Поль Мерсон целыми днями занимался на барабанах. У Поля Мерсона была своя группа, и по субботам Поль Мерсон играл на вечеринках.

Мать Поля Мерсона своей округлой фигурой и плавными колыханиями бедер сводила мужчин с ума. Она работала в пиар-отделе компании по производству спиртных напитков. Мсье Мерсон не был ревностным поборником супружеской верности, мадам Мерсон могла колыхаться сколько душе угодно и тешить колыханиями — сперва вертикальными, а потом и горизонтальными — своих деловых партнеров. Она извлекала из этого массу преимуществ, как презренным металлом, так и более тонкими изъявлениями благодарности, позволявшими ей удерживаться на столь вожделенном для многих коллег посту.

Поль Мерсон быстро смекнул, как можно употребить колыхания матери себе на пользу. Когда очередной клиент заходил за ней вечером и начинал пристраиваться поближе, Поль Мерсон тут же брал его в оборот и невинно интересовался, не знает ли мсье, где в ближайшее время устраивают небольшой праздник? Его группа создала бы на нем настроение за умеренное вознаграждение. Мы хорошие, даже очень хорошие, можем играть на заказ любую музыку, от ретрухи до самого свежака, запросы у нас скромные, большого праздника не потянем, а всякие там танцульки и детские утренники — самое то. Можем сыграть на разогреве, можем в конце. Школьнику живется непросто, вздыхал он, мы не в том возрасте, чтобы найти работу, но ведь так хочется обновить аппаратуру или просто пивка попить… У вас такие связи, вы наверняка в курсе, где какие презентации и прочее… Клиент, жадно следящий глазами за колыханиями мадам Мерсон, рассеянно говорил: «Ну да, конечно» — и вынужден был выполнять обещание.

Иначе колыхания прекращались.

Вот так Поль Мерсон с «Бродягами» стал играть на презентациях тракторов, чипсов и колбас. Воодушевленный своими успехами в качестве импресарио, Поль Мерсон превратился в смелого, наглого, деловитого парня, который открывал для себя мир и намеревался взять от него все что можно. Однажды вечером, когда у Жозефины было заседание рабочей группы и она собиралась вернуться поздно, он позвонил в дверь ее квартиры.

— Зоэ, не хочешь спуститься в подвал? Там Домитиль и Гаэтан. Их родаки свалили. В Оперу. Платье до полу и все такое. Раньше ночи, короче, не явятся… Флер и Себ не могут: какие-то семейные визиты.

— У меня уроков много…

— Кончай ботанку из себя корчить! Проблем хочешь?

Он угадал: в коллеже на Зоэ начали коситься. У нее уже дважды стащили пенал, ее толкали на лестнице, и никто не хотел возвращаться с ней вместе из школы.

— Ладно. Приду.

— Круто. Ждем.

Он повернулся на каблуках и пошел вразвалочку: походку он явно отрабатывал перед зеркалом. Вдруг остановился, двинулся назад, спросил, заложив большие пальцы в карманы джинсов и поигрывая бедрами:

— У тебя пивка в холодильнике не завалялось?

— Нет. А что?

— Да ничего… Захвати лед.

Зоэ стало не по себе. Гаэтан ей нравился, но Поль Мерсон ее подавлял, а с Домитиль Лефлок-Пиньель она чувствовала себя неуютно, сама не зная почему. Эта девица словно двоилась, и непонятно было, чего от нее ждать. С одной стороны, аккуратная, правильная, в плиссированной юбочке, с белым воротничком, а с другой — в глазах нет-нет да и мелькнет грязный огонек. Мальчишки, говоря о ней, хихикали, а когда Зоэ спрашивала почему, начинали хихикать еще громче и к тому же облизываться.

Она спустилась около половины десятого. Села в полумраке подвала, где горела одна-единственная свеча, и сразу предупредила:

— Я ненадолго…

— Лед принесла? — спросил Поль Мерсон.

— Все, что нашла… — ответила она, открыв пластиковый контейнер. — Коробку бы еще не забыть…

— Гляди, какая хозяюшка, — усмехнулась Домитиль, посасывая палец.

Поль Мерсон достал бутылку виски, четыре стаканчика из-под горчицы и налил каждому по полстакана.

— Увы, минералки у меня нету, — сказал он, вновь закрывая бутылку и пряча ее за толстую трубу, обмотанную черной изолентой.

Зоэ взяла стаканчик и с опаской поглядела на пахучую жидкость. Однажды вечером мать откупорила бутылку шампанского, чтобы отпраздновать успех книги, она попробовала — и помчалась в ванную отплевываться.

— Ты еще скажи, что никогда в жизни не пила! — фыркнул Поль Мерсон.

— Оставь ее в покое, — возмутился Гаэтан, — трезвость не порок.

— Но это так прекрасно, — сказала Домитиль, вытягивая ножки на бетонном полу. — Не представляю своей жизни без алкоголя!

«Ну и кривляка! — подумала Зоэ. — Строит из себя роковую женщину, а сама младше меня на год».

— Эй! А вы знаете, зачем нужна половина собаки? — спросил Гаэтан.

Они ждали ответа, посасывая льдинки. Зоэ нервничала. Если не выпьет, выставит себя овца овцой. Ей пришло в голову, не вылить ли незаметно содержимое стакана себе за спину. Темно, они не увидят. Она придвинулась к трубе, оперлась на нее, вытянула руку и медленно вылила виски.

— Чтобы быть поводырем одноглазого!

Зоэ искренне расхохоталась и от смеха как-то сразу успокоилась.

— А знаешь, в чем разница между пастисом «51» и пастисом «63»? — спросил Поль Мерсон, злившийся, что Гаэтан переключил внимание на себя.

Они снова уткнулись носами в стаканы в поисках ответа. Поль Мерсон ликовал.

— Что-то, наверное, очень мерзкое, — сказал Гаэтан.

— Ты недалек от истины! Ну так догадались или нет?

Все трое замотали головами.

— Один пахнет анисом, а другой анусом!

Все прямо покатились со смеху. Зоэ закрыла лицо, делая вид, будто сдерживает дикий хохот. Поль Мерсон снова потянулся за бутылкой:

— Еще по маленькой?

Домитиль протянула свой стакан. Гаэтан сказал: нет, спасибо, не сейчас, и Зоэ последовала его примеру.

— Ээ… а колы нет случайно?

— Нет.

— Жалко…

— В следующий раз сама принесешь! В следующий раз каждый что-нибудь принесет, и оттянемся по полной. Можно даже музыкальный центр притащить, воткнуть в подвальную розетку. В общем, я займусь звуком, Зоэ жрачкой, а Гаэтан с Домитиль спиртным.

— Мы не сможем! Нам не дают карманных денег, — возразил Гаэтан.

— Ну тогда Зоэ отвечает за жрачку и бухло, алкоголя я тебе подкину.

— Но я…

— У вас бабла навалом! Мне мать говорила, книжка твоей мамаши пульнула еще как!

— Но это неправда!

— Определись уже. Ты с нами или чего?

Зоэ совсем не была уверена, что хочет быть с ними. В подвале воняло плесенью. Было холодно. Неудобно сидеть на остром гравии. Да и вообще дурацкое занятие — сидеть на земле, ржать над плоскими шутками и пить какую-то горечь. Отовсюду слышались странные шорохи: то ли крысы, то ли летучие мыши, то ли вообще змеи… Ей хотелось спать, она не понимала, о чем с ними разговаривать. Она никогда еще не целовалась с парнем. Но если она скажет «нет», с ней вообще никто не будет общаться. В конце концов Зоэ скроила гримаску, означающую «ладно».

— По рукам!

Поль Мерсон протянул ладонь, и она неуверенно хлопнула по ней. И где найти деньги на все эти покупки?

— А они что будут делать? — Зоэ указала на Гаэтана и Домитиль.

— Мы ничего не можем, у нас ни копья! — пожаловался Гаэтан. — С нашим отцом не разгуляешься. Знал бы он, что мы здесь, — убил бы.

— Хорошо хоть они иногда по вечерам уходят, — вздохнула Домитиль, посасывая краешек стакана. — Можно что-нибудь придумать, если узнать заранее.

— А брат вас не сдаст? — спросил Поль Мерсон.

— Шарль-Анри? Нет. Он за нас.

— А почему тогда он не спустился с вами?

— У него куча домашки, и потом, он нас прикрывает: вдруг они раньше придут… Скажет, что мы спустились во двор, потому что там какой-то шум, и придет за нами. Лучше пусть будет на стреме, потому что если нас накроют — ой, что будет!

— А у меня мамашка клевая, — сказал Поль Мерсон: он ненавидел, когда кто-то, кроме него, оказывался в центре внимания. — Все мне рассказывает, вообще ничего не скрывает…

— У твоей мамашки фигура что надо, — сказал Гаэтан. — Почему так выходит, что одни девчонки фигуристые, а другие — ни кожи ни рожи?

— Потому что когда люди трахаются как полагается, в удобном месте, не отвлекаются и лежат ровно, они чертят изящные, легкие линии, и они потом превращаются в красивое женское тело. А когда трахаются как попало, вверх ногами, корчатся от похоти, то линии ломаются, и получаются толстые кривоногие мымры.

Все расхохотались, а Зоэ подумала об отце и матери: они, наверное, трахались в удобном месте, когда зачинали Гортензию, и как попало, когда зачинали её.

— Если, к примеру, трахаешься на мешке с орехами, точно получится корявая целлюлитная коротышка! — продолжал Поль Мерсон, гордый своим объяснением и своими талантами комика.

— Я вообще не могу представить, чтобы мои родители трахались, — проворчал Гаэтан. — Разве что под страхом смертной казни! Под дулом пистолета… Отец вообще странный. Мы его боимся до жути.

— Да не дергайся! Его же провести проще простого, — обронила Домитиль. — Глазки потупил — и вперед, он и не заметит! У него за спиной можно делать что угодно. А ты вечно на рожон лезешь!

— А я однажды мать застукал, когда она трахалась, — поведал Поль. — Клево! Она себя не жалеет, пашет, как марафон бежит. Я не все видел, они потом закрылись в ванной, но потом она мне сказала, что тот чувак на нее пописал!

— Бррр! Гадость какая! — воскликнули хором Гаэтан, Домитиль и Зоэ.

— Она в самом деле дала ему писать на себя? — не поверила Домитиль.

— Ага! И он ей отстегнул сто евро!

— И она тебе сказала? — Зоэ вытаращила глаза.

— Я ж говорю, она от меня ничего не скрывает…

— А он свою мочу выпил? — поинтересовалась Домитиль.

— Не, он и так словил свой кайф, когда писал на нее.

— И она с ним потом встречалась?

— Угу. Но подняла цену! У нее губа не дура!

Зоэ чуть не вырвало; она сжала зубы, сдерживая позыв. Желудок выворачивался наизнанку, как перчатка. Теперь она не сможет пройти мимо мадам Мерсон, не зажав нос.

— А где твой папа был, когда на нее писали? — Домитиль явно интриговала семейная жизнь этой странной пары.

— Отец ходит в свинг-клубы. Предпочитает ходить туда один. Говорит, не любит выгуливать супружницу. Зато они друг с другом ладят. Никогда не грызутся, дурачатся, хохочут!

— Значит, тобой никто не занимается? — спросила Зоэ, не уверенная, что все поняла в его словах.

— Я сам собой занимаюсь. Давай пей, Зоэ, ты совсем не пьешь.

У Зоэ тошнота подступила к горлу. Она показала пустой стакан.

— Ого, гляди-ка, ты не дура выпить! — заметил Поль, наливая ей. — А слабо опрокинуть?

Зоэ в ужасе посмотрела на него. Что за новая фишка — опрокинуть?

— Такие штучки не для девушек, — заявила она, собрав в кулак остатки самоуверенности.

— Смотря для каких!

— Хочешь, я могу опрокинуть, — похвасталась Домитиль.

— Опрокинуть, а потом опрокинуться…

Домитиль повела плечами и идиотски хихикнула.

«О чем они?» — думала Зоэ. Как будто все в курсе какой-то истории, а я понятия не имею. Как будто проболела тему. Никогда больше не приду в этот подвал. Лучше дома сидеть. С «Плоским папой». Ей захотелось уйти. Она нащупала в темноте форму для льда и стала придумывать отговорку, чтобы объяснить свой уход. Ей не хотелось прослыть кретинкой и мокрой курицей.

Именно в этот момент Гаэтан обнял ее за плечи и притянул к себе. Поцеловал ее в макушку, ткнулся носом в лоб.

Она вся обмякла, ослабела, почувствовала, как набухла ее грудь и вытянулись ноги, и со сдавленным смешком счастливой женщины положила голову ему на плечо.

Гортензия все рассказала Гэри.

Она пришла к нему в два часа ночи, вся в крови. Он обронил лишь «Oh! My God!» и впустил ее.

Пока он обрабатывал ей лицо тряпочкой, смоченной перекисью водорода — извини, дорогая, у меня нет ни салфеток, ни ваты, я ведь старый холостяк, — она рассказала, в какую попала ловушку.

— …Только не говори «я же тебя предупреждал», все равно уже поздно, я только заору от ярости, и мне будет еще больнее!

Он промывал ей раны точными, мягкими движениями, миллиметр за миллиметром, а она с благодарностью смотрела на него и мало-помалу успокаивалась.

— А ты все хорошеешь, Гэри.

— Не шевелись!

Она глубоко вздохнула, сдерживая крик: было больно. Он ощупал верхнюю губу.

— Думаешь, я так и останусь изуродованной?

— Нет. Раны поверхностные, неглубокие. Несколько дней будет заметно, потом опухоль спадет и рана зарубцуется.

— С каких пор ты у нас стал врачом?

— Я во Франции ходил на курсы по оказанию первой помощи, если ты помнишь… Мама настояла, чтобы я продолжал заниматься и здесь.

— А я их прогуливала…

— Ну да, я забыл, заботиться о ближнем — не твое призвание.

— Именно! Я забочусь о себе… и это та еще работенка, доказательство налицо!

Она показала на свое лицо и нахмурилась. Улыбаться было больно.

Она сидела на стуле в большой гостиной. Разглядывала пианино, открытые ноты, метроном, карандаш, тетрадку по сольфеджио. Везде валялись открытые книги — на диване, на столе, на подоконнике.

— Надо поговорить с твоей матерью, пусть она мне поможет. Если их не приструнить, они возьмутся за старое. В любом случае к себе я больше ни ногой!

Она жалобно смотрела на него, умоляя ее приютить, и он кивнул — как тут откажешь.

— Можешь остаться… А завтра поговорим с матерью…

— А можно сегодня лечь спать с тобой?

— Гортензия! Это уж слишком…

— Не слишком. Иначе мне будут сниться кошмары.

— Ладно, но только сегодня… И строго на своей половине кровати!

— Договорились. Насиловать тебя, так и быть, не буду!

— Ты прекрасно знаешь, что не о том речь…

— Ладно, ладно!

Он выпрямился. Сосредоточенно осмотрел ее лицо. Еще пару раз провел по нему тряпочкой. Она скривилась от боли.

— Грудь трогать не буду. Сама справишься.

Он протянул ей пузырек с перекисью и тряпочку. Она встала, подошла к зеркалу над камином и обработала остальные раны.

— Завтра придется надевать темные очки и водолазку!

— Скажешь, что на тебя напали хулиганы в метро, только и всего…

— И этой мелкой твари скажу пару ласковых…

— По-моему, она больше в школу не придет…

— Думаешь?

Они легли спать. Гортензия устроилась в одном углу, Гэри — в другом. Она лежала с открытыми глазами и ждала, когда ее накроет сон. Если глаза закрыть, перед ними опять всплывет человек-куб, а она не горела желанием его видеть и вслушивалась в неровное дыхание Гэри… Довольно долго оба настороженно следили друг за другом, а потом Гортензия почувствовала, как на нее легла длинная рука, и услышала голос Гэри:

— Не парься, я здесь.

Она закрыла глаза и сразу уснула.

На следующий день к ним зашла Ширли. Увидев распухшее лицо Гортензии, она вскрикнула.

— Впечатляет… Тебе бы в полицию заявить.

— Не поможет. На них надо нагнать страху.

— Расскажи-ка все с самого начала, — сказала Ширли, взяв Гортензию за руку.

«Первый раз я с ней ласкова…» — подумалось ей.

— Я не назвала твоего имени, Ширли, для тебя и Гэри я придумала другие, зато я упомянула твоего начальника, Захарию Горджака… это его сразу утихомирило! Во всяком случае, после этого он отправился совещаться с остальными карликами.

— Ты уверена, что не называла Гэри?

Она думала о человеке в черном. Спрашивала себя, не замешан ли он в нападении на Гортензию. Не хочет ли таким путем подобраться к Гэри. Она по-прежнему тряслась за сына.

— Абсолютно. Я сказала только про Захарию Горджака… и все. А, нет, еще про то, что случилось с его дочерью, с Николь…

— Ладно, — подумав, сказала Ширли. — Я поговорю с Захарией. Думаю, после этого они будут тише воды, ниже травы… А пока будь осторожна. В школу пойдешь?

— Я не собираюсь уступать дорогу этой сучке! Сегодня же пойду на вечерние занятия! И с ней заодно разберусь!

— А жить пока где будешь?

Гортензия обернулась к Гэри.

— У меня, — сказал Гэри, — но потом ей надо найти квартиру.

— Ты не хочешь, чтобы она осталась здесь? Ведь места полно.

— Мама, мне необходимо одиночество.

— Гэри… — настаивала Ширли. — Сейчас не время быть эгоистом.

— Не в том дело! Просто мне надо много чего для себя решить, и для этого я должен быть один.

Гортензия молчала. И, похоже, признавала его правоту. Поразительно, как эти двое понимают друг друга, подумала Ширли.

— Или я оставлю квартиру ей, а сам куда-нибудь перееду… Мне без разницы.

— Об этом не может быть и речи, — сказала Гортензия. — Я скоро найду себе жилье. Дай мне просто в себя прийти.

— Договорились.

— Спасибо, — сказала Гортензия. — Ты очень славный. И ты, Ширли, тоже.

Ширли невольно восхищалась этой девчонкой: выстояла одна против пяти негодяев, вылезла в окно посреди ночи, все лицо и грудь истерзаны, а она не жалуется. Наверное, я была к ней несправедлива…

— Да, вот еще что, Ширли! — добавила Гортензия. — Ни в коем случае, слышишь, ни в коем случае нельзя ничего говорить матери.

— Но почему? — опешила Ширли. — Она должна знать…

— Нет, — отрезала Гортензия. — Если она узнает, она не сможет жить нормально. Будет волноваться по любому поводу, трястись как осиновый лист, перестанет спать и в придачу достанет меня по полной… А я девочка вежливая!

— Ладно, но при одном условии… — уступила Ширли. — Ты будешь рассказывать все мне. Только абсолютно все! Обещаешь?

— Обещаю, — ответила Гортензия.

Гэри был прав: Агата в школу не пришла. Гортензию обступили со всех сторон, посыпались вопросы, восклицания. Приходилось отвечать каждому, кто с ужасом или сочувствием осматривал ее. Ее просили снять очки, чтобы оценить масштабы бедствия. Гортензия решительно отказалась, заявила, что она не зверь в зоопарке и что вопрос закрыт.

На доске при входе она повесила объявление — ищу комнату в квартире на двоих; уточнила: соседка должна быть непьющая и некурящая. «И желательно девственница», — подумала она, прикрепляя кнопками листок.

Вернувшись к Гэри, она застала его за пианино. Вошла на цыпочках и неслышно прошмыгнула в свою комнату. Эту пьесу, «Time remembered», она слышала в исполнении Билла Эванса. Она вытянулась на кровати, скинула туфли. Мелодия была такая грустная… неудивительно, что щеки стали мокрыми от слез. Я ведь тоже не железная, я живой человек со своими переживаниями, серьезно и недоуменно подумала она: так удивляются люди, считавшие себя неуязвимыми и внезапно обнаружившие прореху в броне. Так, все, десять минут расслабляемся, а потом снова в бой. Она по-прежнему оставалась при убеждении, что эмоции вредны для здоровья.

Через неделю ей позвонили по объявлению. Девушку звали Ли Мэй, она была китаянкой из Гонконга и отличалась редкой принципиальностью: последнюю соседку выгнала за то, что та курила на балконе. Квартира была в удобном месте, прямо за площадью Пикадилли. Плата умеренная, этаж высокий. Гортензия согласилась.

Она пригласила Гэри в ресторан. Он изучал меню вдумчиво, словно бухгалтер перед ревизией. Никак не мог сделать выбор между морскими гребешками, запеченными в раковинах, и куропаткой со свежими овощами и пряностями. В конце концов предпочел куропатку и, завесившись черной прядью волос, молча стал ждать заказ. Ел медленно, торжественно, как просфору, смакуя каждый кусочек.

— По-моему, нам неплохо жилось вместе. Я буду скучать по тебе, — вздохнула Гортензия за десертом.

Он не ответил.

— Мог бы из вежливости сказать «Я тоже», — заметила она.

— Мне необходимо одиночество…

— Знаю, знаю…

— Нельзя уделять внимание сразу ДВОИМ: себе и кому-то еще. Тут поди разберись, чего сам хочешь…

— Ой, Гэри… — вздохнула она.

— И ты тому наглядный пример, Гортензия.

Она закатила глаза и сменила тему:

— Ты заметил, что я сегодня без темных очков? Гляди, как синяки заштукатурила!

— Я все про тебя замечаю. Всегда, — ровным голосом сказал он.

Она смутилась, потупилась под его пристальным взглядом. Взяла вилку, стала вертеть в руках, чертить параллельные линии на скатерти.

— А что Агата? О ней что-нибудь слышно?

— А я разве не говорила? Она бросила школу! Прямо посреди учебного года! Нам один препод сказал перед лекцией: «Агата Натье нас покинула. У нее неважно со здоровьем. Она вернулась в Париж».

Закрыв глаза, он смаковал кусочек запеченного в меду яблока с мороженым и кальвадосом.

— Я ей звонила, ее мать ответила, что она больна и никто не понимает, что с ней… Я сказала, что хотела бы с ней поговорить, мать спросила, как меня зовут, и пошла посмотреть, проснулась ли дочка — она, похоже, почти все время спит. Вернулась и сказала, что Агата не может говорить. Слишком устала. Ха, устала, скорее помирает со страху! Но я не теряю надежды. Однажды подкараулю ее у подъезда с зонтиком! Следы зонтика хорошо видны, как ты думаешь?

— Ну, следы ремня заметней!

— Тогда серная кислота?

— Самое оно!

— А где ее берут?

— Понятия не имею!

— Ты не доел десерт. Не понравилось? Невкусно?

— Ты что! Невероятно вкусно. Я просто растягиваю удовольствие… Спасибо тебе, Гортензия.

— У тебя рассеянный вид.

— Я думаю о матери и об этом Захарии.

Гортензия больше не говорила с Ширли на эту тему, но та заверила ее, что Захария Горджак сделал все, как надо. Коли так, все пятеро покоятся на дне Темзы с камнем на шее. Пятеро смуглых карликов в черных рубашках и с простреленными ногами. Надеюсь, перед погружением в пучину они успели спросить у Захарии, чем заслужили столь жестокое обращение, а он назвал мое имя.

Она достала несколько купюр и, пропев торжественное «Трам-та-та-там», заложила бумажки в счет, который принес официант.

— Впервые в жизни приглашаю парня на ужин! О боже, до чего я докатилась!

Они возвращались под руку, обсуждали биографию Гленна Гульда: Гэри недавно купил о нем книжку. Пошли через парк. Гэри поискал глазами белок, но те, наверное, спали. Ночь стояла прекрасная, звездная. Если он спросит, знаю ли я названия звезд, этот парень не для меня, подумала Гортензия. Ненавижу людей, которые знают звезды, столицы государств, иностранные валюты, горные вершины и прочую ерунду, написанную на коробках с кукурузными хлопьями.

— Некоторые на дух не переносят Гленна Гульда, — говорил Гэри. — Заявляют, что он всегда играет одинаково… А другие от него без ума, боготворят даже его сломанный стул.

— Ну, боготворить-то зачем… У всех есть свои удачи и провалы…

— Отец соорудил ему этот стул в пятьдесят третьем году. Он с ним никогда не расставался, даже когда стул развалился на части. Для него он был как плюшевый мишка…

Последние слова он произнес как-то неуверенно. Перехватил ее взгляд и спросил:

— Что ты на меня так смотришь?

— Не знаю. Мне показалось, ты ни с того ни с сего расчувствовался…

— Я? С чего бы?

Гортензия не ответила. Некоторое время они шли молча. Сколько я его уже знаю? Восемь лет, девять? Мы выросли вместе, но я не воспринимаю его как брата. А как было бы удобно, я бы не боялась, что он влюбится, по-настоящему влюбится в другую. Мне же пока нельзя расслабляться, слишком много надо успеть…

— Ты знаешь, как называются звезды? — спросил Гэри, задрав голову.

Гортензия застыла как вкопанная и заткнула уши.

— Что с тобой? — спросил он с тревогой.

— Нет, нет, все в порядке. Ничего страшного.

Столько нежности было в его глазах, столько волнения в голосе, что она растерялась. Пора съезжать. А то она становится сентиментальной до ужаса.

Из нескольких смежных залов доносились обрывки разговоров, возбужденные голоса. Жозефина на миг замешкалась при входе в ресторан. Обстановка напоминала пещеру Али-Бабы: широкие диваны, пухлые подушки, статуи женщин с обнаженной грудью, вьющиеся растения, бархатисто-белые орхидеи, восточные ковры, вычурные кресла с гнутыми ножками… Официантки словно сошли со страниц модных каталогов, чтобы, так и быть, поучаствовать часок в презентации. Меню, счет или карандаш в их руках казались модными аксессуарами. Длинноногие и равнодушные, они оделяли окружающих стандартной улыбкой, словно визитной карточкой, задевали Жозефину узкими бедрами, как бы говоря: «А вы, невзрачная женщина, как сюда попали?»

Жозефина нервничала. Ирис уже несколько раз переносила их обед. Звонила, ссылалась на сахарную эпиляцию, визит к парикмахеру или отбеливание зубов, и Жозефина чувствовала себя униженной. Вся радость от первого звонка сестры уже испарилась. Осталась только смутная тревога.

— У меня встреча с мадам Дюпен, — пролепетала Жозефина девушке на входе.

— Следуйте за мной, — ответствовало дивное создание с дивными ногами. — Ее пока нет.

Жозефина едва поспевала за ней, изо всех сил стараясь ничего не задеть и не опрокинуть. Пробиралась между столиками вслед за шикарной мини-юбкой и чувствовала себя тяжелой и неуклюжей. Она битых два часа копалась в шкафу, блуждая среди ненавистных вешалок, выбрала свой лучший наряд, но сейчас, оглядевшись, пожалела, что не натянула старые джинсы.

— Вы не сдадите пальто в гардероб? — удивленно спросило создание, словно Жозефина грубо нарушила протокол.

— Ну я вообще-то…

— Я пришлю гардеробщицу, — заявила девушка, переводя взгляд на более привлекательный объект.

В ресторан только что вошел известный киноактер, и она не собиралась тратить время на благотворительность.

Жозефина плюхнулась в приземистое красное креслице, такое низкое, что она чуть не повалилась на пол. Уцепилась за круглый стол, скатерть заскользила, рискуя увлечь за собой тарелки, бокалы и приборы. Жозефина с трудом взяла себя в руки и протянула пальто гардеробщице, безучастно взиравшей на ее падение. Перевела дух. Утерла пот. Нет, она больше не стронется с места, даже в туалет. Слишком рискованно. Чинно подождет за столиком, когда явится Ирис. Нервы были натянуты так, что она могла сорваться от любого косого взгляда, любой усмешки.

Она сидела и молила про себя, чтобы окружающие про нее забыли. За соседними столами парочки чокались шампанским и смеялись. Грациозно, легко. Где они научились так раскованно держаться? Нет, все не так просто, подумала Жозефина, под этой прелестной маской прячется коварство, ложь, бестактность, грязные секреты. Некоторые улыбаются друг другу — и держат камень за пазухой. Но они в совершенстве владеют искусством, в котором я полный профан: искусством притворяться.

Она спрятала ноги под стол (зря я надела эти туфли), руки за белой скатертью (ногти взывали о маникюре) и стала ждать Ирис. Пропустить ее она не могла. Их столик был на самом виду.

Значит, она снова увидит сестру…

В последнее время в голове у Жозефины кружился вихрь мыслей. Ирис, Филипп. Ирис, Филипп. Филипп… Само его имя излучало спокойное блаженство, неясное удовольствие, она смаковала его, как конфетку, перекатывала во рту — и в ужасе, чуть ли не с отвращением выплевывала. Невозможно, нашептывал вихрь, забудь его, забудь. Конечно, я должна его забыть. И забуду. Не так уж это трудно. Любовь не рождается за десять с половиной минут, из одного поцелуя у горячей духовки. Это смешно. Старомодно. Досадно. Получалась такая игра: она твердила слова, в которые не верила, пытаясь убедить саму себя. На какое-то время это срабатывало, она поднимала голову, улыбалась, замечала в витрине пару красивых туфель, напевала мелодию из фильма, но потом вихрь поднимался снова, завывая одно-единственное слово: Филипп, Филипп. Она цеплялась за это слово. Держалась за него упорно и нежно — Филипп, Филипп. Что он сейчас делает? О чем думает? Что чувствует? Вопросительные знаки окружали ее кривым частоколом. В нем появлялись все новые колья: может, он меня ненавидит? Не хочет больше знать? Забыл меня? Утешился с Ирис? Это была уже не мысль, это был оглушительный, назойливый припев, стучащий в ушах.

И тут появилась Ирис.

Восхищенная Жозефина смотрела, как сестра входит в ресторан. Вихрь утих, остался лишь еле слышный голосок: «Как она красива! Боже, как она красива!»

Она шла не спеша, беспечно, победно, как по завоеванной территории. Длинное пальто из бежевого кашемира, высокие замшевые сапоги, длинный темно-фиолетовый жилет вместо платья, широкий пояс на бедрах. Ожерелья, браслеты, длинные густые черные волосы, синие глаза, рассекающие пространство, как два ледяных острия. Она сбросила пальто на руки гардеробщице, ответившей ей подобострастным взглядом, с отсутствующим видом озарила улыбкой соседние столики, и, собрав дань восхищения, наконец направилась к столу, где дожидалась удрученная Жозефина.

Гордая и самоуверенная, Ирис одарила лучистым взглядом сестру, явно забавляясь, что та сидит так низко.

— Я заставила тебя ждать? — спохватилась она, словно только сейчас заметила, что опоздала на двадцать минут.

— О, нет! Это я пришла раньше времени…

Ирис вновь улыбнулась — безграничной, загадочной, величественной улыбкой. Распростерла ее, как разматывают рулон китайской парчи на прилавке. Слегка развернулась к соседним столикам, убедилась, что все ее видят, что все поняли, кто она и кто та женщина, с которой она будет обедать, помахала рукой, улыбнулась одному, кивнула другому. Жозефина смотрела на нее, как на портрет: очаровательная, элегантная женщина с правильными чертами лица, с невыносимо прекрасными глазами; прямая линия спины и изгиб шеи выдают гордыню, упрямство, даже жестокость — но миг спустя глаза этой женщины остановились на ней, и она увидела в них волнение, внимание, почти нежность. На лице Ирис читались все оттенки сестринской привязанности.

— Я так рада тебя видеть, — сказала Ирис, осторожно присаживаясь на такое же низкое сиденье и пристраивая сумку, чтобы она не опрокинулась. — Если бы ты знала…

Она взяла ее руку, сжала в своих ладонях. Потом приподнялась и коснулась губами ее щеки.

— Я тоже, — прошептала Жозефина сдавленным от волнения голосом.

— Ты не обиделась, что я откладывала встречу? У меня было столько дел! Видишь? У меня опять длинные волосы! Нарастили. Красиво, правда?

Она обволакивала, опутывала Жозефину своим бездонным взглядом.

— Мне так жаль. Я непозволительно вела себя тогда в клинике. Это все лекарства, я от них стала полным ничтожеством…

Ирис вздохнула, приподняла тяжелую массу черных волос. Последний раз, когда мы виделись, три месяца назад, у нее была короткая стрижка, очень короткая. А лицо заостренное, как лезвие ножа.

— Я всех ненавидела. Я была отвратительной, злой. В тот день я и тебя ненавидела. Наверное, наговорила тебе ужасных вещей. Но знаешь, я со всеми так себя вела. Мне много за что нужно просить прощения.

Губы ее сложились в брезгливую гримасу, брови приподнялись двумя параллельными прямыми линиями, подчеркивая ужас перед своим поведением, синий свет трепетал в глазах, переливаясь во взгляд Жозефины, вытягивая из нее прощение.

— Прошу тебя, забудем об этом, — пробормотала смущенная Жозефина.

— Нет, я настаиваю, чтобы ты меня простила, — произнесла Ирис, откидываясь на спинку кресла.

Она смотрела на сестру простодушно и серьезно, так, словно ее судьба зависела от великодушия Жозефины, и ждала знака, говорящего о том, что ее простили.

Жозефина протянула руки к Ирис, привстала и обняла ее. Вид у нее в этой позе был, наверное, дурацкий — ноги полусогнуты, зад оттопырен, — но ею двигало чувство, и она крепко прижала к себе Ирис в надежде найти мир и покой в кольце их сплетенных рук.

— Все забыли? Начинаем с чистого листа? Больше ни слова о прошлом? — предложила Ирис. — Мы снова Крик и Крок? Крик и Крок навсегда?

Жозефина кивнула.

— Тогда расскажи, как поживаешь, — велела Ирис, забирая меню у дивного создания, которое на ее фоне внезапно поблекло.

— Нет! Сначала ты, — возразила Жозефина. — У меня в принципе ничего нового. Опять готовлюсь к хабилитации, Гортензия в Лондоне, Зоэ…

— Это все я знаю от Филиппа, — прервала ее Ирис и небрежно бросила официантке:

— Мне как обычно.

— Мне то же, что сестре, — поспешно добавила Жозефина, в полной панике от перспективы копаться в меню и что-то выбирать. — А ты как?

— Ничего, неплохо. Потихоньку обретаю вкус к жизни. Я многое поняла, пока лежала в клинике, и теперь воплощаю это на практике. Я была глупой, легкомысленной, фальшивой и эгоистичной. Думала только о себе, кружилась в водовороте тщеславия. Я сама все разрушила. Так что знаешь, я теперь не гордячка. Мне даже стыдно. Я была скверной женой, скверной матерью, скверной сестрой…

Она продолжала каяться. Перечислять свои просчеты, предательства, пустые мечты о славе. Принесли салат из зеленой фасоли, потом белое мясо цыпленка. Ирис надкусила несколько стручков, ковырнула белое мясо. Жозефина не решалась есть из страха показаться черствой, безразличной к потоку откровений сестры. Всякий раз, оказавшись в компании Ирис, она вновь становилась ее служанкой. Подняла салфетку, которую уронила Ирис, налила ей красного вина, потом минералки, отломила крохотный кусочек хлеба, а главное — внимательно слушала, приговаривая «да, ну конечно, ты права, нет-нет, ведь ты в душе совсем не такая». Ирис собирала урожай комплиментов, роняя «ты очень добра, Жози» — и Жозефина таяла. Ссоры как не бывало.

Они заговорили о матери, ее тяжелой жизни после ухода Марселя, ее финансовых трудностях.

— Знаешь, — вздохнула Ирис, — когда привык к роскоши, отвыкать очень трудно. Конечно, по сравнению с тем, как живут миллионы людей, нашей матери не на что жаловаться, но в ее возрасте не просто менять привычки…

Она сочувственно улыбнулась и добавила:

— Я ведь тоже чуть не потеряла мужа и понимаю, каково ей…

Жозефина резко выпрямилась, у нее перехватило дыхание. Она ждала продолжения, но Ирис, выдержав паузу, спросила:

— Мы можем поговорить о Филиппе, тебя это не смущает?

Жозефина пролепетала:

— Нет, что ты… с какой стати?

— Да потому что, ты не поверишь, я к тебе ревновала! Да, да… Мне в какой-то момент показалось, что он в тебя влюблен. Видишь, до какой степени мне задурили голову эти лекарства! Он все время говорил о тебе, это было нормально — из-за Зоэ и Александра, а я все свалила в одну кучу, устроила трагедию… Такая досада, правда?

Жозефина почувствовала, как кровь приливает к голове и молотом стучит в ушах. Бешено грохочет, бьется, гремит… Она теперь слышала через слово. Приходилось напрягаться, тянуться чуть ли не к губам Ирис, чтобы разобрать слова, понять смысл слов.

— Я с ума сходила! Просто помешалась… Но когда он последний раз приезжал в Париж…

Она выдержала театральную паузу, словно собираясь сообщить нечто важное. Ее губы вытянулись трубочкой, она как будто смаковала во рту сладостную новость, прежде чем произнести ее вслух.

— Он был в Париже? — бесцветным голосом проговорила Жозефина.

— Да, и мы виделись. И все было как раньше. Я так счастлива, Жози, так счастлива!

Она захлопала в ладоши, изображая безмерную радость. Потом, спохватившись, добавила, суеверно постучав по столу:

— Я двигаюсь потихоньку, не хочу его торопить, он за многое должен простить меня, но, думаю, мы на правильном пути. В многолетнем союзе есть свои преимущества… Понимаешь друг друга с полуслова, прощаешь с полувзгляда — обнимешься, и все хорошо.

— Как у него дела? — выдавила Жозефина. Слова «многолетний союз», «обнимешься» вонзились в нее, как железные наконечники, и застряли в горле.

— И хорошо и плохо, я за него волнуюсь…

— Волнуешься? — переспросила Жозефина. — Почему же?

— Я расскажу, но ты никому ни слова, обещаешь?

Ирис напустила на себя обеспокоенный и заговорщицкий вид. Взяла стручок фасоли, пожевала, собираясь с мыслями, чтобы не ляпнуть какую-нибудь глупость.

— Последний раз, когда он приезжал в Париж, и мы… ну как сказать… мы помирились, ну ты понимаешь…

Она смущенно улыбнулась, слегка покраснела.

— Я заметила какое-то противное пятно у него в паху. С внутренней стороны левой ляжки, в самом верху…

Она раздвинула ноги и показала пальцем на ляжку. Жозефина смотрела на этот палец — символ вновь обретенной близости супругов, любовников. Палец призывал ее к порядку: ты тут лишняя, куда лезешь?

— Я просила его сходить к дерматологу, настаивала, но он и слушать не хочет. Утверждает, что оно всегда там было, что врач его уже смотрел и ничего не нашел…

Жозефина больше ничего не слышала. Она изо всех сил старалась сидеть прямо и молча: больше всего на свете ей хотелось скорчиться и завыть. Они спали вместе. Филипп и Ирис спали, обнявшись. Слитые в поцелуе губы, его язык у нее во рту, их сплетенные тела, сбитые в кучу простыни, шепот блаженства, тяжелые черные волосы разметались по подушке, Ирис стонет, а Филипп… Образы вереницей проносились перед глазами. Жозефина поднесла руку к губам, чтобы сдержать жалобный крик.

— Что с тобой, Жози?

— Ничего. Просто ты говоришь так, словно…

— Словно что, Жози?

— Как будто с ним действительно что-то…

— Ну что ты! Просто я волнуюсь, и все… Скорее всего, он прав и там ничего серьезного. Не надо было тебе все это рассказывать, я забыла, какая ты впечатлительная. Бедная моя девочка!

Не хватало еще, чтобы она разревелась, занервничала Ирис. Все мои усилия пойдут прахом! Мне только с третьей попытки удалось заказать подходящий столик, пришлось настаивать, умолять, подгадывать, чтобы Беранжер и Надя точно оказались здесь, вон они, за пальмой, навострили уши, не хотят упустить ни слова из нашего разговора, чтобы раструбить о нем повсюду. Она так старалась, столько сил приложила — а эта сейчас заревет и все испортит!

Она передвинула кресло, обняла сестру и стала баюкать.

— Баю-бай, — шептала она. — Тише, Жози, тише. Я наверняка просто делаю из мухи слона…

Значит, я права, что-то между ними есть. Зарождающееся чувство, взаимное притяжение, смутное влечение… Никакой физической близости, не то она не посмела бы сюда явиться. Она слишком честная, не умеет врать и притворяться. Она бы не смогла смотреть мне в глаза. Но она влюблена в него, это точно. Вот и доказательство. Но он? Он любит ее? В ней есть своя прелесть, это несомненно. Она стала даже хорошенькая. Научилась одеваться, краситься, укладывать волосы. Похудела. Вид у нее такой… мило-старомодный. Надо держать ухо востро. Надо же, младшая сестренка, недотепа и мямля! Не следует им вырастать, этим младшим сестренкам.

Жозефина взяла себя в руки, высвободилась из объятий Ирис и сказала:

— Мне очень жаль… Прости.

Она не знала, что еще сказать. Прости, что влюбилась в твоего мужа. Прости, что целовалась с ним. Прости за вечные мои жалкие, наивные мечты. Наивность во мне — как сорняк, так просто не выдернешь.

— Простить? Но за что, сестричка?

— Ой, Ирис!.. — начала Жозефина, заламывая руки.

Сейчас она все ей расскажет.

— Ирис, — произнесла она, набрав побольше воздуху, — я должна тебе признаться…

— Жозефина! Я думала, мы все забыли, все начинаем с чистого листа!

— Да, но…

Сестры смотрели друг другу в глаза; одна была готова выдать свою тайну, другая отказывалась принять ее, и обе знали, какая опасная сила таится в словах. Произнеси их — и захлопнется тяжелая дверь. Тяжелая бронированная дверь. Они колебались, они ждали знака, который сделал бы откровенность возможной или, наоборот, невозможной, полезной или, напротив, излишней. «Если я сейчас все расскажу, — думала Жозефина, — я ее больше не увижу. Я выберу его. Его, который вернулся к ней… Если я все расскажу, я потеряю обоих. Потеряю любовь, друга, сестру, потеряю семью, воспоминания, детство… потеряю даже воспоминание о поцелуе у духовки».

Ирис видела колебания в глазах Жозефины. «Если она расскажет мне свою тайну, мне придется притвориться оскорбленной, негодующей, перестать с ней общаться. Разорвать отношения. И что? Я открою ей зеленую улицу! Она вольна видеться с ним. Нельзя, чтобы она заговорила, ни за что!»

Она внезапно прервала молчание:

— Должна тебе признаться, Жози: я слишком счастлива, что вернулась к жизни, и ничто, понимаешь, ничто не способно испортить мою радость. Так что начнем с чистого листа, как договорились…

Да, подумала Жозефина. А что еще остается? Да и что, собственно, такого произошло? Касания рук, быстрые взгляды, дрогнувший голос, улыбка в ответ на улыбку, горячие пальцы на запястье под рукавом пальто. Жалкие приметы испарившейся страсти.

— Ну а ты, все готовишься к своей хабилитации? Какая у тебя тема? Я хочу знать, мне все интересно… Смотри, я говорю-говорю, а ты ни слова! Все изменится, Жози, теперь все изменится. Потому что я приняла решение, знаешь, я теперь буду думать о других, не только о себе любимой. Скажи, как тебе кажется, я постарела?

Жозефина уже не слышала ее. Она смотрела, как уносится прочь ее любовь, скользя между грудастыми статуями и раскидистыми пальмами. Улыбалась жалкой улыбкой проигравшего. Она ничего не скажет. Она больше не увидит Филиппа.

Больше у нее никогда не будет поцелуев со вкусом арманьяка.

Впрочем, не в этом ли она поклялась звездам?

Жозефина решила пройтись пешком. Поднялась по улице Сент-Оноре, блаженно вздохнула, любуясь совершенной красотой Вандомской площади, прошла под аркадами улицы Риволи и вдоль набережной Сены, повернулась спиной к крылатым коням на мосту Александра Третьего и направилась к Трокадеро.

Ей нужно было прийти в себя. Общество Ирис лишило ее сил. Сестра словно забрала себе весь воздух в ресторане. Рядом с Ирис она задыхалась. «Довольно! — проворчала она, наподдав ногой по краю тротуара. — Я сравниваю себя с ней и чувствую себя ничтожеством. Я вступаю на ее территорию, территорию красоты, раскованности, последних писков моды, элегантных пальто, наращенных волос и разглаженных морщин, и сразу проигрываю. Но и у меня есть свое оружие: если я заговорю с ней о тонких, незаметных на первый взгляд вещах, о взглядах, что красноречивее слов, о любви, бьющей через край, о чувствах, переворачивающих душу, о тщете притворства, о том, как трудно понять, кто ты на самом деле, — то, может, чуть подрасту в собственных глазах и не буду валяться в углу, как грязный носок».

Она взглянула на небо: одно облако напоминало глаз. Ей показалось, что он похож на глаз Филиппа. «Быстро же ты меня забыл», — сказала она облаку, которое тотчас изменило форму. Глаз исчез. «Любовь — лишь капля меда средь колючек». Так пели трубадуры при дворе Альенор Аквитанской. Я теперь жую колючки. Полный рот колючек. Сама виновата — прогнала его, и он покорно вернулся к Ирис. Недолго ждал! Жозефину переполнял гнев. А вместе с ним проснулась надежда: она не согласна, она будет бороться!

Она вошла в парк и невольно пригнулась. Ничего не могла с собой поделать. Где-то здесь, чуть подальше, нашли мадам Бертье…

Она толкнула дверь подъезда и услышала крик в комнатке консьержки. Какой-то мужчина орал на Ифигению.

— Это безобразие! — орал он. — Вы за это ответите! Мерзость какая! Вы обязаны убираться каждый день! Там валяются пивные банки, пустые бутылки, носовые платки! Спотыкаешься о всякий мусор!

Не переставая вопить, мужчина вышел от консьержки, и Жозефина узнала сына Пинарелли. Смертельно бледная Ифигения укрылась за занавеской. Табличка на стеклянной двери с указанием ее часов работы была наполовину сорвана. Пинарелли вернулся, замахнулся, собираясь ударить консьержку, но та задвинула щеколду. Подоспевшая Жозефина схватила его за руку. Он вырвался и с неожиданной силой швырнул ее на пол. Жозефина сильно ударилась головой о стену.

— Да вы ненормальный! — в ужасе закричала она.

— Я запрещаю вам ее защищать! Ей за это платят! Она должна убираться! Сука!

По его трясущемуся подбородку стекала струйка слюны, лицо было в красных пятнах, кадык ходил ходуном.

Он развернулся и помчался вверх по лестнице через две ступеньки.

— С вами все в порядке, мадам Кортес?

Жозефина дрожала и потирала лоб, унимая боль. Ифигения позвала ее к себе.

— Может, выпьете чего-нибудь? Вид у вас больно бледный.

Она усадила ее и налила стакан колы.

— Что вы такое натворили, что он так взъелся? — спросила Жозефина, приходя в себя.

— Да я там убираю, на помойке. Честное слово. Я стараюсь… Но кто-то все время разбрасывает вокруг контейнеров такую гадость, что и сказать-то стыдно! И если я вдруг не зайду денек-другой, там уже такая грязища! Но дом-то большой, я же не могу разорваться!

— Вы знаете, кто это делает?

— Нет! Я-то по ночам сплю! Устаю. В этом доме, знаете, та еще работенка. А когда рабочий день кончается, надо еще с детьми заниматься!

Жозефина оглядела комнату. Стол, четыре стула, потертый диванчик, старый буфет, телевизор, облезлая кухонька, выцветший желтый линолеум, а в глубине, за бордовой занавеской, темный чулан.

— Там детская? — спросила Жозефина.

— Да, а я сплю на диване. Все равно как в вестибюле. Когда кто-то поздно возвращается домой, входная дверь хлопает прямо над ухом. Так и подпрыгиваю всю ночь на кровати…

— Надо бы тут покрасить и купить новую мебель… Мрачновато у вас.

— Потому я и крашу волосы во все цвета радуги, — улыбнулась Ифигения. — В доме появляется солнце…

— Знаете, что мы сделаем, Ифигения? Завтра в ваш обеденный перерыв съездим в «Икею» и все купим: кровати детям, стол, стулья, занавески, комод, буфет, диван, коврики, кухонный гарнитур, подушки… А потом заедем в «Брикораму», выберем красивые краски и все перекрасим! И вам больше не придется красить волосы.

— А на какие шиши, мадам Кортес? Показать вам мою зарплатную ведомость? Это слезы!

— Я все куплю.

— Сразу говорю вам — нет!

— А я говорю — да! Деньги же не унесешь с собой в могилу. У меня есть все, что мне надо, а у вас ничего. На то и деньги, чтобы заполнять пустоты!

— Ни за что, мадам Кортес!

— А мне плевать, я сама все куплю и поставлю перед вашей дверью. Вы меня еще не знаете, я упрямая.

Женщины молча смотрели друг на друга.

— Правда, лучше бы вам поехать со мной, чтобы вы сами выбрали. Может, у нас вкусы не совпадают.

Ифигения скрестила руки на груди и насупилась. На этот раз ее шевелюра была апельсинового цвета, местами с желтым отливом. В свете старого торшера казалось, что волосы горят огнем.

— Все-таки краски лучше смотрятся на стене, чем на голове, — усмехнулась Жозефина.

Ифигения провела рукой по волосам.

— Да знаю, я в этот раз запорола цвет… Просто все так неудобно, душ во дворе, там нет света, и я не всегда могу держать краску столько, сколько нужно. А зимой вообще все делаю наспех, иначе простужусь!

— Душ во дворе! — воскликнула Жозефина.

— Ну да… Рядом с помойкой…

— Это невозможно!

— Возможно, мадам Кортес, возможно!

— Ладно, — решила Жозефина. — Завтра и съездим.

— Не давите на меня, мадам Кортес!

Жозефина заметила, что в дверном проеме стоит маленькая Клара. Это была на удивление серьезная девочка с грустными, кроткими глазами. Рядом возник ее брат, Лео; каждый раз, как Жозефина ему улыбалась, он прятался за спину сестры.

— По-моему, вы изрядная эгоистка, Ифигения. Мне кажется, что детям бы понравилось жить на радуге…

Ифигения взглянула на детей и пожала плечами.

— Они уже привыкли.

— А мне хочется, чтобы комната была розовая… и чтобы покрывало ярко-салатовое… — сказала Клара, посасывая прядь волос.

— Ну уз нет! Розовый — это для девсёнок! — завопил Лео. — Хоцу комнату золтую, как цыпленок, а покрывало красное, с вампирами.

— Они не в школе? — спросила Жозефина, воздержавшись от ликования и давая Ифигении возможность сдаться достойно.

— Сегодня среда. В среду нету сколы, — ответил Лео.

— Ты прав. Я забыла!

— У тебя голова кругом идет, да? У нас так училка говорит…

— Да, действительно шла кругом, но теперь, когда я с вами, мне гораздо лучше, — сказала Жозефина, сажая его к себе на колени.

— Мам, а нельзя нам двухэтажную кровать? — спросила Клара. — Тогда бы я спала наверху и думала, будто я на небе… А еще письменный стол!

— А мне деревянную лосадку! Ты Дед Мороз?

— Глупенький! Где же у меня борода?

Он заливисто рассмеялся.

— По-моему, вы проиграли, Ифигения. Встречаемся завтра в полдень. Лучше не опаздывать, а то вернуться вовремя не успеем…

Дети повисли на матери, вопя от восторга.

— Скажи «да», ну мам, скажи «да»!

Ифигения стукнула ладонью по столу, требуя тишины.

— Тогда взамен я буду у вас убираться. Два часа в день. И никак иначе.

— Часа вполне хватит. Нас всего двое. Работы будет немного, и я вам заплачу.

— Нет, бесплатно, иначе не поеду ни в какую «Икею»!

На другой день ровно в двенадцать Жозефина ждала в холле. Они сели в ее машину. Ифигения держала на коленях хозяйственную сумку, а на голову повязала платок.

— Вы мусульманка, Ифигения?

— Нет, просто я легко простужаю уши. А потом начинаются отиты, и уши горят по поводу и без…

— У меня тоже самое! Чуть начинаю волноваться, сразу уши краснеют!

Они проехали Булонский лес и двинулись по направлению к Дефанс. Припарковались перед «Икеей», вооружились бумажным сантиметром, блокнотом, карандашом и ринулись в лабиринт магазина. Жозефина записывала, Ифигения чертыхалась. Жозефина заполняла блокнот, Ифигения растерянно вопила:

— Это уж слишком, мадам Кортес! Хватит!

— Почему вы не хотите называть меня Жозефиной, я же называю вас Ифигенией!

— Нет уж, для меня вы мадам Кортес. Нечего путать божий дар с яичницей.

В «Брикораме» они выбрали канареечно-желтую краску для детской, малиновую для общей комнаты, ярко-синюю для кухоньки. Жозефина заметила, как Ифигения косится на паркет, приоткрыв рот от восхищения. Она заказала паркет. Душевую кабину. Плитку.

— Но кто всем этим будет заниматься?

— Найдем плиточника и сантехника.

Жозефина заказала доставку, дала адрес. Они вышли и, отдуваясь, сели в машину.

— Вы совсем куку, мадам Кортес! Так вот, я вам так квартиру вылижу, что с пола можно будет есть!

Жозефина улыбнулась и лихо перестроилась в другой ряд, придержав руль одним пальцем.

— И к тому же отлично водите.

— Спасибо, Ифигения. С вами я прямо вырастаю в собственных глазах. Надо нам почаще видеться.

— Ой, что вы, мадам Кортес! У вас и без меня дел хватает…

Она уронила голову на подголовник и, счастливо улыбаясь, прошептала:

— Первый раз в жизни кто-то добр ко мне. Я имею в виду — просто так добр, без задних мыслей. Потому что бывали такие, что мне помогали, но потом всегда оказывалось, что им от меня что-то надо… А вот вы…

Она звучно фыркнула, выражая свое изумление. Ее лицо в обрамлении платка казалось ликом юной мадонны, наспех накрасившейся у кухонной раковины. От нее пахло марсельским мылом: не успела как следует смыть под холодным душем во дворе. Тонкий длинный нос, черные глаза, бледное лицо, ослепительные зубы и глубокая морщинка между бровями, доказывавшая (впрочем, Жозефина в этом и не сомневалась), что Ифигения — девушка с характером. Грузноватая фигура, бюст итальянской матроны, лицо по-детски серьезное: из месяца в месяц бьется, чтобы свести концы с концами, и счастлива, дотянув до следующей зарплаты.

— Хуже всех был мой муж… То есть это я его называю мужем, мы не расписаны. Бил почем зря все, что его не слушалось. В первую очередь меня. Выбил мне два зуба. Еле-еле на новые заработала. Он взрывался по любому поводу. Однажды врезал полицейскому, когда тот его остановил проверить документы. Дали шесть лет тюрьмы строгого режима. Я была беременна Лео. Честно говоря, обрадовалась, что его засадили. Он скоро должен выйти, но искать меня здесь ему в голову не придет. Боится богатых районов. Говорит, там фараоны кишмя кишат…

— Дети его не вспоминают?

Она снова выразительно фыркнула, на сей раз с презрением.

— Они его не знали, да оно и к лучшему. Когда они спрашивают, где папа и чем занимается, я говорю, что он путешественник, исследует Южный полюс, Северный полюс, Анды с Кордильерами, придумываю всякие истории про орлов, пингвинов и белых медведей. Если он когда-нибудь, не приведи господи, объявится, пусть приходит в шлеме и при бороде!

Пошел дождь, Жозефина включила дворники, провела рукой по стеклу.

— Знаете, мадам Кортес, я хочу сказать вам спасибо. Настоящее спасибо, от всего сердца. Меня так тронуло то, что вы для меня сделали… Просто до слез.

Она поправила выбившуюся из-под платка прядь.

— Не говорите соседям по дому, что это вы за все заплатили, ладно?

— Не скажу, но в любом случае вам незачем перед ними оправдываться!

— Просто помяните к слову на следующем собрании жильцов, что я выиграла в лотерею. Это их не удивит. В лотерею всегда выигрывают бедные, богатые не имеют на это права!

Они проезжали супермаркет «Интермарше», куда Жозефина ходила за покупками, когда жила в Курбевуа. Ифигения спросила, нельзя ли тут остановиться: ей нужен «Туалетный утенок» и новая швабра. В результате они подошли к кассе с полными тележками. Кассирша спросила, есть ли у них дисконтная карта. Жозефина достала карту, а заодно и оплатила покупки Ифигении. Та густо покраснела:

— Ах, нет! Хватит, мадам Кортес! Мы поссоримся!

— Так у меня будет больше баллов!

— Держу пари, вы ни разу не использовали ваши баллы!

— Ни разу, — призналась Жозефина.

— В следующий раз я пойду с вами, и вы их потратите! Сэкономите.

— Ага! — лукаво сказала Жозефина. — Значит, будет следующий раз! Не так уж вы и рассердились!

— Рассердилась! Но я отходчивая…

Под проливным дождем они добежали до машины, стараясь по пути не растерять покупки.

Жозефина высадила Ифигению перед домом и поехала ставить машину в подземный гараж, моля небеса оградить ее от неприятных встреч. С тех пор, как на нее напали, она боялась парковок.

Жинетт варила утренний кофе, когда в дверь постучали. Она заколебалась: прервать процесс и бежать открывать? Постояв секунду с туркой в руке, она решила, что процесс важнее таинственного гостя. Если кофе будет испорчен, у Рене на весь день испортится настроение. Из него слова не вытянешь, пока он не выпьет две чашки и не сжует три бутерброда из свежайшего хлеба, который сын булочника клал им на порог по дороге в школу. Жинетт за это давала ему монетку.

— А ты знаешь, — бранился Рене, — сколько стоил батон, когда мы здесь поселились, в семидесятом году? Один франк. А сейчас евро десять! Да еще комиссионные пацану… Мы едим самый дорогой хлеб в мире!

В те дни, когда мальчик не ходил в школу, она надевала пальто прямо на ночную рубашку и спускалась в булочную, выстаивала очередь. Ведь Рене — ее мужчина. Ее любимый и желанный мужчина. Они встретились, когда ей было двадцать. Она была на подпевке у Патрисии Карли, он монтировал декорации. Плечистый и стройный, лысый, как бильярдный шар, он был немногословен, но глаза его рассказывали илиады и одиссеи. Всегда готов и подраться, и посмеяться, безмятежен, как все люди, с рождения знающие, чего хотят и кем станут; в один прекрасный вечер он ухватил ее за талию и с тех пор не отпускал. Тридцать лет совместной жизни — но она и теперь трепетала в его объятиях. Рене, счастье ее ненаглядное! Лежа он умел дарить наслаждение, а стоя вызывал невольное уважение. Нежный и предупредительный, суровый и немногословный — именно такой, как ей нравилось. Больше тридцати лет они жили в квартирке над складом, которую им щедро предоставил Марсель в тот самый день, когда нанял Рене на работу в качестве «ну мы потом посмотрим, как будет называться ваша должность…». Сказано — сделано: они больше не обсуждали этот вопрос, но Марсель регулярно поднимал зарплату в зависимости от роста квартплаты, налогов и цен на свежий хлеб. Так и детей вырастили: Джонни, Эдди и Сильви. Как только дети встали на ноги, Марсель вовлек в работу на складе и Жинетт. Она отвечала за прием и отгрузку товара. И время летело год за годом, так что Жинетт не успевала оглянуться.

В дверь снова постучали.

— Одну минуточку! — закричала она, не сводя глаз с коричневой шапки над туркой.

— Не спеши! Это всего лишь я! — ответил голос Марселя.

Марсель? Что его принесло в такую рань?

— Что случилось? Ты забыл ключи от кабинета?

— Мне надо с тобой поговорить!

— Иду-иду, — повторила Жинетт, — буквально секундочку!

Она выключила плиту, сняла турку, взяла полотенце и вытерла руки.

— Предупреждаю, я еще в халате! — объявила она, прежде чем открыть.

— Мне наплевать! Хоть в стрингах, какая разница!

Жинетт открыла, и вошел Марсель с Младшим на пузе.

— Вот уж визит так визит! Два Гробза на пороге! — воскликнула Жинетт, приглашая Марселя войти.

— Ой, Жинетт, беда какая, — забубнил Марсель, — такой у нас ужас! Накрыло нас по полной! Что делать, ума не приложу…

— Может, начнешь с начала? А то я ничего не понимаю!

Марсель сел, вытащил Младшего из «кенгуру», посадил на колени и, отломив кусочек хлеба, сунул малышу в рот.

— Давай, сынок, поработай зубками, а я пока поговорю с Жинетт…

— Сколько твоему красавчику стукнуло?

— Скоро годик!

— Скажи-ка, а выглядит куда старше! Крупный какой парень! А что это ты его на работу приволок?

— Ой, и не говори! И не говори!

Вне себя от отчаяния он раскачивался на стуле. Небритый, на лацкане пиджака жирное пятно.

— Нет уж, давай именно что говори.

Он с унылым видом произнес:

— Помнишь, какой я был счастливый, когда мы с Жозианой последний раз ужинали у вас?

— Перед Рождеством? Да ты прямо светился! Хоть загорай!

— Я лопался от счастья, оно у меня изо всех дыр перло! Приходил по утрам в контору и просил Рене ущипнуть меня за ухо, хотел убедиться, что не сплю…

— А еще думал поставить детское креслице у себя кабинете, чтобы вводить малыша в курс дела!

— Хорошее было время, мы были счастливы. А теперь…

— А теперь вас и не видно. Как в воду канули…

Он беспомощно развел руками. Закрыл глаза. Вздохнул. Младший чуть не соскользнул у него с колен, он подхватил его и стал тискать. Мял круглый животик малыша мощными, заросшими рыжей шерстью руками, а тот терпел, болезненно скривив мордочку.

— Хватит, Марсель, он же не пластилиновый!

Марсель ослабил хватку. Младший вздохнул с облегчением и протянул руку Жинетт, благодаря ее за заступничество.

— Ты видел? — ошеломленно воскликнула Жинетт.

— Да знаю я, что он гений! Но скоро будет всего-навсего несчастным сиротой.

— Что-то с Жозианой? Она больна?

— Да у нее такая болезнь, что хуже не бывает: она как будто тонет во тьме. А с этим, красавица моя, ничего не поделаешь!

— Да ладно, — отмахнулась Жинетт. — Это послеродовая депрессия. У всех женщин бывает. Оправится!

— Да нет, все гораздо хуже!

Он придвинулся к ней и прошептал:

— А Рене где?

— Одевается. А что?

— То, что я хочу тебе сказать, должно остаться между нами. Ни в коем случае не говори ему.

— Скрыть что-то от Рене? — поразилась Жинетт. — Нет, у меня не получится. Храни свой секрет, я буду хранить своего мужа!

Марсель помрачнел. Снова вцепился в Младшего. Жинетт отняла у него ребенка.

— Отдай, ты ему печенку выдавишь!

Марсель тяжело оперся локтями на стол.

— Я на пределе. Не могу больше! Мы были так счастливы! Так счастливы!

Он весь дрожал, чесал голову, кусал руку. Стул стонал под его весом. Жинетт кружила по комнате с младенцем. Она давно не держала на руках малышей и разволновалась. Ее нежность к Марселю Младшему невольно распространилась и на Марселя Старшего, добряка Марселя, который грыз ногти и покрылся крупными каплями пота.

— Да ты сам болен, скажу я тебе! — заметила Жинетт, когда Марсель еще и побагровел.

— Я-то просто расстроен, а вот Жозиана… Если бы ты ее видела! Белее мела! Чистый призрак! Скоро взлетит прямиком на небеса.

Он весь обмяк и наконец разрыдался.

— Не могу больше, места себе не нахожу! Брожу по квартире, как старый олень посреди вырубленного леса. Не трублю призывно, а вою от тоски, совсем стал тряпкой. Я уже не вижу, что подписываю, как меня зовут-то едва помню, не сплю, не ем, отощал весь! От меня разит бедой. ПОТОМУ ЧТО БЕДА ВОШЛА В ДОМ!

Он приподнялся на локтях и буквально ревел. В этот момент в кухню вошел Рене — и от удивления даже ругнулся.

— Твою мать! Что стряслось со старым могиканином? Ишь ведь как расшумелся…

Жинетт поняла, что пора спасать ситуацию. Посадила Младшего на диван, обложила подушками, чтобы не свалился, поставила перед Марселем и Рене ароматную турку с кофе и сахарницу, нарезала хлеб, намазала маслом.

— Сперва вы позавтракаете, а потом я останусь с Марселем и буду его исповедовать.

— Ты не хочешь поговорить со мной? — недоверчиво переспросил Рене.

— Тут такое дело, — смущенно объяснил Марсель, — я могу поговорить об этом только с твоей женой.

— А я не имею права знать? — удивился Рене. — Я твой самый старый кореш, твое доверенное лицо, твоя правая рука, твоя левая рука, а иногда и твои мозги!

Марсель сконфуженно почесал нос.

— Это очень личное, — сказал он, изучая свои ногти.

Рене почесал подбородок и бросил:

— Ладно, давай! Исповедуй его, не то он лопнет…

— Сперва поешь. Потом поговорим.

Они позавтракали втроем. Молча. Потом Рене взял кепку и вышел.

— Теперь будет дуться?

— Ну, он обиделся, это точно. Но лучше, чтобы он сам разрешил: не люблю я хитрить.

Она взглянула на Марселя Младшего, который восседал среди подушек и внимательно слушал.

— Надо, наверное, чем-то его занять?

— Дай ему что-нибудь почитать. Он это обожает.

— Но у меня же нет детских книжек!

— Дай любую! Он все читает. Даже адресные книги.

Жинетт принесла телефонный справочник и протянула Младшему.

— Вот, нашлись только «Желтые Страницы»…

Марсель махнул рукой — неважно. Младший взял справочник, открыл, ткнул пальчиком в страницу и пустил слюну.

— Странный какой-то у тебя парень! Ты его доктору показывал?

— Если бы это была единственная странность в моей жизни, я был бы счастливейшим из людей!

— Давай рассказывай и кончай реветь, глаза отсыреют!

Он шмыгнул носом, высморкался в бумажный платок, который дала ему Жинетт. Опасливо взглянул на нее и выпалил:

— В общем, сглазили мою Конфетку. Навели порчу.

— Сглазили! Да такого в природе не бывает!

— Нет уж, точно, в нее иголок понатыкали!

— Марсель, бедняга! У тебя крыша поехала!

— Слушай… Сначала я, как и ты, отказывался в это поверить. Но потом пришлось убедиться…

— В чем? У нее что, рога выросли?

— Глупая! Тут все гораздо тоньше!

— Так тонко, что мне не разглядеть…

— Послушай, говорю тебе!

— Да слушаю я тебя, малахольный!

— Она больше ничего не хочет, чувствует себя пустой, как выеденная скорлупа, целыми днями лежит в постели и с малышом больше не возится. Вот он и растет так быстро… Хочет скорей вылезти из пеленок и ей помочь.

— Да вы все чокнулись!

— Отвечает односложно. Поднять ее с кровати — целое дело: говорит, что ей в спину словно вонзаются кинжалы, что она столетняя старуха, что у нее все тело болит… И так уже три месяца!

— И правда, непохоже на нее…

— Я в конце концов позвал мадам Сюзанну, ну ты знаешь, нашу…

— Эту, которую ты зовешь целительницей душ, а я гадалкой?

— Ну да. Она сразу сказала: Конфетку сглазили. С ней работали. Они хотят, чтобы она умерла, постепенно зачахла. С тех пор она пытается снять заклятие, каждый раз наступает улучшение дня на два, Конфетка начинает понемногу есть, улыбается, кладет голову мне на плечо, я замираю — а она снова падает. Говорит, ее как будто из розетки выключают. Жизнь вынимают из нее. Мадам Сюзанна уже не знает, что и делать. Говорит, это очень сильное заклятие. Что это надолго. А мы тем временем просто погибаем. Девчушка, которая у нас была няней, теперь присматривает за Конфеткой. Ей велено не спускать с нее глаз. Я все время боюсь, что она сделает какую-нибудь глупость. А я занимаюсь Младшим…

— Вы просто переутомились оба, вот и все. Кто же в таком возрасте заводит детей!

Марсель посмотрел на нее так, словно она плюнула ему в душу. Вся голубизна ушла из его глаз, они стали белыми от ярости.

— Ты не должна так говорить, Жинетт! Ты меня очень огорчила…

— Прости. Ты прав. Вы сильны, как два дуба. Два дуба, у которых слегка поехали кроны.

Она подошла к Марселю, погладила его бычью шею. Он уронил голову на руки и простонал:

— Помоги нам, Жинетт, помоги… Уж не знаю, что и делать.

Она продолжала массировать ему плечи и шею, приговаривая, какой он сильный и выносливый, какой умный и хитрый, какую он выстроил промышленную империю практически в одиночку, только благодаря своему чутью. Она выбирала самые мощные, мускулистые слова, чтобы прибавить сил его душе.

— А ты еще с кем-нибудь говорил?

Он растерянно взглянул на нее.

— С кем я могу поговорить? Все подумают, что я спятил.

— Это точно.

— Я сперва среагировал точно так же, когда мадам Сюзанна это сказала. Послал ее куда подальше. А потом стал наводить справки. Эти вещи реально существуют, Жинетт. О них не говорят, потому что они в голове не укладываются, но они существуют!

— Ну да, в странах вуду, где-нибудь на Гаити или в Уагадугу!

— Нет. Везде. Наводят порчу и связывают жертву несчастьем по рукам и ногам. Как паутиной. Она не может двигаться, стоит ей шевельнуться, как все идет наперекосяк. Тут на днях Конфетка решила погулять с малышом в парке, так что ты думаешь? Подвернула ногу, и у нее украли сумку! Когда она попыталась выгладить мне рубашку, загорелась гладильная доска, а два дня назад она взяла такси, съездить к парикмахеру, и попала в аварию на первом же перекрестке…

— Но кто может ее настолько ненавидеть, чтобы смерти желать?

— Не знаю. Я вообще не знал, что такие вещи бывают. Значит…

Он поднял руку и тяжело уронил ее на стол.

— Это и надо выяснить… Ты никому не насолил из конкурентов?

Марсель покачал головой.

— Не больше, чем обычно. Я же знаешь, я подлянки не кидаю.

— И ни с кем не цапался?

— Нет. Наоборот, всех облизывал с ног до головы. Я был так счастлив, мне хотелось всех вокруг осчастливить. Зарплата у моих сотрудников самая высокая в мире, от премий любой профсоюз растрогается, я открыл детский сад для детей работников, велел сделать во дворе площадку, чтобы в обеденный перерыв играть в шары… Не хватает только бара и пляжа, и будет вместо конторы курорт! Что, неправда?

Жинетт села рядом с ним и задумалась.

— Вот почему она больше не заходит, — наконец сказала она.

— А как бы она тебе все объяснила? И к тому же ей стыдно. Мы обошли всех врачей, сделали кучу всяких анализов и ультразвуков. Они ничего не находят. Ничего!

Марсель Младший на диване во все глаза таращился в справочник. Жинетт некоторое время наблюдала за ним. Чудной все-таки ребенок! В его возрасте малыши играют со своими ручками, с пальчиками ног, с плюшевыми мишками, а не копаются в телефонных книгах!

Он поднял глаза от книги. Такие же голубые глаза, как у отца.

— Пор-ча, — проурчал он, пуская слюни. — Пор-ча.

— Что он говорит? — спросила Жинетт.

Марсель выпрямился, тупо уставился на сына. Младший повторил; он изо всех сил напрягал голосовые связки, его шея пошла красными пятнами, на переносице вздулись жилки. Он все свои детские силы направил на то, чтобы они его поняли.

— Порча, — перевел Марсель.

— Мне тоже так показалось! Но как…

— Точно. Проверь. Он, наверное, увидел объявление какого-нибудь очередного доморощенного колдуна!

«Господи! — подумала Жинетт. — Да я сама скоро с ума сойду!»

Милена была расстроена: плитка в ванной отстала от стены, а дверная ручка отвалилась. «Вот срань! — выругалась она. — Всего-то девять месяцев живу в этой квартире, а она уже вся сыплется!» Уж не говоря о полке над кроватью, которая свалилась ей на голову, о проводке, которая испускала фонтанчики искр в ночи, грозя коротким замыканием, и о холодильнике, который спятил и начал греть на полную катушку.

Вызовешь мастера, он вроде починит, но стоит ему выйти за порог, как все начинается сначала. Надоело мне здесь жить. Осточертело разговаривать с собственной тенью и лопотать на ломаном английском, целыми вечерами смотреть визгливое караоке по телевизору, находиться среди людей, которые беззастенчиво харкают, рыгают, пукают прямо на улице, вляпываться в мусор и объедки на тротуаре. Народ здесь, не спорю, веселый и энергичный, и бабло, не спорю, валяется прямо под ногами, ходи да подбирай, — но я устала. Я хочу смотреть из окна на берег Луары, хочу встречать мужа после работы, хочу помогать детям делать уроки и видеть в ящике физиономию Патрика д’Арвора. Здесь это все хрен найдешь! Луара, конечно, петляет, но уж не до Шанхая, сколько я помню! Купить бы домик в Блуа, выйти замуж за работника газовой компании, выгуливать детей в садах епархии, печь им пироги и рассказывать историю династии Плантагенетов. Она повесила план города в кухне и грезила, стоя пред ним. Приступы тоски по Блуа случались у нее все чаще. Ей виделись черепичные крыши, песчаные отмели, старинные каменные мосты, бумажки из страховой компании и багеты с пылу с жару из булочной на углу. Но больше всего она мечтала о детях. Долго смиряла в себе материнский инстинкт, откладывая на потом дело, ради которого пришлось бы завершить карьеру, но бороться становилось все труднее — лоно молило о плоде.

Вдобавок Шанхай, как нарочно, был переполнен детьми. Вечерами они горланили, играли, скакали на улицах. В центре она буквально пробиралась через толпу чудесных малышей, которые своей улыбкой напоминали ей, что биологические часы безжалостно отстукивают время. Тебе скоро тридцать пять, старушка! Если не хочешь остаться бесплодной смоковницей, найди самца-производителя. Ей не хотелось узкоглазого жениха. Как-то у нее не срасталось с китайцами. Она не понимала, почему они смеются, почему молчат, почему вдруг гневаются и корчат рожи. Загадочный народ. На днях она спросила у секретаря Вэя Элвиса, получившего это прозвище за пышные бакенбарды: «Почему у вас такой усталый вид? Вы не выспались? Может, вы заболели?» Он разразился таким хохотом, что не мог остановиться. Закатил глаза, икал, кашлял, рыдал от смеха. И она почувствовала себя трагически одинокой, одинокой раз и навсегда.

Ностальгия по родине, по семейной жизни навалилась сразу после праздников. Она подозревала, что причиной гормонального взрыва стала пластмассовая елочка, заказанная по Интернету. До Рождества она шла по жизни легко, подсчитывала барыши, придумывала новые формулы и новые товары. Мобильник с косметичкой произвел настоящий фурор! Счет в банке рос, Вэй соглашался на любое ее предложение, контракты подписывались один за другим, производственный процесс шел полным ходом, и в деревню вбрасывалась все новая продукция, превращающая китаянок в прелестных раскосых барби. Все происходило очень быстро.

Слишком быстро… Не успеешь дух перевести, все уже упаковано и готово к продаже, а прибыли уже подсчитаны. Нужно непрерывно изобретать что-то новое. Считать, пока не раскалится калькулятор. А ей хотелось тишины, передышки, неспешной жизни, анжуйского ласкового воздуха, суфле, поднимающегося в духовке…

Она пыталась объяснить свои переживания коммерческому директору Вэя, высокой и стройной, как лиана, брюнетке, и та смотрела на нее с интересом и беспокойством. «Зачем ты обо всем этом думаешь? — сказала она ей. — Вот я не думаю, не читаю газет, а когда мы собираемся с друзьями, то никогда не говорим о политике. По-моему, мы ни разу не произнесли имени Ху Цзиньтао!» Так звали председателя республики. Милена вытаращила глаза. «Мы во Франции только тем и занимаемся, что говорим о политике!» Черноволосая лиана пожимала плечами: «В восемьдесят девятом я вышла на улицу из-за событий на площади Тяньаньмэнь, меня все это волновало, но потом случилась трагедия, начались репрессии… Сейчас я думаю, что Китай развивается слишком быстро… Это возбуждает, но мне страшно: вдруг наша страна породит чудовище? Вдруг этим чудовищем станут наши дети?» Она на миг задумывалась и снова с головой уходила в дела.

Милена вздрогнула. Что, если она тоже превращается в чудовище? Она уже не успевала тратить деньги. Взгромоздится на шпильки, затянется в офисный пиджак и работает с утра до вечера. А зачем ей столько денег? С кем их тратить? С отражением в зеркале? Она отъелась, пресытилась и с тоской ждала момента, когда придет отвращение.

Она не привыкла к изобилию. Она помнила детство в Лон-ле-Сонье, медленную смену времен года, жемчужную капель с крыши, первый крик удивленной птицы по весне, раскрывающийся бутон, свинью, ворочающуюся на соломе, бабочку, вылупляющуюся из кокона, каштаны, лопающиеся на горячей решетке. И теперь что-то внутри нее криком кричало — слишком быстро, слишком пусто, слишком не знаю что!.. К тому же, если честно, ее угнетало одиночество.

В ее возрасте уже невозможно было привлечь молодых китайских миллиардеров, а все иностранцы, какие ей попадались, носили обручальное кольцо. Она пристроилась было к Луи Монбазье, производителю мелкой электроаппаратуры. Три вечера подряд они встречались, веселились, держались за руки, она уже мечтала, как переедет в Блуа и будет коротать с ним вечера перед телевизором… На четвертый вечер он сунул ей под нос пачку фотографий жены и сыновей. Ладно, все ясно, сказала она себе. И отказалась с ним целоваться, когда он проводил ее домой.

Первый серьезный сигнал тревоги прозвучал от мистера Вэя: он не позволил ей съездить в Килифи. Ей хотелось пройтись по следам прежней Милены, сбежавшей из Курбевуа, подышать ленивым воздухом Африки, поваляться на белом песке пляжа, снова заглянуть в желтые глаза крокодилов.

— Речь быть не может! — взвизгнул он. — Вы остаться здесь и работать.

— Но мне просто нужно проветриться…

— Не есть хорошо. Совсем не есть хорошо. Вы оставаться тут. Вы есть нестабилен. Вы есть опасный для вы сама. Я следить за вы для ваше благо. Я держать ваш паспорт в мой шкаф.

И он громко кашлянул в знак того, что вопрос закрыт. Такая у него была своеобразная манера хлопать дверью перед носом. Она была узницей старого жадного китайца, который подсчитывал барыши на счетах и чесал яйца у нее на глазах.

— What a pity! — ответила она.

«Вапити! Вапити!» — распевали две прелестные девчушки, размахивая кастрюлей с загубленным рагу. Гортензия и Зоэ возникли перед ее взором, как два чертика из табакерки. Как же я по ним соскучилась! Иногда, засыпая, она мысленно разговаривала с ними. Как будто она их мама. Как будто она пришивает им пуговицы, гладит брючки, поправляет челочки. Они, наверное, очень изменились. Я их и не узнаю. Они будут смотреть на меня холодно, недоверчиво, как на чужую. Я и стала чужой. Эмигранткой, изгнанницей…

Во французском еженедельнике за позапрошлый месяц она прочла репортаж о восстаниях в китайских деревнях. Крестьяне не хотели отдавать свои земли под заводы. Армия утихомирила мятежников, но явно ненадолго. Чудесные плакаты с лилиями наверняка посрывают с саманных стен. И это станет началом конца.

На следующее утро Милена Корбье решила, что пора приступать к новому этапу своей жизни — возвращению во Францию.

Для этого ей нужен был Марсель Гробз.

Анриетта ликовала. Сегодня она встретила в парке Монсо няню и Жозиану. И в каком виде! Краше в гроб кладут. Разве что савана не хватает. Она шла сгорбившись, еле переставляя туфли на толстых каучуковых подошвах. То качнется вправо, то качнется влево, темно-синее габардиновое пальто болталось, как на вешалке, жидкие тусклые волосы трепались по ветру. Няня не отходила от нее ни на шаг. На каждой скамейке они присаживались отдохнуть.

Колдовство работало! Чары Керубины творили чудеса. А я так долго ничего о них не знала! Сколько бы я могла сплести интриг, от скольких врагов избавиться… Сколько богатств накопить! У нее голова шла кругом. Если бы я знала, если бы я только знала… — приговаривала она, снимая свою жуткую широкополую шляпу. Взбила примятые волосы и лучезарно улыбнулась отражению в зеркале. Она только что открыла для себя новое измерение жизни — всемогущество. Отныне законы, по которым живут все смертные, писаны не для нее. Отныне она идет прямо к цели, держа в рукаве козырную карту, Керубину, для всяких грязных делишек, и скоро достигнет прежнего процветания. Скоро ей будут по карману и кошельки «Гермес», и мыло от «Герлен», и тонкий кашемир, и вода для утюга с запахом лаванды, и визитки «Кассгрен», и талассотерапия в отеле «Рояль»… ей останется только стричь счет в банке!

От счастья она была готова танцевать. Чуть поколебавшись, ухватила край юбки и закружилась, закружилась в бешеном порыве радости. Весь мир лежал у ее ног, а она, беспощадная владычица, распоряжалась его судьбой. Когда стану миллионершей, куплю себе друзей. Они будут во всем со мной соглашаться, водить меня в кино, в ресторан, платить за такси. Я просто поманю их будущими милостями, намекну на пункт в завещании, на кредит, и у меня в прихожей будет толпиться целый выводок друзей. Вальсы Штрауса звучали в ее голове, и она стала подпевать. Но ее скрипучий голос сразу развеял мечту. Она резко остановилась и приструнила себя: нет, нечего тешить себя пустыми мечтаниями, уймись и продолжай действовать по плану. Пока она не трогала папашу Гробза, но недалек был тот час, когда она снимет телефонную трубку и промурлычет: «Алло, Марсель, а что, если нам поговорить наедине, без адвокатов и посредников?» Он будет не в состоянии ей сопротивляться, она добьется всего, чего захочет. Ей больше не придется обирать слепого возле дома.

Хотя….

Это еще неизвестно.

Грабить каждый день беднягу и ни разу не попасться, сжимать в ладони тепленькие монетки — это наполняло ее жизнь волнением и страстью. Такого наслаждения она прежде и представить себе не могла. Ведь надо признаться, с возрастом количество удовольствий сокращается. Чем остается тешить себя? Сластями, сплетнями да телевизором. Она не любила сладкого, а ящик ее раздражал. Сплетни она любила, но это развлечение требует партнеров, а подруг у нее не было. Зато скупостью можно наслаждаться в одиночку. Скупость требует уединения, сосредоточенности, упорства и дисциплины. Не далее как сегодня она проснулась со словами: «Минус десять евро!» Она даже подскочила в кровати. Ей придется не только целый день ничего не тратить, но еще и раздобыть несколько монет, чтобы соблюсти уговор. Как быть? Она понятия не имела. Но знала, что идеи возникнут по ходу дела. С каждой новой кражей она становилась опытнее и хитрее. Вот недавно поутру, в час, когда она обычно бросала себе вызов, ляпнула: «А сегодня бесплатная бутылка шампанского!» И скорчилась от острого, до боли, наслаждения. Раскинула мозгами и сочинила хитроумный план.

Скромно одетая, без шляпы и каких-либо атрибутов богатой жизни, в старых потертых туфлях без каблука, она вошла со смиренной физиономией в бутик «Николя Фёйятт», сложила руки и произнесла со слезой в голосе: «У вас не найдется маленькой бутылочки шампанского, самого дешевого, для двух стариков, празднующих золотую свадьбу? С нашей пенсией, знаете, не разгуляешься…» Она держалась робко, но с достоинством, словно девочка, вынужденная просить милостыню. Продавец в замешательстве покачал головой:

— У нас нет пробников, милая дама… У нас есть маленькие бутылочки, по пять евро, но мы их тоже продаем…

Она опустила глаза долу, прижалась животом к прилавку и стала ждать, когда он сдастся. Он не сдавался. Повернулся к клиенту, который заказывал ящик дорогого шампанского. Анриетта вошла в образ — в образ усталой, страдающей женщины. Эта роль доставляла ей наслаждение. Она расцвечивала ее все новыми вздохами и скорбными взглядами; склоняла голову, горбилась, слегка поскуливала. Но, видно, уж такой был день — продавец из «Николя Фёйятт» не уступал. Она уже готова была уйти, когда к ней подошла хорошо одетая дама.

— Мадам, извините меня, но я случайно услышала ваш разговор с продавцом. Для меня будет честью и удовольствием предложить вам бутылку этого чудесного шампанского… Выпьете ее с мужем.

Анриетта рассыпалась в благодарностях, в глазах ее заблестели слезы. Она научилась плакать так, чтобы не попортить макияж. И ушла, зажав под мышкой бутылку. Те, кто тратит деньги, не считая, сами не знают, каких радостей себя лишают. Ее жизнь била ключом. Каждый день приносил целый ворох случайностей, приключений, упоительных страхов. И каждый день становился ее триумфом. Она даже не была уверена, так ли уж хочет вернуть Марселя. Его деньги — да, но когда он состарится и разорится, она упечет его в дом престарелых. Не дома же держать!

По дочерям она не скучала. По внукам тем более. Разве что иногда по Гортензии. Она узнавала себя в этой девчушке, которая бесстрастно и неудержимо шла к намеченной цели. Но только по ней одной.

Ей страшно хотелось позвонить Керубине. Не затем, чтобы сказать ей спасибо или похвалить — эта нищебродка могла обнаглеть и зазнаться, — нет, просто убедиться, что она все еще с ней заодно. Из нее могла получиться отличная союзница. Анриетта набрала номер, в трубке раздался медленный, тягучий голос Керубины.

— Керубина, это мадам Гробз, Анриетта Гробз. Как поживаете, дорогая Керубина?

И не дожидаясь ответа, продолжала:

— Вы не представляете, как я счастлива! Я встретила на улице мою соперницу, ну, ту бесстыдницу, которая увела моего мужа, и…

— Мадам Гробз?

Анриетта, удивившись, что ее не сразу узнали, представилась еще раз и зачастила:

— Она в плачевном состоянии! Просто плачевном! Я ее едва узнала! Как вы полагаете, какой будет следующая стадия ее распада? Будет ли положен конец…

— Она, кажется, должна мне денег…

— Но, Керубина, я выплатила свой долг! — возмутилась Анриетта.

Она собственноручно отдала ей нужную сумму. В мелких купюрах. Претерпела ради этого поездку в метро, ее теснили со всех сторон потные бесформенные тела, она зажимала под мышкой сумку и шляпу…

— Она должна мне денег… Если она хочет, чтобы я продолжала работу, она должна заплатить. Кажется, она довольна моими услугами…

— Но как же так, я думала что мы… что вы… что я вам…

— Шестьсот евро. До субботы…

И в ухе Анриетты раздались короткие гудки.

Керубина повесила трубку.

По утрам, когда Зоэ уходила в школу, Жозефина проникала в святая святых дочери и садилась на кровать. На самый краешек, чтобы не оставлять следов. Она не любила заходить к Зоэ вот так, тайком. Она бы никогда не стала подглядывать в ее письмо или читать запись в блокноте: ей бы тогда казалось, что она обворовала собственную дочь. Ей просто хотелось быть поближе к Зоэ.

Она разглядывала комнату, видела беспорядок, брошенную футболку, испачканную юбку, одинокие непарные носки, но ничего не трогала. Ей убираться запрещено. Только Ифигения имела право заходить в комнату Зоэ.

Жозефина вдыхала запах ее крема «Нивея», свежие древесные нотки ее туалетной воды, теплое дыхание простыней. Читала вырезки из газет, которые Зоэ развесила по стенам. Броские заголовки криминальной хроники: «Убив обоих родителей, он унаследовал состояние», «Учитель покончил с собой на глазах у всего класса», фотокопии писем читателей, расчерканные маркером: «Меня тревожит судьба мира…», «Второй год сижу в седьмом классе…», «Я слишком молода для засоса…».

А в углу, с улыбкой попирая ногой поверженного зверя, высился «Плоский папа» в бриджах цвета хаки. Жозефине хотелось его пнуть. Она окликала его: «Ну, давай, не трусь! Выходи из сумрака, давай встретимся, хватит портить мне жизнь издалека! Чтобы задурить голову девчонке загадочными посланиями, много ума не нужно». Потом ей представлялся изувеченный труп, и ей становилось стыдно.

От него больше не было никаких вестей.

Завтра наступит весна. Первый день весны. Может, он нашел где жить… Поселился в нормальной обстановке.

Она размышляла, сидя на кровати. На душе грустно и пусто — как всегда, когда она чувствовала себя бессильной. Бессильной преодолеть барьер, поставленный Зоэ: в нем не было ни единой лазейки. Зоэ приходила из школы и закрывалась в своей комнате. Зоэ вставала из-за стола и спускалась в подвал слушать, как Поль Мерсон играет на барабанах. Вернувшись, небрежно роняла: «Спокойной ночи, мам» — и уходила к себе. Она выросла мгновенно, под свитером выступала маленькая грудь, бедра явно округлились… Она завела блеск для губ и тушь для ресниц. Скоро ей исполнится четырнадцать, скоро она будет такой же красивой, как Гортензия.

Жозефина заставляла себя не терять надежду. Можно всего лишиться — рук, ног, глаз, ушей, — но если у тебя осталась капелька надежды, ты спасен. По утрам она просыпалась с одной и той же мыслью: сегодня она со мной заговорит. Надежда сильней всего. Она не позволяет людям покончить с собой, оказавшись в беде, в нищете, в пустыне. Она дает им силу думать: пойдет дождь, вырастет банановое дерево, я выиграю в лотерею, приедет прекрасный принц на белом коне. Такая это штука — недорого стоит, а может изменить жизнь. Надежда умирает последней. Бывает, люди строят планы за две минуты до смерти.

Когда надежда готова была иссякнуть, когда Жозефина, проработав целый день, в изнеможении переставала понимать, что пишет, она закрывала компьютер и спускалась в квартирку Ифигении, где теперь работал мсье Сандоз. Вот-вот привезут мебель из «Икеи», надо было покрасить стены и положить паркет. Мсье Сандоза, маляра, прислало кадровое агентство из Нантерра. Жозефина показала ему фронт работ, и он ответил: «Нет проблем, я все могу: и красить, и плотничать, и электрику наладить, и сантехнику!»

Иногда она ему помогала. Клара и Лео, вернувшись из школы, присоединялись к ним. Мсье Сандоз вручал им кисти и смотрел на них, грустно улыбаясь и приговаривая: «Прошлое, настоящее, будущее, настоящее и прошлое, будущее и настоящее, будущее и прошлое». И встряхивал головой, словно эти слова тянули его в болото. По утрам он являлся в костюме и при галстуке, переодевался в робу маляра, а на время обеда вновь облачался в костюм и галстук, отмывал руки и шел в бистро. Он очень дорожил чувством собственного достоинства. Говорил, что чуть не потерял его несколько лет назад, но в последний момент удержался и теперь хранил его как зеницу ока. Он не объяснял, как чуть не утратил достоинство. А Жозефина не спрашивала. Она чувствовала в нем боль, горе, готовое вот-вот прорваться наружу. Ей не хотелось баламутить болотную тину ради праздного любопытства.

У него были очень красивые голубые глаза, голубые и полные грусти… И еще у него случались приступы меланхолии. Трудолюбивый и дотошный, он откладывал кисть и молча ждал, когда приступ пройдет, напоминая в эти минуты Бастера Китона, затерявшегося в толпе невест. Они порой подолгу беседовали, причем разговор начинался с какого-нибудь пустяка.

— Сколько вам лет, мсье Сандоз?

— Я в том возрасте, когда ты никому больше не нужен.

— А если поточнее?

— Пятьдесят девять с половиной… пора на свалку!

— Зачем вы так говорите?

— Потому что до недавнего времени я не понимал, что можно быть стариком, хотя в душе тебе двадцать.

— Но это же прекрасно!

— Ничего хорошего! Стоит мне повстречать прелестную женщину, я чувствую себя на двадцать лет, насвистываю, прыскаюсь туалетной водой, повязываю шейный платок, но когда я хочу ее поцеловать, а она отказывает — мне шестьдесят! Гляжусь в зеркало, вижу морщины, волосы в носу, седину, желтые зубы, обложенный язык, и пахну я уже плохо… Двадцать лет и шестьдесят плохо сочетаются.

— И вы чувствуете себя древним старцем…

— Я себя чувствую потерянным. Моему сыну двадцать пять, и я хочу быть двадцатипятилетним. Влюбляюсь в его подружек, бегаю в шортах, глотаю витамины, машу гантелями. Я жалок. Но другого выхода не вижу, потому что молодость нынче — не только один из этапов жизни, но и условие выживания. Раньше все было иначе!

— Вы ошибаетесь, — уверила его Жозефина. — В двенадцатом веке стариков выбрасывали на улицу.

Он опустил кисть, ожидая объяснений. Жозефина начала:

— Я знаю одно фаблио, в нем речь идет о сыне, который выставил отца из дома, потому что недавно женился и хочет жить вдвоем с молодой женой. Фаблио называется «Разрезанная попона». Там сын отвечает старику-отцу, который умоляет не выбрасывать его на улицу:

Идите хлеб искать на воле. Уже двенадцать лет иль боле Мы в этом доме кормим вас. Теперь ступайте прочь от нас! Кормитесь сами, как хотите, Вставайте же и уходите! [80]

Видите, у стариков тогда жизнь была не сахар! Их никто не хотел знать, они сбивались в шайки и вынуждены были побираться или воровать.

— А вы откуда это знаете?

— Я изучаю Средние века. И развлекаюсь тем, что ищу сходства между тем миром и нашим. Их гораздо больше, чем кажется! Буйная молодежь, которая боится будущего и не ждет от него ничего хорошего, ночные попойки, групповые изнасилования, пирсинг, татуировки — все эти темы есть в фаблио.

— Значит, всегда были одни и те же беды…

— …И тот же страх. Страх перед меняющимся миром, который ты перестаешь узнавать. Мир никогда не менялся так сильно, как в Средние века. Хаос, а потом обновление. Никуда от этого не денешься…

Он брал сигарету, закуривал, измазав нос розовой краской. Жалко улыбался.

— А откуда вы знаете, что они боялись?

— Из старых текстов, а еще по предметам, которые находят археологи. Люди были буквально одержимы тем, чтобы себя обезопасить. Строили стены, чтобы отгородиться от соседа, за́мки и башни, чтобы дать отпор возможным захватчикам. Им надо было любой ценой внушить страх. Многие рвы, бойницы, укрепления защищали крепости чисто символически и никогда не использовались. Во время раскопок чаще всего находят замки́, запоры и ключи. На замок запиралось все: сундуки, двери, окна, калитки. А ключи хранились у жены. Она и была хозяйкой в доме.

— Уже тогда власть была в руках у женщин!

— Всех пугали изменения климата, наводнения, глобальное потепление. Только они, конечно, не говорили «глобальное»…

— Прямо как где-нибудь в деревне на берегу Юбе или Дюранс…

— Именно! А в тысячном году случился сильный перепад температур, было так жарко, что уровень воды в альпийских озерах поднялся больше чем на два метра! Многие деревни были затоплены, жители спасались бегством; хронист Рауль Глабер, монах из Клюни, писал, что дождь шел три года подряд: «нельзя было провести борозду, чтобы сеять хлеб, настолько размокла земля, и оттого произошел страшный голод, и озверевшие люди пожирали человеческую плоть».

Она говорила, говорила… И, что интересно, в разговорах с ним отрабатывала свою диссертацию, искала аргументы, проверяла их на нем.

У нее вошло в привычку приходить к консьержке с тетрадкой, куда она записывала свои мысли. А мысли приходили ей в голову, пока она орудовала кистью, или валиком, или скребком, или рашпилем, или стамеской, или когда обдирала себе пальцы о паркет. Здесь идей возникало куда больше, чем за компьютером. Если долго сидишь и думаешь, поневоле тупеешь. Мозг — часть тела, и именно тело дает мозгу энергию. Например, когда бегаешь по утрам. Может, тот незнакомец на озере потому и ходит кругами? Ищет слова для романа, песни, трагедии из современной жизни?

Под конец мсье Сандоз всегда говорил:

— Чудна́я вы женщина. Мне вот любопытно, что думают мужчины, когда с вами знакомятся?

Ей хотелось спросить: «А вы? Что вы обо мне думаете?» — но она не решалась. Еще подумает, что она напрашивается на комплимент. Или ждет, что он пригласит ее в кафе в обеденный перерыв, возьмет за руку, будет нашептывать нежные слова и поцелует. Она хотела целоваться только с одним мужчиной. Целоваться с которым было запрещено.

Они вновь принимались за работу. Шпаклевали, штукатурили, белили, красили, покрывали лаком, убирали строительный мусор.

Нередко их разговор прерывала Ифигения:

— А знаете, мадам Кортес, что можно сделать, когда все будет готово? Позвать в гости жильцов нашего дома. Это будет simpático, нет?

— Да, Ифигения, muy simpático…

Ифигения с нетерпением ждала прибытия мебели. Спала, открыв все окна, чтобы выветрился запах краски. Наблюдала за эволюцией своего душа, из которого мсье Сандоз решил сделать ванную. Раздобыл где-то старую ванну и умудрился ее установить. Оставлял ей проспекты, чтобы она выбрала кран. Она колебалась между шаровым и керамическим смесителем.

— Ой, жильцы завидовать будут, придираться начнут…

— Потому, что вы из каморки сделали маленький дворец? Да им бы, наоборот, стоило возместить вам расходы! — возмущался мсье Сандоз.

— Плачу не я, это она за все платит, — шептала Ифигения, указывая на Жозефину, которая отрывала старый плинтус.

— Повезло же вам в тот день, когда вы тут поселились!

— Ну не может же все время не везти, это утомительно, — говорила Ифигения и, по обыкновению звучно фыркнув, выскакивала за дверь.

Однажды утром Ифигения позвонила в дверь Жозефины, чтобы отдать почту: письма, газеты и какую-то посылку.

— Мебель еще не привезли? — спросила Жозефина, рассеянно взглянув на всю эту кучу.

— Нет. Скажите, мадам Кортес, вы не забыли, что на следующей неделе собрание жильцов?

Жозефина покачала головой.

— Расскажете, что они будут говорить, ладно? По поводу праздника… По-моему, это для всех было бы хорошо. Некоторые тут по десять лет живут и до сих пор не знакомы. А вы, если хотите, позовите кого-нибудь из родных.

— Я позову сестру. Заодно она мою квартиру посмотрит.

— А закупаться для праздника поедем в «Интермарше»?

— Договорились.

— Приятного вам чтения, мадам Кортес: по-моему, это книжка, — добавила Ифигения, указывая на посылку.

Посылка была из Лондона. Почерк незнакомый.

Гортензия? Она переехала на новую квартиру, не ужилась с соседкой. Время от времени звонила. У нее все хорошо, стажируется у Вивьен Вествуд, уже три дня работала в ее мастерской и совершенно счастлива. Видела первые модели новой коллекции, но не имеет права рассказывать. Научилась делать стальные косточки для корсетов, обтягивать их тонкой тканью, мастерить огромные шляпы и кружевные манишки. Все пальцы в крови. «Уже думаю о следующей стажировке. Ты можешь спросить у Лефлок-Пиньеля, что бы он посоветовал, или лучше мне самой ему позвонить?»

Жозефина осторожно открыла посылку — что это? Выкройка платья, нарисованного Гортензией? Брошюра о пагубном влиянии сахара на английских школьников с предисловием Ширли? Альбом с фотографиями прыгающих белок от Гэри?

Это была книга. «Жили-были девять холостяков» Саши Гитри. Редкое издание в переплете из вишневой кожи. Она взглянула на форзац. На белом листе резко выделялись длинные буквы, написанные черными чернилами: «Можно смутить того, кто любит вас, но не того, кто желает вас. Я люблю тебя и желаю тебя. Филипп».

Она прижала книгу к груди и зажмурилась от ослепительного счастья. Он любит ее! Любит!

Она поцеловала обложку. Снова закрыла глаза. Она обещала звездам… Она станет монахиней-кармелиткой и скроется в вечном молчании за решетками монастыря.

Официантка была в белых теннисных туфлях, черной мини-юбке, белой футболке и маленьком передничке. Белокурые волосы собраны на затылке. Она сновала по кафе, кружила между столиками, скользила от клиента к клиенту, и казалось, что у нее две пары ушей — заказы сыпались со всех сторон, и две пары рук — она разносила по нескольку блюд, ни разу ничего не опрокинув. Час был обеденный, все спешили. В заднем кармане ее мини-юбки лежал блокнот, на котором болталась ручка. По лицу блуждала широкая улыбка, словно она, обслуживая клиентов, думала о чем-то своем. «О чем она думает, отчего так счастлива?» — спрашивал себя мсье Сандоз, изучая меню. Он решил взять дежурное блюдо, сосиски с пюре. Люди редко улыбаются просто так. Как будто знают какой-то секрет. Интересно, у всех есть какой-нибудь секрет, который делает их счастливыми или несчастными? И хочу ли я узнать секрет этой девушки? Да, конечно…

— Что будете заказывать? — спросила девушка, остановив на нем взгляд своих ясных серых глаз.

— Дежурное блюдо. И стакан воды.

— Вина не надо?

Он помотал головой. Он больше не пьет вина. Алкоголь затянул его в болото. Из-за него он потерял работу инженера, жену и сына. Сына недавно вернул и больше не выпьет ни капли. Каждое утро он вставал и говорил себе: продержусь до вечера, и каждый вечер ложился, повторяя: вот еще день продержался. Он не пил уже десять лет, но знал, что желание выпить никуда не исчезло. Рука сама собой, как автомат, тянулась к стакану…

— Валери! — раздался голос из-за стойки. — Два кофе и счет на шестой столик!

Блондинка убежала, кинув на ходу: «Одну порцию сосисок!»

Значит, ее зовут Валери. Валери — улыбку подари, Валери — со мной поговори, юная, не больше двадцати, приветливая, милая Валери. Валери склоняется к двум мужчинам, которые кончают обедать. Один красивый, хорошо одетый, ухоженный, хоть сейчас на первую страницу «Фигаро Экономик», зато второй похож на бешеную стрекозу. Дергается, вздрагивает, моргает, словно вылез из темноты на свет. Вцепился в приборы длинными, узкими, похожими на лезвия ножниц пальцами, навис тощим торсом над тарелкой. Кожа на лице — словно прозрачная пленка, все сосуды видны, а когда он сгибает руку, становится страшно, как бы она не переломилась.

Чудной какой-то тип, подумал мсье Сандоз. Чистый жук. Вид мрачный, почти зловещий. Что-то тихо говорит элегантному красавцу и вроде бы недоволен. У этих двоих тоже есть секрет, может быть, даже один на двоих. Они похожи на заговорщиков и, по-видимому, понимают друг друга без слов.

— Вы забыли мой кофе! — окликнул красавец Валери: та возвращалась с сосисками и чашечкой кофе, неся их в одной руке.

— Одну минутку! Уже иду! — ответила та, поставив блюдо перед мсье Сандозом и в последний момент подхватив едва не упавшую чашку кофе.

Мсье Сандоз улыбнулся, восхищенный ее ловкостью.

— Какая вы сильная! — сказал он.

— Это называется профессионализм, — сказала девушка, поворачиваясь к красавцу, нервно требующему кофе.

— Как бы то ни было, я поражен!

— Были бы все такие, как вы! А то попадаются такие зануды… Вон как тот, например, — добавила она, открывая в улыбке белоснежные зубы.

— Вы всегда такая веселая? — продолжал мсье Сандоз, не сводя с нее глаз.

Она улыбнулась — ласково, почти по-матерински. Прядь волос упала на глаза, она откинула ее движением головы.

— Открою вам секрет: я влюблена!

— Мадемуазель! В конце-то концов! Это недопустимо! — вскричал красавец, размахивая руками.

— Иду, иду… бегу, — сказала официантка, выпрямляясь и удерживая в равновесии чашку кофе. — А когда ты влюблен, видишь жизнь в розовом свете, правда?

— Это точно, — ответил мсье Сандоз. — Особенно когда взаимно…

Ифигения, казалось, не замечала его пылких взглядов. Когда он хотел с ней поговорить о них двоих, она быстро переводила разговор на отвертки, гвозди и кисти. Если он поддавался искушению и разглаживал пальцем морщинку на лбу Ифигении, та, увернувшись, убегала выносить мусор или мыть лестничные площадки. Он предпринимал робкие атаки, а она, казалось, не обращала на них внимания. В общем, мсье Сандоз прикрыл салфеткой белую рубашку, отрезал кусочек сосиски и поднес вилку ко рту, продолжая следить глазами за Валери. Та с чашкой кофе в руках приближалась к столику, где сидели красавец и стрекоза.

В этот момент какая-то женщина резко отодвинула стул и налетела на официантку так, что та чуть не упала. Кофе опрокинулся, забрызгав белый плащ элегантного господина; тот подскочил на стуле как ужаленный.

— Простите, мне очень жаль, — сказала Валери, схватив полотенце, висевшее у нее на плече. — Я не видела, как встала та дама и…

Она пыталась отчистить рукав от кофейных пятен: наклонившись, изо всех сил терла ткань.

— Вы меня обварили! — в ярости завопил красавец, выпрямившись во весь свой немалый рост.

— Ну уж не преувеличивайте… Я же извинилась!

— И к тому же вы мне нахамили!

— Я вам не хамила. Я принесла свои извинения…

— Весьма жалкие извинения!

— Но ведь никакой трагедии не случилось! Я же говорю, я не заметила ту даму…

— А я вам говорю, что вы мне нахамили!

— Ой-ой-ой, бедняжка… Зачем же так нервничать? У вас что, других проблем в жизни нет? Отнесете плащ в химчистку, вам это ни гроша не будет стоить! На то существует страховка!

Элегантный господин кипел от возмущения. Призывал в свидетели стрекозу, который, казалось, смотрел на Валери с искрой вожделения на своем пергаментном лице: должно быть, оценил красоту женщины в гневе. Официантка горячилась, ее бледные щеки порозовели. Рассердившись, она действительно стала еще красивее. Что она знала о жизни в свои двадцать лет? Да, она умела за себя постоять — но с каким юношеским пылом! И красавец, похоже, смутился.

Он встал, сунул плащ под мышку и направился к выходу, предоставив стрекозе разбираться со счетом.

— Ну и ладно… вот придурок! Я же сказала, у нас есть страховка! — повторила Валери, глядя ему вслед. — Честное слово, придурок!

Мсье Сандозу показалось, что красавец сейчас ее ударит. Он уж было замахнулся, но сдержался и, сплюнув от негодования, вышел на улицу.

Стрекоза остался на месте, дожидаясь счета. Когда Валери положила его на стол, он погладил ее руку своими длинными костлявыми пальцами.

— Скажите, какой похотливый Дракула выискался! И ты туда же! — вскричала она, испепелив его взглядом.

Он повесил нос, сделав вид, что огорчен, и испарился.

— Фу ты ну ты! Один другого хлеще! Все клинья подбивают, и хоть бы кто разрешения спросил!

Мсье Сандоз улыбнулся. Многие, наверное, к ней «подбивают клинья».

Он еще немного полюбовался ею. Она носила серебряные кольца на всех пальцах, получалось что-то вроде американского кастета. Чтобы защищаться? Отгонять назойливых клиентов? Двое мужчин у барной стойки тоже наблюдали за ней, и когда она подошла, поздравили ее с победой. Мсье Сандоз попробовал пюре: почти холодное; он поспешил доесть, пока совсем не остыло. Пюре было не настоящее, порошковое, а оно, как прекрасно знал мсье Сандоз, очень быстро превращается в замазку.

Когда он в свою очередь поднял руку, чтобы попросить кофе и счет, зал почти опустел. Официантка подошла, стараясь на этот раз ничего не опрокинуть.

— И часто у вас так? — спросил он, шаря в кармане в поисках мелочи.

— Уж не знаю, что в Париже с людьми творится — все такие нервные!

— А вы не здешняя?

— Нет! — воскликнула она; на ее лице снова заиграла улыбка. — Я из провинции, а в провинции, уж поверьте, никто так не кипятится. Там все делают не спеша.

— Зачем же вы сюда, к психам, приехали?

— Я хочу быть актрисой, работаю, чтобы оплатить уроки актерского мастерства… А ту парочку я давно приметила, вечно спешат, вечно всем недовольны, и ни гроша чаевых не дождешься! Словно я им прислуга!

Она поежилась, и ее счастливая улыбка снова испарилась.

— Да ладно! Ничего страшного… — сказал мсье Сандоз.

— Вы правы! — сказала она. — Вообще-то Париж красивый город, если не обращать внимания на людей!

Мсье Сандоз встал. Оставил на столе бумажку в пять евро. Она поблагодарила его широкой улыбкой.

— Ой, ну уж вы… Вы примирили меня с мужчинами! Потому что — открою вам другой секрет — не люблю я мужчин!

— Ну и как? Она тебе ответила? — спросила Дотти.

Сегодня вечером они собрались в оперу.

Прежде чем пойти к Дотти, он поужинал с Александром. «Звонила мама, она в пятницу хочет приехать, просила, чтобы ты ей перезвонил», — сказал сын, не поднимая глаз от прожаренного бифштекса и аккуратно отодвигая в сторону ломтики жареного картофеля. Бифштекс он ел из чувства долга, а свою любимую картошку оставлял напоследок.

— А-а… — протянул Филипп, застигнутый врасплох. — У нас были какие-нибудь планы на выходные?

— Да вроде нет, — ответил Александр, пережевывая мясо.

— Если ты хочешь ее видеть, пускай приезжает. Мы же не ссорились, ты знаешь.

— Вы просто не сошлись во взглядах на жизнь…

— Точно. Ты все правильно понял.

— А она может взять с собой Зоэ? Мне хочется повидаться с Зоэ. Вот ее мне не хватает…

Он сделал упор на слове «ее», словно игнорируя предложение матери.

— Посмотрим, — сказал Филипп и подумал, что жизнь стала невероятно сложной.

— На уроке французского нас попросили рассказать историю максимум в десять слов. Хочешь знать, как я вышел из положения?

— Конечно…

— «Его родители были почтальоны, и он всю жизнь держал марку…»

— Гениально!

— Я получил лучшую отметку. Ты идешь куда-нибудь сегодня вечером?

— Иду в оперу с приятельницей, Дотти Дулиттл.

— А-а… Когда я подрасту, возьмешь меня тоже?

— Договорились.

Он поцеловал сына на прощание, прогулялся пешком до дома Дотти, надеясь, что ритм шагов подскажет ему решение. У него не было никакого желания видеть Ирис, но он не хотел ни препятствовать ее встречам с сыном, ни торопиться с разводом. Как только она будет чувствовать себя лучше, я с ней поговорю, обещал он себе, звоня в дверь Дотти Дулиттл. Вечно он все откладывал на потом.

Сидя на краю ванны со стаканом виски в руке, он смотрел, как Дотти красится. Поднимая стакан, чтобы отхлебнуть виски, он каждый раз задевал локтем пластиковую занавеску и приводил в движение нарисованную на ней великолепную Мэрилин, посылающую воздушные поцелуи. Дотти в черном бюстгальтере и колготках колдовала над разноцветным скоплением баночек, пудрениц и кисточек и, промахнувшись карандашом или щеточкой, ругалась как извозчик.

И одновременно продолжала выспрашивать:

— Ну что? Ответила она или нет?

— Нет.

— Совсем ничего? Не послала даже реснички в конверте?

— Ничего…

— Я когда очень в кого-нибудь влюблюсь, пошлю ему по почте ресничку. Знаешь, как доказательство любви, потому что ресницы больше не отрастают. Рождаешься с определенным капиталом, и надо его потом не разбазарить…

Она зачесала волосы назад, заколола их двумя широкими заколками. Похожа на девочку-подростка, решившую втихаря намазаться маминой косметикой. Достала коробочку с какой-то черной массой, жесткую щеточку, плюнула на щетку и хорошенько повозила ею в черной массе. Филипп поморщился. Не отводя глаз от зеркала, она шлепнула на ресницы жирную кляксу. Плевала, терла, мазала — и начинала все сначала. В танце ее рук была и привычка, и ловкость, и натренированная женственность.

— За одну такую фразу когда-нибудь парень влюбится в тебя без памяти, — сказал он, напоминая, что этот парень — не он.

— Красивые парни уже давно не влюбляются в слова. Они растут на разговорах со своими геймбоями.

Капля воды из душа капнула ему за шиворот, он отодвинулся.

— У тебя душ течет…

— Не течет. Это я, наверное, плохо кран закрыла.

Разинув рот, закатив глаза и оттопырив локоть, она красила ресницы, стараясь, чтобы черная масса не потекла. Отступала на шаг, придирчиво оглядывала результат, морщилась и начинала все сначала.

— Она устояла перед духом Саши Гитри, — задумчиво продолжал Филипп. — А ведь фраза была красивая…

— Придумаешь что-нибудь еще. Я тебе помогу. Никто лучше женщины не знает, как соблазнить другую женщину! Вы, мужики, навык потеряли!

Она покусала губы, оценила свое отражение. Обернула палец бумажным платком и стерла черную краску из маленькой морщинки под глазом. Подняла веко точным жестом хирурга, поднесла к нему серую подводку, закрыла глаз, провела линию — ну прямо Нефертити! Обернулась к нему, слегка вильнув бедрами в ожидании комплимента.

— Очень красиво, — обронил он, бегло улыбнувшись.

— Так интересно, — сказала она, повторяя операцию на втором глазу, — тебе не кажется? Будем соблазнять женщину вдвоем!

Он смотрел на нее, завороженный порханием рук, полетом кисточек и щеточек, которыми она манипулировала с ловкостью жонглера.

— Ты будешь Кристиан, а я Сирано. В те времена мужчина нанимал другого мужчину, чтобы тот говорил от его имени.

— Просто мужчины давно разучились разговаривать с женщинами… Я вот по крайней мере не сумел. Думаю, никогда и не умел.

Новая капля упала ему на руку, и он предпочел пересесть на крышку унитаза.

— Ты дочитала «Сирано»? — спросил он, вытирая руку первой попавшейся салфеткой.

Он подарил ей «Сирано де Бержерака» по-английски.

— Потрясающе! Мне так понравилось! So French!

И размахивая щеткой для ресниц, она продекламировала:

Philosopher and scientist, Poet, musician, duellist — He flew high, and fell back again! A pretty wit — whose like we lack — A lover… not like other men… [83]

Так красиво — умереть не встать! Благодаря тебе я вся трепещу. Засыпаю под сонату Скарлатти, читаю пьесы… Раньше я трепетала, мечтая о шубках, машинах, драгоценностях, — а теперь жду новую книгу, новую оперу! Я недорого обхожусь как любовница!

Слово «любовница» резануло слух, как верхнее «до», выданное примадонной, которая провалилась в оркестровую яму. Она произнесла его нарочно — посмотреть, как он отреагирует, проскочит ли у него это грубое слово, закрепляя за ней место, которое она день за днем отвоевывала в его жизни. Для него оно прозвучало первым оборотом ключа, на который его хотят запереть. Не отрывая глаз от зеркала, в котором отражалась задорная плутовская мордочка, она ждала, моля про себя, чтобы слово проскользнуло, чтобы можно было повторить его потом еще и еще, чтобы оно прижилось. А он размышлял, как бы выбросить его за борт, не ранив ее. Не дать ему прилипнуть к их отношениям, осторожно отклеить и отправить в мусорную корзину, ко всяким оберткам, бумажкам и ваткам. Уклончивое молчание затягивалось; наконец он сказал себе, что убрать слово-помеху можно только одним способом.

— Дотти! Ты не моя любовница, ты мой друг.

— Друг, с которым спят, — это любовница, — заверила она, памятуя о том, какой бурной была их прошлая ночь. Он ничего не говорил, но кричал ее имя, словно открывал новый мир. Дотти! Дотти! — так друзья не кричат, так кричат любовники на пике страсти. Она не впервые слышала этот крик и сделала соответствующие выводы. «Нынче ночью, — сказала она себе, — да, нынче ночью он капитулировал».

— Дотти!

— Да, — буркнула она, поправляя загнувшуюся ресничку.

— Дотти, ты меня слышишь?

— Ладно, — вздохнула она, не желая ничего слушать. — Так на что ты меня сегодня ведешь?

— Смотреть «Джоконду».

— Э-э?

— «Джоконду» Понкьелли.

— Супер! Скоро дорасту до Вагнера! Еще несколько таких вечеров, и я высижу всю «Тетралогию» и глазом не моргну!

— Дотти…

Она опустила руки, по-прежнему глядя в зеркало, в котором теперь отражалась поникшая, убитая физиономия, состроившая ей гримасу. От радости не осталось и следа, на щеке чернела полоска туши.

Он схватил ее за руку, притянул к себе.

— Ты хочешь, чтобы мы перестали встречаться? Я тебя прекрасно пойму, ты знаешь.

Она отвернулась и словно окаменела. Значит, ему все равно, будем мы видеться или нет? Я лишняя. Давай, старина, давай, убивай меня, вонзи поглубже нож в рану, я еще дышу. Ненавижу мужчин, ненавижу себя за то, что они мне нужны, ненавижу чувства, хочу быть биороботом, никого к себе не подпускать и лупить мужиков ногой, если они захотят меня поцеловать…

Дотти шмыгнула носом, по-прежнему отвернувшись и чувствуя себя деревянной куклой.

— Я не хочу, чтобы ты была несчастна… Но и обманывать тебя не хочу…

— Хватит! — завопила она, затыкая уши. — Все вы одинаковые! Достала уже ваша дружба! Хочу, чтобы меня любили!

— Дотти…

— Осточертело быть одной! Хочу, чтобы мне слали фразы из Саши Гитри, я бы тогда вырвала все ресницы до единой и отправила тебе в папиросной бумаге! А не строила козью морду!

— Да понимаю… Мне очень жаль…

— Хватит, Филипп, остановись, а то я тебя убью!

Говорят, мужчины бессильны перед плачущей женщиной. Филипп смотрел на Дотти с удивлением. «Мы же заключили договор, — думал он, словно рыцарь-бизнесмен, — я просто напоминаю условия…»

— Высморкайся, — сказал он, протягивая ей бумажный платок.

— Еще чего! Чтобы загубить тональник на миллион от Ива Сен-Лорана!

Он скомкал платок и бросил его в корзину.

Назревавшая гроза разразилась: тушь и тональник текли по щекам черно-бежевыми потоками. Он посмотрел на часы. Они уже опаздывали.

— Все вы одинаковые! Трусы! Подлые трусы, вот вы кто! Один другого лучше!

Она вопила так, словно вызывала на поединок всех самцов, которые попользовались ею одну ночь, а потом распрощались по эсэмэске.

«Если ты такого дурного мнения о мужчинах, то чему ты удивляешься? — подумал Филипп. — На что каждый раз надеешься? Должно быть наоборот: я их знаю и знаю, что ждать от них нечего. Я беру их и бросаю, выбрасываю, как использованный носовой платок».

Оба молчали, погруженные в свои проблемы, в свое одиночество, в свой гнев. Я хочу, чтобы рядом было тело, к которому можно прижаться, которое говорило бы со мной и любило бы меня, требовала Дотти. Я хочу, чтобы Жозефина вскочила в поезд и приехала ко мне, чтобы она подарила мне ночь, думал Филипп. «Филипп, please! Love me!» — умоляла Дотти. «Черт подери, Жозефина, одну ночь, всего одну ночь!» — требовал Филипп.

Призраки, к которым они обращались, не давали ответа, и они в замешательстве стояли друг напротив друга, каждый со своей неразделенной любовью.

Филипп не знал, куда девать руки. Опустил их, взял пальто, шарф и вышел. Пойдет на «Джоконду» один, без дамы.

Дотти в последний раз всхлипнула и бросилась ничком на кровать, яростно расшвыривая подушки с надписью «WON’T YOU BE MY SWEETHEART? I’M SO LONELY». Все, никогда она не будет чьей-то милой. С мужчинами покончено. Она будет как Мэрилин: «I’m through with love».

— Ну и убирайся! Скатертью дорожка! — выкрикнула она в направлении двери.

Встала, шатаясь, поставила DVD «В джазе только девушки» и снова зарылась в простыни. По крайней мере, эта история кончается хорошо. В последний момент, когда Мэрилин, затянутая в тонкий муслин, плачет и поет на сцене, Тони Кертис бросается к ней, целует взасос и увозит с собой.

В последний момент?

В ее душе забрезжила смутная надежда.

Она подбежала к окну, подняла занавеску, посмотрела на улицу.

И обругала себя за это.

«Жизнь прекрасна! Жизнь прекрасна», — напевала Зоэ, выходя из булочной. Ей хотелось танцевать на улице, кричать прохожим: «Эй! Знаете что? Я влюблена! По-настоящему! Почему я так решила? Да потому что я смеюсь сама с собой, потому что мое сердце готово разорваться, когда мы целуемся!»

А когда мы целуемся?

Сразу после уроков мы идем в кафе, забираемся в глубь зала, туда, где нас точно никому не видно, и целуемся. Сначала я не знала, как это делается, у меня все было в первый раз, но он тоже не знал. У него тоже все было в первый раз. Я открывала рот как можно шире, а он говорил — ты же не к зубному пришла… И мы стали все делать как в кино.

Эй! Знаете что? Его зовут Гаэтан. Это самое красивое имя на свете. Во-первых, в нем два «а», а я люблю букву «а». А еще в нем есть «Г», «Г» я тоже люблю. А особенно мне нравится сочетание «Га»…

Какой он?

Выше меня, светловолосый, глаза не очень большие и очень серьезные. Любит солнце и кошек. Ненавидит черепах. Он не качок, но когда он меня обнимает, мне кажется, что у него три миллиона мускулов. У него есть свой запах — не парфюм, нет, — он просто хорошо пахнет, я обожаю его запах. Он любит ходить пешком, не ездит на метро, а его девушку зовут ЗОЭ КОРТЕС.

Я не знала, что так будет: мне хочется выйти на улицу и вопить на весь мир! На самом деле нет, мне хочется шептать на ухо всему миру — как секрет, который я не в силах сохранить. Что-то я запуталась… Ладно, пускай будет секрет! Суперважный секрет, который я не вправе никому рассказать, но о котором хочется кричать во все горло! Судя по всему, мой секрет откроется сам собой, без всяких слов. У меня в голове все перепуталось. А еще — так странно! — я словно вся свечусь. Становлюсь выше ростом, старше, а еще я вдруг стала красивой. Никого теперь не боюсь! Даже модели из «Элль» мне до лампочки.

Сегодня по дороге из коллежа мы решили зайти в кино. Он придумал какую-то отговорку для родителей. А мне и не надо! Я ведь не разговариваю с матерью. Она меня очень-очень разочаровала. Когда я на нее смотрю, то вижу женщину, которая целовалась с Филиппом, и она мне не нравится. Совсем не нравится.

Но в конце концов, это неважно, потому что… Потому что я счастлива, счастлива!

Я не такая, как раньше. И при этом та же. У меня в груди как будто застрял большой воздушный шар, я как будто наполнена воздухом. Сердце куда-то улетает, стучит, как барабан, так я волнуюсь перед встречей с ним: а вдруг я недостаточно красивая, а вдруг он меня больше не любит или еще чего-нибудь? Все время страшно. На свидания иду на цыпочках: а вдруг он передумал?

Когда мы целуемся, мне хочется смеяться, и я чувствую, как его губы улыбаются тоже. Я не закрываю глаза, именно потому, что хочу видеть его прикрытые веки.

На улице он обнимает меня за плечи, и мы прижимаемся друг к другу крепко-крепко, и идем медленнее, а друзья орут, что мы всех тормозим.

Да, благодаря ему у меня теперь полно друзей!

Вчера я накинула на плечи свитер, а он обнял меня, и я заметила, что свитер упал, только когда было уже поздно… Это свитер Гортензии, она взбесится! А мне плевать.

Вчера он сказал: «Зоэ Кортес — моя девушка» с очень серьезным видом и крепко меня обнял, и я чуть не умерла от счастья.

Когда целуешься на ходу, вечно теряешь равновесие… Об этом можно песенку сочинить. Он подкалывает меня, потому что я краснею. Говорит: «Ни одна девушка, кроме тебя, не умеет ходить и краснеть одновременно».

Вчера мне вдруг захотелось его поцеловать, просто так, посреди фразы, прямо как муха меня укусила. Поцеловала, а он засмеялся, я надулась, а он объяснил: «Это я от удовольствия», и мне опять захотелось его поцеловать.

Мне все время хочется, чтобы он меня обнимал. Хочется не заниматься с ним любовью, а просто с ним быть. Впрочем, мы не занимались любовью. Мы об этом и не говорим. Мы сильно обнимаем друг друга — и улетаем.

Когда он меня обнимает, мне больше ничего не надо. Я могу так сидеть часами. Мы закрываем глаза и отрываемся от земли. Говорим друг другу: «Завтра будем в Риме, а в воскресенье — в Неаполе». У него слабость к Италии. Он надо мной посмеивается, потому что моя последняя любовь — это Мариус из «Отверженных». Он предпочитает актрис, блондинок. Он говорит, что я почти блондинка. У меня такой оттенок волос, что при определенном освещении я выгляжу блондинкой. Это глупо, но больше всего мне нравится расставаться. Кажется, как будто у меня сейчас что-то выскочит из груди и живота, настолько я счастлива. Что-то взорвется, и все увидят мои потроха.

В такие моменты рот у меня сам собой расплывается в улыбке, а в голове звучит крутая музыка. И в то же время у меня ощущение, что это все нереально, что это как будто не со мной. Мое заветное желание — чтобы он был рядом завтра утром, и послезавтра тоже, я все время боюсь, что все кончится.

Матери я ничего не сказала. Я просто умираю, когда думаю об этом. Интересно, у нее внутри тоже что-то взрывается, когда она думает о Филиппе? Интересно, любовь во всяком возрасте одинакова?

Жозефина толкнула дверь зала, где проходило собрание жильцов, как раз когда выбирали председателя. Она опоздала. Ширли позвонила ровно в тот момент, когда она уходила. Потом она ждала автобуса и крыла себя на все корки: столько зарабатываю, могла бы все-таки такси взять! Деньгам надо учиться. Учиться их зарабатывать и учиться их тратить. Ей всегда было неловко транжирить, позволять себе мелкие удобства и радости жизни. Она пока старалась тратить только на «важное»: квартиру, машину, учебу Гортензии, страховку, налоги. Ей претили расходы по пустякам. Она по три раза перепроверяла цену пальто и ставила обратно на полку духи за 99 евро.

В зале как будто шел экзамен. Человек сорок сидели перед откидными столиками с разложенными на них бумагами. Она уселась в задних рядах, возле круглолицего взъерошенного мужчины, развалившегося на стуле, как в шезлонге. Не хватало только зонтика и крема для загара. Он отбивал такт ногой, уставившись на носок ботинка. Потом, похоже, сбился с ритма: на миг замер, пробормотал: «Черт!» — и снова стал постукивать ботинком.

— Здравствуйте, — сказала Жозефина, плюхнувшись на соседний стул. — Я мадам Кортес, с шестого этажа.

— А я мсье Мерсон, отец Поля… и муж мадам Мерсон, — ответил он, и все его морщинки поползли вверх в радостной улыбке.

— Приятно познакомиться, — сказала Жозефина и покраснела.

У него был острый, словно проникающий сквозь одежду взгляд. Он как будто пытался прочесть этикетку на ее бюстгальтере.

— А мсье Кортес существует в природе? — спросил он, всем телом подавшись к ней.

Жозефина смутилась и сделала вид, что не расслышала.

Сын Пинарелли поднял руку, предлагая себя в качестве председателя собрания.

— Ты смотри! Явился без мамочки! Неслыханная смелость! — проронил мсье Мерсон.

Сидящая перед ним суровая дама лет пятидесяти обернулась и испепелила его взглядом. Тощая, костлявая, с черным шиньоном и угольно-черными кустистыми бровями — сущая Баба Яга.

— Будьте так добры, ведите себя прилично! — прокаркала она.

— Я пошутил, мадемуазель де Бассоньер, пошутил… — ответил он с широчайшей улыбкой.

Она пожала плечами и резко отвернулась. В воздухе словно пролетело лезвие бритвы. Мсье Мерсон скроил обиженную детскую гримасу.

— У них совершенно нет чувства юмора, вы скоро убедитесь!

— Я пропустила что-нибудь важное?

— Боюсь, что нет. Потасовки впереди. Пока мы на стадии холодных закусок. Шпаги еще в ножнах… А вы первый раз?

— Да. Я переехала сюда в сентябре.

— Тогда добро пожаловать на «Резню бензопилой» местного разлива! Вам понравится… Море крови и запах мяса!

Жозефина оглядела зал. Она узнала Эрве Лефлок-Пиньеля, он сидел в первом ряду, рядом с мсье Ван ден Броком. Они обменивались какими-то бумагами. Там же, немного поодаль, сидел мсье Пинарелли. Они постарались сесть так, чтобы между ними было три пустых сиденья.

Синдик, мужчина в сером костюме, с блеклым взглядом и доброй, примирительной улыбкой, объявил, что председателем собрания будет мсье Пинарелли. Затем следовало выбрать секретаря и счетную комиссию из двух человек. Вверх потянулись алчные руки.

— Пробил час их славы, — прошептал мсье Мерсон. — Сейчас увидите, как опьяняет власть!

В повестке дня значилось двадцать шесть пунктов, и Жозефина всерьез задумалась, сколько же будет длиться их генеральная ассамблея. Каждый пункт выносили на общее голосование. Первым камнем преткновения стала елка, которую Ифигения поставила в холле накануне праздников.

— Елка за восемьдесят пять евро! — визжал мсье Пинарелли. — Эти расходы следует списать на счет консьержки, учитывая, что елку она поставила, безусловно, чтобы выпросить денежное вознаграждение к Новому году. И насколько я понимаю, мы, жильцы, не получили ни сантима из этих денег. Вношу предложение: отныне консьержка должна оплачивать елку и украшения. А в этом году — возместить соответствующие расходы.

— Совершенно согласна с мсье Пинарелли, — важно выпятила тощую грудь мадемуазель де Бассоньер. — И позволю себе выразить сомнения относительно этой консьержки, которую нам к тому же навязали.

— Ну знаете, — воскликнул Эрве Лефлок-Пиньель, — что такое восемьдесят пять евро, поделенные на сорок человек!

— Легко быть щедрым за чужой счет! — прошипела мадемуазель де Бассоньер.

— Опа! — подал реплику в сторону мсье Мерсон. — Первая демонстрация оружия. Они сегодня в ударе! Обычно дольше раскачиваются.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Эрве Лефлок-Пиньель, разворачиваясь к сопернице.

— Я хочу сказать, что куда как просто транжирить деньги, когда их не надо зарабатывать в поте лица своего!

Жозефина подумала, что Лефлок-Пиньель сейчас грохнется в обморок. Он резко отпрянул и побледнел как полотно.

— Мадам! Я требую, чтобы вы взяли свои слова назад! Это клевета! — вскричал он, задыхаясь и оттягивая воротник рубашки.

— Это уж как вам будет угодно, мсье Зять! — прокудахтала мадемуазель де Бассоньер, дернув носом, словно хотела склевать свой успех.

Жозефина наклонилась к мсье Мерсону и спросила:

— О чем это они?

— Она намекает на то, что он зять владельца банка, в котором работает коммерческим директором. Частный инвестиционный банк. Но она что-то в первый раз так распетушилась. Видать, в вашу честь. Это вроде обряда инициации… А заодно и предупреждение, чтобы вы с ней не связывались, иначе она начнет копаться в вашем прошлом. У нее дядя служит в Министерстве внутренних дел, и у нее есть досье на всех жильцов.

— Я не останусь на собрании, если мадемуазель де Бассоньер не принесет мне свои извинения! — взревел Лефлок-Пиньель, обращаясь к синдику, растерянно оглядывавшему зал.

— Размечтался… — ворчливо хорохорилась его противница.

— Обычное дело. Цепляют друг друга, статью меряются, — прокомментировал мсье Мерсон. — А вы знаете, что у вас красивые ноги?

Жозефина покраснела и прикрыла плащом колени.

— Мадам, мсье, прошу вас вести себя разумно, — вмешался синдик, вытирая вспотевший лоб. Первая же перепалка выбила его из колеи.

— Я жду извинений! — упорствовал Эрве Лефлок-Пиньель.

— Не дождетесь!

— Мадам, я не уйду, ибо восемнадцатый пункт повестки дня требует моего присутствия, но если бы вы не были женщиной, я бы потребовал сатисфакции!

— Ой, как страшно! Особенно если знать, откуда родом этот мсье! Деревенщина… Какая все-таки прелесть наш кондоминиум!

Эрве Лефлок-Пиньеля трясло. Вены у него на лбу вздулись так, словно сейчас лопнут. Он раскачивался на своих длинных ногах, готовый убить наглую старуху, а та в полном восторге выплюнула новую порцию яда:

— Хорош гусь, жена блуждает по коридорам, а дочка уже вовсю вертит задом!

Лефлок-Пиньель шагнул к старой ведьме. Жозефина испугалась, что он сейчас даст ей пощечину, но тут вмешался мсье Ван ден Брок. Он встал, что-то шепнул Лефлок-Пиньелю на ухо, и тот неохотно сел, хоть и испепелив гадюку взглядом. Странная какая-то ссора. Похоже на репетицию пьесы, когда каждый актер знает, чем все кончится, и тем не менее играет свою роль до конца.

— Ну и страсти кипят! — в ужасе воскликнула Жозефина. — Никогда бы не подумала, что…

— Каждый раз одно и то же, — вздохнул мсье Мерсон. — Лефлок-Пиньель пытается выжать из жильцов деньги на расходы, а Бассоньер жмется и бранится. Он старается держать марку, чтобы дом блистал по всем статьям, а она трясется над каждой копейкой. К тому же, судя по всему, она знает о его происхождении нечто такое, о чем он предпочел бы умолчать. Бог ты мой! Вы заметили? В обществе этих аристократов я изъясняюсь высоким штилем! Обычно-то я ругаюсь как извозчик!

Он смотрел на нее с широкой улыбкой, похлопывая себя по груди.

— И все-таки, какие же у вас тонкие запястья и лодыжки! Тонкие, красивые, так и хочется погладить…

— Мсье Мерсон!

— Люблю красивых женщин. По-моему, я даже всех женщин люблю. Особенно в момент страсти. Тогда… женская красота достигает почти мистической силы! Я считаю, это доказательство существования Бога. Женщина в экстазе всегда прекрасна.

Он возбужденно присвистнул, закинул ногу на ногу, сменил ноги и бросил на Жозефину плотоядный взгляд. Она не удержалась и прыснула.

А он, помолчав, продолжал:

— Как вы думаете, какова Бассоньериха в экстазе? Лежит деревянная, как бревно, или скукоженная, как дохлая мышь? Держу пари, что как мышь, да еще и в мышеловке! И сухая, как черствая корка! Ни тебе гладкости, ни тебе округлостей. Экая жалость!

И поскольку Жозефина молчала, он принялся рассказывать о прошлом семейства Бассоньер, нашептывая ей на ухо и прикрываясь ладонью, что придавало их беседе оттенок интимности, который не остался незамеченным окружающими.

Мадемуазель де Бассоньер принадлежала к обнищавшей дворянской семье, которая изначально владела всем домом и еще двумя-тремя домами в этом квартале. Ей было всего девять, когда она, подкравшись к дверям отцовского кабинета, подслушала глухие рыдания. Отец разорился. Он говорил жене, что их финансы в плачевном состоянии и придется продавать недвижимость, дом за домом. «Хорошо еще, если удастся сохранить хоть один, для виду», — сказал он. Перспектива расстаться с наследством, позволявшим ему держать лошадей и любовниц, а каждую среду по вечерам утолять свою страсть к покеру, повергла его в отчаяние. В то время семья жила на пятом этаже в корпусе «А», в той самой квартире, которую теперь занимают Лефлок-Пиньели.

Таков был первый удар, который получила в жизни Сибилла де Бассоньер. Долги отца росли; когда ей исполнилось восемнадцать, им пришлось переехать из корпуса «А» в корпус «Б», в темную трехкомнатную квартиру окнами во двор, где прежде жила их старая бонна, Мелани Биффуа, и ее супруг, шофер мсье де Бассоньера. А уж сколько она в детстве наслушалась шуточек в адрес бедняжки Мелани, которой много не надо! «Да, бедняки — они такие, — говорила мать, — им кинешь корку хлеба, и они тебе руки целуют! Главное их не баловать! Накормите бедняка досыта — и он взбесится!»

Оставшись без денег, мадемуазель де Бассоньер возвела свою нищету в культ. Она кичилась тем, что ни разу не уступила зову богатства, власти, славы, забывая, что у нее просто не было возможности поддаться какому-нибудь из этих искушений. Так она и осталась желчной, унылой старой девой. Злость на разорившего их отца превратилась в ненависть к мужчинам вообще: она считала их трусами, тряпками и мотами. Проработав много лет машинисткой в министерстве Военно-морского флота, она вышла на пенсию и теперь плевалась ядом на собраниях жильцов. Это была единственная разрядка, которую она могла себе позволить. Весь год ей приходилось экономить, чтобы оплатить безумные расходы, навязанные обитателями корпуса «А».

Взбесив Лефлок-Пиньеля, она взялась за мсье Мерсона, который парковал свой скутер в неположенном месте, помянула его разнузданную половую жизнь — он замурлыкал от удовольствия, — и, убедившись, что ее слова его не только не задевают, а даже веселят, переключилась на Ван ден Брока и пианино его супруги.

— И я бы хотела, чтобы прекратился этот вечный гром с вашего этажа!

— Это не гром, мадам, это Моцарт, — парировал мсье Ван ден Брок.

— Когда играет ваша жена, разницы я не слышу! — прошипела гадюка.

— Смените слуховой аппарат! В нем помехи.

— Возвращайтесь к себе в страну! Это вы для нас помеха!

— Но я француз, мадам, и тем горжусь!

— Ван ден Брок? Это французское имя?

— Да, мадам.

— Белобрысый чужак, вылез из грязи в князи, а теперь водит за нос доверчивых пациенток, заселяет им в животы своих ублюдков!

— Мадам! — вскричал Ван ден Брок: у него перехватило дыхание от такого чудовищного обвинения.

Измученный синдик окончательно сдался. Его маркер чертил круги и квадраты на первой странице повестки дня, а рука, похоже, с трудом удерживала голову на весу. Оставалось рассмотреть еще тринадцать пунктов, а часы показывали семь. На каждом собрании он наблюдал одни и те же сцены и задавался вопросом: как же эти люди живут бок о бок круглый год?

Поднялся возмущенный хор голосов, но мадемуазель де Бассоньер не так легко было сбить с толку обвинениями в расизме и призывами к толерантности. Она по-прежнему изливала потоки желчи, а если слегка выдыхалась, ее подбадривал мсье Пинарелли, сопровождавший каждую ее фразу словами: «Это им только на пользу!»

— Семейства Бассоньер и Пинарелли жили в этом доме всегда, а прочие вроде как захватчики. Мы для них иммигранты! — пояснил мсье Мерсон.

— Это опасная женщина! Она прямо пышет ненавистью!

— Ей уже дважды давали по морде. Один раз араб, которого она на почте обозвала социальным паразитом, второй раз — поляк: она заявила, что он нацист! Приняла его за немца. Но она и после этого не унялась, только еще больше озлобилась; считает себя жертвой, вопит о несправедливости, о мировом заговоре. Консьержек приходится менять каждые два года, и все из-за нее. Она их изводит, преследует, и синдик в конце концов уступает. Да и Пинарелли тоже хорош! Знаете, он ведь не выносит Ифигению, обвиняет в том, что она мать-одиночка. Мать-одиночка! Эка невидаль в наше время!

— Но у нее же есть муж! Проблема в том, что он в тюрьме, — фыркнула Жозефина.

— Откуда вы знаете?

— Она сама сказала…

— Вы с ней дружите?

— Да. Она мне очень нравится. И еще я знаю, что она хочет устроить небольшой праздник у себя в каморке, когда кончится ремонт… Это, похоже, непросто, — вздохнула Жозефина, оглядывая зал.

Мсье Мерсон расхохотался, что произвело на присутствующих эффект разорвавшейся бомбы. Все обернулись к нему.

— Это нервное, — оправдывался он с широкой улыбкой. — Но я хоть разрядил обстановку! Мадемуазель де Бассоньер, вы недостойны принадлежать к нашему товариществу жильцов.

При слове «товарищество» она захлебнулась яростью и плюхнулась на стул, бурча, что все равно слишком поздно, Франция катится к черту, зло свершилось, страна во власти порока и иностранщины.

По залу прокатился неодобрительный ропот, и синдик, пользуясь минутным затишьем, вернулся к повестке дня. По каждому пункту жильцы корпуса «Б» голосовали против, а жильцы корпуса «А» — за. Атмосфера снова накалилась. Ремонт дверей коммунальных построек, расположенных во дворе? Решение принято. Ремонт оцинкованных карнизов? Решение принято. Очистка помойки и установка баков для раздельного сбора мусора? Решение принято.

Жозефина подумала, что хорошо бы улететь к синему океану, пальмам, пляжу с белым песком. Она представила, как волны лижут ей ноги, солнце греет спину, песок щекочет живот, — и расслабилась. Откуда-то издалека до нее доносились обрывки фраз, варварские термины типа «установка спецоборудования», «порядок внесения поправок», «плотницкие и кровельные работы»; они врывались в ее солнечный рай, но не могли его разрушить. Она рассказала Ширли про фразу, написанную Филиппом на форзаце книги.

— Ну и когда ты решишься, Жози?

— Глупая ты!

— Сигай в «Евростар» и дуй к нему. Никто не узнает. Хочешь, могу предоставить свою квартиру. Вам даже не придется никуда выходить.

— Ширли, сколько раз тебе говорить, это невозможно! Я не могу.

— Из-за сестры?

— Из-за одной штуки, она называется совесть. Знаешь, что это?

— Это когда боятся небесной кары?

— Ну, примерно…

— Ой-ой-ой! By the way, могу рассказать тебе отличную историю.

— Не очень неприличную? Ты же знаешь, как я реагирую…

— Как раз очень… Слушай, я тут на одном рауте встречаю мужика: очень милый, красивый, обаятельный. Мы смотрим друг на друга, он мне нравится, я ему нравлюсь, вопрос — ответ, оба за, смываемся, идем ужинать, нравимся друг другу еще больше, пожираем друг друга глазами, примеряемся так и сяк и в конце концов оказываемся в постели. У него. Я всегда иду на территорию противника, чтобы можно было слинять, когда захочу. Так удобнее.

— Ширли… — простонала Жозефина, понимая, какие откровения сейчас последуют.

— Ну, ложимся мы, беремся за дело, и я вытворяю с ним всякие гадкие штучки, не буду тебе их описывать, у тебя слишком низкий уровень сексуального воспитания, и тут мужик начинает стенать и бормочет: «Oh! My God! Oh! My God!» — и при этом бьется головой о подушку. Меня это в конце концов достало, я отрываюсь от своих занятий, приподнимаюсь на локте и уточняю: «It’s not God! It’s Shirley!».

Жозефина горько вздохнула:

— Боюсь, я в постели такая кулема…

— Это потому ты отлыниваешь от ночи любви с Филиппом?

— Нет! Ничего подобного!

— Да точно, точно…

— Иногда я и правда думаю, что он привык к умелым женщинам, не мне чета…

— Вот он, источник добродетели! Я всегда считала, что добродетель берется либо от лени, либо от страха. Спасибо, Жози, ты подтвердила мои догадки.

Жозефине пришлось объяснить, что пора закруглять разговор, не то она опоздает на собрание.

— И красавец-сосед с пылающим взором там будет?

— Уж конечно…

— И вы вернетесь под ручку, мирно беседуя…

— Нет, ты озабоченная, честное слово!

Ширли и не отрицала. Нам так мало отпущено времени на земле, Жози, надо пользоваться! А мне, думала Жозефина, когда собрание подошло к концу и жильцы повставали с мест, мне необходимо по вечерам, стоя перед зеркалом, говорить своему отражению: «Сегодня все было хорошо, девочка, я горжусь тобой».

— Вы собираетесь тут заночевать? — спросил мсье Мерсон. — Все уже сваливают…

— Простите… Я замечталась…

— Я заметил, то-то вас слышно не было!

— Упс… — смутилась Жозефина.

— Ничего страшного. Не копи царя Соломона делили!

У него зазвонил телефон, он достал его, и Жозефина услышала, как он сказал вполголоса: «Да, моя крошка…»

Она отвернулась и двинулась к выходу.

Ее догнал Эрве Лефлок-Пиньель и предложил вернуться домой вместе.

— Вы не против пройтись пешком? Люблю ночной Париж. Часто гуляю. Это у меня вместо зарядки.

Жозефине вспомнился человек, который подтягивался на ветке в тот вечер, когда на нее напали. Она поежилась и слегка отстранилась.

— Вам холодно? — участливо спросил он.

Она улыбнулась и не ответила. Воспоминание о нападении всплывало часто, болезненными вспышками. Сама того не замечая, она думала о нем постоянно. Пока человек с чистыми подметками не арестован, он будет сидеть в ее мозгу как заноза, как предупреждение об опасности.

Они пошли по бульвару Эмиля Ожье, вдоль старых железнодорожных путей, и направились к парку Ла Мюэтт. На улице было по-весеннему свежо и ветрено, и Жозефина подняла воротник плаща.

— Ну, — поинтересовался он, — как вам понравилось первое собрание?

— Отвратительно! Не думала, что в людях может быть столько злобы…

— Мадемуазель де Бассоньер часто переходит все границы, — согласился он ровным тоном.

— Это мягко сказано. Она просто оскорбляет людей!

— Надо мне научиться держать себя в руках. Каждый раз наступаю на одни и те же грабли. Ведь знаю ее! И все равно срываюсь…

Он явно злился на себя.

— Мсье Ван ден Броку тоже досталось. А мсье Мерсон! Чего стоили намеки на его распутный нрав!

— От нее никому не скрыться! Но сегодня она что-то совсем разошлась. Наверняка хотела произвести на вас впечатление.

— То же самое сказал мсье Мерсон! Он говорит, у нее на всех досье…

— Я видел, вы сидели рядом с ним, и, похоже, изрядно веселились.

В его голосе прозвучало едва заметное неодобрение.

— По-моему, он смешной и довольно симпатичный, — возразила Жозефина.

Смеркалось, в небе сгустились лиловые тени. Каштаны, радуясь первому весеннему теплу, тянули к небу нежно-зеленые руки, словно прося о ласке. Жозефине представилось, что это великаны, которые купаются после долгой зимы. Из приоткрытых окон доносились обрывки разговоров, музыка, веселый шум, и эти живые звуки странно диссонировали с тишиной безлюдной улицы, в которой эхом отдавались их шаги.

Огромный черный пес перебежал дорогу и остановился под фонарем. Секунду смотрел на них, словно раздумывая, подойти к ним или не стоит. Жозефина тронула Лефлок-Пиньеля за рукав.

— Глядите, как он на нас смотрит!

— Какой урод! — воскликнул Лефлок-Пиньель.

Это был большой черный дог, гладкошерстный, высокий в холке, с желтыми косящими глазами. Его сломанное левое ухо повисло, а другое было неудачно обрезано и торчало жалким обрубком. На правом боку виднелся огромный шрам, затянутый розовой припухшей кожей. Пес глухо заворчал, словно приказывая им не двигаться.

— Думаете, его бросили? — сказала Жозефина. — Ошейника нет.

Она с нежностью разглядывала пса. А он, казалось, обращался только к ней, отделяя ее взглядом от Лефлок-Пиньеля и жалея, что она не одна.

— Черный Дог Броселианда. Такое было прозвище у Дю Геклена. Он был такой уродливый, что отец прогнал его с глаз долой. Он отомстил: стал самым яростным рубакой своего поколения! В пятнадцать лет уже побеждал на турнирах, а сражался в маске, чтобы скрыть свое уродство. — Она протянула руку к псу, но тот попятился, развернулся и потрусил в сторону парка Ла Мюэтт. Высокий силуэт растаял в ночи.

— Может, его хозяин ждет под деревьями, — сказал Эрве Лефлок-Пиньель. — Бродяга какой-нибудь. У них часто бывают большие собаки, вы замечали?

— Надо было бы оставить его под дверью мадемуазель де Бассоньер, — предложила Жозефина. — Вот бы она озадачилась!

— Она бы отвела его в полицию!

— Это точно! Он для нее недостаточно шикарный.

Он грустно улыбнулся, а потом вдруг спросил — так, словно все это время не переставал думать об словах Бассоньерихи:

— Вам не неприятно возвращаться домой в компании деревенщины?

Жозефина улыбнулась:

— Да я сама не белая кость… Так что мы — два сапога пара.

— Очень мило с вашей стороны…

— И потом, никто же не виноват, что родился не из бедра Юпитера!

Он признался, доверительно понизив голос:

— А ведь знаете, она права: я и правда деревенский пацан. Родители меня бросили, а подобрал один печатник из нормандского села. У нее на всех компромат, благодаря дяде. Скоро она и про вас все узнает, если еще не узнала!

— Ну и пусть, мне совершенно все равно. Мне нечего скрывать.

— У каждого есть своя маленькая тайна. Подумайте хорошенько…

— Да что ж тут думать!

Тут она вспомнила о Филиппе и покраснела в темноте.

— Если ваша тайна только в том, что вы выросли в глухой деревушке, что родные вас бросили, а достойный человек приютил, ничего постыдного в этом нет! Это даже могло бы стать началом романа в диккенсовском духе… Я люблю Диккенса. Его сейчас мало кто читает…

— Вы любите сочинять истории и записывать их…

— Да. На данный момент у меня простой, но любой пустяк может меня подтолкнуть, и я опять начну писать! Мне всюду видятся завязки историй! Какая-то мания…

— Мне говорили, вы написали книгу, которая имела большой успех…

— Это была идея моей сестры, Ирис. Она полная противоположность мне — красивая, живая, элегантная, везде как рыба в воде…

— Завидовали ей в детстве?

— Нет. Я ее обожала.

— О! Вы говорите в прошедшем времени!

— Я по-прежнему ее люблю, но не обожествляю, как раньше. Бывает, даже бунтую против нее.

Она скромно усмехнулась и добавила:

— С каждым разом получается все лучше!

— Почему? Она вас тиранила?

— Ей бы не понравилось, что я так говорю, но вообще-то да… Она все хотела повернуть по-своему. Теперь стало легче, я пытаюсь защищаться. Но не всегда получается… Такие рубцы до конца не разглаживаются…

Она опять усмехнулась, чтобы скрыть смущение. Этот человек внушал ей робость. Он был красив, высок, статен, и его предупредительность не оставляла ее равнодушной. Ей льстило, что она идет с ним рядом, но ей хотелось, чтобы он ее оценил, и она ругала себя за это. Была у нее дурацкая привычка изливать душу, чтобы привлечь внимание небезразличных ей людей. Как будто она считала себя слишком заурядной, чтобы просто молчать, как будто она старалась подать себя в выгодном свете, вываливая на прилавок килограмм чистосердечных признаний. Ругала — и снова принялась болтать. Это было сильнее нее.

— Когда едешь к сестре в Довилль, у нее там дом, вдалеке, за полями, видны деревушки. Я всегда любила смотреть на них, на фермы среди рощ, на соломенные крыши, амбары; вспоминались сюжеты Флобера и Мопассана…

— Я родом как раз из такой вот деревушки… и моя жизнь вполне сошла бы за роман.

— Расскажите!

— Это не так уж интересно…

— Расскажите! Я люблю всякие истории.

Они шли в ногу. Ни быстро, ни медленно. Она хотела взять его под руку, но сдержалась. Такие люди не любят, когда к ним прикасаются.

— В то время в моей деревеньке кипела жизнь. На главной улице по обеим сторонам были лавки. Крытый рынок, кондитерская, парикмахерская, почта, булочная, два мясника, цветочный магазин, кафе. Я никогда туда не возвращался, но тот мирок, который я знал, вряд ли сохранился. С тех пор прошло…

Он порылся в памяти.

— Больше сорока лет… Я был ребенком.

— Вам сколько было лет, когда вас…

Она не решилась сказать «бросили» и не закончила фразу.

— Мне, наверное, было… Даже и не помню… Я много чего помню, во всех подробностях, а вот свой возраст точно не скажу.

— И долго вы у него жили?

— Я у него вырос. Его маленькое предприятие называлось «Новая типография». Зеленые буквы на белой деревянной доске. Звали его Графен. Бенуа Графен. Он говорил, что имя предопределило его судьбу: Графен, графика, типография. Работал день и ночь. Ни жены, ни детей у него не было. Я всему научился у него. Ответственности, точности, рвению в работе.

Он как будто перенесся в другой мир. Даже слова его стали какими-то старомодными. Словно вырезанными на деревянной доске. Он тер средний палец руки, стирая воображаемый след чернил.

— Я рос среди машин. В те времена печатник был мастеровым. Тексты он набирал вручную. Выкладывал в наборную форму свинцовые буквы. Чаще всего Дидо или Бодони. Потом делал пробный оттиск и правил корректуру. Закладывал набор в копировальный станок и печатал. У него был станок OFMI, выдававший две тысячи экземпляров в час. Он следил за накатом, и все это время, все время, пока работал, объяснял мне каждый свой шаг. Учил меня техническим терминам, как обычных детей учат таблице умножения. Я должен был знать двести типов шрифта, что такое пункт и цицеро. Я все это помню. Все названия, все жесты и запахи, рамы для бумаги, которую он обрезал, смачивал, сушил… В глубине мастерской стоял большой станок, Маринони, он производил адский грохот. Он не отходил от него ни на шаг, контролировал его работу и держал меня за руку… Прекрасные воспоминания! Воспоминания деревенщины…

В последней фразе прозвучала злоба.

— Она дурная женщина, — сказала Жозефина. — Не обращайте внимания на ее слова.

— Знаю, но это мое прошлое. Нечего его трогать. Запрещено. Еще у меня была подружка. Ее звали Софи. Я танцевал с ней: раз-два-три, раз-два-три… Она поворачивала ко мне головку, раз-два-три, раз-два-три, и я чувствовал себя взрослым и сильным, готов был защитить ее от кого угодно. Я был тогда очень счастлив. Я любил того человека, Бенуа Графена. В десять лет, после пятого класса, он отправил меня в пансион в Руане. Говорил, что я должен учиться в приличных условиях. Я приезжал к нему на выходные и на каникулы. Я рос. Мастерская мне наскучила. Я был молод. Меня больше не интересовали его рассказы. Я кичился своими новыми знаниями, а он смотрел на меня с грустью и горечью, поглаживая подбородок. По-моему, я презирал его за то, что он простой ремесленник. Какой же я был идиот! Думал, что я главнее, потому что ученее. Хотел стать выше него…

— Вы бы слышали, как со мной разговаривают мои девчонки, когда учат пользоваться Интернетом! Как с дебилкой!

— Когда дети знают больше, чем родители, это подрывает авторитет…

— Да пусть считают меня умственно отсталой, мне глубоко плевать!

— Это неправильно. Вы должны вызывать уважение как мать и как воспитатель. Знаете, в будущем вопрос авторитета выйдет на первый план. Когда отец в современном обществе уклоняется от своих обязанностей, это создает огромную проблему в воспитании детей. Я хочу восстановить традиционный образ pater familias.

— А еще у отца можно поучиться мягкости и нежности, — произнесла Жозефина, поднимая глаза к небу.

— Это должна быть роль матери, — поправил Лефлок-Пиньель.

— У меня в детстве все было наоборот, — улыбнулась Жозефина.

Он бросил на нее быстрый взгляд и тут же отвел глаза. В нем было что-то свирепое, мрачное, потаенное. Жозефине казалось, что его трудно вызвать на откровенность, но уж если он разговорится, то способен быть по-настоящему искренним.

— Ифигения, консьержка, хотела устроить маленький праздник у себя в каморке, когда кончится ремонт… Позвать всех жильцов.

Они вошли в сквер, и Жозефина снова вздрогнула. Придвинулась к нему, словно убийца мог внезапно появиться за спиной.

— Это не лучшая идея. В доме никто ни с кем не разговаривает.

— Моя сестра Ирис тоже будет…

Она сказала это, чтобы уговорить его прийти. Ирис так и осталась ее волшебным ключиком, отмыкающим все замки. В детстве, когда Жозефина хотела пригласить к себе друзей, а они не проявляли энтузиазма, она, стыдясь своей неудачи, добавляла: «Сестра тоже будет». И все приходили. И она чувствовала себя еще более жалкой.

— Ну тогда я загляну. Чтобы доставить вам удовольствие.

Она невольно подумала, что он наверняка увлечется Ирис. А Ирис удивится, что сестра знакома с таким представительным мужчиной.

Прекрати сравнивать себя с ней, девочка, перестань! Или ты всю жизнь будешь несчастной. В сравнении ты неизменно проигрываешь.

В лифте они кивнули друг другу на прощание. К нему вернулась вся его чопорность, и она удивлялась: неужели это тот самый человек, который только что открыл ей свое сердце?

Зоэ дома не было: видно, убежала в подвал к Полю Мерсону. Она перестала спрашивать разрешения.

— Ну сколько же можно, — пожаловалась Жозефина звездам, облокотившись на перила балкона. — Помогите мне! Сделайте так, чтобы она начала со мной разговаривать. Это молчание невыносимо.

Она долго вглядывалась в темно-сиреневое небо. Так долго, что затекла шея. Ждала, что звезды ответят ей, и если для этого придется одеревенеть, ну и пусть! Она одеревенеет.

Она ждала, ловила какой-нибудь знак. Обещала попросить прощения, если обидела Зоэ, обещала все понять, пересмотреть свое поведение, не трусить, не избегать трудного разговора. Она отринула все мысли и только тянулась к звездам. Высокие деревья в парке тихо кивали ветвями, словно присоединяясь к ее ожиданию. Она повесила свою просьбу на ветку: может, оттуда ей будет проще попасть на небо и звезды наконец услышат.

Вскоре она увидела, как маленькая звездочка на ручке ковша Большой Медведицы подмигнула ей. Потом еще раз, и еще. Словно послание, переданное азбукой Морзе. Жозефина вскрикнула.

Она закрыла балкон. Внутри у нее все пело от счастья. Она легла спать в нетерпеливом предвкушении завтрашнего дня. Или послезавтрашнего… Или того, что за ним…

Ей некуда больше спешить.

Сибилла де Бассоньер подняла крышку мусорного ведра и скривилась. От кучи мусора поднимался прогорклый запах жирной рыбы. Она решила, не откладывая, вынести ведро. Вечером поела лосося, и теперь вот все ведро провоняло. Довольно, хватит с меня лососей, больше не повторю этой ошибки. Стоит дорого, чистить противно, а потом еще и воняет. Воняет в духовке, воняет в помойке, даже двойные занавески провоняли рыбой. Потом дышишь этим едким запахом несколько дней. Каждый раз покупаюсь на болтовню этого рыбника про олигоэлементы, про хороший и плохой холестерин. С завтрашнего дня буду брать палтуса. И дешевле, и не воняет. Мама всегда по пятницам готовила палтуса.

Она надела халат, купленный со скидкой по каталогу. Сунула ноги в тапочки, натянула резиновые перчатки и взяла ведро. Она выносила ведро каждый вечер в половине одиннадцатого, это был ритуал, но сегодня вдруг решила подождать до завтра.

Нет уж, ждать нельзя. Ритуал есть ритуал, его положено соблюдать из уважения к себе.

Она сладострастно улыбнулась и подумала, что вообще-то не жалеет, что купила лосося. Можно ведь раз в неделю позволить себе что-нибудь вкусненькое! Тем более, что сегодня она их славно отделала. Всех троих на один шампур насадила — и Лефлок-Пиньеля, и Ван ден Брока, и Мерсона. Троих бесстыжих нахалов, живущих в ее владениях. Первый выгодно женился и заставил всех забыть о своем происхождении, второй — опасный обманщик, третий погряз в разврате и тем гордится. Она знала о них такое, чего не знал больше никто. Все благодаря дяде, брату матери. Он раньше работал в полиции. В Министерстве внутренних дел. У него были досье на всех на свете. В детстве она часто брала газету, залезала к нему на колени, тыкала пальчиком в криминальную хронику и говорила: а расскажи, как вот этого арестовали? Он шептал ей на ухо: а ты никому не разболтаешь? Это секрет. Она мотала головой, и он рассказывал о слежке и засадах, об осведомителях, о долгих часах ожидания и захвате преступника. Живого или мертвого. Бывали предательства и ошибки, переговоры и перестрелки — и всегда, всегда боль и кровь. Это было куда интересней, чем детские книжки из зеленой или розовой серии, которые ее заставляла читать мать.

Она полюбила секреты.

А он любил компромат и даже на пенсии продолжал собирать досье. И регулярно их обновлял. Потому что оказывал услуги. Потому что был нем как могила, умел найти подход к людям, смотрел сквозь пальцы на злоупотребления одних и слабости других.

Так она узнала о происхождении Лефлок-Пиньеля, о долгих скитаниях всеми позабытого приемыша, который мыкался по убогим общагам, пока вдруг не женился на малышке Манжен-Дюпюи, которая вознесла его в высший свет. Она знала, почему Ван ден Брок покинул Антверпен и начал практиковать во Франции. «Медицинская ошибка? Скорее безупречное преступление», — любила она шептать ему на ушко после ежегодных собраний, на которых встречалась с тремя своими жертвами. А сексуальный гигант Мерсон? Он ведь шатается по клубам свингеров. Его можно отыскать в клубке развратных тел… Если дело получит огласку, ничего хорошего его не ждет. У дяди были фотографии. Мерсон делал вид, что ему плевать, но вряд ли ему будет смешно, если снимки попадут на стол его директора, сурового мсье Лампаля из фирмы «Дома Лампаля», продающего свои «дома семейного счастья». Прощай тогда карьера! Стоит ей пошевелить пальцем — и его сытый, благополучный мирок в одночасье рухнет.

Она держала их на крючке. И раз в год напоминала им об этом… То были вечера ее славы. Она готовилась к ним неделями. Ван ден Брок на этот раз чуть не окочурился. Она собрала все сведения об этой так называемой «врачебной ошибке». Вот будет забавно, если начнется новый судебный процесс! Со всеми любовницами, нынешними и прошлыми. Какая вывалится куча грязного белья! У нее в руках огромная власть. Ее недостаточно, чтобы вернуть себе дом и прекрасную квартиру окнами на фасад, но вполне хватает, чтобы напомнить себе и всем о тех временах, когда она была важной персоной, когда жильцы улыбались ей при встрече и спрашивали, как она поживает. Сейчас у нее перед носом захлопывают двери. Кому нужна эта старая дева…

Она вошла в лифт, стараясь держать подальше от себя вонючее ведро. Нажала кнопку первого этажа. Новенькая жилица с глазами испуганной лани ее возбуждала. Досье на нее было чистым. Написала книгу для сестры? Ни для кого уже не секрет. Зато ее муж… С ним не все ясно. Эта святая простота ничего не знает. Или притворяется, что не знает. Мадемуазель де Бассоньер не теряла надежды узнать о ней что-нибудь новенькое. Таков был девиз ее дяди: у каждого человека есть своя тайна, маленькая гнусность, которая, если правильно ее использовать, может сделать из него слугу или союзника.

Она пересекла двор и направилась к каморке с мусорными баками.

Открыла дверь. От запаха гнили и тухлятины у нее перехватило горло. Она зажала нос. Что за свинство! А эта консьержка палец о палец не ударит! Занятая очень, все квартирку свою перекрашивает. Ничего, скоро все будет иначе, она поговорит с синдиком. К нему тоже есть свой подход.

Она порадовалась, что надела резиновые перчатки. Подняла тяжелую крышку первого бака, отступив на шаг, чтобы не ударила прямо в нос тошнотворная вонь. Какая мерзость! Во времена моих родителей никто бы не допустил такой грязищи. Завтра же напишу синдику и потребую, чтобы эту негодяйку уволили. Он теперь всю процедуру знает наизусть, на него и давить не придется, не надо даже упоминать имя ее сожителя, который сидит в тюрьме. Подумать только, нанял девку, даже не справившись о ее связях! А отец ее детей — преступник! Какое пренебрежение своими обязанностями! Я ему суну под нос это досье.

Она не слышала, как за ее спиной открылась дверь.

Она стояла над серым баком в расстегнутом халате, накинутом поверх розовой ночной рубашки, проклинала Ифигению — и вдруг почувствовала, как ее с силой рванули назад. Один удар в грудь, другой, третий…

Она не успела закричать, позвать на помощь. Всем своим длинным тощим телом старая дева повалилась на крышку, сдвинула соседний бак и рухнула на пол. Перевернулась и обмякла, как тряпка. Подумала, что не все успела рассказать, что осталось еще столько людей, чьи постыдные тайны она могла бы выдать, столько людей, которые могли бы ее возненавидеть, а она это обожала, никто не ненавидит слабых, ненавидят только сильных, могущественных…

Лежа на полу, она увидела ботинки человека, напавшего на нее, красивые дорогие ботинки, богатый, видно, человек, английские ботинки с закругленным носком, новые, с чистыми подошвами, поблескивающими в темноте. Он нагнулся над ней и бил ее ножом. Ритмично поднимал и опускал нож, а она считала удары, как шаги в танце, раз-два-три, и они сливались в ее голове со вкусом крови, кровь лилась изо рта, кровь была на руках, на лице, повсюду… Месть? Наверное, она оказалась права: у каждого человека есть своя тайна, но не каждый выдержит ее тяжесть.

Она медленно распластывалась по земле, закрыв глаза и говоря себе, да, да, я знала, у каждого есть что скрывать, даже у того красавца в плавках на рекламном плакате. Красивый брюнет, прядь волос романтически падает на глаза… Как он ей нравился! Одновременно сильный и хрупкий, близкий и далекий, чудесный и недоступный. Тоже с червоточиной и тоже попал в ее сети. Дядя рассказал, что у него за червоточина. Дядя знал, как держать людей на крючке. У каждого своя цена, говорил он, и у каждого свое слабое место. Конечно, он моложе нее, конечно, он на нее даже не взглянет, но это не мешало ей засыпать в мечтах о том, как она его выручит и как он доверится ей, как она выслушает его, а он ее, и постепенно между ними, между манекенщиком и старой девой, возникнет неразрывная связь. У дяди был на него компромат: много раз задерживался в состоянии алкогольного и наркотического опьянения, оскорблял полицейских, дебоширил в общественных местах. У твоего дружка лицо ангела, а ведет он себя как последняя шпана, сказал дядя. О, если б он и правда был моим дружком, — чуть не сорвалось с ее губ.

Она узнала его имя, адрес, название агентства, на которое он работал, в галерее Вивьенн. А главное, она узнала его секрет. Секрет его жизни, его двойной жизни. Не надо было, наверное, отправлять ему анонимное письмо. Она была неосторожна. Вышла за пределы своего мирка, а напрасно. Дядя всегда учил ее выбирать добычу незаметно, избегать опасности.

Избегать опасности. А она забыла об этом.

Она медленно провалилась в боль, а потом в тихое беспамятство, в теплое, липкое море крови. Хотела обернуться, чтобы увидеть лицо убийцы, но не было сил. Пошевелила пальцем на левой руке, почувствовала вязкую, густую кровь — свою кровь. Подумала: а не он ли это, может, выследил ее, прочитав письмо? Где я ошиблась, как он смог меня отыскать? Отпечатков пальцев не оставила, бросила в почтовый ящик на другом конце Парижа, купила газеты, которые никогда не читаю, чтобы вырезать буквы. Никогда больше не буду целовать его фотографии. Надо было признаться в своей страсти дяде. Он бы предостерег меня: «Сибилла, сохраняй спокойствие, твоя беда в том, что ты не умеешь держать себя в руках. Угрозы — блюдо, которое подают холодным. Чем хладнокровнее ты будешь, тем точнее нанесешь удар. Если будешь увлекаться, обнаружишь свою слабость, и тебя никто не будет бояться». Это был второй его девиз. Надо было слушаться дядю. Он был кругом прав.

Странно, удивилась она, неужто человек продолжает думать, когда умирает? Жизнь покидает тело, сердце уже не может биться, дыхание на исходе, а мозг все работает…

Она чувствовала, как убийца пихал ее ногой, когда закатывал ее безжизненное тело за большой бак, стоящий в глубине: его вывозили всего раз в неделю. Затолкал ее в угол, завернул в грязный половик, чтобы завтра не сразу нашли. Она подумала: а кто бросил этот ковер, с какой стати он тут валяется? Еще одна оплошность этой неряхи консьержки! Люди не хотят работать как следует, требуют премий и отпусков и не желают пачкать руки. Интересно, когда ее найдут? И смогут ли определить точное время смерти? Дядя объяснял ей, как это делается. Черное пятно на животе. У нее будет черное пятно на животе. Она наткнулась рукой на пивную банку, унюхала прямо под носом пакетик из-под арахиса и удивилась, что до сих пор не потеряла сознание, хотя все силы давно ушли вместе с кровью. У нее больше не было духу сопротивляться.

Такое удивление… И такая слабость…

Она услышала, как закрылась дверь. В ночной тишине раздался ржавый скрип. Она успела сосчитать еще три удара сердца, тихонько вздохнула и умерла.