не знать.

В конце концов он спросил, сколько ей лет. Двадцать девять.

— Видишь! Я уже не ребенок!

Как бы подразумевая: «Я умею постоять за себя и нахожу свою выгоду в наших странных отношениях».

Он был ей за это бесконечно благодарен.

В ожидании ответа от Вивьен Вествуд — кого берут на стажировку — отношения Агаты и Гортензии накалились. Они почти не разговаривали. Избегали друг друга на кухне и в гостиной. Прятали записи и рисунки. Агата вставала рано, ходила на занятия, больше никуда не убегала по вечерам. Она взялась за ум, в квартире воцарилась непривычная тишина. Гортензия была этому весьма рада. Теперь она могла работать дома без берушей: большой прогресс!

Однажды вечером Агата принесла ужин из китайского ресторана и предложила Гортензии разделить с ней трапезу. Гортензия засомневалась.

— Сначала ты попробуешь все блюда… — объявила она.

Агата залилась детским смехом и повалилась на диван, держась за живот.

— Ты и правда думаешь, что я тебя отравлю?

— С тебя станется! — буркнула Гортензия: она понимала, что выглядит несколько комично, но есть все равно не решалась.

— Ладно. Раз тебе так легче, я буду пробовать и передавать тебе тарелку. Раз ты мне не доверяешь…

— Совершенно не доверяю, если хочешь знать.

Они поужинали, сидя на ворсистом ковре. Агата ничего не опрокинула. Пила в меру. Собрала посуду. Сложила в раковину. Вернулась, села на ковер.

— Я так же психую, как ты, знаешь…

— Я не психую, — ответила Гортензия. — Я совершенно спокойна. Я выиграю. Надеюсь, ты сумеешь проиграть достойно!

— Завтра будет вечеринка в «Cuckoo Club». Там будет вся французская школа, ну ты знаешь, Эсмод…

Существуют ведь не только колледж Святого Мартина или «Парсонс-скул» в Нью-Йорке, есть еще парижская школа «Эсмод». Гортензия не стала поступать в эту школу только потому, что хотела уехать из Парижа, от матери. Ванина Весперини, Фифи Шашниль, Франк Сорбье, Катрин Маландрино — все вышли из этой школы. Хотя еще пять лет назад все говорили только о Лондоне, Париж постепенно вернул себе титул столицы моды. С французской спецификой — упором на мастерство модельера. В «Эсмоде» изучали различные техники рисунка по ткани, крой, построение выкройки. Нужные навыки, которым Гортензия очень хотела научиться. Она задумалась.

— Там будут твои дружки?

Агата скорчила гримасу, означающую: «А куда деваться…»

— Сама понимаешь, эти парни не подарок! Просто свиньи…

— Между прочим, они бывают очень даже милыми.

— Милыми?

Гортензия расхохоталась.

— Они мне иногда помогают, подбадривают, даже окрыляют…

— Выходит, это свиньи с крыльями! Они не валяются в грязи, они хотят летать, как гуси! А гусь свинье не товарищ!

В конце концов она согласилась пойти на вечеринку с Агатой.

Взяли такси. Агата назвала адрес, мало похожий на адрес клуба.

— Ничего, если мы сначала заедем к ним?

— К ним! — взвизгнула Гортензия. — Лично я туда не поднимусь.

— Ну пожалуйста, — взмолилась Агата. — С тобой мне будет не так страшно. У меня реально душа в пятки уходит, когда я с ними одна…

Вид у нее был и правда напуганный.

Гортензия, проклиная все на свете, поднялась с ней.

Они сидели в гостиной. Интерьер был образцом дурного вкуса: кругом мрамор, золото, канделябры, занавеси с золочеными шнурами, аляповатые стулья, пузатые кресла. Пять мужиков в черном. Восседают на своих жирных свинских задницах. Ей не понравилось, когда они разом встали и подошли к ней. Еще больше не понравилось, когда Агата свалила якобы в туалет.

— Ну что? Уже не выдрючиваешься? Мне кажется, Карлос, или девчонка обделалась? — спросил низкорослый крепыш.

Она не ответила, ожидая, когда Агата выйдет из туалета.

— Скажи-ка, детка, ты знаешь, зачем тебя сюда позвали?

Она попала в ловушку. Как последняя идиотка. Приглашение на вечеринку в «Cuckoo» — такой же бред, как хороший вкус у мафиози!

— Понятия не имею. Но вы мне наверняка объясните…

— Хотели одно дельце с тобой обсудить… А потом гуляй себе.

Они хотят сделать тебя проституткой. Чтобы ты торговала собой для этих грязных свиней, которые мечтают дружить с гусями. Которые жиреют, пока девчонки на них пашут. Вот откуда Агатины денежки, джинсы за триста евро, курточки от «Dolce & Gabbana».

— Я, кажется, догадываюсь, что вы имеете в виду, и могу сразу сказать: обломитесь.

— А по-моему, ты вообще ни о чем не догадываешься, — сказал тот, кто, по-видимому, был главарем — потому что росту в нем было как минимум метр семьдесят пять, и остальные ему в пупок дышали.

— Отчего же? Я не вчера на свет родилась…

Многие студентки приторговывали собой, чтобы оплатить занятия или съездить покататься на лыжах в Альпы. Существовали даже специальные агентства, через которые их можно было снять на уикенд. Они улетали в восточные страны, чтобы провести ночь с пашой, и возвращались с полными карманами.

— Мы хотим попросить тебя об особой услуге… И в твоих интересах нам ее оказать. Потому что иначе мы рассердимся. Очень рассердимся. Видишь там дверь ванной…

Гортензия запретила себе смотреть, куда он показывал, и стала разглядывать того, кто в глазах окружающих карликов, наверное, считался великаном. Весь волосатый, подбородок отливает синевой, отметила она, взглядом пытаясь оттолкнуть его подальше, а на радужке маленькое желтое пятнышко, словно капля майонеза.

— За этой дверью ванной ты рискуешь получить взбучку. И ручаюсь, это будет грязно и неприятно.

— Неужели? — отозвалась Гортензия, пытаясь говорить свысока, но чувствуя, как внутри белой ватой расползается страх и подкашиваются ноги.

— Вот что ты сделаешь… Ты подобру-поздорову выйдешь из конкурса и оставишь Агате место у Вивьен Вествуд.

— Никогда! — выпалила Гортензия; теперь она понимала, откуда взялся китайский ужин, приступ чистоплотности у соседки и рабочая обстановка, воцарившаяся в доме.

— Подумай хорошенько. Так горько думать о том, что ждет тебя за дверью ванной…

— Я уже все решила. Нет.

Агата не появлялась. «Дрянь, — подумала Гортензия. — А я-то думала, она решила исправиться! Права я была, нельзя доверять добрым чувствам».

Только не раскиснуть перед этими отморозками! Все из себя в черном и ботинки с узкими носами. Как из одного инкубатора.

— Даю две минуты на размышление. Дурой будешь, если дашь себя изуродовать!

Гортензия соображала быстро. Дурой я буду, если предоставлю вам бесплатный пропуск в этот мир. Вы используете эту мымру Агату и тихой сапой вползете в храм моды. На меня не рассчитывайте, парни. На меня не рассчитывайте.

Прошло пять минут. Гортензия изучала обстановку — внимательно, словно турист в Версале: позолоченные ручки и пузатые ящики шкафов, серебряный сервиз — кто ж поверит, что они пьют чай? — настенные часы с мерно качающимся маятником, зеркала с огранкой, натертый паркет. Да, она попала.

— Время вышло, — уточнила Гортензия, взглянув на часы. — Я вынуждена вас покинуть. Очень приятно было с вами познакомиться, надеюсь, мы больше не увидимся.

Она развернулась и направилась к двери.

Один из бандитов вскочил и преградил ей путь, оттесняя на прежнюю позицию. Второй выбрал компакт-диск, увертюру к «Сороке-воровке» Россини, и поставил на максимальную громкость. Ясно, будут бить. Я не закричу. Не доставлю им такого удовольствия. Прикончат-то ее вряд ли. Хороши они будут с трупом на руках!

— Ты ею займешься, Карлос, — приказал самый высокий.

— ОК, — ответил тот.

Он втолкнул ее в ванную, швырнул на пол. И вышел. Она встала, скрестила руки на груди, постояла. Он оставил меня здесь, чтобы я подумала. Но все решено. Не буду я тут киснуть.

Она вышла из ванной в гостиную, встала перед ними и спросила:

— Что, кишка тонка?

Высокий, мнивший себя главарем, побагровел. Ринулся на нее, втащил в ванную и швырнул на кафельный пол с криком «шлюха долбаная!». Дверь захлопнулась. Я его задела, подумала Гортензия. Один — ноль в мою пользу. Все равно будет больно, но по крайней мере я их предупредила. Меня так просто не возьмешь.

Она отряхнула блейзер, поправила юбку. Держаться прямо и достойно. Это все, что ей осталось. Белая вата внутри никуда не делась, к тому же ее начинало тошнить.

Главное — не поддаться страху. Отстраниться от него. Сосредоточиться на мелочах, на чем-то конкретном и практичном. Никаких абстракций, они сводят с ума и туманят мозги. Никаких пошлостей вроде «это несправедливо, это нехорошо, я буду жаловаться куда следует»… Это бы значило встать перед ними на колени.

Она услышала шаги пресловутого Карлоса. Ему, конечно, надо было шуметь и орать, чтобы предупредить о своем появлении. Он был здесь. В ванной. Вокруг все белое. Ни единой детали, за которую мог бы зацепиться взгляд, которая могла бы дать силы сопротивляться. Это был человек-куб. Метр пятьдесят пять на метр пятьдесят пять. Жирный плешивый куб. Настоящий гном. Не хватает только шерсти на носу, звериной пасти и остроконечных ушей. Хотя, если присмотреться, волосы на носу можно было увидеть. Даже сосчитать.

Его широченная фигура заслонила свет лампы под плафоном матового стекла. Его тень была всюду. В нем было столько злобы, что у нее все вылетело из головы. Его глаза сверкали такой яростью, что она не могла в них смотреть. Если она хочет сохранить хоть каплю хладнокровия, лучше смотреть на занавесь ванной. Белую-белую, как тот ватный страх, который душил Гортензию. И стены тоже белые. Зеркало, маленькое окошко, полка над раковиной. Белая раковина. Белая ванна. И коврик возле ванны тоже белый.

Он поднял руку, расстегнул ремень и потребовал спустить штаны.

— Размечтался! — бросила Гортензия, сжав зубы, из последних сил борясь с белым душным ужасом.

— Снимай, говорю, или возьму бритву…

Она сразу поняла: даже если она разденется, за бритву он возьмется все равно. Уступишь раз, и тебя уничтожат.

— Размечтался, — повторила она, пытаясь найти в этой белой ванной хоть одно цветное пятно.

Он положил ремень на край ванны, открыл шкафчик и достал бритву. Опасную бритву с черной рукояткой и длинным лезвием. Бритву мафиозо, как у Марлона Брандо в «Крестном отце». Она ухватилась за эту сцену, прокрутила ее в голове. У него белый подбородок, он проводит по нему бритвой и делает гримасу, жестокую и безвольную. Нет, не получается зацепиться за Марлона Брандо. Какой-то он ненадежный.

— Ой как страшно, — сказала она, заметив свернутое желтое полотенце в корзине для грязного белья.

«Меж зеленым и красным все желтое медленно меркнет». Аполлинер. Мать читала им эти стихи, когда они были маленькие. Мать рассказывала им о значении каждого цвета. Голубой, зеленый, желтый, красный, черный, фиолетовый… Она недавно воспользовалась этими знаниями, когда писала работу на тему «Гармония и цвет». Получила высшую оценку. «Отличное знание истории культуры, интересные реминисценции, глубокие выводы», — сказал преподаватель. Она мысленно поблагодарила мать, двенадцатый век, Аполлинера, а заодно раскаялась в том, что так часто смеялась над всем этим в детстве.

Страх отступил на добрых десять сантиметров. Надо найти еще одну цветную деталь, и она спасена.

— Агата, иди-ка сюда! — проорал куб.

Вошла Агата — плечи сгорблены, глаза опущены. Мокрая от страха, как мышь. Гортензия попыталась поймать ее взгляд, но он ускользал, как угорь.

— Покажи свой палец на ноге! — пролаял куб.

Агата привалилась к белой стенке ванной, расстегнула туфлю и показала культю на месте мизинца. Маленькую сморщенную фитюльку — палец был отрублен почти под корень. Выглядело отвратительно: кусочек мяса, фиолетового с красным. Ногтя нет, зато есть красный цвет! Нечистый, с прожилками, но красный!

— Свободна! Вали отсюда!

Агата вышла так же, как пришла: тихонько, по стенке.

Гортензия слышала, как она всхлипывает по ту сторону двери.

— Поняла, как мы девок обламываем?

— Я не девка. Я Гортензия Кортес. И я вас в гробу видала!

— Ты поняла, или объяснить на пальцах?

— Валяйте. Я вас сдам. Схожу в полицию. Вы сами не представляете, в какое дерьмо влипли.

— Я тоже знаю нужных людей, детка. Они, может, не ангелы, зато сидят высоко.

Он положил бритву, взял ремень.

Последовал первый удар. Прямо в лицо. Она даже не успела заметить, как взлетел ремень. И не шелохнулась. Нельзя показывать им, что ей больно или страшно. Второй удар — она сжала зубы, не закричала, не отшатнулась. Тело от шеи до живота наполнилось дергающей болью, будто от уколов или электрических разрядов.

— Давайте, давайте… Мне плевать, как я решила, так и будет. Только время тратите.

Новый удар — по груди. Потом опять по лицу. Он бил изо всех сил. Она смотрела, как он отступает, замахивается. С серьезным, старательным видом. Он был смешон.

— Я предупредила своего парня, — задыхаясь, выговорила Гортензия, — если не вернусь до полуночи, он вызовет полицию. Я назвала ваше имя, имя Агаты и название клуба. Они вас найдут.

Она больше не чувствовала ударов. Думала только о том, чтобы выговорить следующее слово. Слова давали ей возможность отстраниться, взглянуть на все со стороны.

— Вы его знаете, — выплюнула она между двумя ударами. — Тот высокий брюнет, который все время ко мне заходит. Его мать работает в спецслужбах. Можете проверить. Она в личной охране королевы. Там слабаков не держат… С ними лучше не ссориться.

Он, должно быть, слушал, потому что удары стали слабее и не такие точные. Он как будто колебался. Она изо всех сил старалась не заорать, ведь если она заорет, он решит, что близок к цели, и совсем слетит с катушек. Ей казалось, что кожа слезает с нее клочьями, что отовсюду струится кровь, что зубы вот-вот выпадут. Она слышала, как удары отдаются в челюсти, в скулах, в шее. Из глаз ее текли слезы, но он их не видел. Было полутемно, к тому же он заслонял лампу своей звериной тушей, звериными ручищами, звериной башкой.

Она уже не ощущала ничего, кроме головокружения, и только слова, которые она старалась произнести как можно яснее, четче, решительнее, не давали ей потерять сознание и упасть. Пока она стоит, она может спорить. На равных. К тому же она на две головы выше этого гнома. Как же, наверное, он бесится от того, что для удара приходится вставать на цыпочки!

— Может, вы мне не верите? Если бы я не была так уверена в себе, то давно бы валялась у вас в ногах…

Она видела, как его брюхо поднимается и опадает при каждом вздохе. Он выставил ногу вперед, словно хотел удержать равновесие. Восстановить силы. Здоровье у него не ахти, успела она подумать, пока он отдыхал. Это ее рассмешило: она представила, как он падает с инфарктом после слишком сильного удара.

— Жалкое зрелище, старина! Вам бы спортом заняться, а то вы не в лучшей форме.

И плюнула ему в лицо.

Обрушившийся удар рассек ей верхнюю губу. Она икнула от неожиданности, из глаз неудержимо брызнули слезы. Ремень просвистел снова — карлик обезумел от ярости.

— Его зовут Уэстон. Пол Уэстон. Можете проверить. А его мать — Харриет Уэстон, телохранительница королевы. Ее последнего любовника отправили в Австралию, а собирались вообще в бетон закатать.

Ее голос прерывался от крови и слез, но она не сдавалась:

— А их главный… Их главного зовут Захария Горджак. У него есть дочь, Николь, она инвалид, поэтому он сильно не любит таких ребят, как вы. Потому что ее искалечил один из таких ребят. И с тех пор он таких ребят на дух не переносит. Давит их как клопов. И балдеет от этого звука. Клопы так противно хрустят, когда их давят. Не слышали? Скоро услышите…

Это была правда. Ширли рассказывала им, какой крутой парень этот Захария, как он уничтожает тех, кто пытается его запугать или обмануть. Хладнокровно разит их направо и налево. Еще она рассказала им с Гэри, как один негодяй, пытаясь отомстить, переехал на машине его дочь. Теперь она прикована к инвалидному креслу. А Захария стал еще безжалостнее, еще яростнее и упорнее охотиться на бандитов.

Куб дрогнул. Удары стали менее точными. Переносимыми.

— А Диана, это имя вам знакомо? Туннель под мостом Альма? Вас ждет та же участь. Потому что я знаю ваши имена. Я дала их своему приятелю, на всякий случай… Вы уже давно у меня на крючке. Я девушка покладистая, но не дура. Бывают такие, знаете ли. Упрямые и совсем не дуры. Так что вы ошиблись номером. Не на такую напали! А через Агату вас всегда можно найти… В клубах же ведется видеосъемка, вот вас и сняли рядом с ней. Это мой приятель сказал. И еще сказал, чтобы я вас остерегалась. Он был прав. На все сто! А сейчас он уже волнуется, где я, почему не звоню… Я вам не завидую…

Она уже не могла остановиться, говорила, говорила… Это помогало держаться на ногах. Она не сводила глаз с желтого полотенца, цеплялась за него, стирая окружающую белизну. Ей больше не было страшно. В боли одно хорошо: в какой-то момент ее перестаешь чувствовать. Только эхо, слабое эхо, которое растворяется в общей массе. Эта масса боли вздымается темной волной с каждым ударом, но ты ее больше не чувствуешь.

Она рассмеялась и снова плюнула ему в лицо.

Он положил ремень и вышел.

Она огляделась. Один глаз заплыл так, что она ничего не видела, не могла моргнуть без боли, зато другой был в рабочем состоянии. Ей казалось, что она в коробке. В белой и влажной коробке. Она все еще стояла — вдруг он вернется. Потрогала лицо, покрытое смесью крови, пота и слез. Лизнула эту густую, вязкую массу. Сглотнула соленый комок в горле. Они, наверное, совещаются в соседней комнате. Куб им повторяет все, что она наговорила. Секретные службы Ее Величества? Имя Захарии Горджака им наверняка знакомо.

Плевать, что она изуродована. Пусть бы и палец на ноге отрезали, не беда. А интересно, он не отрастает? Она где-то читала, что печень отрастает, значит, и палец тоже может.

Она подошла к раковине. Открыла краны. Огляделась. Если они вернутся, это может подать им свежую мысль. Например, сунуть ее головой в воду. Не факт, что она выдержит, если начнет задыхаться. Огляделась еще раз. Увидела задвижку на двери. Заперлась. Склонилась над раковиной, ополоснула лицо ледяной водой. Было так больно, что она едва не завопила.

Потом вгляделась в окно над ванной. Белое слуховое окошко. Она тихо открыла его. Окно выходило на террасу. Эти свиньи жили в хорошем районе, где на террасах растут цветы.

Она дотянулась до окна, просунула ногу, потом вторую, протиснулась наружу, аккуратно спрыгнула на землю, пробралась в темноте на соседнюю террасу, потом на следующую, еще на одну, — и наконец оказалась на улице.

Обернулась, запомнила адрес.

Подняла руку, подзывая такси. Лицо она закрывала, чтобы таксист не испугался. Не рожа, а картина Пикассо периода кубизма.

Она назвала шоферу адрес Гэри, морщась от боли: верхняя губа была серьезно повреждена. Прямо посередине зияла прореха шириной в палец.

— О господи! — простонала она. — А если я так и останусь с заячьей губой?

Рухнула на сиденье и разрыдалась.