Ирис достала пудреницу от «Шисейдо» из сумочки «Биркин». Поезд уже приближался к вокзалу Сент-Панкрас, и она хотела быть самой красивой в мире, когда выйдет на перрон.

Стянула в узел длинные черные волосы, наложила на веки серо-фиолетовые тени, накрасила ресницы. Ах! ее глаза… Она не могла на них налюбоваться, невероятно, но они меняют цвет, становятся чернильно-синими, когда мне грустно, загораются золотыми огоньками, когда мне весело… Кто может описать мои глаза? Она подняла ворот рубашки от Жан-Поля Готье, порадовалась, что выбрала этот фиалковый брючный костюм из джерси, подчеркивающий фигуру. Цель ее поездки была проста: покорить Филиппа, вернуть себе законное место в семье.

Ее охватил порыв нежности к Александру, которого она не видела уже полтора месяца. В Париже было столько дел! Первой ей позвонила Беранжер:

— Ты прямо блистала позавчера в «Костесе». Мне не хотелось тебя беспокоить, ты обедала с сестрой…

Они почирикали как ни в чем не бывало. Время все лечит, думала Ирис, растушевывая пудру. Время и безразличие. Беранжер «забыла», потому что Беранжер никогда ни на что не обращала внимания. Ее захлестнуло волной слухов, она поболталась в мутной пене парижских сплетен, потом волна схлынула — и она уже ничего не помнит. Убийственная легкость, ты сейчас мне на руку! — подумала Ирис. Заметила на левой щеке морщинку, поднесла зеркальце поближе, чертыхнулась и пообещала себе узнать у Беранжер адрес ее косметолога.

Мужчина, сидевший напротив, не сводил с нее глаз. На вид ему было лет сорок пять, с энергичным лицом, широкоплечий. Филипп вернется! Или она соблазнит кого-нибудь еще. Надо реально смотреть на вещи, она бросает в бой последние резервы, генерал должен быть предусмотрительным перед решающей битвой. Он делает все для победы, но продумывает пути к отступлению.

Она закрыла пудреницу, втянула живот. Она недавно наняла «коуча», мсье Ковальски. Он лепил ее как пластилин: мял, встряхивал, скручивал, раскручивал, тянул, вертел, крутил. Не моргнув глазом, прощупывал все мышцы пресса, не ведал жалости, и когда она умоляла его снизить планку, считал «и раз, и два, и три, и четыре, определитесь, чего вы хотите, мадам Дюпен, в вашем возрасте нужно делать в два раза больше». Она ненавидела его, но прок от занятий был несомненный. Он являлся к ней три раза в неделю. Входил, насвистывая, с гимнастической палкой на плече. Бритый череп, глубоко сидящие карие глазки, нос пуговкой и торс моряка. Он носил один и тот же голубой тренировочный костюм с оранжевой и фиолетовой полосами на боку и сумку через плечо. Тренировал разных бизнес-леди, адвокатесс, актрис, журналисток и скучающих домохозяек. Перечислял их имена и спортивные достижения, пока Ирис обливалась потом. Встретила она его у Беранжер, которая сломалась после шести занятий.

Ирис откинулась на спинку сиденья. Правильно она сделала, что сообщила о своем приезде сначала Александру, а уж потом Филиппу. Он не смог отказаться. Сейчас все и решится. По позвоночнику пробежал холодок.

А если не выгорит?

Она взглянула в окно: серые пригороды Лондона, маленькие домишки, теснящиеся вдоль улиц, хилые садики, белье на веревках, сломанные садовые стулья, обветшалые стены. Ей вспомнились однотипные дома парижского предместья.

А если не выгорит?

Она покрутила кольца на пальцах, погладила сумку «Биркин», широкий кашемировый шарф.

А если не выгорит?

Она не хотела об этом думать.

Она кивнула, когда мужчина напротив предложил ей спустить с полки дорожную сумку. Поблагодарила его вежливой улыбкой. Запах дешевого одеколона, распространившийся в воздухе, когда он потянулся за ее багажом, дал ей понять, что не стоит тратить на него время.

Филипп и Александр стояли на перроне. Какие красавцы! Она преисполнилась гордости за них и не обернулась к мужчине, который шел за ней, но замедлил шаг, увидев, что ее ждут.

Они поужинали в пабе на углу Холланд-парка и Кларендон-стрит. Александр рассказал, как получил высшую оценку по истории, Филипп зааплодировал, Ирис тоже похлопала. И задумалась: интересно, они будут жить в одной комнате или он распорядился, чтобы им постелили отдельно? Она вспомнила, как сильно он был в нее влюблен, и успокоила себя: не могло все так просто взять и исчезнуть. В конце концов, небольшая заминка в долгой супружеской жизни — дело обычное, главное то, что они создали вместе. «А что я с ним создала-то? — тут же спросила себя она, проклиная проницательность, не позволявшую ей быть снисходительной к себе. — Он пытался что-то построить, а я?»

Александр стал перечислять дела, намеченные на выходные.

— Думаешь, мы все это успеем? — спросила она, улыбнувшись.

— Если ты встанешь пораньше, то да. Только не надо копаться…

Какой у него серьезный вид! Она стала вспоминать, сколько же ему лет. Скоро четырнадцать. Обращаясь к официанту или упоминая название фильма, он говорил по-английски без всякого акцента. Филипп предпочитал обращаться к нему, чтобы не вступать в разговор с ней. Спрашивал: «Как думаешь, маме будет интереснее сходить на выставку Матисса или Хуана Миро?» Александр отвечал, что мама предпочла бы сходить на обе. Я как волан в бадминтоне, они весело перебрасывают меня друг другу своими вопросами и сами же на них отвечают. Эта легкость не внушала ей особого доверия.

Квартира Филиппа была похожа на их квартиру в Париже. Ничего удивительного: и ту, и эту обставлял он. А она смотрела. Обстановка ее не интересовала; она любила красивую мебель, но терпеть не могла бегать по антикварам и аукционам. Мне не нравится все, что требует долгих усилий, я люблю бродить, мечтать, валяться с книжкой. Я натура созерцательная. Как мадам Рекамье. Ну да, ты лентяйка, прошептал тихий голосок, но она тут же заставила его умолкнуть.

Филипп поставил ее дорожную сумку в коридоре. Александр лег спать, вежливо поцеловав ее на ночь, и они очутились вдвоем в большой гостиной. На полу лежал белый ковер: значит, гости у него бывают нечасто. Она картинно расположилась на широком диване, глядя, как он включает проигрыватель, выбирает диск. Он держался так отчужденно, что она готова была счесть свой приезд ошибкой. Где же ее чары, ее огромные глаза, тонкая талия, округлые плечи? Она теребила прядь волос, сбросила туфли, поджала под себя длинные ноги: одновременно и защищалась, и выжидала. Она чувствовала себя чужой в этой квартире. Филипп не расслабился ни на секунду. Был вежлив, приветлив, но держал ее на расстоянии. Как они дошли до такого? Ирис решила гнать от себя эти мысли. Она не представляла жизни без него. Вспомнился запах одеколона мужчины из поезда, она поморщилась.

— У Александра вроде бы все хорошо…

Филипп улыбнулся и кивнул так, словно разговаривал сам с собой.

— Я счастлив с ним. Даже не думал, что он может сделать меня таким счастливым.

— Он очень изменился. Я его с трудом узнаю.

Он подумал: да ты его никогда и не знала! — но ничего не сказал. Не хотел, чтобы Александр стал причиной раздора. Проблема была не в Александре, проблема была в их браке, который все никак не умирал, все делал вид, что жив. Вот она сидит напротив — самая красивая из всех известных ему женщин. Тонкие пальцы теребят жемчужное ожерелье, которое он подарил ей на десятилетие свадьбы, сине-лиловый взгляд устремлен в пустоту, в нем немой вопрос, она спрашивает себя, что будет с их отношениями, что будет с ней самой, считает, сколько лет еще может оставаться красивой, обдумывает способы, как остаться его женой — или стать женой другого, и теряется при мысли, что все придется начинать сначала, с чужим человеком, когда он вот он, рядом, только руку протяни, легкая добыча, столько лет пролежавшая у ее ног.

Он разглядывал тонкие кисти, стройную шею, пухлые губы, он делил ее на кусочки, и каждый кусочек заслуживал высшей награды… Он представлял себе, как она болтает с подругами, рассказывает про выходные в Лондоне, или не рассказывает, вряд ли у нее много подруг… Представлял, как она едет в поезде, подсчитывает свои шансы и придирчиво изучает в зеркале свое лицо… Он так долго гнался за миражом ее любви. Там, где ему виделся оазис, пальмы, источник живой воды, была пустыня, сухой расчет… Получала ли она удовольствие со мной? Я ничего не знаю об этой женщине, которую столько раз обнимал. Но теперь это не мои проблемы. Моя проблема — как сегодня вечером положить ее иллюзиям конец. Она поискала глазами свою дорожную сумку: куда я ее поставил? Спрашивает себя, где она будет спать. Мы не будем спать вместе, Ирис.

Он открыл было рот, чтобы высказать эту мысль вслух, но тут она наклонилась и стала шарить рукой по полу, ища упавшую сережку. «Смотри-ка, — подумал Филипп, — этих серег я не знаю! Может, теперь кто-то другой дарит ей украшения? Или это дешевка, которую она увидела в витрине и сама купила?»

Ирис подобрала сережку, вставила в ухо. Одарила его ослепительной улыбкой. «Ее сердце — что кактус в иголках улыбок». Где он вычитал эту фразу? Наверное, запомнил ее, потому что подумал об Ирис. Прохладно улыбнулся в ответ. Я тебя знаю, ты переживешь наш разрыв. Потому что ты меня не любишь. Потому что ты никого не любишь. Потому что у тебя нет чувств. Облака пролетают над твоим сердцем, не оставляя следа. Ты как избалованная девочка, которой дарят игрушку. Она хлопает в ладоши, чуть-чуть поиграет — и бросит. Хватает другую, еще больше, еще красивее… И бросает еще быстрее. Ничто не может заполнить пустоту твоего сердца. Ты уже сама не знаешь, что может заставить тебя трепетать… Разве что грозы и ураганы способны пробудить в тебе хоть какой-то намек на чувство. Ты становишься опасна, Ирис, опасна для себя самой. Будь осторожней, не то разобьешься. Я должен был бы оберегать тебя и дальше, но у меня больше нет на это ни сил, ни желания. Я очень долго оберегал тебя, но это время прошло.

— Я привезла тебе подарки, — в конце концов сказала Ирис, чтобы нарушить молчание.

— Очень мило с твоей стороны.

— А куда ты дел мою сумку? — небрежно спросила она.

«А то ты сама не знаешь», — чуть не ответил он.

— Она в прихожей…

— В прихожей? — удивленно повторила она.

— Да.

— А-а…

Она встала, пошла за сумкой. Достала синий кашемировый пуловер и коробку миндального печенья. Протянула ее Филиппу с улыбкой разведчика-янки, ведущего переговоры с хитрющим индейцем сиу.

— Миндальное печенье? — удивился Филипп, держа в руках белую ромбовидную коробку.

— Ты помнишь? Помнишь, как мы ездили на выходные в Прованс? Ты купил десять коробок, чтобы они у тебя были везде: в машине, на работе, дома! А я считала, что они слишком сладкие…

Она как будто пела песню счастья — и он услышал припев, который она не решалась высказать вслух. Нам было так хорошо, ты так меня любил!

— Давно это было… — сказал Филипп, припоминая.

Он положил коробку на низкий столик, словно отказываясь возвращаться назад, в выдуманное счастье.

— О! Филипп! Не так уж давно!

Она села у его ног и обняла его колени. Такая красивая, что ему стало ее жалко. Предоставленная сама себе, лишенная защиты любящего мужчины, она из-за своих слабостей станет легкой добычей. Кто ее поддержит, если меня не будет рядом?

— Ты как будто забыл, что мы любили друг друга…

— Что я тебя любил, — негромко поправил он.

— Что ты хочешь сказать?

— Что это была любовь без взаимности… и она кончилась.

Она выпрямилась и уставилась на него, не веря:

— Кончилась? Это невозможно!

— Возможно. Мы должны расстаться, развестись…

— О, нет! Я люблю тебя, Филипп, люблю. Я думала о тебе, о нас; все время, пока ехала в поезде, говорила себе: мы начнем все с нуля, все начнем сначала. Милый…

Она схватила его руку и крепко сжала.

— Прошу тебя, Ирис, не усложняй, ты прекрасно знаешь, как все на самом деле.

— Я наделала ошибок. Я знаю… Но я поняла, что любила тебя. Любила по-настоящему… Я вела себя как избалованная девчонка, но теперь я знаю, знаю точно…

— Что ты знаешь? — спросил он устало.

— Знаю, что люблю тебя, что я тебя недостойна, но люблю…

— Как ты любила Габора Минара…

— Я никогда его не любила!

— Ну, значит, ты очень удачно притворялась.

— Я заблуждалась, обманывалась!

— Ты меня обманывала! Это немножко другое… Да и с какой стати это вспоминать? Все в прошлом. Я перевернул страницу. Я изменился, стал другим человеком, и этот другой человек не имеет с тобой ничего общего…

— Не говори так! Я тоже смогу измениться. Меня это не пугает, с тобой мне ничего не страшно!

Он посмотрел на нее с иронией.

— Думаешь, если ты пообещаешь измениться, то и вправду изменишься, а если попросишь прощения, я все забуду и мы заживем как прежде? Все не так просто, моя милая!

Ласковое слово вновь пробудило в ней надежду. Она положила ему голову на колени, погладила по ноге.

— Прости меня за все!

— Ирис! Прошу тебя! Ты меня ставишь в неудобное положение…

Он дернул ногой, словно отгоняя назойливую собаку.

— Но я не смогу без тебя жить! Что мне теперь делать?

— Это не мои проблемы, но знай, что материально я тебя поддержу…

— А ты что будешь делать?

— Пока не знаю. Мне хочется покоя, нежности, понимания… Хочется все поменять. Ты долго была для меня единственным смыслом жизни, еще я страстно любил свою работу и сына, которого открыл для себя совсем недавно. Работа мне надоела, ты сделала все, чтобы от тебя я тоже устал, остается только Александр и желание жить по-другому. Мне пятьдесят один год, Ирис. Я много развлекался, заработал много денег, но и себя растратил порядочно. Мне больше не нужны ни великосветские манеры и рауты, ни фальшивые объяснения в любви и дружбе, и тешить свое мужское тщеславие я тоже не хочу. Тут твоя подруга Беранжер делала мне авансы, когда мы с ней последний раз виделись…

— Беранжер!

Ирис это удивило и позабавило.

— Я знаю, в чем теперь мое счастье, и оно не имеет к тебе никакого отношения. Наоборот, ты полная его противоположность. Я смотрю на тебя, я тебя узнаю, но увы, больше не люблю. На это понадобилось много времени, восемнадцать лет… Словно песчинки в песочных часах утекали из верхней части в нижнюю. Твой запас песка иссяк, и я перевернул часы… Все, в сущности, очень просто…

Она подняла к нему прекрасное, искаженное болью лицо, не в силах поверить.

— Но это невозможно! — повторила она, читая решимость в его взгляде.

— Теперь возможно. Ирис, ты прекрасно знаешь, мы больше ничего не испытываем друг к другу. Зачем притворяться?

— Но я-то тебя люблю!

— Перестань пожалуйста! Веди себя прилично!

Он снисходительно улыбнулся. Погладил ее по голове, как гладят ребенка, чтобы успокоить.

— Оставь меня у себя. Мое место здесь.

— Нет, Ирис, нет… Я долго надеялся, но с этим покончено. Я очень тебя люблю — но больше не люблю. И тут, дорогая моя, ничего не поделаешь.

Она вскочила, словно ее укусила змея.

— У тебя появилась женщина?

— Это тебя не касается.

— У тебя появилась женщина! Кто это? Она живет в Лондоне? Потому ты и переехал сюда! Давно ты мне изменяешь?

— Ирис, это смешно. Давай не будем.

— Ты любишь другую. Я это почувствовала сразу, как только приехала. Женщина знает, когда мужчина теряет к ней интерес, потому что он смотрит сквозь нее. Я стала для тебя прозрачной. Это невыносимо!

— По-моему, ты не в том положении, чтобы закатывать сцены, а?

Он поднял на нее насмешливый взгляд, и она гневно закричала:

— Я тебе даже с ним не изменяла! Между нами ничего не было! Вообще ничего!

— Возможно, но это ничего не меняет. Все кончено, и нет смысла спрашивать, почему да как. Вернее, ты у себя должна спросить, почему да как… Чтобы не повторять тех же ошибок с другим!

— А моя любовь тебе, значит, не нужна?

— Это не любовь, это самолюбие; ты быстро оправишься. Найдешь другого мужчину, я в тебя верю.

— Зачем же ты меня тогда звал?

— Как будто ты меня спрашивала! Сама навязалась, я не стал возражать из-за Александра, но сам бы тебя никогда не позвал.

— Кстати, об Александре! Я увожу его с собой, вот так! Не оставлю его здесь с этой твоей… любовницей!

Она выплюнула это слово, словно оно пачкало ей рот.

Он схватил ее за волосы, притянул так, что ей стало больно, и прошептал в самое ухо:

— Александр остается здесь, со мной, и это не обсуждается!

— Отпусти меня!

— Слышишь? Будем бороться, если хочешь, но тебе его не видать! Ты мне скажешь, сколько тебе нужно денег, я пришлю, но Александра тебе не отдам.

— Это мы еще посмотрим! Он мой сын.

— Ты никогда им не занималась, никогда о нем не заботилась, и я не допущу, чтобы ты превращала его в орудие шантажа. Понятно?

Она поникла головой и не ответила.

— Сегодня ты переночуешь в гостинице. Здесь рядом есть прекрасный отель. Проведешь там ночь и завтра уедешь, не устраивая сцен. Я объясню Александру, что ты заболела и вернулась в Париж; отныне ты будешь видеться с ним здесь. Мы обговорим даты, и ты сможешь приезжать так часто, как тебе хочется, при условии, что будешь вести себя подобающим образом. Между нами все решено, и его это не должно касаться.

Она высвободилась и встала. Поправила блузку. И, не глядя на него, сказала:

— Я все поняла. Я подумаю и скажу тебе. Вернее, найму адвоката, чтобы он с тобой говорил. Ты хочешь войны — ты ее получишь.

Он расхохотался.

— Как ты собралась воевать, Ирис?

— Как все матери, которые бьются за своих детей! Ребенка всегда оставляют с матерью! Если она не проститутка, алкоголичка или наркоманка!

— Которая, заметь, может быть прекрасной матерью. По крайней мере куда лучшей матерью, чем ты. Не воюй со мной, Ирис, можешь все потерять.

— Это мы еще посмотрим!

— У меня есть твои фото в журнале, где ты целуешься с подростком, у меня есть свидетели твоего распутства в Нью-Йорке, я даже нанял частного детектива, чтобы знать все детали твоего романа с Габором Минаром, я оплачивал все то время, что ты лежала в клинике, я оплачивал твои счета от парикмахера, массажиста, портного, из ресторанов, ты тратишь тысячи евро не считая и даже не можешь сама сложить эти цифры! Ты никак не тянешь на заботливую мать. Судья будет над тобой смеяться. Особенно если это женщина, которая сама зарабатывает на жизнь! Ты не знаешь, что такое жизнь, Ирис. Ты понятия об этом не имеешь. Ты будешь посмешищем для всего суда.

Она стояла бледная, подавленная, синие глаза потускнели, уголки рта опустились, придав ей сходство с потасканной картежницей, проигравшейся в пух и прах, длинные пряди повисли черными занавесями, она уже не была восхитительной, блистательной Ирис Дюпен — перед Филиппом стояла несчастная женщина, разом потерявшая свою власть, красоту, богатство.

— Я понятно объяснил? — спросил Филипп.

Она не ответила. Казалось, она ищет язвительный, разящий ответ, но не находит. Подхватила свою шаль, сумочку «Биркин», дорожную сумку и выскочила, хлопнув дверью.

Плакать ей не хотелось. Пока она была просто ошеломлена. Она словно бежала по длинному белому коридору, зная, что в конце него ей на голову обрушится небо. Значит, теперь она должна страдать, а ее жизнь превратится в груду обломков. Она не знала, когда наступит этот момент, она просто хотела как можно дальше отодвинуть конец коридора. Она ненавидела Филиппа. Не могла вынести, что он ускользнул от нее. Он мой! Никто не имеет права отнять его у меня. Он принадлежит мне.

Гостиницу она заметила еще по пути из ресторана.

Она пойдет туда сама, не станет дожидаться, пока ей закажут номер. Ей нужна только его кредитка. А та, насколько можно судить, всегда будет в ее распоряжении. И уж ее она не упустит.

Между прочим, думала она, яростно шагая вперед, никогда я не желала его так, как сегодня, никогда еще мне так не хотелось броситься ему на шею. Почему всегда любишь мужчин, которые тебя отвергают, отталкивают, почему тебя не волнуют мужчины, которые валяются у твоих ног?

Я подумаю об этом завтра.

Она толкнула дверь гостиницы, протянула свою банковскую карту и потребовала номер люкс.

На следующий день после собрания жильцов Жозефина решила надеть кроссовки и отправиться на пробежку. Сделаю целых два круга, чтобы выветрить миазмы этого зловонного собрания.

На кухонном столе она оставила записку Зоэ: та еще спала. Суббота, в школу идти не надо. Скоро они поговорят, звезды это обещали.

В лифте она столкнулась с мсье Мерсоном: тот собрался на велосипедную прогулку. Он был в черных бриджах в обтяжку, желтой майке и шлеме.

— Пробежаться, мадам Кортес?

— Прокатиться, мсье Мерсон?

— Вы очень остроумны, мадам Кортес!

— Вы очень любезны, мсье Мерсон!

— Вчера вечером опять была фиеста в подвале, по-моему…

— Не знаю, что они там делают, но им явно нравится!

— Молодо-зелено… Все мы болтались по подвалам, да, мадам Кортес?

— Говорите за себя, мсье Мерсон!

— Опять изображаете пугливую девственницу, мадам Кортес?

— А вы пойдете на праздник к Ифигении, мсье Мерсон?

— Сегодня вечером? Будет кровавая баня? Боюсь летального исхода…

— Нет. Те, кто придет, умеют держать себя в руках.

— Ну, раз вы так уверены… Тогда зайду, мадам Кортес. Только ради ваших прекрасных глаз!

— Приходите с женой. Я с ней познакомлюсь.

— Один-ноль, мадам Кортес.

— К тому же это доставит удовольствие Ифигении, мсье Мерсон.

— Мне хочется доставлять удовольствие только вам! Безумно хочется вас поцеловать. Я ведь могу остановить лифт, знаете… И нанести вам оскорбление действием. Я отлично умею наносить оскорбление действием.

— Вы неисправимы, мсье Мерсон!

— Тем и хорош! Я очень упорный, хоть и кажусь легкомысленным… Ну, счастливо, мадам Кортес!

— И вам счастливо, мсье Мерсон! И не забудьте, сегодня в семь вечера. С женой!

Они разошлись, и Жозефина, улыбаясь, потрусила к озеру. Этот человек рожден для шуток. Прямо пузырек в шампанском. Кажется моложе и легкомысленнее, чем его собственный сын. Чем там занимается Зоэ в этом подвале? Она задержалась на перекрестке, пережидая красный свет, но продолжала бежать на месте. Не сбивать темп, иначе метаболизм замедлится и организм перестанет сжигать жир.

Подпрыгивая на месте, она вдруг заметила напротив рекламный щит, а на нем — Витторио Джамбелли, брата-близнеца Луки. Он позировал в трусах, руки скрещены на груди, брови насуплены. Вид угрюмый. Мужественный, но угрюмый. Над головой — цветной слоган: «Будьте мужчиной, носите Экселланс». Неудивительно, что у него подавленный вид! Созерцать самого себя в трусах на стенах домов не способствует самоуважению.

Зажегся зеленый. Перебегая улицу, она подумала, что надо бы вернуть Луке ключ. Заеду к нему прямо сейчас, когда отправлюсь с Ифигенией за продуктами. А если встречу его, скажу, что не могу зайти, потому что Ифигения ждет меня в машине.

Она перепрыгнула через небольшой парапет. Выбежала на широкую аллею, ведущую к озеру, узнала игроков в шары. По субботам они всегда играли парами. Женщины приносили еду для пикника. Розовое вино, крутые яйца, холодную курицу и майонез в сумке-холодильнике.

Она пошла на первый круг. Бежала в привычном темпе. От одного привычного ориентира к другому: вот красно-коричневый домик смотрителя лодочной станции, вот садовые скамейки, бамбуковая рощица — она вылезла на дорогу и ее нужно обегать слева, — сухое стройное дерево, которое она окрестила индейцем и которое стояло ровно посередине пути. Ей встречались привычные персонажи: пожилой господин бежит, согнувшись в три погибели и шумно отдуваясь; большой черный лабрадор, замечтавшись, забыл, что он кобель, и писает, присев; немецкая овчарка забегает в воду всегда в одном и том же месте и тут же выбегает обратно, словно исполнив тяжкий долг, мужчины-сослуживцы бегут попарно и болтают о делах, а девушки на бегу жалуются на мужчин, с которыми ни о чем, кроме работы, говорить невозможно. Для таинственного пешехода было еще слишком рано. В субботу он обычно появлялся около полудня. Погода была прекрасная: может, он снял шарф или шапку? — подумала Жозефина. Тогда она бы увидела его лицо, поняла, симпатичный он или неприятный. Может, это какая-нибудь знаменитость, которая хочет остаться неузнанной. Однажды утром она встретила по дороге Альберта Монакского, а в другой раз — Амели Моресмо. Жозефина тогда посторонилась, пропуская ее, и зааплодировала ей вслед.

Издалека, с острова, доносился крик павлинов: «уэу! уэу!» Ее насмешил селезень, нырявший за добычей, выставляя на поверхность воды пестрый задик, словно поплавок. Рядом уточка ждала кормильца с довольным видом горожанки, расфуфырившейся в честь выходного дня.

От одних бегунов пахло душистым мылом, от других — потом. Одни разглядывали встречных женщин, другие не обращали на них внимания. Это был привычный субботний балет с одними и теми же героями: они кружили вокруг озера, потели, страдали и снова кружили. Ей нравилось чувствовать себя частицей этого мира кружащихся дервишей. Голова мало-помалу приятно пустела, появлялось ощущение полета. Проблемы отшелушивались, как ороговевшая кожа.

Звонок мобильника вернул ее с небес на землю. Звонила Ирис, и она приняла вызов.

— Жози?

— Да, — сказала Жозефина, задыхаясь, и остановилась.

— Я некстати?

— Я бегу.

— Мы можем увидеться сегодня вечером?

— Так мы же и увидимся сегодня вечером! Забыла? Тусовка у моей консьержки? И после собирались вместе поужинать… Только не говори мне, что ты забыла.

— Ах, ну да…

— Забыла… — Жозефина обиделась.

— Нет, все не так, но… Мне очень нужно с тобой поговорить! Вообще-то я еще в Лондоне, и это ужасно, Жози, это просто ужасно…

Ее голос дрожал, и Жозефина встревожилась.

— Что случилось?

— Он хочет развестись! Он сказал, что все кончено, что он меня больше не любит. Жози, я умираю. Ты слышишь меня?

— Да, да, — прошептала Жозефина.

— У него появилась другая.

— Ты уверена?

— Да. Меня сразу насторожил его тон. Он меня больше в упор не видит, Жози, я стала для него прозрачной. Это ужасно!

— Не может быть… Ты выдумываешь!

— Нет же, уверяю тебя! Он сказал, что все кончено, что мы с ним разведемся. Отправил меня ночевать в гостиницу. О! Ты представляешь, Жози! А сегодня утром, когда я зашла к нему, он пошел завтракать в гордом одиночестве, на террасе кафе, ну ты знаешь, как он любит по утрам выпить кофе и почитать газету, и тогда я поговорила с Александром, и он мне все рассказал.

— Что он тебе рассказал? — спросила Жозефина с бьющимся сердцем.

— Он сказал, что отец встречается с женщиной, что он ходит с ней в театр и в оперу, а иногда ночует у нее, но старается возвращаться рано утром, чтобы Александр ничего не заметил, надевает пижаму и делает вид, будто только что встал, зевает, приглаживает волосы… что он ничего отцу не говорит, потому что, слушай, тут я чуть не умерла — он сказал, что с тех пор, как отец встречается с этой женщиной, он повеселел, изменился. Александр все знает, говорю тебе! Он даже знает, как ее зовут… Дотти Дулиттл! О, Жози! Я не вынесу, я умру…

И я тоже умру, подумала Жозефина, прислонившись к стволу дерева.

— Я такая несчастная, Жози! Что со мной будет?

— Может, Александр все выдумал? — спросила Жозефина, цепляясь за эту мысль, как утопающий за соломинку.

— У него был очень уверенный вид. Такой маленький профессор, спокойный, отстраненный. Словно хотел мне сказать: ничего, мама, все не так страшно, не драматизируй… Такое слово забавное произнес, что, мол, та девка — это «преходящее». Правда, милый? Меня успокаивал… О! Жози!

— А ты где сейчас?

— На вокзале Сент-Панкрас. Буду в Париже через три часа. Слушай, я могу к тебе приехать?

— Мне надо поехать с Ифигенией за продуктами…

— Это еще кто?

— Наша консьержка. Я обещала отвезти ее в магазин.

— Я все равно приеду. Не могу оставаться одна.

— Я хотела помочь ей устроить праздник, я обещала… — заикнулась было Жозефина.

— Для меня ты всегда занята, ты помогаешь всем, кроме меня!

Голос Ирис дрожал, она была готова разрыдаться.

— Мне конец, я проклята, мое место на помойке. Я старуха!

— Да нет же! Перестань!

— Я могу приехать с вокзала прямо к тебе? У меня сумка с собой. Не хочу оставаться одна. Я с ума схожу…

— Ладно. Встретимся у меня.

— Знаешь, я все-таки такого не заслужила. Как он на меня смотрел, если бы ты видела! Смотрел и не видел, это так ужасно!

Жозефина нажала на отбой. Как обухом по голове. «Можно смутить того, кто любит вас, но не того, кто желает вас. Я люблю тебя и желаю». Она поверила ему. Уцепилась за эти слова любви, сделала их своим знаменем и завернулась в это знамя. Ничего я не понимаю в уловках любви. Какая же я наивная. Вот клуша… Ноги ее не держали, она рухнула на скамейку.

Закрыла глаза и произнесла: «Дотти Дулиттл». Она молода, красива, носит маленькие сережки, у нее голливудская улыбка, она веселит его своими шутками, она никому не сестра, она танцует рок-н-ролл и поет арию из «Травиаты», знает наизусть сонеты Шекспира и «Камасутру». Она смела меня с пути, как сухой лист. И я ссохнусь на земле, как лист. Снова начну жизнь одинокой женщины. Я умею жить одна. Вернее, умею выживать одна. Соседняя подушка вечно холодная и гладкая, одеяло откидываешь только с одной стороны, оставляешь место тому, кто никогда не придет, но иногда все равно его ждешь, упрямо наморщив лоб, и холодные, до боли знакомые руки грусти смыкаются на тебе, и ты понимаешь, что ожиданию нет конца. Одна, одна, одна. Ничего не осталось: ни обрывка мечты, чтобы тешиться ею, ни обрывка кино, чтобы смотреть его вновь и вновь. А как крепко я прижалась к нему в тот рождественский вечер! Когда он целовал меня, я была невинна, как девочка, я подарила ему все свои мечты о первой любви… Ради него я вернулась в детство. Была готова на все. Ждать, дышать им на расстоянии, упиваться словами любви, нацарапанными на книжке. Мне бы хватило этого, чтобы ждать долгие месяцы и годы.

Она почувствовала чье-то дыхание на своей руке и в ужасе открыла глаза.

Наклонив голову набок, на нее с любопытством смотрел черный пес.

— Дю Геклен! — воскликнула она, вспомнив бродячего черного дога, которого они видели накануне. — Ты откуда здесь взялся?

Струйка слюны свисала с брылястой морды. Его явно огорчал ее несчастный вид.

— У меня горе, Дю Геклен. Большое горе…

Он наклонил голову на другой бок, показывая, что слушает.

— Я люблю одного человека и думала, он тоже меня любит, а оказалось, что я ошиблась. Знаешь, моя беда в том, что я слишком доверчивая…

Пес, казалось, все понимал и ждал продолжения.

— Однажды вечером мы поцеловались, это был настоящий поцелуй влюбленных, мы пережили… неделю безумной любви. Мы ничего друг другу не говорили, мы едва касались друг друга, только пожирали друг друга глазами. Это было прекрасно, Дю Геклен, и страстно, и неистово, и нежно… А потом, не знаю, что на меня нашло, я попросила его уйти. И он ушел.

Она улыбнулась псу и погладила его по морде.

— А теперь вот плачу на скамейке, потому что узнала, что у него есть другая, и мне больно, Дю Геклен, очень больно…

Он мотнул головой, и струйка слюны прилипла к морде, сверкая на солнце, как мокрая паутинка.

— Смешная ты собака… Ты по-прежнему ничей?

Он понурился, словно говоря: «Ну да, ничей». И так и застыл, опустив голову, в какой-то чудно́й позе, с липкой ниткой слюны, свисающей, как ожерелье.

— А от меня ты чего хочешь? Я не могу тебя взять.

Она погладила широкий вздувшийся шрам на правом боку. Жесткая шерсть местами запеклась коркой.

— Ты и впрямь не красавец. Прав Лефлок-Пиньель. И экзема у тебя… И хвоста нет, обрубили под корень. И ухо висит, а от второго один пенек. Приз за экстерьер ты бы явно не получил, знаешь…

Он поднял на нее желтые прозрачные глаза, и она заметила, что правый у него выкачен и полон белой мути.

— Тебе выбили глаз! Бедняга!

Она говорила с ним, гладила его, а он не сопротивлялся. Не рычал, не пятился. Подставлял голову и щурился от удовольствия.

— Любишь, когда тебя гладят? Держу пари, ты куда больше привык к пинкам!

Он тихо заскулил, подтверждая ее правоту, и она снова улыбнулась.

Поискала следы татуировки на ухе, на внутренней поверхности ляжек. Ничего. Он лег у ее ног, вывалил язык и ждал. Она поняла, что он хочет пить. Показала ему рукой на озеро, но устыдилась: уж очень грязная вода. Ему бы сейчас мисочку чистой прозрачной воды… Она взглянула на часы: уже опаздывает. Вскочила — и он пошел за ней. Трусил рядом. Высокий, черный. Ей пришли на память стихи Кювелье:

Скажу, страшней от Ренна до Динана Никто не видел. Черный и курносый, Нескладный… и родные папа с мамой Так ненавидели его, что просто Уж утопить готовы были, верьте, И мыслили предать позорной смерти… [99]

Люди сторонились, пропуская их. Ее разбирал смех:

— Видел, Дю Геклен? Ты людей пугаешь!

Она остановилась, посмотрела на него и жалобно сказала:

— Ну что же с тобой делать, прямо не знаю!

Он повертел обрубком хвоста, словно говоря: ну хватит раздумывать, возьми меня с собой. Умоляюще смотрел на нее здоровым красивым глазом цвета старого рома — соглашайся! Они стояли, глаза в глаза, примеряясь друг к другу. Он доверчиво ждал, она неуверенно прикидывала свои возможности.

— А кто за тобой будет смотреть, пока я в библиотеке? А если ты начнешь лаять или выть? Что скажет мадемуазель де Бассоньер?

Он уткнулся мордой ей в руку.

— Дю Геклен! — взмолилась Жозефина. — Это неразумно!

Она снова побежала, и он побежал тоже. Останавливался, когда она останавливалась, трусил за ней, когда она трогалась с места, подчиняясь ее ритму, не путаясь под ногами. Скользнул за ней, когда она открыла дверь подъезда. Подождал, когда подойдет лифт, и загрузился в него с ловкостью контрабандиста, обманувшего раззяву-таможенника.

— Думаешь, я тебя не вижу? — спросила Жозефина, нажимая на кнопку своего этажа.

И опять этот взгляд: отдаю свою судьбу в твои руки.

— Слушай, давай договоримся. Я держу тебя неделю, и если ты будешь хорошо себя вести, попробуем еще неделю, и так далее. А иначе отведу тебя в Службу защиты животных.

Он широко зевнул, что несомненно означало согласие.

Они вошли на кухню. Зоэ как раз завтракала. Она подняла голову и воскликнула:

— Вау! Мам! Вот это собака, не муфточка какая, целая собачища!

— Он привязался ко мне возле озера и не отставал.

— Его, наверное, бросили. Ты видела, как он смотрит? Можно его взять к нам, мам? Ну скажи! Ну пожалуйста! Ну скажи «да»!

Она обрела дар речи, ее пухлые детские щечки горели от возбуждения. Жозефина сделала вид, что колеблется.

— Я всегда хотела большую собаку. Ты же знаешь! — взмолилась Зоэ.

Взгляд Дю Геклена переходил с одной на другую. С встревоженной, молящей Зоэ на безмятежную Жозефину, которая вновь обрела контакт с дочерью и в душе наслаждалась этим.

— Он похож на Синего Пса, помнишь, ты нам читала на ночь эту сказку, и мы так боялись, что нам снились кошмары…

Жозефина начинала говорить страшным грозным голосом, когда на Синего Пса нападал Дух Леса, и Зоэ уползала с головой под одеяло.

Она раскрыла объятия, и Зоэ бросилась ей на шею.

— Ты правда хочешь, чтобы мы его взяли?

— Ой, ну конечно! Если мы его не возьмем, никто не возьмет. Он останется совсем один.

— Будешь с ним заниматься? Гулять с ним?

— Честное слово! Обещаю! Ну скажи «да»!

Жозефина смотрела в умоляющие глаза дочки. На языке у нее вертелся один-единственный вопрос, но она не задала его. Надо подождать, пока Зоэ сама не захочет с ней говорить. Она обняла дочь и выдохнула «да».

— Ой! Мамочка, я так рада! Как мы его назовем?

— Дю Геклен. Черный дог из Броселианда.

— Дю Геклен, — повторила Зоэ, гладя пса. — Думаю, ему не мешает как следует помыться. И как следует покушать…

Дю Геклен шевельнул обрубком хвоста и проследовал за Зоэ в ванную.

— Приедет Ирис. Откроешь ей? — крикнула вслед Жозефина. — Я еду за покупками с Ифигенией.

Она услышала, как Зоэ, болтая с псом, крикнула «да, мамочка!» и, счастливая, пошла к Ифигении.

Надо купить собачьего корма для Дю Геклена.

— А у меня теперь есть собака! — сообщила Жозефина Ифигении.

— Ну и отлично, мадам Кортес! Будете гулять с ней по вечерам и не бояться темноты!

— Да, уж он меня защитит. С ним никто не решится на меня напасть.

— Вы поэтому его взяли?

— Да я об этом и не думала. Я сидела на скамейке и…

— Он появился и уже от вас не отстал! Ну, вы даете! Подбираете всех подряд! Ладно, вот список, вот пакеты, потому что они больше не дают бесплатных пакетов, за все надо платить! Едем!

Жозефина проверила, не забыла ли взять ключ Луки.

— Мне только надо заехать на пару минут к другу, ключ отдать.

— Я подожду вас в машине.

Она пощупала карман и подумала, что еще недавно сходила бы с ума от счастья, получив этот ключ.

Она припарковалась у дома Луки, посмотрела на его окна. Ставни были закрыты. Его не было. Она облегченно вздохнула. Поискала в бардачке конверт. Нашла какой-то старый. Вырвала листок из блокнота, быстро написала: «Лука, возвращаю вам ключ. Он мне ни к чему. Удачи во всем. Жозефина». Перечитала, пока Ифигения тактично отвернулась. Зачеркнула «Он мне ни к чему». Переписала начисто на другой листок и вложила его в конверт. Осталось только оставить конверт у консьержки.

Та как раз пылесосила свою каморку. Открыла дверь со шлангом пылесоса на шее, словно в металлическом боа. Жозефина представилась и спросила, можно ли оставить конверт для мсье Луки Джамбелли.

— Вы хотели сказать, Витторио Джамбелли?

— Нет. Для Луки, его брата.

Еще не хватало, чтобы записка от «клуши» попала в руки Витторио!

— Здесь нет никакого Луки Джамбелли!

— Ну как же! — улыбнулась Жозефина. — Высокий брюнет, прядь волос падает на глаза, вечно ходит в синем полупальто!

— Витторио, — повторила женщина, опираясь на трубу пылесоса.

— Нет! Лука. Его брат-близнец.

Консьержка покачала головой, снимая с шеи шланг.

— Не знаю такого.

— Живет на шестом этаже.

— Витторио Джамбелли, а не Лука…

— Ну что вы, в конце концов! — занервничала Жозефина. — Я же к нему приходила. Могу вам описать его квартиру. И я знаю, что его брата-близнеца зовут Витторио, он манекенщик и живет не здесь.

— Вот именно он-то здесь и живет! Другого я сроду не видела! И кстати, даже не знала, что у него есть брат-близнец. Он о нем ни разу и не заикнулся. Я пока еще в своем уме!

Она оскорбилась и явно собиралась захлопнуть дверь.

— Я могу с вами поговорить?

— По-моему, я только этим и занимаюсь!

Она неохотно впустила ее в комнату, отодвинула пылесос, положила шланг.

— Того, которого я знаю, зовут Лука, — начала Жозефина, сжимая в руках конверт. — Он пишет книгу по истории слез для итальянского издательства. Много времени проводит в библиотеке, похож на вечного студента. Мрачный, меланхолик, редко улыбается…

— Уж что верно, то верно! Характер у него не сахар! Бесится по любому поводу. Это потому, что у него желудок больной. Плохо питается. Да и то сказать, не станет же холостяк у плиты возиться!

— А, ну вот видите, мы говорим об одном человеке!

— Да-да. Люди с плохим пищеварением непредсказуемы, они зависят от собственных желудочных соков. Он как раз такой и есть: сегодня он вам улыбается, а завтра строит козью морду. Говорю вам, это Витторио. Красавчик! Манекенщик, для журналов позирует.

— Да нет! Лука, его брат!

— Говорю вам, нет никакого Луки! Есть Витторио с больным желудком! Мне все-таки виднее при моей-то работе, я же почту разношу! На конвертах не Лука написано, а Витторио! И штрафы приходят на Витторио! И счета на Витторио! А Лука ваш — такие же сказки, как то, что денежки на деревьях растут! Не верите? У вас есть ключ? Поднимитесь и убедитесь сами…

— Но я уже приходила сюда и знаю, что приходила к Луке Джамбелли.

— А я вам говорю, что он один, Витторио Джамбелли, манекенщик с дурным характером и скверным желудком. Тот, что вечно теряет документы, и ключи, и собственную голову, и проводит ночи в полиции! И нечего мне сказки рассказывать и говорить, что их двое, когда он один как есть! И слава богу, что один, потому что если бы их было двое, я бы рехнулась!

— Это невозможно, — прошептала Жозефина. — Он Лука.

— Витторио. Витторио Джамбелли. Я знаю его мать. Я с ней говорила. Не сладко ей с ним приходится… Он ее единственный сын, и она такого не заслужила. Я ее видела вот так, как вас сейчас. Она сидела на этом стуле…

Консьержка показала на стул, где спал большой серый кот.

— Она плакала и рассказывала, какие бесчинства он творил. Она живет недалеко от Парижа, в Женвилье. Могу дать вам ее адрес, если хотите…

— Это невозможно, — Жозефина помотала головой. — Я и представить себе не могла…

— Боюсь, он вам лапши на уши навешал, милая дамочка! Жаль, его сейчас нет, в Италию уехал. В Милан. На дефиле. Послезавтра вернется. Витторио Джамбелли. Нарисуется, не сотрешь…

Консьержка говорила так, словно пережила любовное разочарование.

— А про Луку, видать, придумал для пущей важности. Терпеть не может, когда говорят, что он позирует для журналов. Прямо на стенку лезет. Ну а толку-то, он же только тем на жизнь и зарабатывает. Можно подумать, мне так нравится за всеми убирать? Но я этим зарабатываю на жизнь. Но в его-то возрасте… Пора бы уже образумиться.

— Но зачем? Это же бессмысленно…

— Да он врет как дышит, но когда-нибудь он плохо кончит, попомните мои слова. Не дай бог что-нибудь сказать поперек, как с цепи срывается… Тут даже некоторые жильцы требуют, чтобы он съехал, вот до чего дошло. Так набросился на одну бедную даму, которая попросила его подписать фото, так ей угрожал, вы бы слышали! Ящиком в нее швырнул! Такие вот люди на свободе разгуливают, а лучше бы под замком сидели.

— Мне даже в голову не могло прийти… — пролепетала Жозефина.

— Не вы первая, с кем такое приключилось! И, увы, не последняя!

— Не говорите ему, что я приходила… Ладно? — попросила Жозефина. — Не хочу, чтобы он узнал, что я все знаю. Пожалуйста, это важно…

— Да как хотите. Мне нетрудно, я с ним компанию не вожу. Так что с ключом? Оставите его себе?

Жозефина взяла конверт. Она отправит его по почте.

Она сделала вид, что уходит, подождала, пока консьержка закроет дверь, и вернулась, присела на ступеньки. Услышала, как вновь зажужжал пылесос. Ей нужна была передышка, прежде чем вернуться к Ифигении. Лука — тот самый человек в трусах, который хмурил брови на рекламном щите. Она вспомнила, что в начале их романа он все время куда-то исчезал. А потом опять появлялся. Она не осмеливалась задавать вопросы.

Кто он? Витторио и Лука? Витторио, мечтающий стать Лукой? Или Лука, насквозь пропитанный Витторио? Чем больше она размышляла, тем глубже и загадочнее становилась пропасть лжи, а за ней открывалась другая пропасть, и она все летела и летела вниз…

Он ведет двойную жизнь. Манекенщика презирает, а ученого, эрудита уважает… Вот почему он держался так отстраненно, вот почему говорил с ней на «вы». Он не мог приблизиться, потому что боялся разоблачения. Не мог открыться, потому что боялся во всем признаться.

А в ноябре, как раз перед тем, как на нее напали, он сказал: «Жозефина, нам надо поговорить, это очень важно…»; может быть, хотел исповедаться, избавиться от этой лжи. Но в последнюю минуту не решился. И не пришел. Неудивительно, что он уделял мне так мало внимания! Он был занят другим. Словно жонглер, сосредоточенный на своих шариках, следил за каждой ложью. Врать не так-то просто, это требует невероятной дисциплины. Неослабного внимания. И массы энергии.

Она подошла к машине, где ее ждала Ифигения. Тяжело рухнула на сиденье. Включила зажигание, уставившись в пустоту.

— Что случилось, мадам Кортес? Лицо у вас опрокинутое.

— Ничего, Ифигения, пройдет.

— Да вы белая как мел! Накрыли, что ли, с поличным?

— Вроде того.

— Неужто беда какая случилась?

— Есть немного, — вздохнула Жозефина, пытаясь вспомнить дорогу к «Интермарше».

— Такова жизнь, мадам Кортес! Такова жизнь!

Она поправила непослушную прядку, выбившуюся из-под платка — так, словно навела порядок в собственной жизни.

— Знаете, Ифигения, — объяснила Жозефина, слегка задетая тем, как быстро ей прилепили ярлык жертвы «житейских невзгод», — у меня-то жизнь долго была тусклой и монотонной. Я просто не привыкла.

— Ну так привыкайте, мадам Кортес. Жизнь — вечные синяки да шишки. Она редко бывает спокойной прогулкой. А если бывает, значит, она уснула, а уж когда проснется, тряханет вас как следует!

— Сейчас я бы предпочла, чтобы она чуть-чуть притормозила!

— Это не вам решать…

— Знаю, но можно же высказать пожелание, а?

Ифигения опять произвела непередаваемый звук губами, на этот раз означающий «не очень-то уповайте», и тут Жозефина увидела поворот на широкий проспект, ведущий к «Интермарше».

Они набрали две тележки всякой снеди и напитков. Ифигения разошлась не на шутку. Жозефина старалась сдержать ее пыл. Она не была уверена, что соберется целая толпа. Обещали прийти мсье и мадам Мерсон, мсье и мадам Ван ден Брок, мсье Лефлок-Пиньель и еще две семейные пары из корпуса «Б» да одинокая дама с белой собачкой. Ирис. Зоэ. А остальные? Ифигения вывесила приглашение в холле и была уверена, что гостей из корпуса «Б» завалится целая куча. Они не разводят церемоний, они не такие, как из корпуса «А», которые придут, чтобы сделать приятное вам, а не мне.

— Ифигения, вы что, решили возродить классовую борьбу?

— Я говорю, что думаю. Богатые общаются с богатыми. А бедные хотят тусить со всеми. Или, во всяком случае, хотели бы тусить, да им не всегда дают.

Жозефина чуть не сказала, что ей с самого начала показалась неразумной идея собрать вместе людей, которые весь год игнорировали друг друга. Но потом она подумала: а почему нет? Будем мыслить позитивно и преисполнимся энтузиазма. Ей, правда, трудно мыслить позитивно и преисполняться энтузиазма: предательство Филиппа, ложь Луки, а теперь еще и классовая борьба!

Ифигения пересчитывала канапе и сэндвичи, стаканчики для вина и содовой, бумажные салфетки, пластиковые миски, банки оливок, упаковки фисташек и арахиса, нарезки колбасы и ветчины. Сверялась со списком. Добавляла то бутылку колы для детей, то бутылку виски для мужчин. Жозефина взяла сухой корм для собак. Интересно, сколько лет Дю Геклену?

На кассе Ифигения гордо достала деньги. Жозефина не вмешивалась. Кассирша спросила, есть ли у них карта постоянного покупателя, и Ифигения повернулась к Жозефине:

— Вот теперь выкладывайте вашу карту, я вам ее пополню!

Она так и сияла от радости, что сможет пополнить кредит Жозефины, переминалась с ноги на ногу, помахивая купюрами. Жозефина протянула карту.

— Сколько там баллов? — нетерпеливо спросила Ифигения.

Кассирша, приподняв бровь, посмотрела на дисплей кассы.

— Ноль.

— Это невозможно! — воскликнула Жозефина. — Я же ею ни разу не пользовалась.

— Возможно, но баланс нулевой…

— Как же так, мадам Кортес?

Ифигения глядела на нее разинув рот.

— Ничего не понимаю… — смущенно пробормотала Жозефина. — Я ни разу ничего не списывала!

Ее первой мыслью было, что она никогда не верила в эту клубную карту. От нее за версту несло туфтой, скидками на просроченные консервы или заплесневелый сыр, штабелями нераспроданных колготок и зубной пасты против кариеса.

— Вы, наверное, ошибаетесь. Вызовите главного кассира, — потребовала Ифигения, готовая бороться до конца.

— Да оставьте, Ифигения, мы теряем время…

— Нет, мадам Кортес. Вы платили, вы имеете право. Может, это машина перепутала.

Кассирша, утомленная тем, что ей в двадцать лет приходится целыми днями просиживать за кассой, все-таки нашла в себе силы нажать на кнопку. Явилась бойкая седеющая дама, представилась бухгалтером и старшим кассиром. Она выслушала их с широкой профессиональной улыбкой и попросила подождать: сейчас она наведет справки.

Они отошли в сторонку и стали ждать. Ифигения ворчала, а Жозефина думала, что ей совершенно все равно, есть у нее эти баллы на карте или нет. Сегодня странный день-призрак, день, когда пропадает все: и баллы, и мужчины.

Вернулась вертлявая бухгалтерша. Она шла так, словно при каждом шаге давила сигаретный окурок. Этакая поступь норовистой кобылы.

— Все в порядке, мадам Кортес. С помощью вашей карты за последние три месяца был сделан ряд покупок в разных филиалах «Интермарше»…

— Но это невозможно!

— Да-да, мадам Кортес! Я все как следует проверила.

— Но я же вам говорю…

— Вы уверены, что на ваш счет открыта только одна карта?

Антуан! У Антуана была карта!

— Мой муж… — еле выговорила Жозефина. — Он…

— Видимо, он воспользовался ею и забыл вас предупредить. Я проверила, покупки действительно были совершены; если хотите, я сделаю вам распечатку с точными датами…

— Нет. Не стоит, — сказала Жозефина. — Спасибо большое.

Кассирша выдала им на прощание последнюю профессиональную улыбку и, довольная, что уладила проблему, удалилась поступью огневой кобылки.

— Совсем ваш муж обнаглел, мадам Кортес! С вами не живет, а бонусы у вас свистнул! Ничего удивительного! Все они такие, только и знают что нас использовать. Надеюсь, вы ему шею-то намылите, когда в следующий раз увидите!

Ифигения все никак не могла успокоиться и изливала потоки желчи на головы представителей мужского пола. Она с силой захлопнула дверцу машины и еще долго ворчала, пока Жозефина выезжала с парковки.

— Не понимаю, как это вы умудряетесь быть такой спокойной, мадам Кортес!

— Бывают дни, когда лучше не вставать с постели, даже ноги на пол спускать не стоит!

— А вы заметили, что беда никогда не приходит одна? Возможно, вас еще сегодня ожидают сюрпризы!

— Спасибо, утешили!

— Вы бы посмотрели свой гороскоп на сегодня.

— Что-то не хочется. И потом, по-моему, я уже сделала полный круг. Не представляю, что еще может на меня свалиться!

— День пока не кончился, — хмыкнула Ифигения и снова громко фыркнула.

Праздник был в разгаре. До последней минуты Жозефина и Ифигения расставляли стулья, мазали паштет из анчоусов на хлеб, открывали вино, колу, шампанское. Шампанское принесли жильцы корпуса «Б».

Ифигения угадала: корпус «Б» явился почти в полном составе, а из корпуса «А» пока имели место только мсье и мадам Мерсон с сыном Полем, Жозефина, Ирис и Зоэ.

— Мама, он сейчас съест все канапе! — заметила маленькая Клара, указывая на Поля Мерсона, который беззастенчиво сметал все на своем пути.

— Скажите, пожалуйста, мадам Мерсон, вы что, его дома не кормите? — воскликнула Ифигения, шлепнув Поля Мерсона по пальцам.

— Поль, веди себя прилично… — томно протянула мадам Мерсон.

— Нарожают детей, а воспитать не могут, — проворчала Ифигения, бросив сердитый взгляд на Поля Мерсона.

Тот состроил ей рожу, вытер руки о джинсы и набросился на куриные ножки в желе.

Дама с белой собачкой, казалось, с большим интересом слушала рассказ Зоэ про купание Дю Геклена и его первое знакомство с сухим кормом.

— Он набросился на него, словно сто лет ничего не ел, а потом пришел и лег у моих ног, словно дал клятву верности сюзерену!

Дама похвалила словарный запас девочки и посоветовала знакомого ветеринара.

— Зачем? Он же не болен! Он просто хотел есть.

— Ему нужно делать прививки. Каждый год.

— А, вот как, — ответила Зоэ, косясь на дверь. — Неужели каждый год?

— От бешенства — обязательно, — подтвердила дама, сжимая под мышкой собачку. — У Артура все в полном порядке! И еще его надо регулярно вычесывать, иначе у него будут блохи и он начнет чесаться…

— Пффф! — фыркнула Зоэ. — Мы нашли Дю Геклена на улице, а не в парикмахерском салоне.

Какая-то супружеская чета, муж с плохими зубами и жена, утянутая в дешевый костюмчик, беседовали о повышении цен на недвижимость с пожилой дамой, покрытой толстым слоем белой пудры, а еще одна пара поздравляла Ифигению и славила Небо, вознаградившее ее выигрышем в лотерею.

— Конечно, азартные игры не совсем сообразуются с моралью, но вы — вы, можно сказать, это заслужили! Сколько сил вы тратите, чтобы держать в порядке наш дом!

— Расскажите это мадемуазель де Бассоньер! — возразила Ифигения. — Она без конца меня шпыняет и пытается добиться, чтобы меня уволили. Но я отсюда не уйду — у меня тут теперь дворец!

Мсье Сандоз гордо выпятил грудь. Слово «дворец» было ему как маслом по сердцу. Он готов был расцеловать Ифигению. На этот раз волосы у нее сияли конфетно-розовым цветом, с темно-синими прядями, а платье она надела в красную клетку. Вот молодец женщина! Накануне, заканчивая расставлять мебель, он шепнул ей: «Ифигения, вы прекрасны, как Сирена», а она решила, что он имеет в виду сирену «скорой помощи», и опять звучно фыркнула. Он приласкал ее взглядом, вздохнул и решил потихоньку уйти. Все равно никто не заметит его отсутствия. Никто никогда не замечал ни его присутствия, ни отсутствия.

— Да ладно! Не так уж она плоха, эта мадемуазель де Бассоньер. Отлично защищает наши интересы, — сказал какой-то господин в берете и с ленточкой ордена Почетного легиона.

— Старая ведьма! — вскричал мсье Мерсон. — Вот вас не было вчера на собрании, вы ее не слышали. А я, кстати, заметил, что вы отсутствовали…

— Я передал ей мой голос, — сказал господин в берете, поворачиваясь к нему спиной.

— Ну уж одолжили! — хмыкнул мсье Мерсон. — В любом случае сегодня мы ее не увидим!

— А мсье Пинарелли не придет? — спросила дама с собачкой.

— Ему мать не разрешила! Держит его в ежовых рукавицах, одно слово. Считает, что ему все еще двенадцать лет. Он, конечно, пытается делать глупости за ее спиной, но она его за это наказывает! Он мне сам сказал. Вы знаете, что он не имеет права по вечерам выходить из дома? Уверен, он до сих пор девственник!

Сидя в дальнем углу на стуле из «Икеи», Ирис озирала собрание и говорила себе, что пала ниже некуда. Ей бы сейчас в красивой лондонской квартире Филиппа переставлять с места на место безделушки, чтобы подчеркнуть свое присутствие, или складывать в шкаф кашемировые свитера, а вместо этого приходится сидеть в какой-то конуре, слушать скучные разговоры и отказываться от пресных бутербродов и дешевого шампанского. Ни одного интересного мужчины, кроме этого мсье Мерсона, который пожирает ее глазами. Как похоже на Жозефину — общаться с такими заурядными людьми. Боже мой! Что будет с ее жизнью? Ей казалось, что она все еще идет по длинному белому коридору. И ищет выход.

— Ваша сестра обворожительна, — вздохнул мсье Мерсон на ухо Жозефине. — Холодновата, конечно, но я бы ее с удовольствием разморозил.

— Мсье Мерсон, умерьте пыл.

— Я люблю трудные случаи, неприступные крепости, которые сдаются под натиском наслаждения… Как вам идея небольшой пати на троих, мадам Кортес?

Жозефина потеряла дар речи и густо покраснела.

— О! Я, видно, задел за живое! Вы уже пробовали?

— Мсье Мерсон!

— А вы попробуйте. Любовь без чувств, без собственнических инстинктов — это упоительно… Отдаешься, но без всяких обязательств. Душа и сердце отдыхают, а тело действует… Вы слишком серьезны.

— А вы слишком несерьезны, — отрезала Жозефина, устремляясь к Зоэ, которая с тоской смотрела на дверь.

— Ты скучаешь, детка? Хочешь домой? К Дю Геклену?

— Нет, нет…

Зоэ улыбнулась ей нежно и снисходительно.

— Ждешь кого-нибудь?

— Нет! Кого мне ждать?

Точно, кого-то ждет, поняла Жозефина, заметив новое, взрослое выражение на лице дочери. Утром, за завтраком, она была еще совсем ребенком — а вечером выглядит почти женщиной. Неужели она влюблена? Первая любовь. Мне казалось, она увлечена Полем Мерсоном, но она на него и не смотрит. Моя девочка влюблена! Сердце у нее сжалось. Интересно, она будет как Гортензия или как я? — подумала Жозефина. Сердце из воска или из камня? Она не знала, что было бы лучше для дочери.

Ифигения открывала шкафы, показывала всякие приспособления, обращала внимание на цвет стен, на постеры в рамках и, насупившись, ловила любое замечание, любой комментарий. Лео и Клара сновали туда-сюда, подносили блюда, раздавали бумажные салфетки. Вдруг зазвучала музыка: Поль Мерсон искал подходящую радиостанцию.

— Потанцуем? — спросила мадам Мерсон, потягиваясь и выставляя вперед грудь. — Вечеринка без танцев — что шампанское без пузырьков!

Именно в этот момент и появились Эрве Лефлок-Пиньель, Гаэтан и Домитиль. А за ними — чета Ван ден Броков и двое их детей. Эрве Лефлок Пиньель — подтянутый, с улыбкой на устах. Ван ден Броки — как всегда, страшно не похожие друг на друга: он бледный, шевелящий длинными пальцами-клешнями, она улыбающаяся, славная, с безумными глазами навыкате. Атмосфера неуловимо изменилась. Все как будто насторожились, только мадам Мерсон продолжала беззаботно колыхаться.

Жозефина поймала тревожный взгляд Зоэ, обращенный на Гаэтана. Значит, он. Он подошел к ней, шепнул что-то на ухо, она покраснела и опустила глаза. Сердце из воска, заключила потрясенная Жозефина.

С прибытием пополнения из корпуса «А» обстановка стала заметно прохладней. Ифигения тоже это почувствовала и устремилась к ним, предлагая шампанское. Она была сама любезность, и Жозефина поняла, что она тоже смущена. Хоть и поднимала кулак, распевая «Интернационал» среди стеллажей «Интермарше», но все равно робела перед ними.

Мадам Лефлок-Пиньель не пришла. Эрве Лефлок-Пиньель и Ван ден Броки поздравили Ифигению. Вскоре все столпились вокруг них, как вокруг королевских величеств на приеме. Жозефину это удивило. Сколько бы ни издевались над богатыми, все равно деньги, шикарная квартира и дорогая одежда внушают уважение. За глаза все насмехаются, а в глаза — почтительно склоняют голову.

Мсье Ван ден Брок весь вспотел и все время оттягивал воротничок рубашки. Ифигения открыла окно во двор, но он резко захлопнул его.

— Он боится микробов, это для врача просто катастрофа! — сказала приятная дама из корпуса «Б». — Пациенток осматривает только в перчатках! Странное ощущение, когда по тебе бегают резиновые пальчики… Вы бывали в его кабинете? Там чисто, как в операционной… Такое впечатление, что он тобой брезгует, словно ты грязнуля какая-то!

— Я к нему ходила один раз и больше не пойду! Он показался мне слишком… как бы это сказать… настойчивым, — отозвалась другая, уминая бутерброд с лососем. — У него такая неприятная манера смотреть на вас в упор и шевелить при этом пальцами! Словно он хочет вас пронзить булавкой и наколоть в альбом, как бабочку. А жаль, свой гинеколог в доме — это удобно!

— Терпеть не могу делать две вещи, когда прихожу к врачу: раздвигать ноги и открывать рот! Поэтому стараюсь избегать дантистов и гинекологов!

Они рассмеялись и чокнулись шампанским. Заметили мадам Ван ден Брок, которая смотрела на них вытаращенными глазами: может, она слышала их слова?

— А у этой один глаз на вас, а другой в Арканзас! — сказала первая дама.

— Вы слышали, как она поет? Они все чокнутые в этом корпусе «А». А эта новенькая? Вечно торчит у консьержки… Это, знаете ли, тоже ненормально.

Ирис, сидя в углу, ждала, когда Жозефина ее представит. Но поскольку сестра, похоже, не собиралась это делать, она сама направилась к Лефлок-Пиньелю.

— Ирис Дюпен. Я сестра Жозефины, — объявила она робко и бесконечно изящно.

Эрве Лефлок-Пиньель склонился и церемонно поцеловал ей руку. Ирис отметила антрацитово-черный дорогой костюм, белую рубашку в голубую полоску, переливчатый галстук с изысканным узлом, платочек в кармане пиджака, атлетический торс, тонкую, изящную непринужденность светского человека. Она вдохнула аромат туалетной воды от «Армани», легкий запах шампуня «Арамис» на гладких черных волосах. И когда он поднял на нее глаза, ее словно унесло волной счастья. Он улыбнулся: эта улыбка была как приглашение на танец. Жозефина оторопело смотрела на них. Он склонялся над ней, словно вдыхая аромат редкого цветка, она тянулась к нему с хорошо рассчитанной сдержанностью. Они не произнесли ни слова, но между ними возникло мощное магнитное поле. Удивленные, улыбающиеся, они не сводили друг с друга глаз, не обращая внимания на разговоры вокруг. Чуть качнутся к одному, к другому и снова, дрожа всем телом, ощупывают друг друга взглядом.

Когда Жозефина вернулась из магазина, Ирис спросила ее, кто будет на вечеринке у Ифигении и обязательно ли ей туда идти.

— Как хочешь.

— Нет! Скажи мне…

— Это вечеринка для соседей. Путина и Буша точно не будет! — ответила она, чтобы сразу пресечь остальные вопросы.

Ирис нахмурилась.

— Тебе плевать, что я страдаю! Плевать, что Филипп выбросил меня, как старую калошу! Строишь из себя даму-патронессу, а на самом деле просто эгоистка!

Жозефина в изумлении посмотрела на нее.

— Я эгоистка, потому что интересуюсь еще чем-то, кроме тебя? Так?

— У меня горе. Я умираю, а ты уезжаешь за покупками с какой-то…

— А ты хоть спросила, как я живу? Нет. Как дела у Зоэ, у Гортензии? Нет. Ты сказала хоть слово про мою новую квартиру? Про мою новую жизнь? Нет. Единственное, что тебя заботит, это ты, ты, ты! Твои волосы, твои руки, твои шмотки, твои морщины, твои настроения, твои идеи, твои…

Она задыхалась. Уже не следила за тем, что говорит. Извергала слова, как проснувшийся вулкан извергает лаву.

— Ты трижды отменяла нашу встречу из-за таких пустяков, что плакать хотелось, а потом, за обедом, говорила только о себе. Ты все сводишь к себе. Постоянно. А я — я должна быть рядом, выслушивать тебя, прислуживать тебе. Прости, Ирис, но мне надоело. Я тебя предупреждала про этот праздник у Ифигении… Я думала, мы потом вместе поужинаем, я так надеялась, а ты взяла и укатила в Лондон! Забыв, что я здесь, жду тебя, мечтаю показать тебе мою новую квартиру! А теперь ты жалуешься на несправедливость, потому что твой муж, о котором ты заботилась не больше, чем о старом диване, устал и отправился искать любви в другое место… Вот что я скажу: он прав, и пусть это послужит тебе уроком! Может, ты теперь будешь внимательнее к людям! Потому что если ты по-прежнему будешь только брать и ничего не отдавать, то скоро никого и ничего у тебя не останется, кроме твоих прекрасных глаз, чтобы плакать и плакать…

Ирис остолбенела от удивления.

— Ты никогда со мной так не разговаривала!

— Я устала… Мне надоела твоя вечная жажда быть в центре внимания. Дай немного места другим, послушай, чем они дышат, и ты станешь намного счастливее!

В привратницкую они спустились молча. Зоэ болтала за троих. Рассказывала, какой замечательный Дю Геклен, как он безропотно перенес первое купание и даже не плакал, когда они уходили. Они готовили праздник, Ирис дулась в углу, не делая попыток помочь, молчаливая и враждебная. Не обращая ни малейшего внимания на гостей.

Пока не появился Лефлок-Пиньель.

Жозефина подошла к Ифигении и шепнула ей на ушко:

— Скажите, а мадам Лефлок-Пиньель вообще из дому не выходит?

— Знаете, я ее никогда не вижу! Даже дверь не открывает, когда я приношу почту! Я ее кладу на коврик и ухожу.

— Она больна?

Ифигения покрутила пальцем у виска и сказала:

— Больна, на голову… Бедный мужик! Он сам занимается детьми. Она вроде бы целыми днями бродит в ночной рубашке. Один раз ее нашли на улице, она бредила, звала на помощь, говорила, что ее преследуют… Есть женщины, которые не понимают своего счастья. Будь у меня муж такой красавец, как он, и такая квартирка, как у них, и трое детишек, я вас уверяю, я бы не стала бы шляться в ночной рубашке! Одевалась бы с иголочки!

— Я слышала, она потеряла ребенка, грудного. Может, она никак не может оправиться….

Ифигения сочувственно шмыгнула носом. Такое горе вполне объясняло ночную рубашку.

— Ваш праздник удался на славу! Вы сами-то довольны?

Жозефина протянула ей бокал шампанского и подняла свой, чтобы чокнуться.

— За здоровье моей доброй феи!

Они выпили молча, наблюдая за круговоротом гостей.

— Мсье Сандоз так быстро убежал… По-моему, он к вам неравнодушен, Ифигения…

— Шутите! Не далее как вчера он обозвал меня клаксоном! А, нет, сиреной, ну все равно, для объяснения в любви мог бы придумать что-нибудь получше! А завтра-то надо все убирать и разбираться с помойкой.

— Я вам помогу, если хотите.

— И речи быть не может. Завтра воскресенье, поспите подольше.

— Надо все убрать как следует, чтобы Бассоньериха не жаловалась!

— Ох! Пусть уж сидит и не высовывается! Она слишком злая тетка. Есть такие люди, удивляешься, с какой стати Бог их еще терпит на этом свете!

— Ифигения! Не говорите так! Вы ей принесете несчастье!

— Ой, да что ей сделается! Живучая, как таракан!

Мсье Мерсон, проходя мимо них, поднял бокал и прошептал:

— Ну, дамочки… За здоровье таракана!

Зоэ в этот вечер не стала спускаться в подвал, осталась с матерью и тетей. Ей хотелось петь и вопить во все горло. Сегодня на празднике Гаэтан шепнул ей: «Зоэ Кортес, я влюбился в тебя». Она вспыхнула, как полено в очаге. А он все шептал ей на ухо, прикрываясь стаканом и делая вид, что пьет. Говорил такие странные вещи! «Я так влюблен, что ревную к твоей подушке!» А потом отошел, чтобы никто ничего не заметил, и она увидела, какой он высокий, очень высокий. Не мог же он вырасти со вчерашнего дня? А потом он опять подошел и сказал: «Я сегодня не смогу спуститься в подвал, но я оставлю свой свитер под ковриком у твоей двери, и тогда ты заснешь, вспоминая обо мне». Тут у нее будто выскочила пробка из горла, и она проговорила: «Я тоже влюбилась в тебя», а он так серьезно посмотрел на нее, что она чуть не заплакала. Перед сном она пойдет, возьмет из-под коврика свитер и ляжет с ним спать.

— О чем задумалась, малышка?

— О Дю Геклене. Можно, он будет спать в моей комнате?

Ирис допила бутылку бордо и закатила глаза.

— Собака — это такая нагрузка, с ней надо заниматься! Кто с ним сейчас пойдет гулять, например?

— Я! — воскликнула Зоэ.

— Нет! — ответила Жозефина. — В такое время ты не будешь выходить, я сама схожу…

— Вот видишь, начинается… — вздохнула Ирис.

Зоэ зевнула, сказала, что устала. Поцеловала мать и тетю и отправилась спать.

— Как, ты говоришь, его зовут, твоего красавца-соседа?

— Эрве Лефлок-Пиньель.

Ирис поднесла стакан к губам и прошептала:

— Красавец-мужчина! Какой красавец-мужчина!

— Он женат, Ирис.

— Но это не мешает ему быть привлекательным… А ты знаешь его жену? Какая она?

— Хрупкая блондинка, немного не в себе…

— Да? Вряд ли они крепкая пара. Он ведь сегодня без нее пришел.

Жозефина начала убирать посуду. Ирис спросила, не осталось ли еще вина. Жозефина предложила открыть новую бутылку.

— Я хоть немного успокоюсь, если выпью…

— Ты же столько таблеток принимаешь, лучше бы тебе не пить…

Ирис тяжело вздохнула.

— Скажи, Жози, можно мне остаться у тебя? Неохота ехать домой… Кармен меня достала.

Жозефина, склонившись над мусорным ведром, счищала остатки еды с тарелок, прежде чем отправить их в посудомоечную машину. Она подумала: если Ирис останется, нашей новой близости с Зоэ конец. Только-только она ко мне вернулась…

— Не радуйся так откровенно, сестричка! — усмехнулась Ирис.

— Нет… Не в этом дело, но…

— Лучше не надо?

Жозефина взяла себя в руки. Она так часто жила в загородном доме Ирис. Она повернулась к сестре и солгала:

— У нас тут такая тихая жизнь. Боюсь, тебе будет скучно.

— Не волнуйся! Я найду чем заняться. Если ты правда не против, чтобы я осталась.

Жозефина запротестовала: нет-нет, конечно. Но так вяло, что Ирис почувствовала себя задетой.

— Я столько раз пускала вас с девочками к себе, и не сосчитать! А когда я раз в жизни попросила тебя об одолжении, ты тут же отпираешься!

Она налила себе еще вина, и у нее развязался язык. Слегка опьянев, она не заметила яростного, обиженного взгляда Жозефины: ты нас не «пускала», ты нас «приглашала», это разные вещи.

— Всю жизнь я была рядом, всю жизнь тебя поддерживала! Я помогала тебе и морально, и материально. Ведь даже книгу свою ты бы без меня не написала! Я была твоим вдохновением, твоим честолюбием!

Ее передернуло в сухом, ехидном смешке.

— Я была твоей музой! Можно и так сказать! Ты тряслась от страха перед жизнью, а я вытащила из тебя все лучшее, что в тебе было, сотворила твой успех — и вот как ты меня отблагодарила…

— Ирис, тебе уже хватит пить… — сказала Жозефина, стиснув в пальцах тарелку. — Ты несешь невесть что.

— Может, скажешь, что это неправда?

— Тебя вполне устраивало, что я у тебя живу! Девочки составляли компанию Александру, а я служила буфером между тобой и Филиппом!

— Еще и его припомнила! А он сейчас небось кувыркается со своей мисс Дулиттл! Дотти Дулиттл! Ну и имечко! Наверняка носит розовые платьица и кольца в ушах!

«Интересно, она брюнетка или блондинка, эта мисс Дулиттл?» — подумала Жозефина, засыпая порошок в посудомоечную машину. Александр сказал — «это преходящее». Значит, он не влюблен по-настоящему. Просто развлекается. Потом найдет другую, и еще, и еще. Жозефина была одной из многих в этом хороводе. Лампочкой в рождественской гирлянде.

— Я все думаю, изменял он мне, когда мы еще жили вместе, или нет, — продолжала Ирис, допивая очередной бокал. — Вряд ли. Он слишком меня любил. Как же он меня любил! Ты помнишь?

Она отрешенно улыбнулась.

— И вдруг в одночасье все кончается, и ты не можешь понять, почему. Ведь большая любовь должна быть вечной, разве нет?

Жозефина вдруг резко опустила голову. Ирис расхохоталась.

— Ты все слишком трагически воспринимаешь, Жози. Это просто житейские неурядицы. Но что ты об этом знаешь, ты же ничего такого не переживала…

Она посмотрела на пустой бокал, налила еще вина.

— А может, и ни к чему так переживать? Чувства рано или поздно слабеют… — Она вздохнула. — А вот боль не слабеет, нет. Странное дело: любовь изнашивается, а боль остается такой же сильной, как прежде. Меняет маски, но всегда живет в тебе. В один прекрасный день перестаешь любить, но не перестаешь страдать. Нескладная штука жизнь!

Совсем не факт, подумала Жозефина, жизнь порой закручивает такие сюжеты, что никакому воображению за ней не угнаться. Взять хоть сегодняшний день, она его долго еще не забудет. Что хотела ей этим сказать жизнь? Просыпайся, Жозефина, не спи. Вставай. Или восставай?

— У меня больше ничего нет. И я больше никто. Моя жизнь кончена, Жози. Разрушена. Смята. Выброшена на помойку.

Жозефина увидела ужас в глазах сестры, и ее гнев утих. Ирис дрожала, обхватив себя руками — и сколько безнадежности было в этом жесте!

— Я боюсь, Жози. Если бы ты знала, как я боюсь… Он сказал, что будет давать мне деньги, но ведь деньги — это еще не все. Деньги никогда не могли сделать меня счастливой. Это так странно, если подумать. Весь мир бьется, чтобы иметь побольше денег, и что, мир от этого становится лучше? Людям становится лучше? Они ходят по улицам, беззаботно насвистывая? Нет. Деньги не приносят удовлетворения. Всегда найдется кто-то, у кого их еще больше. Может, ты и права, и одна любовь имеет смысл. Но как научиться любить? Вот ты знаешь? Все об этом говорят, но никто не знает, что это такое. Ты говоришь: надо любить, надо любить, но как этому научиться? Скажи мне.

— Нужно забыть о себе, — пробормотала Жозефина. Состояние сестры приводило ее в ужас: Ирис разглагольствовала, как сомнамбула, то и дело наполняя и осушая свой стакан.

Ирис саркастически расхохоталась.

— Еще один непонятный ответ! Прямо как нарочно! Ты можешь говорить яснее?

Она мерно качала головой, поигрывая со своими волосами, перебирая пряди, накручивая их на палец, встряхивая, завешивая ими лицо.

— А, в любом случае учиться уже поздно. Для всего уже поздно! Мне конец. Я ничего не умею делать. И останусь одна… Одинокая старуха, сколько таких попадается на улице! Я тебе рассказывала, как несколько лет назад увидела нищего старика? Я тогда была молодая и не остановилась, потому что руки были заняты пакетами. А он сидел на тротуаре, под дождем. Все его толкали, а он только подвигался, чтобы никому не мешать…

Она стукнула себя кулаком по лбу.

— Почему я все время думаю об этом нищем? Он все время торчит у меня в голове, и я сажусь на его место, тяну руку к прохожим, а они на меня даже не смотрят. Думаешь, я этим кончу?

Жозефина пристально взглянула на нее, пытаясь понять, насколько искренен этот страх. Дю Геклен у ее ног зевнул во всю пасть и тоже уставился на нее. Он явно скучал. Ирис казалась ему жалкой. Жозефине вспомнился девиз настоящего Дю Геклена: «Смелость дает то, в чем отказывает красота». На самом деле, подумала она, Ирис просто не хватает смелости. Она мечтает о готовом решении. О счастье, которое надо всего лишь надеть, как вечернее платье. Воображает себя принцессой и ждет принца. Тот возьмет ее жизнь в свои руки, и ей не придется прикладывать никаких усилий. Она труслива и ленива.

— Давай ложись, тебе нужно отдохнуть…

— Ты будешь рядом, Жози, ты меня не бросишь? Будем стареть вместе, как два сморщенных яблочка… Скажи «да», Жози. Скажи «да».

— Я не брошу тебя, Ирис.

— Ты добрая. Ты всегда была добрая. Это твой козырь — доброта. И еще серьезность. Все всегда говорили: «Жози труженица, серьезная девушка», — а мне досталось остальное, все остальное. Но если это остальное оставить как есть, принимать как должное, оно улетучится как дым… Ведь что такое жизнь? Это капитал. Ты можешь его приумножить или нет. А я ничего не приумножала. Все разбазарила!

Она уже еле ворочала языком. Повалилась на кухонный стол и вялыми, непослушными пальцами пыталась нащупать стакан.

Жозефина обхватила ее, подняла, бережно повела к комнате Гортензии. Уложила на кровать, раздела, сняла туфли и накрыла одеялом.

— Ты оставишь свет в коридоре, Жози?

— Хорошо, конечно, пусть горит…

— Знаешь, чего я хочу? Хочется чего-то огромного. Огромной любви, мужчины, как в твоем Средневековье, отважного рыцаря, который бы увез меня и защищал… Жизнь жестокая штука, слишком жестокая. Я ее боюсь…

Она еще что-то пробормотала, повернулась на бок и мгновенно забылась тяжелым сном. Вскоре Жозефина услышала легкий храп.

Она вернулась в гостиную. Легла на диванчик. Подложила под спину подушку. Последние события теснились в ее голове. Нужно разложить все по полочкам. Филипп, Лука, Антуан. Она грустно улыбнулась. Три мужчины — три лжи. Три призрака, кружащих по ее жизни в белых саванах. Свернувшись в клубочек, она закрыла глаза, но призраки продолжали плясать перед ней. Вдруг хоровод остановился, из него выступил Филипп. Его черные глаза сверкали. Она заметила алый огонек сигары, вдохнула дым, посчитала колечки, которые он выпускал, округляя губы — одно, второе, третье… Она увидела его в объятиях Дотти Дулиттл, он тянул ее за воротник пальто, прижимал к дверце духовки на кухне и целовал, целовал своими теплыми, нежными губами… Холодная боль разлилась по всему телу, становилась все острее, все сильнее… Внутри словно разверзлась пропасть. Она прижала руки к животу, чтобы унять эту боль, прикрыть эту пропасть.

Она почувствовала себя совсем одинокой и очень-очень несчастной. Положила голову на подлокотник и тихо заплакала, аккуратно считая всхлипы, как дотошный бухгалтер, который ведет счет каждому су. Так она не позволяла себе полностью отдаться горю, с головой уйти в его мутные воды. Плакала, уткнувшись носом в рукав, пока не услышала, что рядом тоже кто-то рыдает. Сочувственно вторит ей долгими стенаниями.

Она подняла голову и обнаружила Дю Геклена. Сложив лапы, вытянув шею, он жалобно подвывал в потолок, модулируя звук, как музыкальная пила — то громче, то тише, то ярче, то глуше, — закрыв глаза в безнадежном порыве скорби. Она бросилась к нему. Обхватила его, принялась целовать, повторяя: «Дю Геклен! Дю Геклен!» — пока наконец не успокоилась. Он тоже замолк, и оба с удивлением уставились друг на друга: с чего вдруг такие рыдания?

— Да кто ты вообще такой, а? Кто ты? Ты не собака, ты явно человек!

Она погладила его по спине. Он был теплым и твердым на ощупь, как бетонная стена. Вытянув мощные, мускулистые лапы, он смотрел на нее внимательно, как ребенок, который учится говорить. Жозефине показалось, что он подражает ей, чтобы лучше понять, чтобы еще сильней любить ее. Он не сводил с нее глаз. Во всем мире его интересовала только она. Она поймала его любовь, как теплый шарик, и улыбнулась сквозь слезы. Казалось, он говорил ей: «Ну что ты плачешь? Разве ты не видишь — я здесь, с тобой. Не видишь, как я тебя люблю?»

— Мы же с тобой еще не гуляли! Ты и правда необыкновенный пес. Пошли?

Он вильнул задом. Она улыбнулась. Подумала, что он никогда не сможет вилять хвостом, что нельзя будет определить, рад он или нет. Еще подумала, что надо бы купить поводок, а потом решила — ни к чему. Он ее никогда не бросит. Это написано в его глазах.

— Ты ведь меня не предашь, правда?

Он ждал, пританцовывая, пока она соберется на улицу.

Когда они вернулись, Жозефина приоткрыла дверь в комнату Зоэ, и Дю Геклен устроился у изножья кровати. Покрутился на своей подушке, обнюхал ее и с глубоким вздохом погрузился в сон.

Зоэ спала, завернувшись во что-то шерстяное. Жозефина подошла, увидела, что это свитер, коснулась его пальцами. Посмотрела на счастливое лицо дочери, на ее сонную улыбку, и поняла, что это свитер Гаэтана.

— Не будь такой, как я, — прошептала она Зоэ, — не проходи мимо любви, не отговаривайся тем, что ты не готова, не решилась, не узнала ее.

Подула на ее горячий лоб, на щеки, на прядки волос, прилипшие к шее.

— Я буду рядом, я прослежу, чтобы ты ничего не упустила, я все для тебя сделаю…

Зоэ вздохнула во сне и прошептала: «Мама?» Жозефина взяла ее руку, поцеловала пальчики:

— Спи, моя красавица, моя любимая. Мама тут, мама тебя любит, мама тебя защитит…

— Мама, — прошептала Зоэ, — я так счастлива. Он сказал, что влюблен в меня, что он влюблен!

Жозефина склонилась, вслушиваясь в ее сонное бормотание.

— Он дал мне свой свитер… Наверное, я все-таки прикольная…

Она повозилась и снова уснула, глубоко и крепко. Жозефина накрыла ее одеялом, расправила свитер и вышла из комнаты, тихонько закрыв за собой дверь. Прислонилась к стене и подумала: вот оно счастье… Когда удается вернуть любовь своей девочки, сплести пальцы с ее пальцами, дышать с ней одним дыханием, и пусть этот момент застынет и длится вечно, я зароюсь в него головой, буду наслаждаться им медленно, не спеша, а не то счастье улетучится и я не успею его ощутить.

Младшему исполнился год, и он решил, что пора раскрыться. Хватит уже. Поиграл в младенца, позабавил их, и будет. Пора брать рычаги управления в свои руки, потому что мир завертелся, как полоумный волчок.

Он встал, сделал несколько неуверенных шагов. Споткнулся о пакет с подгузниками — пора с ними кончать, надоели, и кто только придумал совать обкаканные пеленки между ног маленького ангела! — встал и двинулся дальше. Пока не прошел всю комнату, ни разу не упав. Не так уж сложно ставить одну ногу перед другой, зато здорово облегчает жизнь. А то у него от ползанья уже все локти и коленки стерты.

Потом он поднял глаза на ручку двери в своей комнате. Ну вот зачем понадобилось его закрывать? Хоть бы кто облегчил ему задачу. Это небось все та неотесанная девчонка, которую ему навязали в няни. Двуличная дуреха, что целыми днями читает дурацкие журналы да знай копит банкноты, которые ей дает Летающая Тарелка за чужие секреты. Все в доме шло шиворот-навыворот. Мать в прострации валяется в постели. Отец рыдает и чешет репу, да к тому же на нервной почве весь покрылся экземой: на шее, на локтях, на бровях, руках, ногах, на груди и даже на левом яичке, том, что связано с сердцем. Тишина такая, что слышно, как муха пролетит, и никто больше не смеется! Ни тебе гостей, ни обедов с вином, ни щекочущего нос запаха сигары, и папины руки больше не теребят маму, а та не смеется низким, грудным смехом, который ему так нравится. О! Марсеееель! Марсееель! Имя перекатывалось в ее груди, словно она полоскала горло чем-то теплым, и свивалось в мелодию счастья. А теперь все. Полная тишина, опрокинутые лица и сдавленный плач. Бедная мамочка, тебя сглазили, уж я-то знаю. Пусть врачи сколько угодно говорят о депрессии. Недоумки! Они забыли, откуда мы пришли, забыли, что мы связаны с небом, что на земле мы туристы. Как и большинство людей, кстати! Считают себя большими шишками и думают, что им все подвластно: небо и земля, огонь и ветер, море и звезды. Как бы не так! Их послушать, так они сами создали мир! Они так прочно забыли, откуда пришли, что в тщеславии своем полагают себя сильнее ангелов и бесов, Бога и сатаны. Вещают, взгромоздившись на кочку ничтожного человеческого мозга. Взывают к разуму, к «дважды два», к «не увижу — не поверю», и, сложив руки на брюхе, насмехаются над наивными чудаками, которые верят во всякую ахинею. Но я-то еще недавно восседал рядом с ангелами и жил припеваючи, я-то знаю. Знаю, что мы приходим Оттуда, Сверху, и что мы туда вернемся. Знаю, что нужно выбрать свою сторону и бороться с противником, знаю, что злые, которые на той стороне, взяли в плен Жозиану и хотят ее погибели. Чтобы Анриетта заполучила назад свои бабки. Я все знаю. Пусть я тут делаю первые шаги, я не забыл, откуда пришел.

Когда меня спросили Там, Наверху, не хочу ли я снова послужить на Земле, у славной пары, Марселя и Жозианы, которая так молит, чтобы ей послали ребеночка, так хочет прелестного, тепленького, розового малыша, я сначала долго к ним присматривался, и они меня, честно говоря, растрогали. Благородные, достойные люди, и не дураки к тому же. Заслужили. Ну, я и согласился. Но это моя последняя командировка. Потому что Там, Наверху, куда спокойнее, потому что у меня там куча дел, надо еще прочесть столько книг, посмотреть столько фильмов, изобрести столько всяких вещей, вывести кучу формул, да и вообще, каждый знает — на Земле жизнь не сахар. Почти что Ад. Вечно тебе вставляют палки в колеса. Они называют это ревностью, завистью, злобой, хитростью, жаждой наживы — в общем, названий полно, к примеру, Семь смертных грехов, и это страшно тормозит работу. Хорошо, если удастся довести до конца одну-две идеи, это уже везение! Взять, к примеру, Моцарта. Я его прекрасно знаю. Он мой сосед Там, Наверху. Посмотрите, чем кончилась его командировка на Землю: умер в нищете, окруженный завистниками и плагиаторами. А ведь такой симпатяга, шутник и хохотун! Просто праздник! Симфония!

Ладно, сейчас не об этом…

Он обсудил с Моцартом свой отъезд, и тот сказал: почему нет, люди они хорошие… Если бы мне не надо было переделывать «Турецкий марш», потому что в нем я пошел легким путем, бахвалился своими арпеджио, я бы сам спустился к ним, сыграл бы им маленькую «Сонату для двух счастливых старичков» си мажор. Моцарту можно было доверять. Славный парень. Скромный и жизнерадостный. Они все приходили к нему в гости: Бах и Бетховен, Шуман и Шуберт, Мендельсон и Сати, и все прочие, и он запросто болтал с ними. Они говорили в основном про свои восьмые да шестнадцатые, про всякое такое, в чем он ничего не смыслил. Его-то стихия — уравнения, черная доска, мел. В общем, в конце концов он согласился и спустился к Жозиане и Марселю. Отличная мамаша, отличный папаша. Два любящих человека, которых долго не отпускали беды, но которых Небесные силы решили вознаградить за заслуги перед человечеством.

Как старички радовались, когда он у них появился! Твердили, что это чудо. Ставили свечки. Истово молились заплетающимся от счастья языком. Особенно он. У него аж зубы стучали! Он потрясал младенцем, как трофеем, хвастался им перед всеми, клал его на край рабочего стола и рассказывал про свой бизнес. Интересно, кстати, рассказывал. Старик в самом деле умен. Но каков хитрец! Сбывает свое барахло по всему миру. А как торгуется, это надо слышать! Он бывал в восторге, когда Марсель брал его на работу. Не мог, конечно, участвовать в процессе, поскольку оставался в плену лопочущего, неустойчивого младенческого тела, но вертелся в своем стульчике как заведенный, пытаясь подавать Марселю знаки. Иногда тот его понимал. Изумленно моргал, спрашивал себя, не глюки ли это, но советы слушал. Старик говорил с ним по-китайски и по-английски, давал ему читать бухгалтерские сводки, финансовые отчеты и экономические статьи. Грех жаловаться: Марсель его баловал. У него была поистине небесная интуиция. А вот с другими приходилось тяжко: они сюсюкали и кривлялись, склоняясь над его колыбелькой, превращаясь от умиления в каких-то жутких горгулий. Совали ему дурацкие игрушки. Тупых плюшевых мишек, тряпичные книжки с одной буквой на странице, погремушки, которые мешали спать. В следующий раз, когда ему придется спуститься на Землю (если, конечно, этот следующий раз будет), он перевоплотится прямо сразу в Мафусаила. Минуя детство с его неприятностями. Моцарт говорит, это невозможно. Никак нельзя обойтись без слюнявчиков! Он-то знал толк в предыдущих жизнях: он их копил. Говорил: а иначе как бы я написал в шесть с половиной лет «Маленькую ночную серенаду»? А? Просто у него за спиной был немалый жизненный опыт. Опыт жизней множества безвестных композиторов, за которых он отомстил одним росчерком пера на нотном стане. Кстати, если подумать, «Серенаду»-то надо бы переписать, она немного занудная, ты не находишь, Альберт?

Он не успел ответить: как раз в этот момент его отправили на Землю, в шикарную клинику в шестнадцатом округе Парижа, столицы Франции. Там, Наверху каждый мечтал родиться в этой клинике. Четыре звезды. Отличный персонал. Бездна внимания. Теплая ванна и теплое отношение с первой же минуты. Его жизнь началась как нельзя лучше. Блаженство, комфорт, малюсенькая попка в тепле и две пухлые любящие физиономии, склоненные над синей колыбелькой. Все испортилось, когда нарисовалась Летающая Тарелка. Увидев ее в первый раз, он рефлекторно поднял руку: Там, Наверху, учат жесту, который помогает защититься от Лукавого. Надо скрестить лодыжки, а указательные и большие пальцы сложить ромбом и выставить перед противником. Он сразу заперся от нее. Она не смогла его достать. Но мать он защитить не сумел, и она приняла удар на себя.

Пора брать дело в свои руки.

Нейтрализовать Летающую Тарелку. Все их беды — из-за нее. Старое правило любого детектива: кому выгодно преступление? Это он вычитал на фантике «Карамбара». Шуточки от «Карамбара» не так уж плохи. Помогают восстановить душевное равновесие после падения на землю. И сразу быть в курсе последних мировых тенденций. И потом, это одна из немногих вещей, которые дают почитать младенцу, помимо тряпичных книжек с одной буквой на страницу. Тоже мне чтение! Целую занавеску надо соорудить, чтобы составить одну фразу!

Он хорошенько подумал, жуя свой «Карамбар», и понял, что Летающая Тарелка навела на них порчу. Она заключила пакт с силами Зла, и шито-крыто, абракадабра, ты в ловушке! А потом, когда Мелкая Дуреха оставила его перед телевизором — целыми днями приходилось таращиться на дурацкие шоу, того гляди заработаешь размягчение мозга, — он вдруг увидел одну штуку, и она ему кое-что напомнила. Ведьму, которая, морща от усердия нос, наводила порчу. Забавно, кстати: эта программа была очень популярна. Все ее смотрели, все были в полном восторге, но при этом никто не верил. Называли это развлечением. Бедняги! Знали бы они… Бывают развлечения с белыми крылышками, а бывают с рогами и копытами, и это две большие разницы. А в другой раз он, сидя на куче какашек, — Корыстная Дуреха меняла памперсы когда ей в голову взбредет — смотрел фильм, который назывался «Ghost». Они говорили, что это «блокбастер». Значит, фильм имел бешеный успех. И вместо того чтобы извлечь урок из фильма, где подробно излагалось, как все устроено Там, Наверху, они увидели в нем одну только любовную историю! Рыдания красотки Деми Мур! Он тогда гремел как ненормальный своим «Лего», хотел привлечь общее внимание, дать им понять, что все именно так. Точно так! Добро и Зло. Свет и Тьма. Шныряющие всюду демоны и силы Света, борющиеся против дьявола. Ни фига! Ни фига они не увидели. Он чуть с ума не сошел, стучал по чему ни попадя. До крови искусал кулак единственным зубом. Его отругали. «Какой же он все-таки шумный!» — удивлялась Жозиана. Шумный! Не шумный, а умный!

Он так и не увидел, чем кончился фильм. Его уложили спать. В тот вечер он был в страшной ярости. Чуть все прутья своей кроватки не изгрыз. Вам же все разобъяснили, можно сказать, разжевали и в рот положили, а вы никак не прозреете!

Ах, если бы я мог говорить!

Если бы я мог вам все рассказать! Вы бы зажили по-другому! Вы бы устроили рай на земле, вместо того чтобы жариться в аду, предаваясь самым низким страстям! Летающая Тарелка точно будет гореть в адском пламени, голая и безобразная, если не прекратит заигрывать с дьяволом.

Это было воскресенье. Воскресенье 24 мая. Он ходил уже две недели, и ему не терпелось выйти из комнаты. Но напрасно он ловил каждый звук, в квартире стояла тишина, ничего нельзя было понять. Где отец? Что с матерью? Корыстная Дуреха взяла, что ли, выходной? Почему к нему никто не приходит? Его желудок вопил от голода, не мешало бы позавтракать.

Именно в этот день, двигая стул, чтобы добраться до ручки двери и наконец вырваться наружу, он решил действовать. Бороться с напастью. Он знал, что у него есть союзница: пресловутая мадам Сюзанна не бродит в потемках, как прочие, она-то все видит как есть. Она больше не приходила, потеряла интерес к их делу, но кто знает, может, Небо сжалится над ними и сделает так, чтобы она пришла. На рассвете, в тот час, когда Земля и Небо сближаются, когда к ангелам летят потаенные мечты и желания, он попросил помощи Там, Наверху.

Он открыл дверь, протопал по коридору, добрался до гостиной — никого, в кладовке тоже никого, прошагал, не упав, в комнату матери. И увидел там такое, что завопил во весь голос. Долгий пронзительный крик вырвался из его груди, и мать вздрогнула, будто пробуждаясь от сна.

Жозиана выставила стул на балкон — они жили на седьмом этаже — и, стоя на нем в длинной белой ночной рубашке, шаталась как сомнамбула: ее неудержимо влекло в пустоту. Прижимая к сердцу фотографию мужа и сына, она раскачивалась взад-вперед с закрытыми глазами, губы ее побелели.

Она открыла глаза, словно очнувшись от летаргии, и увидела у своих ног малыша, который смотрел на нее и вопил, протягивая к ней ручки.

— РРРРых! — крикнул он, встав между матерью и перилами балкона.

— Младший…. — пробормотала она, узнавая. — Ты уже ходишь? А я и не знала.

— Грумфгрумф… — проговорил он, проклиная свою младенческую оболочку.

— Но что происходит? — спросила она, проводя рукой по лбу. — Как я тут оказалась?

Она посмотрела на стул, на свои ноги, на пропасть за перилами, и чуть не потеряла сознание. Качнулась в пустоту. Младший выпрямился, поднял руки, чтобы смягчить удар, и мать рухнула на него сверху.

Они покатились по полу с глухим шумом, ужасным шумом падающих тел, от которого подскочила на месте няня, разгадывавшая кроссворд в журнале «ТВ7». Затопали шаги, раздались встревоженные крики: «О боже! Это невозможно!» Дуреха подняла их, убедилась, что никто ничего не сломал, без конца оправдываясь, повторяя, что ничего не слышала, готовила на кухне завтрак… Вскоре появился Марсель, красный и встрепанный. Его жена! Его сынишка! Все в ушибах, бледные! Он трагически заламывал руки. Пакет с горячими круассанами, за которыми он выходил, чтобы сделать им приятное, упал на пол.

Младший подхватил один круассан и сунул в рот. Он был голоден. На сытый желудок лучше думается. Надо было действовать, и быстро. Сегодня ночью он смотается Туда, Наверх, поговорит с Моцартом, тот точно что-нибудь придумает.

Успокоенный, он принялся за второй круассан.

В то же самое воскресенье Гортензия завтракала в «Фортнум энд Мейсон» в компании Николаса Бергсона, арт-директора «Либерти». Она любила «Либерти», большой стильный магазин, чуть старомодный и в то же время авангардистский; его фасад, выходящий на Риджент-стрит, напоминал старинный эльзасский дом. Она часто там болталась. Так, прогуливаясь по рядам, записывая в блокнот и фотографируя любопытные детали, она и познакомилась с Николасом Бергсоном. Весьма обаятельный мужчина, если не принимать во внимание его маленький рост. Она всегда терпеть не могла коротышек, но пока он сидел, это было незаметно. Остроумный, так и сыплющий идеями, он к тому же обладал чудесной английской манерой держать дистанцию между собой и собеседником.

Они говорили о ее курсовой работе. О портфолио, которое ей нужно представить и от которого зависит, продолжит ли она обучение в следующем году. Из тысячи студентов оставят только семьдесят. Она выбрала себе тему «Sex is about to be slow». Это было оригинально, но не очевидно. Наверняка эта идея больше никому не придет в голову, но вот как ее правильно проиллюстрировать — это еще вопрос. Комиссии нужно представить альбом, а кроме того, устроить дефиле на шесть моделей. Зарисовать и сшить шесть моделей — и всех убедить в отведенные полчаса. Поэтому она охотилась за деталями. Деталями, которые заставят каждый пустяк источать соблазн, раскроют силу медленно, неотвратимо нарастающего желания. Черное, совершенно черное платье, завязанное на необычный узел, с голой спиной и фальшивым разрезом, тень на щеке, вуалетка, скрывающая горящие глаза, застежка туфельки на тонкой лодыжке… Николас мог помочь ей. И потом, не такой уж он маленький, решила она, туловище у него довольно длинное. Очень даже длинное.

Он пригласил ее на четвертый этаж магазина «Фортнум энд Мейсон», в свой любимый чайный салон. Гэри вот уже третье воскресенье подряд отклонял ее приглашения на завтрак. Ее беспокоил не столько сам отказ, сколько его вежливый тон. За вежливостью всегда кроются сдержанность, неловкость и какая-то недосказанность. Воскресный завтрак стал для них ритуалом. Раз он начал от нее прятаться, значит, в его жизни появилось что-то очень важное. Что-то или кто-то… И второе предположение ей совсем, совсем не нравилось.

Она наморщила нос, и Николас решил, что она с ним не согласна.

— Нет-нет, уверяю тебя, черный цвет и желание отлично сочетаются, тебе надо выпустить одну модель в черном с головы до ног. Причем это относится и к цвету кожи. Девушка должна быть черна, как уголь, с яркой белозубой улыбкой, символизирующей просвет, зияющий просвет желания, бездну времени в просвете желания, бездну мужской страсти в просвете женской страсти…

— Может, ты и прав, — отозвалась Гортензия, запивая ячменную лепешку глотком «лапсанг-сушонга» с восхитительным привкусом кедрового дерева, на котором его сушили. Да, именно кедра, хотя в послевкусии ощущалась тонкая кипарисовая нота.

— Ну конечно, я прав, и кстати…

И кстати, сколько они уже не виделись наедине? С того самого ужина, когда она пригласила его в ресторан, с той самой ночной прогулки по Лондону, с тех пор, как она поселилась вместе с Ли Мэй. Она была очень занята переездом, учебой, организацией выпускного показа, пропустила одно воскресенье, второе, третье, кажется, даже четвертое, и когда наконец позвонила ему как ни в чем не бывало, готовая наверстать упущенное время, он ответил ей вот этим самым вежливым тоном. Ужасным вежливым тоном. С каких это пор они вежливы друг с другом? Ей-то как раз больше всего и нравилось, что она могла высказать вслух все, что думает, не стыдясь, не краснея, — и вдруг он сделался вежливым! Смутным, ускользающим. Увертливым. Да, увертливым. Каждый новый эпитет был как удар ножом в сердце, и она с веселым отчаянием снова и снова вонзала в себя нож. Она закусила край чайной чашки. Николас продолжал разглагольствовать и ничего не заметил. Тут не обошлось без какой-то девицы, подумала она, ставя на стол чашку с «лапсанг-сушонгом», а в чае не обошлось без кипариса, я уверена. Совершенно уверена. Да, конечно, в Гэри, помимо всего прочего, мне очень нравится независимость, то, как спокойно он идет навстречу своей судьбе, но мне вовсе не нравится, что он от меня ускользает. Не люблю, когда мужчины от меня ускользают. И не люблю, когда они пристают как банный лист. Да-а… Сложно. Все слишком сложно!

— А насчет манекенщиц не беспокойся, я тебе подберу шестерых, как раз таких, как надо — томно-медлительных, волнующих. У меня уже три есть на примете…

— Мне же нечем им заплатить, — ответила Гортензия, радуясь, что он наконец перешел от бесплодных мечтаний к конкретным — и весьма щедрым — предложениям.

— А кто сказал, что им надо платить? Они еще сами тебе спасибо скажут. Колледж Святого Мартина — престижная школа, на показе будет и вся модная элита, и пресса, так что они прибегут, только помани…

Рано или поздно это должно было случиться. Он красив, как принц из «Тысячи и одной ночи», умен, остроумен, богат, образован. В нем сразу видна порода, любая женщина мечтала бы его заполучить… Я его упустила! И он не решается мне об этом сказать. Как это люди берут и влюбляются? — спросила она себя. — Смогу ли я влюбиться в Николаса, если постараюсь? Он ничего себе, этот Николас. И может быть полезен. Она сморщила нос. Как-то не вяжутся между собой любовь и польза. НЕ ХОЧУ, ЧТОБЫ ГЭРИ ВЛЮБИЛСЯ В ДРУГУЮ. Да, но… может, любовь обрушилась на него как снег на голову. Потому он и был таким любезным и ускользающим. Он не знал, как ей сказать.

Она почувствовала, как все горе мира — или то, что она считала всем горем мира, — навалилось на ее плечи. Нет, опомнилась она, только не Гэри. Просто он охотится за очередной телкой или решил перечитать одним махом «Войну и мир». Раз в году он запирался дома и перечитывал этот роман. «Sex is about to be slow but nobody is slow today because if you want to survive you have to be quick». Таков был ее заключительный вывод. Можно было бы, к примеру, завершить показ так: одна из девушек падает, как будто умирает, а остальные пятеро удаляются быстрым шагом, низводя медленное желание в ранг атрибута плохого романа. Недурная идея.

— Это будет как фильм, где действие все ускоряется и завершается ослепительным вихрем, — объяснила она; Николас, казалось, был в восторге.

— Милая, у тебя столько идей, что я охотно взял бы тебя в «Либерти»…

— Правда? — встрепенулась Гортензия.

— Когда закончишь школу… Через три года.

— А-а, — разочарованно протянула она.

— Потерпи, спешка убивает наслаждение… Это же твоя идея.

Она улыбнулась ему. В ее больших зеленых глазах вспыхнул интерес, и он это заметил. Он поднял руку, чтобы попросить счет, заплатил не глядя и произнес: «Снимаемся с якоря, товарищ?» Она взяла сумку от «Миу Миу», которую он подарил ей перед тем, как заказал чай с лепешками, и вышла вслед за ним.

И вдруг, когда они ждали лифт в холле четвертого этажа, случилось нечто ужасное.

Она стояла чуть в стороне, покачивая новой сумкой, мысленно оценивая ее по крайней мере фунтов в шестьсот-семьсот — он подарил ее с таким беспечным видом, что она подумала, уж не стащил ли он ее из контейнера, когда они уходили из магазина, — так вот, Николас говорил по телефону, нетерпеливо повторяя: «нет, нет, ни в коем случае…», она примеряла сумку то на одну руку, то на другую, брала ее под мышку, изучала свое отражение в дверях лифта, крутилась так и сяк… И тут двери открылись, выпуская потрясающую женщину, одно из тех немыслимо элегантных созданий, вслед которым нельзя не обернуться на улице, пытаясь понять, как им удается это чудо: быть неповторимыми, ослепительными без малейшего намека на пошлость. Узкое черное платье, ошейник с фальшивыми бриллиантами, огромными, как кусочки шоколада, балетки, длинные черные перчатки и огромные черные очки, подчеркивавшие прелестный вздернутый носик и алый рот, сочный, как надкушенная вишенка. Извечная загадка красоты. Воплощение пьянящей женственности. А какой черный цвет! Он сверкал всеми цветами, он был уже не черным, а каким-то другим. У Гортензии отвисла челюсть. Она готова была следовать за дивным созданием хоть на край света, чтобы вызнать ее секреты. Она проводила глазами видение, а когда вновь обернулась к лифту, заметила мужчину, который собирал на полу высыпавшиеся из сумки вещи. Николас придержал дверь лифта, чтобы не закрылась, и Гортензия услышала, как мужчина произнес: «Извините, пожалуйста… Большое вам спасибо». «На кого похож спутник этой восхитительной женщины?» — подумала Гортензия и, затаив дыхание, стала ждать, когда мужчина встанет.

Спутник оказался похож на Гэри.

Он заметил Гортензию и отпрянул, точно на него брызнуло масло с раскаленной сковородки.

— Гэри? — позвало дивное создание. — Ты идешь, love?

Гортензия закрыла глаза, чтобы этого не видеть.

— Иду, — отозвался Гэри, целуя Гортензию в щеку. — Созвонимся?

Она открыла глаза и снова закрыла. Это был кошмарный сон.

— Гм-гм… — произнес Николас, который закончил говорить по телефону. — Ну что, пошли?

Восхитительное создание, усевшись за столик, махало Гэри рукой, приподняв очки в толстой оправе и открыв на всеобщее обозрение глаза трепетной лани, удивленной отсутствием орды оголтелых папарацци вокруг.

— Ну пошли, — повторил Николас, придерживая дверь лифта. — Я вроде тут не нанимался в лифтеры!

Гортензия кивнула и попрощалась с Гэри так, словно его не узнала.

Она вошла в лифт и прислонилась к стенке. Я падаю вниз, в подвал. Пусть меня раздавит. Спуск в ад гарантирован.

— Смотаемся в Кемден? — спросил Николас. — В прошлый раз я там отхватил два кардигана от Диора за десять фунтов! A real bargain!

Она посмотрела на него. Туловище и правда длинновато, но глаза красивые, и рот красивый, и похож на пирата… если зацепиться за образ пирата, то, может быть…

— Я люблю тебя, — сказала она, наклоняясь к нему.

Он даже подпрыгнул от изумления и нежно поцеловал ее. Он хорошо целовался. Не спеша.

— Ты серьезно?

— Нет. Я просто хотела узнать, что люди чувствуют, когда так говорят. Никогда еще никому этого не говорила.

— А-а… — разочарованно протянул он. — Я тоже подумал, что это как-то…

— Несколько преждевременно. Ты прав.

Она взяла его под руку, и они пошли по направлению к Риджент-стрит.

Внезапно Гортензия застыла как вкопанная.

— Но она же старая!

— Кто?

— Та красотка в лифте, она же старая!

— Не преувеличивай… Шарлотта Брэдсберри, дочка лорда Брэдсберри, утверждает, что ей двадцать шесть, но на самом деле двадцать девять!

— Старуха!

— Идол, дорогая моя, идол лондонского света! Выпускница Кембриджа, эрудитка, прекрасно разбирается в литературе, в современном искусстве и музыке, иногда меценатствует, если может, и к тому же благородна: говорят, открывает новые таланты! Тратит время на молодые дарования, которые благодаря ее связям очень быстро становятся знаменитыми.

— Двадцать девять лет! Ей на свалку пора!

— Очаровательна и к тому же возглавляет журнал «Нерв», ну ты знаешь…

— «Нерв»?! — простонала Гортензия. — Это она? Все, мне конец!

— Да почему, милая, почему?

Он взмахнул рукой, и перед ними тут же остановилось такси.

— Да потому, что я хочу занять ее место!

В то воскресенье, 24 мая, Милена Корбье была на своем посту. Теперь вместо телевизора она обзавелась мощным биноклем и шпионила за соседями. Она бежала домой с работы, спеша погрузиться в чужую жизнь. Облизывалась, тихонько вскрикивала или неодобрительно щелкала языком. А встретив соседей на улице, поглядывала на них и хихикала. Я все про вас знаю, думала она, могу на вас донести, если захочу…

В то утро на пятый этаж явилась полиция и арестовала семейную пару. Бедняг увела целая толпа полицейских, что есть сил топавших сапогами, чтобы дать понять соседям: не стоит преступать закон. Супруги Вонг не платили налог на дополнительного ребенка. Обнаружилось, что у них двое детей, но второго они прятали, когда кто-нибудь к ним заходил. Его не пускали на улицу, но иногда, втайне от родителей, он сбегал, надев платье старшей сестры. Это его и выдало. Он был худенький, маленький, а сестра — высокая и крупная. Он тонул в ее одежде, как майский жук в бочке с водой. Милена уже давно заприметила этих детей. Она молилась, чтобы про мальчика никто не узнал. Такой вихрастый малыш с большими испуганными глазами. Она все время молилась. Ей было страшно. Мистер Вэй нанял кого-то следить за ней, это точно. Милена пыталась дозвониться Марселю Гробзу, но тот не отвечал.

Она хотела вернуться во Францию. Надоело быть одной, надоело целыми днями работать и получать щелчки по носу из-за того, что я иностранка, осточертело их караоке по телевизору! Хочу тихую, неспешную анжуйскую жизнь!

Хуже всего было по воскресеньям. Она до последнего валялась в постели. Долго завтракала, долго принимала ванну, читала газеты, подчеркивала какой-нибудь адрес, разглядывала чей-нибудь макияж или прическу, искала идеи, которые можно было бы перенять. Потом немного занималась гимнастикой. Она купила себе программу «Фитнес» от Синди Кроуфорд. Она не собирается прозябать тут, в Китае. Уедет при первой же возможности.

Да, но как же я уеду? Брошу свои деньги?

И речи быть не может.

Пойти во французское консульство? Все рассказать, попросить, чтобы защитили, выдали новый паспорт? Вэй узнает и отомстит. Однажды утром проснусь в заколоченном гробу. А родных у меня во Франции нет, бить тревогу некому.

Попытаюсь усыпить бдительность Вэя… Чтобы он отдал мне паспорт. Идеально было бы часть времени проводить во Франции, часть — в Китае.

Нет, это не выход. Нельзя жить одной ногой в Блуа, а другой в Шанхае. Вэй это прекрасно знает, потому и не хочет, чтобы я уезжала.

Он все время твердит, что она слабая и неуравновешенная. Станешь тут неуравновешенной, когда только это и слышишь. В конце концов она сама в это поверит. И вот когда поверит, все, ей конец. Крышка.

Под конец он всегда добавлял, что она должна ему довериться, положиться на него, ведь он помог ей сколотить состояние, без него она ничего бы и не добилась. Работайте, работайте, вам это полезно, если вы перестанете работать, вы… Он складывал руки за спиной, изображая смирительную рубашку. И громко хлопал в ладоши, так, что у нее звенело в ушах. Она вздрагивала и умолкала.

К семи часам вечера тоска захлестывала ее с головой. Это было самое ужасное время. Солнце опускалось за небоскребы из стекла и стали, дрожало в серо-розовой дымке смога. Она уже десять месяцев не видела чистого неба! Она прекрасно помнила: в последний раз это небо было голубым, когда объявили о приближении тайфуна и мощные порывы ветра разогнали серую пелену! Она здесь больше не могла. Задыхалась.

Это воскресенье — 24 мая — было таким же, как все прочие воскресенья.

«Еще один выходной», — вздохнула она.

Сейчас она напишет письмо. Это ее, правда, уже не развлекало. Прежде она разыгрывала заботливую мамочку, сочинила себе целую историю: будто бы вкалывает за границей по доброй воле, чтобы оплатить учебу детей, красивую одежду для них. Теперь и это не помогало. Что толку, если она не может отсюда вырваться?

В понедельник вечером она ужинала с французом, который производил на китайских заводах игрушки и продавал их во французских гипермаркетах. В четверг он улетал в Париж. Ей хотелось свежих новостей, не таких, какие можно выудить в Интернете. Хотелось знать, как сейчас выглядят улицы, какие песенки у всех на слуху, кто фаворит «Новой звезды». А вышел ли последний диск Рафаэля? А какие джинсы носят, дудочки, как раньше, или клеш? А багет подорожал? Это была ее жизнь, куски ее жизни, достававшиеся в придачу к ресторанному меню. Жизнь по доверенности. Мужчин она находила по Интернету, выбор там огромен. Всех впечатлял ее успех, ее прекрасная квартира. Она ничего от них не ждала, ничего, кроме сиюминутного облегчения, а потом они уходили… Как там ее бабушка говорила? Сделал дело — гуляй смело?

Вот так и они: сделают дело и гуляют себе дальше.

А я — остаюсь.

Когда на город опускалась ночь, она вновь бралась за бинокль и подглядывала за соседями. Этим она занималась до самого отхода ко сну. Потом ложилась и твердила про себя: завтра будет лучше, завтра я позвоню Марселю Гробзу, в конце концов он мне ответит, он найдет способ забрать мои деньги.

Марсель Гробз… Ее единственная и последняя надежда.

В это воскресенье, под вечер, Жозефина, которая весь день писала главку о символике полос на одеянии кармелитов для своей диссертации, решила прерваться и погулять с Дю Гекленом.

Ирис все время после обеда провалялась на диване в гостиной. Смотрела телевизор, болтала по телефону, между делом массируя себе стопы и руки, мазала их кремом, зажав плечом телефонную трубку. Весь диван мне заляпает, ворчала про себя Жозефина, первый раз проходя мимо сестры на кухню, сделать себе чашечку чая. Когда она шла за второй чашкой, Ирис по-прежнему трепалась по телефону и смотрела телевизор. Мишель Друкер брал интервью у Селин Дион. Ирис массировала предплечья. В третий раз сестра по-прежнему делала три дела сразу: смотрела телевизор, разговаривала по телефону и, прогнув спину, делала упражнение для укрепления ягодиц.

— Нет, у сестры совсем неплохо. Обстановка не самая изысканная, но ничего… Но уж лучше тут, чем дома с Кармен, которая только и думает, как бы взобраться на крест и вбить в себя гвозди, чтобы меня спасти! Видеть ее больше не могу. Такая липучая, ну такая липучая…

Жозефина с яростью швырнула щепотку чая в ситечко и плеснула воды из чайника, пролив половину мимо.

Зоэ попросила у нее разрешения пойти в кино: я вернусь к ужину, обещаю, я сделала все уроки на понедельник, вторник и среду. «А когда у тебя найдется время объяснить, за что ты на меня дулась, за что ненавидела меня все это время?» — подумала Жозефина. Зоэ шесть раз переодевалась, врываясь в комнату матери с вопросами: «Так нормально? Не толстит? Попа не большая?», «Ой, а так, по-моему, ляжки очень жирные, нет?», «Мам, а это лучше с сапожками или с балетками?», «А волосы распустить или собрать?»… Она вбегала и выбегала, начиная спрашивать уже в коридоре, вертелась перед матерью, возвращалась в новом наряде, с новым вопросом, и Жозефине никак не удавалось сосредоточиться на работе. История гонений на полосатую одежду. Прекрасный сюжет для главы о цветовой символике.

В конце лета 1250 года монахи из ордена кармелитов, братьев Пресвятой Девы Марии с горы Кармель, прибыли в Париж в коричневых рясах, а поверх них — в плащах в коричнево-белую или черно-белую полоску. Скандал! Полоски в Средние века пользовались дурной славой. Они были атрибутом злодеев, вроде Каина и Иуды, предателей, преступников, бастардов. И потому, когда бедные братья ходили по Парижу, все над ними издевались. Их называли «братством решетки», били, оскорбляли, уподобляли дьяволу. Им приставляли к головам рога, при встрече с ними закрывали лица. Они поселились рядом с монастырем бегинок, искали убежища у сестер, но те не открыли им ворота.

Гонения продолжались тридцать семь лет. В 1287 году, в День святой Марии Магдалины, они отреклись от «решетки» и стали носить белую мантию.

— Надень белую маечку, — посоветовала Жозефина, разрываясь между тринадцатым и двадцать первым веком. — Белый оживляет цвет лица и сочетается с чем угодно.

— А-а… — протянула Зоэ с сомнением в голосе.

И ускакала мерить новый наряд.

Дю Геклен дремал, свернувшись у ног Жозефины. Она закрыла книги, потерла крылья носа — явный признак усталости — и решила, что ей не помешает глоток свежего воздуха. Она пропустила утреннюю пробежку. Ирис все время жаловалась, приставала к ней с одними и теми же вопросами о своем неясном будущем.

Она встала, накинула куртку и, проходя через гостиную, жестом показала Ирис, что уходит. Та кивнула, на миг оторвавшись от телефона, и стала болтать дальше.

Жозефина хлопнула дверью и бегом скатилась по лестнице.

Черный гнев поднимался в ней клубами угольной пыли. Она задыхалась. Что мне теперь, запираться у себя в комнате, чтобы обрести хоть капельку покоя? И на цыпочках ходить на кухню за чашкой чая, чтобы не помешать ее телефонному трепу? Грозовые тучи гнева заволокли ее душу. Ирис и пальцем не пошевелила, чтобы помочь мне приготовить завтрак или убрать со стола. Только попросила поджарить ей тосты — будь добра, подрумянь, не сожги, я не люблю угольки — и добавила: у вас случайно нет меда из «Эдиара», настоящего меда?

Она пересекла бульвар, дошла до леса. Стоп, заметила она на ходу, что-то я не видела плаката с Лукой. Как странно теперь произносить «Лука», а не «Витторио». Наверное, проскочила мимо и не заметила… Она ускорила шаг, пнула старый теннисный мячик. Дю Геклен удивленно взглянул на нее. Чтобы успокоиться, она вновь вернулась мыслями к своей работе о роли цвета. О символике цвета. Это будет первая глава, введение к основной части. Чтобы заманить ворчливого профессора, заинтересовать его. Чтобы он легче заглотил остальные пять тысяч страниц. Синий в Средние века был воплощением печали. Это мог быть цвет траура. Матери, потеряв ребенка, в течение полутора лет носили cerula vestis, синее платье. В иконографии Пречистой Девы ее синие одежды означают траур по сыну. Желтый был цветом болезни и греха. Латинское слово «galbinus», от которого произошло слово «желтый», имеет германский корень со значением «печень», «желчь». Она остановилась, прижала руку к бедру: что-то там закололо. Это все от злобы, от желтой желчи! Желтый — цвет завистников, скупцов, лицемеров, лгунов и предателей. Этот цвет соединяет в себе болезнь тела и болезнь души. Иуда всегда в желтом. Символический цвет его одежд был перенесен в средневековом сознании на все еврейские сообщества. Евреев преследовали, выселяли в отдельные, изолированные кварталы вроде римского «гетто». Церковные соборы резко осудили браки между христианами и иудеями и потребовали, чтобы евреи носили специальный опознавательный знак, шестиконечную звезду, ту самую зловещую желтую звезду, которую возродили нацисты, почерпнувшие эту идею в средневековой символике.

Зато зеленый… подумай о зеленом, воодушевилась Жозефина, глядя на деревья, лужайки, садовые скамейки. Вдохни хлорофилл, который дымкой поднимается со свежих нежных листочков. Пусть твой взгляд упивается зеленью, крылышком селезня на воде пруда, ведерком, в котором малыш печет пирожок из газонной травы. Зеленый — цвет жизни, надежды, он часто символизирует рай, но, становясь темным, почти черным, напоминает о беде, его надо остерегаться. Надо остерегаться черноты, заполняющей мою душу. Не то меня задушит угольная пыль гнева. Она моя сестра. Моя сестра. Она страдает. Я должна ей помочь. Накрыть ее белым плащом. Плащом света. Что это со мной? Раньше, когда она водила меня за нос, я так не нервничала. Не излучала ни желтого, ни черного, слушалась ее. Опускала глаза. Краснела. Красный — цвет смерти и страсти, палачи одевались в красное, крестоносцы носили на груди красный крест. Красными бывают платья у шлюх, у падших женщин… Красная кровь течет в жилах женщины, способной сбросить оковы и взбунтоваться… Я меняюсь. Взрослею, как непримиримый подросток, восстающий против авторитетов. Она рассмеялась. Я начинаю думать о себе, анализировать свои новые чувства, оцениваю их, взвешиваю, бросаюсь в крайности и потихоньку отделяюсь от Ирис, отдаляюсь, злюсь, как ребенок, но отдаляюсь.

Дю Геклен бегал вокруг нее. Трусил, вытянув морду, внюхиваясь в землю, впитывая запахи, оставленные другими четвероногими. Круги то расширялись, то сужались, но он неизменно возвращался к ней. Она была центром его жизни. При свете дня на его боках были заметны розовые проплешины, того болезненно-розового цвета, какой бывает после сильного ожога, а две черных полосы на морде напоминали маску Зорро. Он приближался, убегал, обнюхивал какую-то собаку, орошал кустик или упавшую ветку, бежал куда-то, возвращался и бросался ей под ноги, радуясь встрече после долгой разлуки.

— Прекрати, Дю Геклен, ты меня уронишь!

Он смотрел на нее преданными глазами, она погладила его морду от носа до ушей. Он прошел три шага, прижавшись к ней, лапой — к ее ногам, плечами — к ее бедру, и вновь унесся, погнался за падающим листом. Он мчался с неистовой, пугавшей ее быстротой, потом застывал как вкопанный, учуяв новую добычу.

Она заметила вдалеке Эрве Лефлок-Пиньеля и мсье Ван ден Брока, гулявших вокруг озера. Значит, они дружат. Вместе гуляют по воскресеньям. Оставляют детей и женщин дома и беседуют, как мужчина с мужчиной. Антуан никогда и ни с кем не говорил «как мужчина с мужчиной». У него не было друзей. Он был одиночкой. Интересно, о чем они говорят? У обоих на плечи наброшены красные свитера. Как будто два брата, которых одевала одна мать. Они озабоченно мотали головами и явно о чем-то спорили. Биржа? Вклады? Антуан никогда не умел играть на бирже. Всякий раз, как он пытался вложиться в акции, казалось бы, самые доходные и надежные, акции сдувались. Он употреблял именно этот термин. Он вложил все свои сбережения в Евротуннель, и тот, естественно, сдулся! А теперь он ворует у нее баллы с карточки «Интермарше»! Бедный Тонио! Бедный, бедный Тонио! Нищий бродяга, живет в метро среди целлофановых мешков и прячет в них краденые продукты. Когда-нибудь он вернется и позвонит в мою дверь. Попросит, чтобы ему был готов и стол, и дом… и я приму его. Она вполне спокойно относилась к этой перспективе. Привыкла к мысли, что он может вернуться. Больше не боялась его призрака. Ей уже почти не терпелось, чтобы он вернулся. Развеял наконец все сомнения. Ничего нет хуже неопределенности.

А существует ли на самом деле пресловутая Дотти Дулиттл или Ирис выдумала ее, чтобы оправдать их с Филиппом развод? Кто знает. Ирис может наговорить невесть что! Легко ли признать, что муж ушел по твоей вине? Это ужасно. Проще сказать, что он ушел к другой. Надо мне повидаться с ним. Не нужно ни о чем спрашивать, я просто сяду напротив и посмотрю ему в глаза.

Поехать в Лондон…

Мой английский издатель просил о встрече. Можно использовать этот предлог. Хорошая мысль. Когда она бегает или гуляет, ей всегда приходят в голову хорошие мысли. Она взглянула на часы и решила вернуться.

Ифигения как раз выносила мусор после праздника, и Жозефина предложила помочь.

— Надо просто оставить мешки у дверей помойки, — сказала Ифигения.

— Как хотите… Дю Геклен, ко мне! Ко мне сейчас же!

Пес стрелой вылетел во двор.

— Боже сохрани, еще пописает во дворе и кто-нибудь его увидит! Придется срочно сдавать его в приют для бродячих собак! — хмыкнула Жозефина.

Он буквально влип носом в дверь и яростно что-то вынюхивал на помойке.

— Что это с ним? — удивилась Жозефина.

Он царапал дверь лапой и толкал мордой — пытался открыть.

— Хочет нам помочь, — предположила Ифигения.

— Странно… Словно след учуял. Вы прячете там наркотики, Ифигения?

— А вы не смейтесь, мадам Кортес, мой бывший вполне на это способен! Его однажды задержали за торговлю наркотиками.

Жозефина взяла мешок, полный картонных тарелок и пластиковых стаканчиков, и понесла к помойке. Ифигения волокла по земле два огромных мешка.

— А на стекло и бумагу я все завтра рассортирую, мадам Кортес.

Они открыли дверь в помещение помойки, и Дю Геклен влетел внутрь — нос в землю, когти скребут по бетону. Воздух был настолько спертым и зловонным, что перехватывало дыхание. Жозефина почувствовала, как к горлу подкатила тошнота: воняло чем-то омерзительным, вроде тухлого мяса.

— Что он тут ищет? — спросила она, зажимая нос. — Ох, какая вонь! Я готова согласиться с Бассоньерихой…

Она поднесла руку ко рту: ее едва не стошнило.

— Дю Геклен, — пробормотала она, борясь с отвращением.

— Небось учуял тухлую сосиску!

Запах сгущался, настырно лез в ноздри. Дю Геклен отыскал у стены свернутый обрывок ковра и пытался подтянуть его к двери. Он вцепился в него зубами и тащил, упираясь задними лапами.

— Он хочет нам что-то показать, — заметила Ифигения.

— Меня сейчас вырвет…

— Да, да, смотрите, вон там…

Они подошли, отбросили три мешка с мусором, взглянули на пол — и увидели нечто ужасное: из грязного ковра торчала бледная женская рука.

— Ифииигеееееения! — взвизгнула Жозефина.

— Мадам Кортес… Не двигайтесь! Вдруг это привидение?!

— Да нет же, Ифигения! Это… труп!

Обе, оцепенев, уставились на руку, которая, казалось, звала на помощь.

— Надо звонить в полицию! Стойте здесь, я побегу к себе…

— Нет! — стуча зубами, вскрикнула Жозефина. — Я с вами…

Дю Геклен все тянул ковер, пуская слюни и пену, и наконец оттуда показалось мраморное, серовато-бледное лицо, закрытое слипшимися, почти склеенными волосами.

— Бассоньериха! — воскликнула Ифигения. Жозефина оперлась на стену, чтобы не упасть. — Ее…

Они в ужасе переглянулись, не в силах сдвинуться с места, словно смерть скомандовала им: стоять!

— Убили? — еле выговорила Жозефина.

— Похоже на то…

Они так и стояли, не сводя глаз с искаженного страшной гримасой лица трупа. Ифигения опомнилась первой и снова трубно фыркнула.

— А вид все такой же злющий… Видать, ангелами недовольна.

Полиция прибыла быстро. Двое полицейских в форме и капитан Галуа. Она определила границы запретной зоны, огородила желтой лентой помойку. Подошла к телу, наклонилась, осмотрела его и громко, отчетливо, словно ученица у доски, произнесла: «Можно констатировать начавшийся процесс разложения, с момента убийства должно было пройти около сорока восьми часов». Приподняла ночную рубашку мадемуазель де Бассоньер, и ее пальцы коснулись темного пятна на животе. «Трупное пятно на брюшной полости… вызвано скоплением газов под кожей. Кожа почернела, но осталась мягкой, имеет место легкое вздутие, тело желтоватого оттенка. Вероятнее всего, смерть наступила в пятницу вечером или в субботу ночью», — заключила она, опуская рубашку. Потом заметила стайку мушек над телом и вялым жестом отогнала их. Вызвала представителя прокуратуры и судмедэксперта.

Сжав губы, она невозмутимо осматривала простертое у ее ног тело. Ни один мускул не дрогнул в ее лице, ничто не выдавало ужаса, отвращения или удивления. Затем она обернулась к Жозефине и Ифигении и начала допрос.

Они рассказали, как обнаружили тело. Рассказали про праздник в привратницкой, на который мадемуазель де Бассоньер не пришла («но в этом нет ничего удивительного, в доме все ее ненавидели», — не преминула добавить Ифигения), про то, как они выносили мусор, про роль Дю Геклена.

— Давно у вас эта собака? — спросила капитан Галуа.

— Я подобрала ее на улице вчера утром…

Она разозлилась на себя за слово «подобрала», хотела поправиться, осеклась и почувствовала себя виноватой. Ей не нравился тон, которым к ней обращалась капитан Галуа. В нем слышалась скрытая неприязнь, причины которой были ей непонятны. Ее взгляд упал на брошку, спрятанную у той под воротником рубашки: брошку в виде сердца, пронзенного стрелой.

— Вы хотите сделать заявление? — резко спросила капитан Галуа.

— Нет. Я просто смотрела на вашу брошку и…

— Обойдемся без личных замечаний.

Жозефина подумала, что эта женщина с удовольствием надела бы на нее наручники.

Прибыл судмедэксперт в сопровождении судебного фотографа. Измерил температуру тела — тридцать один градус, — зафиксировал телесные повреждения, измерил раны и запросил вскрытие. Затем перебросился несколькими фразами с капитаном. Жозефина уловила лишь обрывки разговора: «Потертости на обуви? сопротивлялась? застигнута врасплох? тело волокли или ее убили прямо на месте?» Судебный фотограф, сидя на корточках у ног жертвы, снимал тело в разных ракурсах.

— Надо опросить соседей… — тихо сказала капитан Галуа.

— Преступление, поскольку речь, скорее всего, идет о нападении, было совершено в ночь с пятницы на субботу… В час, когда все добрые люди спят.

— В здании есть код. Сюда не может проникнуть кто угодно с улицы, — заметила капитан Галуа.

— Ну, знаете, эти кодовые замки… — Эксперт сделал неопределенный жест. — Только наивные люди в них верят. Их открыть — раз плюнуть.

— Естественно… проще всего было бы предположить, что преступник живет в этом доме.

Судмедэксперт устало вздохнул и заявил, что проще всего было бы, если бы убийца прогуливался с опознавательной табличкой на спине. Капитан Галуа, похоже, не оценила его остроумия и пошла осматривать помещение помойки.

Потом явился представитель прокуратуры. Сухощавый светловолосый мужчина, стриженный под ежик. Представился. Пожал руки коллегам, выслушал их заключения. Склонился над телом. Поспорил с судмедэкспертом и потребовал вскрытия.

— Размер лезвия, сила ударов, глубина ран, следы синяков, удушения…

Он холодно, не спеша перечислял пункты, требующие изучения, с дотошностью человека, привычного к подобным сценам.

— Вы обратили внимание, резина ковра была мягкой или твердой? Оставила ли следы на теле, есть ли на ней отпечатки пальцев?

Судмедэксперт ответил, что резина была мягкой и хорошо гнулась.

— Отпечатки пальцев?

— На резине отсутствуют. Для тела еще рано…

— Следы ног на полу?

— Преступник, скорее всего, носил обувь на гладкой подошве или обернул ее целлофановыми пакетами. Ни следов, ни отпечатков.

— Никаких отпечатков пальцев, это точно?

— Нет… Возможно, он был в резиновых перчатках.

— Пришлите мне фотографии, как только будут готовы, — заключил прокурор. — Начнем допрос соседей… И нужно собрать все сведения о жертве. Возможно, у нее были враги, проблемы с сердцем…

— Видал ее рожу? — фыркнув, шепнул один из полицейских в форме на ухо другому. — Страшна, как моя жизнь!

— Подвергалась ли нападениям ранее, состоит ли на учете в полиции… Ну, все как обычно.

Он жестом подозвал капитана Галуа, и они вдвоем отошли в дальний угол двора. Взгляд представителя прокуратуры задержался на Жозефине. Видимо, капитан в этот момент говорила, что на нее тоже напали полгода назад и что она целую неделю ждала, прежде чем обратиться в полицию.

— Расследованием займется группа криминалистов, — произнес прокурор. — Но вы пока собирайте информацию, начинайте допросы, они присоединятся позднее… Я поговорю со следователем.

Капитан Галуа кивнула с непроницаемым лицом.

— Ее, безусловно, следует допросить повторно, — сказал представитель прокуратуры, не спуская глаз с Жозефины.

Почему они на меня так смотрят? Не думают же они, что это я убийца или соучастница? Она чувствовала, как ее снова охватывает ужасное чувство вины. Ей хотелось закричать во весь голос: «Я ни в чем не виновата!»

Заметив под окнами полицейские машины, соседи повыскакивали на улицу, пытались пробиться к телу, всплескивали руками и восклицали: «Немыслимо! Немыслимо! Как такое могло случиться?!» Пожилой господин с припудренным лицом уверял, что знал ее еще ребенком, накачанная ботоксом дама проворчала, что эту вообще не жалко, «эдакая гадина, пробы негде ставить», кто-то спросил: «А она точно умерла?» — «Так же точно, как то, что вы живы», — ответил сын Пинарелли. Жозефина подумала о Зоэ и спросила, не может ли она подняться к себе.

— Не раньше, чем я вас допрошу! — строго ответила капитан Галуа.

Начали с Ифигении, потом подошла ее очередь. Она рассказала о собрании жильцов в пятницу, о перепалках с мсье Мерсоном, Лефлок-Пиньелем и Ван ден Броком. Капитан Галуа записывала. Жозефина добавила, что, по словам мсье Мерсона, на мадам де Бассоньер нападали уже дважды. Уточнила, что сама при этом не присутствовала. Капитан пометила в блокноте: «Спросить у мсье Мерсона».

— Я могу идти? Меня дочка дома ждет…

Капитан отпустила ее, предварительно выяснив, в каком корпусе и на каком этаже она живет, и велела зайти в комиссариат подписать показания.

— А! Забыла спросить, — сказала капитан Галуа, повышая голос, — где вы были в пятницу ночью?

— Дома… А что?

— Здесь я задаю вопросы.

— Я к девяти вечера вернулась с собрания жильцов вместе с мсье Лефлок-Пиньелем и больше не выходила…

— Дочь была с вами?

— Нет. Она была в подвале с другими подростками из нашего дома. В отсеке Поля Мерсона. К полуночи где-то вернулась.

— К полуночи? Вы уверены?

— Я не посмотрела на часы.

— Вы не вспомните какой-нибудь фильм, который шел по телевизору, или передачу по радио? — спросила капитан Галуа.

— Нет… Это все?

— Пока все!

«Что-то во мне ее страшно раздражает, это точно», — сказала себе Жозефина, вызывая лифт.

Зоэ еще не вернулась, а Ирис по-прежнему возлежала на диване, зажав телефон между ухом и плечом. На экране Селин Дион, восседая перед Мишелем Друкером, гундосила что-то о своей душе.

В воскресенье 24 мая Гаэтан и Зоэ возвращались из кино. У скверика перед домом они разошлись в разные стороны. «Если отец увидит нас вместе, он меня убьет! Ты зайдешь справа, я слева». Они поцеловались последний раз, с трудом оторвались друг от друга и разделились, пятясь задом, чтобы как можно дольше видеть друг друга.

Я счастлива, так счастлива, удивлялась Зоэ, шагая прямо по газону скверика и радостно вдыхая душистый запах земли и травы. Как хорошо… все даже пахнет хорошо! Нет ничего прекраснее, чем любовь.

Забавная тут вещь со мной случилась, перед кинотеатром…

Я ждала Гаэтана, у меня в сумке лежал его свитер, я достала его, взяла в руки и вдруг почувствовала запах. Его запах. У каждого человека есть свой запах. Непонятно, откуда он берется, его трудно описать, но он узнаваем. Его запах — я даже не могла понять, какой он, даже не думала об этом. Но когда вдохнула запах его свитера, меня словно унесло волной счастья. Я срочно сунула его обратно в сумку, чтобы запах не выветрился. Может, это глупо, но я подумала: любовь — это если сердце готово разорваться от счастья, когда нюхаешь старый свитер. И хочется скакать и расцеловать весь мир. И все хорошее становится замечательным, а на все плохое тебе наплевать! Мне совершенно наплевать, что мама целовалась с Филиппом! В конце концов, может, она тоже влюблена, может, у нее сердце тоже готово лопнуть от счастья!

Я больше на нее не сержусь, потому что я ВЛЮБЛЕНА! Жизнь кажется мне лучезарной дорогой, на которой мы будем смеяться и целоваться, нюхать свитера и строить планы. У нас будет много детей, и мы разрешим им делать все, что они хотят. А не как отец Гаэтана. Странный он. Запрещает им приглашать друзей в гости. Запрещает разговаривать за едой: они должны поднять палец и дождаться, пока им дадут слово. Запрещает смотреть телевизор. Слушать радио. Иногда по вечерам требует, чтобы все было белым: одежда, пища, скатерть и салфетки, пижамы у детей. А в другой раз — чтобы все было зеленым. Они едят шпинат и брокколи, зеленую лазанью и киви. Его мать с ума сходит от отчаяния. Они все время боятся, что она сделает какую-нибудь глупость, вскроет себе вены или выпрыгнет из окна. И он еще не все мне говорит… Иногда слова вертятся у него на языке, но он их проглатывает. Гаэтан заключил договор с Домитиль: она не расскажет никому про нас, а он не расскажет обо всем остальном… Он не стал объяснять, что это за «остальное», но уж точно что-то мерзкое, потому что Домитиль — девица, прямо скажем, развратная. А какой бизнес она ведет с парнями в школе! Это надо видеть! Запирается с ними в туалете, выходит вся красная и растрепанная. Наверняка целуется с языком или вроде того. Они с ее подружкой Инес играют в роковых и сексапильных девиц. Обмениваются сложенными вчетверо записочками, купюрами по пять евро и ставят крестики на полях тетрадей: побеждает та, у кого больше крестиков. И больше денег.

Да, веселая семейка! Все семьи по-своему странные. Даже моя. Папа болтается неизвестно где, а мама под Рождество целуется с мужем своей сестры. Даже те, кого считают суперсерьезными, какой-то дурью маются. На мадам Мерсон писают в ванной, а мсье Мерсон знай посмеивается. Мсье Ван ден Брок каждый раз нарочно задевает меня, когда проходит мимо, я никогда не езжу с ним в лифте, а мадам Ван ден Брок так косит, что порой похожа на одноглазого циклопа.

Возле дома были припаркованы три полицейские машины, и у Зоэ упало сердце. Что-то случилось с мамой. Она побежала, изо всех сил побежала к подъезду. Открыла дверь и помчалась по лестнице, нет времени ждать лифт, мама умирает, а я не поговорила с ней, она так и уйдет, не узнав, что я люблю ее больше всего на свете! Вдруг она остановилась. Во дворе собралась толпа. Зоэ чуть не умерла от ужаса: мама выбросилась из окна. Ей было слишком обидно и горько, что я не поговорила с ней, не объяснила все подробно. Маме важна каждая мелочь. Одно неловкое слово — и она готова разрыдаться. О! Ничего больше не буду от нее скрывать, не буду ее обижать, обещаю все ей объяснить, если она все-таки не разбилась и не умерла.

Она увидела со спины мсье Лефлок-Пиньеля, тот беседовал со светловолосым мужчиной, стриженным под ежик. Неподалеку мсье Ван ден Брок разговаривал с дамой из полиции, невысокой брюнеткой с суровым лицом, а мсье Мерсон приник к уху Ифигении.

— Когда ее нашли? — спрашивал мсье Мерсон.

— Ну я ж вам два раза сказала! Вы не слушаете! Это мы с мадам Кортес ее нашли, завернутую в коврик! Вернее сказать, это собака! Она ее учуяла…

— У них есть предположения, кто мог это сделать?

— Я, по-вашему, в полиции работаю, что ли? У них и спросите!

Зоэ вздохнула с облегчением. Мама не умерла. Она поискала взглядом Гаэтана. Его нигде не было видно. Наверное, сразу проскользнул домой.

Она вихрем взлетела по лестнице, рывком распахнула входную дверь, пробежала мимо гостиной, где Ирис висела на телефоне, и ворвалась в комнату матери.

— Мамочка! Ты жива!

Она бросилась к Жозефине, потерлась носом о ее грудь, вдыхая запах.

— Я так испугалась! Я подумала, что полиция приехала из-за тебя!

— Из-за меня? — шепотом переспросила Жозефина, прижав ее к себе и слегка укачивая, как малыша.

И от нежных, уютных маминых объятий растаял лед, прорвалась плотина. Зоэ рассказала все. Про поцелуй Филиппа, про письма отца, про то, как Гортензия сказала, что отец погиб в пасти крокодила, про свое горе и про гнев, душивший ее.

— Я одна его защищала, больше никто! А он же все-таки мой папа!

Жозефина уткнулась подбородком в волосы дочери и слушала ее, прикрыв глаза от счастья.

— Я же не могу забыть и жить дальше как ни в чем не бывало! И я не знала, что делать с вами, раз вы забыли и живете дальше! Ну и тогда я на тебя обиделась и перестала с тобой разговаривать. А сегодня увидела полицейские машины и решила, что ты не выдержала, что я с тобой не разговариваю! Я чувствовала, что ты ждешь, когда я тебе все объясню, но я не могла, не могла, ничего не получалось, меня как будто заблокировали…

— Знаю, знаю, — говорила Жозефина, гладя ее по волосам.

— Ну и тогда я подумала, что ты…

— Что я умерла?

— Да… Мама! Мамочка!

И обе заплакали, обнявшись и крепко прижавшись друг к другу.

— Жизнь иногда такая сложная, а иногда совсем простая. Так трудно друг друга понять, — всхлипнула Зоэ, уткнувшись мокрым носом матери в плечо.

— Вот потому и нужно разговаривать. Всегда. Иначе накапливаются недоразумения, и уже невозможно что-нибудь уразуметь, потому что перестаешь слышать друг друга. Хочешь, объясню тебе про Филиппа?

— Я, кажется, поняла…

— Из-за Гаэтана?

Зоэ покраснела до ушей.

— Пойми, мы тут не выбираем. Порой любовь обрушивается на тебя, и ты ничего не можешь поделать. Я все сделала, чтобы этого не допустить, я избегала Филиппа.

Зоэ взяла прядь ее волос, накрутила на палец.

— Тогда, на кухне, я не ожидала, что… Это было в первый раз, клянусь тебе. И, кстати, в последний.

— Ты боишься сделать больно Ирис?

Жозефина молча кивнула.

— И ты его с тех пор не видела?

— Нет.

— И тебе больно?

Жозефина вздохнула:

— Да, пока еще больно.

— А Ирис знает?

— Думаю, она что-то подозревает, но ничего не знает точно. Считает, что я тайно влюблена в него, а он ко мне равнодушен. Она не в состоянии себе представить, что он мог обратить на меня внимание…

— Да уж, Ирис уверена, что весь мир вертится вокруг нее!

— Не нужно так, детка! Она твоя тетя, и у нее сейчас тяжелый период.

— Хватит, мам, перестань ей все прощать! Ты слишком добрая… А папа? Эта история про крокодила — правда?

— Не знаю… Теперь уже ничего не понимаю…

— Я хочу знать, мама. Даже если это будет тяжело.

Она серьезно смотрела на мать. Она преодолела пропасть, отделяющую девочку от женщины. Она требовала правды, чтобы строить свою жизнь и свою личность. Жозефина не могла ей солгать. Могла смягчить жестокую реальность, но скрыть не могла.

Она рассказала, как год назад Милена сообщила ей о смерти Антуана, как посольство Франции провело расследование, как ей выдали официальное свидетельство о смерти и она получила статус вдовы, рассказала о посылке и письме друзей из кафе «Крокодил»: все говорило о том, что Антуан погиб. Она опустила слова «в пасти крокодила», чтобы жуткий образ не закрепился в сознании Зоэ и не стал причиной ночных кошмаров… Потом заговорила о письмах. Она не упомянула о встрече с незнакомцем в метро — а вдруг это не он? Умолчала и о баллах, пропавших с карточки: боялась совсем расстроить Зоэ, обвинив отца в воровстве.

— Так что я уже ничего не знаю…

Она снова почувствовала, что запуталась, и уставилась в пол, в одну точку, упрямо, как человек, безуспешно ищущий ответа.

— Поверь, детка, если бы он позвонил в дверь, я бы его впустила, я бы не бросила его на произвол судьбы. Я ведь любила его, и он ваш отец.

Иногда она вспоминала уход Антуана. Она тогда не представляла, как будет жить без него. Кто будет выбирать, куда поехать в отпуск, какое вино пить за обедом, какой интернет-провайдер лучше? Она часто тосковала по мужу. По человеку, на которого можно опереться. И тогда она думала, что муж не должен уходить от жены…

Зоэ взяла ее за руку и села рядом. Они были похожи на двух солдатских жен, которые ждут, когда их мужья вернутся с фронта. И не знают, дождутся ли.

— Надо повнимательнее прочитать следующее письмо, — сказала Зоэ. — Если это какой-нибудь приятель из кафе «Крокодил» решил поразвлечься, мы поймем это по почерку.

— Почерк его, я сравнивала… Или кто-то научился очень точно ему подражать! Да и кому взбредет в голову так развлекаться? — спросила Жозефина, вновь охваченная сомнениями, от которых у нее в последнее время пухла голова.

— Да мало ли психов, мам, все вокруг с ума сходят…

Карие глаза Зоэ потемнели, подернулись грустью. Жозефина ужаснулась. Что заставило ее так рано созреть, отбросить, презрительно пожав плечиками, детскую наивность? Исчезновение отца, его долгое, тягостное отсутствие? Или первые любовные переживания?

— А из-за чего вся эта толчея во дворе? — спросила Зоэ, возвращаясь к реальности.

— Из-за мадемуазель де Бассоньер. Ее тело нашли на помойке.

— Ух ты! — сказала Зоэ. — Ее удар хватил?

— Нет. Похоже, ее убили.

— Вау! Преступление в нашем доме! Про нас в газетах напишут!

— Это все, что ты можешь сказать?

— А я ее не любила, не хочу притворяться. Вечно она на меня смотрела как солдат на вошь!

На следующий день Жозефине пришлось идти в комиссариат, чтобы подписать протокол допроса. Вызывали всех жильцов по очереди. Каждый должен был подробно отчитаться, чем он был занят в ночь преступления. Капитан Галуа протянула ей вчерашние показания. Жозефина прочла и подписала. Пока читала, уткнувшись носом в бумаги, капитану позвонили. Мужчина, явно начальник, говорил громко и отчетливо. Жозефина при всем желании не могла не услышать его слов:

— Я сейчас в глубинке, в Сене и Марне. Высылаю ребят, они заберут у вас дело. Вы закончили опрос свидетелей?

Капитан Галуа ответила, хмуря брови:

— Есть новости: жертва была племянницей бывшего комиссара полиции Парижа. Ну дела! Будьте поаккуратней, не наделайте ошибок. Соблюдайте порядок допроса, а я вас разгружу по мере возможности.

Капитан Галуа повесила трубку. Вид у нее был озабоченный.

— А вы не гуляли с собакой в пятницу вечером? — спросила она после паузы, сосредоточенно сгибая и разгибая скрепки.

Жозефина смутилась. Верно, она же должна была выйти с Дю Гекленом, пройти мимо помойки, даже, возможно, встретить убийцу. Она замерла на несколько секунд, открыв рот и перебирая пальцами невидимую нить, — пыталась вспомнить, как все было. Капитан сверлила ее недобрым взглядом. Жозефина не отвечала. Она сосредоточилась, положила руки на колени, а то у нее какой-то виноватый вид.

— Постарайтесь вспомнить, мадам Кортес, это важно. Преступление совершено вечером в пятницу, тело найдено вечером в воскресенье. Вы должны были гулять с собакой в тот вечер. Вы не слышали, не заметили ничего необычного?

Жозефина вновь остановила руки, так и норовившие взяться за старое, вновь сосредоточилась на вечере пятницы. Она вышла с собрания, возвращалась пешком с Лефлок-Пиньелем. Они болтали по дороге, он рассказывал ей о своем детстве, о том, как его бросили, о типографии и… тут она расслабилась, улыбнулась.

— Да нет же! Я ведь только в субботу утром приютила Дю Геклена! Что ж я за дура такая! — воскликнула она с облегчением: тюрьма по ней пока не плачет.

Капитан Галуа была явно разочарована. Она еще раз перечитала протокол, подписанный Жозефиной, и объявила, что та может идти. Когда она понадобится, ее вызовут.

В коридоре ждали мсье и мадам Ван ден Брок.

— Удачи! — шепнула Жозефина. — У нее тяжелый характер!

— Я знаю, — вздохнул Ван ден Брок, — они нас уже утром допрашивали, а теперь попросили прийти опять!

— Не могу понять, зачем они вызвали нас снова, — сказала мадам Ван ден Брок. — Все эта дамочка! У нее на нас зуб.

Жозефина вышла на улицу вконец расстроенная. Я ни в чем не виновата, но капитан Галуа меня подозревает. Я ее раздражаю. С самого начала. Потому что на меня напали, а я не захотела обращаться в полицию? Она думает, я сообщница: заманила мадемуазель де Бассоньер на помойку, прикрыла за ней дверь, отдала ее в руки убийце. Стояла на стреме, пока он убивал. А два дня спустя вернулась на место преступления, сделав вид, будто нашла завернутое в ковер тело. А почему? А потому, что у Бассоньерихи было на меня досье. Или на Антуана. Да, точно: я помогла Антуану избавиться от этой женщины, которая ему угрожала… Она узнала через своего дядю, что Антуан не умер, что он причастен к торговле контрабандой, поэтому ему выгодно, чтобы все считали его мертвым, и… Антуан не умер, потому что ворует у меня баллы с карточки. Он не умер, потому что шлет письма и открытки. Он не умер, потому что носит красные водолазки и ездит в метро. Он не умер, он инсценировал свою смерть. Сошел с ума на африканском солнце. Стал убийцей, а Бассоньериха его уличила.

Нет, что за ерунда, я брежу, подумала она, падая на стул на терраске кафе. Сердце стучало в груди, в боку, раздувалось и билось, билось… Она вытерла вспотевшие руки о колени. Через три столика от нее, склонившись над блокнотом, сидел Лефлок-Пиньель и что-то писал. Он махнул ей рукой, приглашая пересесть за его столик.

Он был в красивом льняном пиджаке бутылочно-зеленого цвета, и узел галстука в черно-зеленую полоску был, как всегда, изыскан и аккуратен. Он весело посмотрел на нее и спросил:

— Ну что, вас допросили?

— Это было тяжко, — выдохнула Жозефина. — Я в конце концов поверю, что сама ее убила!

— А! Вы тоже?

— У этой женщины такая манера задавать вопросы, что у меня просто кровь стынет в жилах…

— Да уж, она не слишком любезна, — сказал Эрве Лефлок-Пиньель. — Со мной она разговаривала, скажем так… довольно грубо. Это недопустимо.

— Должно быть, она всех нас подозревает, — вздохнула Жозефина с облегчением: значит, не ей одной пришлось терпеть такое обращение.

— Если ее убили возле дома, это еще не значит, что убийца кто-нибудь из нас! Мсье и мадам Мерсон, они туда заходили передо мной, тоже были возмущены. Вот жду реакции Ван ден Броков… Их сейчас как раз обрабатывают, и я обещал их подождать. Надо все обговорить. Нельзя позволять так с собой обращаться. Это скандал!

Он стиснул челюсти, его скулы побелели, лицо исказилось ненавистью. Он был оскорблен и не мог это скрыть. Жозефина взволнованно смотрела на него, и ее страх, тяжелый, гнетущий, вдруг испарился. Она расслабилась, ей захотелось взять его за руку, поблагодарить.

Подошел официант, спросил, что они будут пить.

— Воды с мятой, — ответил Лефлок-Пиньель.

— И мне тоже, — ответила Жозефина.

— Две воды с мятой, две! — крикнул официант и ушел.

— А у вас есть алиби? У меня так нет. Я была дома одна. Отягчающее обстоятельство…

— Когда мы с вами тогда расстались, в пятницу вечером, я зашел к Ван ден Брокам. Поведение мадемуазель де Бассоньер меня вывело из себя. Мы почти до полуночи проговорили об этой… вши! О том, как подло она нападает на нас на каждом собрании. И чем дальше, тем хуже… вернее, было хуже, потому что, слава богу, с этим покончено! В тот вечер Эрве, помню, спрашивал, не стоит ли заявить в полицию…

— Эрве — это мсье Ван ден Брок? Вы тезки?

— Да, — сказал Эрве Лефлок-Пиньель и покраснел, словно его уличили в чем-то неприличном.

Оригинально, подумала Жозефина, имя довольно редкое. Раньше я не знала ни одного Эрве, а теперь знаю сразу двоих! Потом она сказала:

— Надо сказать, в тот вечер она вела себя особенно гнусно.

— Знаете, так часто бывает с бывшими сеньорами. Вы должны это знать, ведь вы специалист по Средневековью… Для нее мы — бедняки, холопы, занявшие ее родовой замок. Она не могла выставить нас вон, вот и оскорбляла почем зря. Но в конце концов, всему есть предел!

— Вы, видимо, не одни попали под обстрел. Мсье Мерсон говорил, что на нее уже дважды нападали.

— Да мы еще не все знаем! Они же будут делать обыск в ее квартире, наверняка найдут анонимные письма, по-моему, она именно так скрашивала свой досуг. Сеяла ненависть и клевету.

Официант поставил перед ними два стакана воды с мятой, Эрве Лефлок-Пиньель расплатился. Жозефина поблагодарила его. Она чувствовала себя гораздо лучше с того момента, как подошла к нему. Он как-то сразу взял все в свои руки. Он ее защитит. Она словно обрела новую семью, и ей впервые понравился район, дом и его обитатели.

— Спасибо, — прошептала она. — Мне стало легче после нашего разговора.

И добавила в порыве откровенности:

— Тяжело жить одинокой женщине. Надо быть уверенной, энергичной, решительной — а это вовсе не про меня. Я медлительная, неторопливая…

— Как черепашка? — спросил он, с симпатией взглянув на нее.

— Как черепашка, которая движется со скоростью два километра в час и умирает от страха!

— Люблю черепах, — сказал он тихо и ласково. — Они очень преданные животные, знаете, очень верные… Они заслуживают большего внимания.

— Спасибо, — отозвалась Жозефина, — буду считать это комплиментом!

— Когда я был маленький, мне как-то подарили черепаху, она была моим лучшим другом, я поверял ей свои детские секреты. Я везде носил ее с собой. Они живут очень долго, если не случится какого-нибудь несчастья…

Он запнулся на слове «несчастье». Жозефина подумала о раздавленных ежиках на обочинах шоссе. Заметив маленький окровавленный трупик, она всегда закрывала глаза от жалости и неспособности помочь.

Она провела языком по пересохшим губам и вздохнула:

— Умираю от жажды.

Он смотрел, как изящно она пьет. Грациозно приподняв стакан, маленькими глоточками, слизывая зеленые усики с верхней губы.

— Вы такая трогательная, — вполголоса произнес он. — Хочется вас защищать.

Он говорил, не рисуясь, без всякого бахвальства. Нежным, дружеским тоном, без намека на заигрывание.

Она подняла к нему лицо и доверчиво улыбнулась:

— Может, теперь будем все-таки называть друг друга по имени?

Он слегка отпрянул и побледнел. Пробормотал: «Не думаю, не думаю». Повернул голову. Поискал глазами кого-нибудь знакомого, но тщетно. Положил руки на стол, резко снял, положил на колени. Она выпрямилась. Удивительно. Что она такого сказала, отчего он вдруг так переменился? Она на всякий случай извинилась:

— Я не хотела… Я не хотела вас принуждать к… Это просто для того, чтобы мы… чтобы мы стали друзьями.

— Хотите еще что-нибудь попить? — спросил он, подергивая головой, как скаковая лошадь перед препятствием.

— Нет. Большое спасибо. Мне очень жаль, если я вас обидела, но…

Его глаза бегали туда-сюда, он старался отстраниться, чтобы она вдруг не наклонилась к нему, не взяла ненароком за руку.

— Я иногда бываю такая неуклюжая, — продолжала извиняться Жозефина, — но я правда не нарочно, я не хотела….

Она заерзала на стуле, подыскивая другие слова, пытаясь исправить то, что он счел недопустимым вмешательством в личную жизнь, ничего не нашла, встала, поблагодарила его и ушла.

На углу улицы она обернулась. На террасе кафе стояли Ван ден Броки, мсье Ван ден Брок положил руку на плечо Лефлок-Пиньелю, словно желая его успокоить. Наверное, они очень давно знакомы… Нужно много времени, чтобы подружиться с этим человеком, он, похоже, не поддается приручению.

Дверь в каморку привратницы была приоткрыта. Жозефина постучала и вошла. Ифигения пила кофе в компании дамы с собачкой, напудренного господина и девушки в муслиновом платье, которая жила у бабушки на четвертом этаже корпуса «Б». Каждый рассказывал о своем допросе с массой подробностей, охов и ахов. Ифигения угощала их крекерами.

— Вы в курсе, мадам Кортес? — спросила Ифигения, знаком приглашая Жозефину присоединиться к ним. — Говорят, три недели назад они нашли тело официантки из кафе, ее зарезали так же, как Бассоньериху!

— Они вам не сказали? — спросила девушка, поднимая на Жозефину большие удивленные глаза.

Жозефина покачала головой. Когда же все это кончится!

— Значит, получается — раз, два, три убийства в нашем районе, — сказала дама с собачкой, загибая пальцы. — Всего за полгода!

— Вообще-то это называется серийный убийца! — с ученым видом ввернула Ифигения.

— И все трое убиты одинаково! Вжик! Сзади, тонким лезвием, настолько тонким, что не чувствуешь, как оно входит в тело. Как в масло. С хирургической точностью. Вжик-вжик.

— Откуда вы знаете, мсье Эдуард? — спросила дама с собачкой. — Вы все выдумываете!

— Я не выдумываю, я додумываю! — обиженно поправил мсье Эдуард. — Это мне комиссар намекнул. Потому-то он так долго со мной и разговаривал!

И он провел ладонью по груди, словно подчеркивая свою значимость.

— Ну да, вы же такая важная птица, мсье Эдуард!

— Смейтесь, смейтесь! Я просто констатирую факты…

— Может, он так долго с вами разговаривал, потому что они вас подозревают! — предположила Ифигения. — Усыпляют вашу бдительность, льстят вам, выслушивают ваши откровения, и хоп! Вы у них на крючке.

— Да вовсе нет! Просто я хорошо ее знал. А как вы думаете, мы же вместе росли! Играли во дворе, когда были детьми. Она уже тогда была испорченная и коварная. Заявляла, будто я писаю в песочницу и заставляю ее лепить куличики из мокрого песка! Мама с меня семь шкур спустила из-за нее!

— Вот видите, у вас тоже были основания на нее злиться, — заметила дама с собачкой. — Она вас недолюбливала, поэтому вы в последнее время и не появлялись на собраниях жильцов.

— Я не один такой был, — возразил пожилой господин. — Ее все боялись!

— Да, надо было быть очень храбрым человеком, чтобы туда ходить, — согласилась дама с собачкой. — Эта женщина все про всех знала. Все и про всех! Она мне иногда такое рассказывала… Про некоторых людей в нашем доме…

Она перешла на загадочный шепот, явно ожидая, что все будут умолять ее рассказать поподробнее.

— Вы что, с ней дружили? — спросила девушка, разинув рот от изумления.

— Она была ко мне расположена, скажем так. Вы же понимаете, нельзя все время быть одной. Иногда надо выговориться… Ну и случалось, что я выпивала с ней вечерком глоточек вермута «Нуали Пра». А она выпьет две рюмки и окосеет. И тогда рассказывает невероятные вещи! Однажды показала фото очень красивого мужчины в журнале и призналась, что написала ему письмо.

— Мужчине! Бассоньериха! — прыснула Ифигения.

— Да, я думаю, она была к нему неравнодушна…

— Вот как? Того и гляди она мне понравится! — воскликнул пожилой господин.

— А вы что об этом думаете, мадам Кортес? — спросила Ифигения, вставая с места, чтобы сделать еще кофе.

— Я слушаю и думаю, кто мог на нее так разозлиться, чтобы убить…

— Это зависит от толщины досье, которое у нее было на убийцу, — сказал пожилой господин. — Люди порой готовы на все, чтобы спасти свою шкуру или свою карьеру. А она не скрывала, что в ее власти испортить любому жизнь, она даже этим упивалась!

— Да, это точно, рисковую она вела жизнь, даже странно, что прожила так долго, — вздохнула Ифигения. — Но нам-то от этого не легче. Один мсье Пинарелли чуть не пляшет от радости. Прямо как заново родился после этой истории. Скачет, разнюхивает, ошивается в комиссариате, пытается что-нибудь выведать у полицейских. Тут я его вчера вечером видела, терся возле помойки. Странные все-таки люди бывают!

Все люди в этом доме странные, подумала Жозефина. Даже эта дама с собачкой. А я? Я не странная? Если бы эти люди, что сидят вокруг стола и размачивают сухие печенюшки в кофе, знали, что меня саму едва не зарезали полгода назад, что мой бывший муж, которого все считали погибшим в пасти крокодила, бродит по метро, что мой бывший любовник — шизофреник, а сестра готова закрутить с Эрве Лефлок-Пиньелем, у них бы челюсть отвисла от удивления…

Ирис возлежала на диване среди подушек, ее точеные нервные стопы покоились на подлокотнике, словно драгоценности в витрине ювелира. Она читала газету. Жозефина вошла в гостиную, упала в кресло и простонала:

— Ну и денек! Ужас что за денек! Никогда не видела ничего гаже, чем этот комиссариат! А их вопросики! А эта капитанша Галуа!

Она говорила и одновременно массировала себе виски, наклонив голову вперед. От усталости точно гири повисли на руках и ногах. Ирис на мгновение оторвалась от газеты, взглянула на сестру и вновь погрузилась в чтение, пробормотав:

— Ну надо же… Выглядишь ты правда неважно.

Уязвленная Жозефина парировала:

— А я пила мятную воду с Эрве Лефлок-Пиньелем…

Ирис шлепнула газету на колени.

— Он спрашивал обо мне?

— Ни словечка.

— Не решился…

— Он странный человек. Никогда не знаешь, с какой стороны к нему подъехать. То ласковый, то грубый, бросается из крайности в крайность.

— Ласковый? — спросила Ирис, изогнув бровь. — Он тебя обхаживал?

— Нет. Но это правда какой-то контрастный душ! Говорит тебе что-то приятное, нежное, а спустя мгновение делается холодный и твердый, как камень.

— Ты, должно быть, опять строила из себя жертву.

Жозефина вовсе не была согласна с этим безапелляционным заявлением:

— Когда это я «строила из себя жертву»?

— Да всегда, ты не отдаешь себе в этом отчета, а сама разыгрываешь маленькую робкую крошку, чтобы у мужчин возникало желание тебя защищать и оберегать. Я видела, как ты это проделывала с Филиппом.

Слова ее буквально оглушили Жозефину. Будто сестра говорила о каком-то незнакомом человеке.

— Что-что я проделывала с Филиппом?

— Изображала бедную растяпу, которая ничего не знает, ничего не понимает. Это, должно быть, твоя манера соблазнять…

Она потянулась, зевнула, уронила газету. Потом, обернувшись к Жозефине, объявила примирительно:

— Да, я забыла… Звонила наша дорогая мать, и она явится!

— Сюда? — вскрикнула Жозефина.

— Она страх как хочет увидеть твою новую квартиру!

— Ты могла бы по крайней мере меня спросить!

— Послушай, Жози, пора вам уже помириться! Она пожилая женщина, живет одна. Ей нужно о ком-то заботиться…

— Она всю жизнь заботилась только о себе!

— И вы уже слишком давно не виделись!

— Три года, и я отлично себя чувствую!

— Она все же бабушка твоих детей…

— Ну и что?

— Я за мир в семье…

— Ну зачем ты ее пригласила? Ответь мне?

— Не знаю. Она меня расстроила. Казалась грустной и подавленной.

— Ирис, я вообще-то у себя дома. И я здесь решаю, кого мне приглашать!

— Это же твоя мать, разве нет? Не чужой человек!

Ирис выдержала паузу и добавила, глядя Жозефине прямо в глаза:

— Чего ты боишься, Жозефина?

— Я не боюсь. Я не могу ее видеть. И прекрати так на меня смотреть! Это больше не работает! Тебе не удастся меня загипнотизировать!

— Тебе страшно… Ты умираешь от страха…

— Я не видела ее три года, я не готова к ее визиту, тем более сегодня! Вот и все. У меня был тяжелый день, и мне это ни к чему.

Ирис выпрямилась, пригладила руками длинную узкую юбку, которая утягивала ей талию, как корсет, и объявила:

— Она придет к нам на ужин.

Снова обухом по голове. Жозефина тупо повторила: «Придет к нам на ужин!»

— Кстати, мне пора сходить в магазин. Твой холодильник пуст…

Она вздохнула, выпрямила длинные ноги, бросила последний взгляд на прелестные маленькие стопы с карминно-красным лаком на ноготках и отправилась в комнату за сумкой. Жозефина смотрела ей вслед, ее терзали гнев и желание немедленно отписать мамашу.

— Она придет с минуты на минуту, откроешь ей, — бросила на ходу Ирис.

— А Зоэ? Где она? — спросила Жозефина, хватаясь за последнюю соломинку.

— Она пришла и ушла, ни слова не говоря. Но к ужину вернется, если я правильно поняла.

Дверь хлопнула. Жозефина осталась одна. Голова шла кругом.

— Ничего я не понимаю в женщинах, — пробормотал Гэри, застывая с поднятым в воздух ножом: он крошил петрушку, чеснок, базилик, шалфей и ветчину и начинял разрезанные пополам помидоры перед тем, как отправить их в духовку. Он был король томатов по-провансальски.

Он пригласил мать на ужин, посадил на почетное место в широкое кресло, служившее ему обсерваторией, когда он наблюдал за белками в парке. Они праздновали день рождения Ширли: сорок лет, круглая и торжественная дата. «Я буду готовить, а ты задувать свечи», — сказал он ей по телефону.

— Чем дольше я с ними общаюсь, тем хуже понимаю…

— Ты говоришь с женщиной или с матерью?

— С обеими!

— Так чего же ты не понимаешь?

— Женщины так… прагматичны! Вы думаете обо всех мелочах, ваши действия обусловлены железной логикой, вы ор-га-ни-зуете вашу жизнь. Почему я встречаю только девушек, которые точно знают, куда хотят пойти, что хотят сделать и как они это сделают… Делать, делать, делать! У них на устах только это слово.

— Может, потому, что мы все время заняты делом. Месим, моем, гладим, шьем, готовим, чистим и защищаемся от шаловливых ручек мужчин! Мы не мечтаем, а делаем!

— Ну, мы тоже делаем…

— Да, но все по-другому! В четырнадцать лет у нас начинаются месячные, тут уж выбирать не приходится. С ними точно ничего не поделаешь. В восемнадцать мы довольно быстро понимаем, что нам надо сражаться в два раза сильнее, делать в два раза больше, чем мужчинам, если хотим выжить. Затем появляются дети, мы носим их по девять месяцев, у нас от них токсикоз, они бьют нас изнутри ногами и руками, мы рвемся, когда они появляются на свет, — короче, масса разных мелочей! Потом надо их мыть, кормить, одевать, взвешивать, мазать кремом попки. «Делаем» это, и все, не размышляя, и к тому же «делаем» все остальное. Долгие часы на работе — и танец живота для Мужчины, если он вечером попросит. Мы то и дело что-то «делаем», редко встречаются женщины, которые витают в облаках! А вы делаете только одно: стараетесь быть Мужчинами. Такие инструкции вы получили много веков назад, они впечатались в ваши гены, и вы следуете им без труда. А нам все время надо за все бороться… в конце концов мы становимся прагматичными, как ты говоришь.

— Я хотел бы встретить девушку, которая не умеет «делать», у которой нет плана карьеры, которая не умеет считать, водить, не умеет даже ездить в метро. Девушку, которая живет среди книг и пьет литры чая, гладя старую кошку, которая сидит у нее на коленях!

Ширли была в курсе романа своего сына с Шарлоттой Брэдсберри. Гэри ничего ей не сказал, но лондонские слухи расписали все в подробностях. Они познакомились на дне рождения у Мальвины Эдвардс, одной из законодательниц лондонской моды. Шарлотта оправлялась от двухлетнего романа с женатым человеком, который порвал с ней по телефону, причем жестокие слова подсказывала ему на ухо жена. Об этом говорил весь Лондон. «Честь под угрозой!» — вопила улыбка Шарлотты Брэдсберри, которая опровергала сплетни со скучающей гримаской, подыскивая при этом кого-нибудь, с кем показаться, чтобы заставить умолкнуть злые языки: какая ведь появилась возможность куснуть главную редакторшу «Нерва», журнала, который изящно и метко гарпунил своих жертв. И тут ей встретился Гэри. Он, конечно, моложе, но при этом обаятельный, загадочный, никому не известный в маленьком мирке Шарлотты Брэдсберри. Он оставлял простор для тайны, недомолвок и догадок. Она «делала» что-то новенькое. Он был красив, но сам этого не понимал. У него явно были деньги — он не обращал на них внимания. Он не работал, играл на фортепьяно, гулял по паркам, читал до темноты в глазах. Ему можно было дать от восемнадцати до двадцати восьми, в зависимости от предмета беседы. Если говорили о современной жизни, о состоянии метро, о ценах на квартиру, он делал удивленное лицо, как у юнца. Как только речь заходила о Гете, Теннеси Уильямсе, Ницше, Бахе, Коле Портере или Сати, он мгновенно взрослел и высказывался основательно, как эксперт. Прямо ангел, ангел, вызывающий неистовое желание склонить его к падению, сказала себе Шарлотта Брэдсберри, заметив Гэри возле пианино, и если я не наложу на него лапу первой, его уведут у меня из-под носа. Она покорила его, оставив в убеждении, что он спас ее от всех недотеп-поклонников, что роились вокруг и жужжали как осы. «Вот скучища! Вот убожество! А ведь мне лучше всего дома, с книжкой “Прогулки одинокого мечтателя”, старой кошкой на коленях и чашечкой чая! Я готовлю номер, посвященный Руссо, возможно, вам будет интересно поучаствовать?» Гэри был очарован. Она не лгала: она действительно изучала Руссо и французских энциклопедистов в Кембридже. С тех пор они не расставались. Она ночевала у него, он ночевал у нее, она пыталась привить ему манеры светского льва, делая из ребенка, из черновика человека — безупречный шедевр. Она водила его в театры, на концерты, в прокуренные джазовые клубы, на чопорные благотворительные вечера. Она купила ему пиджак, второй пиджак, галстук, второй галстук, свитер, шарф, смокинг. Он уже не был тем неуклюжим верзилой, что изучал музыку, сидел в четырех стенах и наблюдал за белками в парке. «А ты знаешь, что белки умирают от болезни Альцгеймера? — шепнул как-то Гэри на ухо Шарлотте, с энтузиазмом вернувшись к излюбленной теме. — Они становятся слабоумными и забывают, куда спрятали свой запас орешков на зиму. Они умирают от голода буквально у корней дерева, где спрятан их запас». «А-а…» — обронила Шарлотта, приподняв солнечные очки, открывая прекрасные глаза, не замутненные и тенью сочувствия к бедным белкам-маразматичкам. Гэри почувствовал себя ужасно ребячливым и одиноким.

— А Гортензия? Что она говорит? — спросила Ширли.

— О чем?

— О… Ну ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Вернее, кого.

Он принялся с удвоенным пылом крошить петрушку и ветчину, добавлять перец, крупную соль. Попробовал фарш, добавил еще дольку чеснока, панировочные сухари.

— Она дуется. Ждет, когда я позвоню. А я не звоню. Что я ей скажу?

Он разложил фарш по помидорам, открыл разогретую заранее духовку, насупился, выбирая время на таймере.

— Что я очарован женщиной, которая обращается со мной как с мужчиной, а не как с приятелем? Ей будет обидно…

— Тем не менее это правда.

— Нет у меня желания говорить ей эту правду. Ну, расскажу я, а потом…

— Опа! — улыбнулась Ширли. — Страх мужчины перед объяснениями, классика!

— Послушай, если я поговорю с Гортензией, я буду чувствовать себя виноватым… И хуже того, я буду вынужден очернять Шарлотту или преуменьшать место, которое она занимает в моей жизни…

— В чем виноватым?

— У нас был негласный договор с Гортензией: не влюбляться ни в кого другого… пока мы не станем достаточно взрослыми, чтобы любить друг друга… в смысле, по-настоящему любить…

— Не слишком ли смелое решение?

— Я тогда не знал Шарлотту… Это было раньше.

Ему казалось, это было в прошлом веке! Жизнь его превратилась в какой-то вихрь. Конец охоте на клевых телок. Место оккупировано чаровницей с длинной шеей, узкими крепкими плечами, руками, сверкающими, как жемчужное ожерелье.

— И теперь…

— Мне все надоело. Гортензия не звонит. Я не звоню. Мы не звоним. Я могу еще проспрягать в будущем времени, если хочешь.

Он открыл бутылку бордо и понюхал пробку.

Ширли чувствовала себя не в своей тарелке, когда речь заходила о личной жизни сына. Пока он был ребенком, они говорили обо всем на свете. О девушках, о «тампаксах», о желании, о любви, об отрастающей бороде, о книгах-шедеврах и бульварных романах, о фильмах, которые нужно смотреть кадр за кадром, и фильмах-гамбургерах, о музыке для танцев и музыке для души, о кулинарных рецептах, о старых винах, о жизни после смерти и о роли отца в жизни мальчика, который его не знал. Они вместе взрослели, делили тяжкий секрет, противостояли угрозам и опасностям и всегда шли по жизни вдвоем, рука об руку. Но теперь… Это был мужчина, заросший волосами, с большими руками, большими ногами, низким голосом. Она терялась перед ним. Она больше не осмеливалась задавать вопросы. Она предпочитала, чтобы он сам все рассказывал.

— Ты сильно привязан к Шарлотте? — спросила она в конце концов, слегка кашлянув, чтобы скрыть растерянность.

— Она меня зачаровала… — Ширли подумала, что это довольно двусмысленное слово. Гэри улыбнулся, узнавая мамину гримаску — глаза Ширли щурились, безмолвно вопрошая, — и продолжил:

— Она красивая, умная, забавная, интересная, остроумная, образованная… Мне нравится спать с ней, нравится, как она ужом скользит в мои объятия, как забывается в любви, так что я кажусь сам себе потрясающим любовником. Она — настоящая женщина. И она — личность. Не клевая телка!

Ширли грустно улыбнулась. А вдруг для Джека, человека в черном, который ей оставил шрамы на сердце и на коже, она была всего лишь клевой телкой?

— Я многому учусь, когда я с ней… Она интересуется буквально всем. Удивляюсь только, что она во мне нашла!

— Она нашла в тебе то, чего не находит в других мужчинах, слишком занятых погоней за собственной тенью, за карьерой: любовника и сообщника. Она добилась успеха, ей ментор ни к чему. У нее есть деньги, связи, она красива, она свободна, она появляется с тобой в свете, потому что ей это приятно…

Гэри пробормотал что-то про вино и закончил словами:

— В общем, меня обламывает только ситуация с Гортензией…

— Не беспокойся. Гортензия переживет. Гортензия все переживет, она может сделать это своим девизом!

Гэри налил вина в два красивых хрустальных бокала, украшенных по основанию жемчужным орнаментом; должно быть, подарок Шарлотты, решила Ширли, крутя бокал в руках.

— А старое бордо? Тоже от Шарлотты?

— Нет. Я нашел его сегодня, когда искал нужный ножик. Перед отъездом Гортензия оставила повсюду подарки, чтобы я ее не забывал. Я открываю шкаф — падает свитер, я достаю тарелку — появляется пачка моего любимого печенья, лезу за витаминами в аптечку — и вижу записку: «Ты уже скучаешь по мне, наверное?» Смешная она, правда?

Смешная или влюбленная, подумала Ширли, впервые в жизни маленькая стервочка встретила преграду на своем пути. Преграду зовут Шарлотта Брэдсберри, и ее так просто не возьмешь!

Гортензия проснулась в холодном поту. Ей хотелось кричать, но она не могла издать ни звука. Опять этот кошмар!

Она в зале, выложенном плиткой, влажно, какой-то пар вокруг, и перед ней человек, огромный, как пивная бочка, весь в шрамах, с волосатым торсом, он машет большим кнутом с гвоздями на конце. Он крутит кнутом, гримасничает, открывая черные зубы, зубы смыкаются на ней и кусают, кусают ее. Она забивается в угол, вопит, отбивается, человек бросает кнут, она поднимает его, бьется в дверь, как-то выходит, сама не понимая как, и оказывается на узкой, грязной улице. Она бежит по этой улице, холодно, ее сотрясают рыдания, но она бежит, обдирая ноги о мостовую. Негде спрятаться, нет никого, кто защитил бы ее, она слышит крики преследователей, ругательства, падает на землю, огромная ручища хватает ее за воротник…

И садится в постели, задыхаясь, вся мокрая от пота.

Три часа ночи.

Она сидела так довольно долго, дрожа от страха. А вдруг они вовсе не мертвы, не покоятся мирно на дне Темзы? Вдруг они узнали, где она живет? Она была дома одна. Ли Мэй уехала в Гонконг, у нее серьезно заболела мать.

Она никогда не сможет больше уснуть. И она теперь не могла постучать в дверь Гэри. Или позвонить ему посреди ночи и сказать: «Мне страшно». Гэри спал с Шарлоттой Брэдсберри. Гэри не звонил ей, не разговаривал с ней о книжках или о музыке, она уже не знала, как дела у белок в Гайд-парке и не успела выучить, как называются звезды.

Она взяла подушку, прижала к себе, словно хотела приглушить рыдания, рвущиеся из груди. Ее могут спасти только длинные руки Гэри. Победить все ее кошмары могут только длинные руки Гэри.

Но это было невозможно!

Из-за женщины.

Это ужасно — когда страшно по ночам. Ночью все таит угрозу. Ночью может случиться все что угодно. Ночью они хватают ее, и она умирает.

Она встала, пошла на кухню, выпила стакан воды, взяла в холодильнике кусочек сыра, два ломтика хлеба, немного горчицы, майонез, сделала сэндвич, сжевала его на ходу, кружа по безупречно чистой кухне. Я могу есть с пола! От чудовищной неряхи меня перебросило к чистюле-аккуратистке, сказала она, вгрызаясь в сэндвич. В любом случае я ему звонить не буду! Хоть сдохну тут, хоть меня парализует от ночных кошмаров. К счастью, у меня еще остались принципы! Девушка без принципов — конченая девушка. А в таких случаях как раз нужно строго придерживаться принципов. Никогда не звонить первой, никогда не перезванивать сразу же — подождать три дня, — не бить на жалость, не плакать о парне, никогда не ждать парня на свидании, не зависеть от парня, не тратить время на деревенщин, не знающих, кто такой Жан-Поль Готье, Билл Эванс или Эрнст Любич, отсеивать тех, кто проверяет счет в кафе или оставляет ценник на подарке, носит короткие белые носки, дарит красные розы или розовые гвоздики, кто в воскресенье утром звонит матери или упоминает про папашины денежки, а еще не ложиться с парнем в кровать в первый же вечер, даже не целоваться в первый же вечер! Никогда не есть брюссельскую капусту, не носить оранжевое, не то подумают, что вы дорожный рабочий… Она повторила свои десять заповедей, откусывая понемножку от сэндвича. Вздохнула: принципов-то у меня полно, но больше неохота их применять. Хочу Гэри. Он мой. Я его выбрала. Он был согласен. Пока не появилась эта девка. Что она о себе возомнила?

Она зашла в «Гугл», набрала в поисковике «Шарлотта Брэдсберри» и побледнела: результатов — 132 457! Она фигурировала во множестве рубрик: семья Брэдсберри, область Брэдсберри, Брэдсберри в палате лордов, Брэдсберри и королевская семья, блог Шарлотты Брэдсберри, вечеринки у Шарлотты Брэдсберри, высказывания о моде Шарлотты Брэдсберри. Даже когда она не высказывалась, ее цитировали!

Видимо, все в этой женщине было безумно интересным… Как одевается Шарлотта Брэдсберри, как она живет, встает каждый день в шесть утра, бегает в парке, принимает ледяной душ, съедает три орешка и банан, запивает чашкой чая и пешком идет в редакцию. Она читает журналы со всего мира, принимает стилистов, авторов, дизайнеров, составляет план, пишет передовицу, ест яблоко и орех кешью в полдень и вечером, когда выходит в свет, не остается на вечеринках дольше получаса и к десяти часам вечера возвращается домой и ложится спать. Потому что она любит читать, слушать музыку и мечтать в кровати. Очень важно помечтать в кровати, уверяет Шарлотта Брэдсберри, именно так мне пришло множество идей. Bullshit! — возмутилась Гортензия, вгрызаясь в корку. Нет у тебя никаких идей, Шарлотта Брэдсберри, ты жируешь на чужих!

Америка пала к ногам Шарлотты Брэдсберри, «Vanity Fair», «New-Yorker», «Harper’s Bazaar» зазывали ее к себе, но Шарлотта Брэдсберри оставалась очаровательно верна старой Англии. «Где можно жить, кроме Англии? Все остальные нации — какие-то пигмеи!» Короткий видеофильм представлял ее в фас, в профиль, в три четверти, в длинном платье, в коктейльном платье, в джинсах, в шортах во время пробежки… Гортензия задохнулась от ярости, обнаружив рубрику «Новая победа Шарлотты Брэдсберри». На фотографиях — Шарлотта и Гэри на выставке последних рисунков Фрэнсиса Бэкона. Он — элегантный, в пиджаке в сине-зеленую полоску, она — миниатюрная, в вечных темных очках. Она повисла на его руке, оба улыбаются. Подпись гласит: «Шарлотта Брэдсберри улыбается». Я тут попыталась туда попасть, разозлилась Гортензия, так меня чуть не затоптали на входе. Добыть приглашение было нереально! А эти появились на десять минут, обещав прийти попозже с частным визитом!

И ни одной фотографии, где она страшная! Она поискала «диету Шарлотты Брэдсберри» и не нашла ни одного упоминания о жировых складках и целлюлите. Ни одного фото скрытой камерой, где бы она плохо выглядела. Гортензия напечатала: «Негативные отзывы о Шарлоте Брэдсберри» — и нашла всего два замечания каких-то дурех о том, что Шарлотта Брэдсберри перекроила нос и сделала липосакцию щек. Жалкий итог, вздохнула Гортензия, с этими гнилыми аргументами каши не сваришь.

Она напечатала «Гортензия Кортес». 0 результатов.

Жизнь слишком тяжела для дебютантов. Гэри чересчур высоко задрал планку, справиться с Шарлоттой Брэдсберри будет не так-то просто.

Она взяла с тарелки последний кусок сыра, не спеша съела. Потом вдруг опомнилась и налетела на себя с упреками: с какой это стати она решила пожирать сэндвичи посреди ночи? Сотни калорий во время сна перейдут в жировые отложения на ягодицах и бедрах. Из-за этой Шарлотты Брэдсберри она превратится в сардельку.

Она побежала в туалет, сунула два пальца в рот и вытошнила сэндвич. Она ненавидела так делать — и никогда, собственно, не делала, — но это был крайний случай. Если она решила биться со своей огугленной противницей не на жизнь, а на смерть, на ней не должно быть ни жиринки. Она спустила воду и посмотрела, как кусочки сыра крутятся в воде. Надо срочно почистить унитаз, если она не хочет, чтобы Ли Мэй турнула ее с квартиры, ткнув пальцем в желтое пятно на белой эмали.

Живу с маниакально чистоплотной китаезой в двух комнатах без лифта среди пластмассовой мебели, а между тем…

Она запретила себе думать об этом. Такие мысли — сплошной негатив. Крайне вредно для психики. Но вот позитивная мысль: Шарлотта Брэдсберри — старуха, она скоро увянет. Шарлотта Брэдсберри — идол, а с постерами не спят. У Шарлотты Брэдсберри в венах течет древняя голубая кровь, значит, она может стать носительницей наследственных болезней. У Шарлотты Брэдсберри дурацкое имя, которое звучит, как название дешевого шоколада. Гэри нравился только горький шоколад, 71 процент какао как минимум. Шарлотта Брэдсберри принадлежит всем: у нее 132 457 упоминаний в Инете. Вскоре на горизонте моды взойдет новая звезда, и Шарлотту Брэдсберри повесят в шкаф.

И вообще, была ли такая Шарлотта Брэдсберри?

Она улеглась на пол, сделала несколько упражнений. Посчитала до ста. Встала, вытерла пот со лба. Как он мог влюбиться в эту Google Girl, он, такой независимый, такой одинокий, такой враждебный ко всякой помпе и модным штучкам. Что произошло? Он меняется. Он ищет себя. Он еще молод, вздохнула она, пока чистила зубы, забыв, что он старше ее на год.

И вновь легла, гневная и грустная.

Так странно быть грустной! Я вообще раньше когда-нибудь испытывала грусть? Она рылась в памяти, но не могла вспомнить это чувство, эту тепловатую, слегка тошнотворную смесь отчаянья, беспомощности и печали. Ни ярости, ни бури. Грусть… даже слово звучит как-то неприятно. Как хруст. И к тому же она непродуктивна. Видимо, к ней быстро привыкаешь. Моя мать привыкла. Вот уж не хочу быть похожей на мою мать!

Она потушила настольную лампу под дешевым розовым абажуром, который накрыла красным платком, чтобы свет был поприятнее, и заставила себя думать об успехе ее дефиле. Необходимо, чтобы все прошло успешно: они берут семьдесят из тысячи. Я должна выиграть. Не терять ориентиров. I’m the best, I’m the best, I’m a fashion queen. Через две недели я, Гортензия Кортес, поднимусь на подиум с моими «творениями», поскольку эта девка, Шарлотта Брэдсберри, ничего не творит, она паразитирует на духе времени. Она в восторге распахнула глаза. А ведь правда! Когда-нибудь ее забудут, а на мое имя поиск в «Гугле» даст 132 457 результатов или даже больше!

Она задрожала от радости, натянула одеяло до подбородка, смакуя свой реванш. Потом тихо вскрикнула: Шарлотта Брэдсберри! Она будет там в день показа! В первом ряду, в своих безупречных шмотках, со своими безупречными ногами, безупречной статью, капризной гримаской и огромными черными очками! Дефиле школы Святого Мартина — одно из главных событий года.

И он будет с ней. Он будет сидеть с ней в первом ряду.

Кошмар начался снова.

Новый кошмар…

В поезде «Евростар», несущем ее в Лондон, Жозефина вновь и вновь переживала последние события. Она сбежала из Парижа от сестры и матери. Зоэ уехала к подруге готовиться к экзамену: «Я хочу получить “отлично”, а с Эммой мы вместе вкалываем». Ей настолько не улыбалось остаться в огромной квартире вдвоем с Ирис, что она быстренько отправилась в трансагентство и купила билет до Лондона. Дю Геклена она отдала на это время Ифигении и быстренько собрала сумку, сославшись на коллоквиум в Лионе об условиях жизни дворянства в средневековой деревне, который будет проводить местная исследовательница двенадцатого века мадам Элизабет Сиро.

— Она выпустила потрясающую книгу «Красивое и крепкое жилище» в издательстве «Пикар». Это буквально энциклопедический труд.

— А… — пробормотала Ирис.

— Хочешь знать, о чем там речь?

Ирис подавила зевок.

— Это и впрямь оригинально, ты знаешь, потому что раньше интересовались только крепостями, а она пытается воссоздать повседневную жизнь, обычные дома. Долгое время их игнорировали, но сейчас наконец стали отдавать себе отчет в том, насколько высок их археологический потенциал. Они сохранили структуры той эпохи, системы подачи воды, уборные, очаги. Это удивительно, потому что в домах, которые на вид абсолютно заурядны, можно снять накладной потолок, прозондировать стены и обнаружить средневековые фрески. Такие дома — они как русские матрешки, в них по очереди появляются разные эпохи и в самой глубине находится средневековое ядро, это просто гениально!

Она была готова пересказать ей всю книгу, лишь бы сделать свою ложь более правдоподобной.

Ирис больше не задавала вопросов.

Ничего она не сказала и потом, отдавая сестре почту. В почте было письмо от Антуана. Присланное из Лиона. Зоэ показала письмо матери. Опять тот же текст, поживаю неплохо, восстанавливаю здоровье, думаю о моих маленьких любимых девочках, вскоре вас увижу, работаю как вол, все для вас. «Он приближается, мам, он в Лионе!» — «Да, но в письме он об этом даже не говорит». — «Наверное, хочет сделать нам сюрприз». Значит, он уехал из Парижа. Я должна проверить свои баллы на карточке «Интермарше» и уж на этот раз поинтересоваться, какие были сделаны покупки.

Четыре дня в одиночестве! Инкогнито! Через три часа она ступит на перрон вокзала Сент-Панкрас. Три часа! В двенадцатом веке понадобилось бы три дня, чтобы пересечь Ла-Манш на корабле. Три дня, чтобы доехать до Авиньона верхом, если мчаться во весь опор, останавливаясь лишь затем, чтобы сменить коня. В противном случае дорога занимала десять дней. Все идет так быстро, у меня кружится голова. Иногда ей хотелось остановить время, закричать караул, спрятаться в свою скорлупу.

Жозефина никого не предупредила о своем приезде. Ни Гортензию, ни Ширли, ни Филиппа. По совету своего английского издателя она сняла комнату в прелестном отеле в Холланд-парке, в одном из кварталов Кенсингтона. Она ехала навстречу приключениям.

Одна, одна, одна, — пели колеса. Покой, покой, покой, — отвечала она им в такт. Англия, Англия, Англия, — пели колеса. Франция, Франция, Франция, — скандировала Жозефина, пролетая поля и леса, которые так часто топтала английская армия во время Столетней войны. Англичане спокойно мотались из страны в страну. Они чувствовали себя во Франции как дома. Эдуард III разговаривал только по-французски. Королевские письма с указами, переписка королев, религиозные трактаты, разговоры аристократии, судебные акты, завещания — все было на французском или на латыни. Генри Гросмонт, герцог Ланкастерский, английский противник Дю Геклена, написал книгу на французском! И когда Дю Геклен общался с ним, он не нуждался в переводчике. Понятие Родины не было так значимо. Люди принадлежали определенному сеньору в определенной области. Дрались за то, чтобы соблюдались права сеньора, но смеялись над теми, кто носил цвета короля Франции и Англии, и некоторые солдаты переходили с одной службы на другую — лишь бы побольше платили. А вот Дю Геклен всю жизнь оставался верен французскому королевству, и никакие сундуки с золотом не заставили бы его стать изменником.

— За что ты ненавидишь меня, Жозефина? — спросила мать в тот вечер.

Она сняла свою огромную шляпу — а похоже было, что сняла парик. Жозефина не могла смотреть на нее: старуха напоминала синеватую грушу. Ирис еще не вернулась из магазина.

— Но я тебя вовсе не ненавижу.

— Ненавидишь…

— Нет, нет… — пробормотала Жозефина.

— Ты не видела меня почти три года. Ты считаешь, это нормально для дочери?

— А у нас никогда и не было нормальных отношений…

— По чьей вине? — бросила Анриетта, поджав губы: они сложились в жесткую, узкую складку.

Жозефина грустно покачала головой:

— Ты хочешь сказать, что я в этом виновата? Так?

— Я пожертвовала всем ради вас с Ирис, и вот благодарность!

— Я слышу это всю свою жизнь…

— Потому что это правда!

— Есть еще другая правда, о которой мы никогда не говорили…

Недоговоренность хуже всего, сказала себе в этот вечер Жозефина, глядя в обвиняющее лицо матери. Нельзя терпеть и молчать всю жизнь, рано или поздно наступает момент, когда истина настигает нас и заставляет повернуться к ней лицом. Я всегда оттягивала это объяснение с матерью. Жизнь сама велела мне высказаться, подстроив этот разговор наедине.

— Было одно событие в нашей жизни, о котором мы никогда не говорили… Ужасное воспоминание, которое всплыло у меня в голове не так давно и которое все прояснило…

Анриетта резко выпрямилась, передернувшись.

— Сводишь счеты?

— Я не хочу ссориться, это гораздо серьезнее.

— Не представляю, на что ты намекаешь…

— Я могу тебе напомнить, если хочешь…

Анриетта с высокомерным видом проронила:

— Ну давай, если тебе нравится меня чернить…

— Я не черню тебя. Я изложу факты, просто факты, но они объяснят эту… — она запнулась в поисках нужного слова, — эту сдержанность с моей стороны. Потребность держать дистанцию. Ты по-прежнему не представляешь, о чем я хочу рассказать?

Анриетта не помнила. Забыла. Для нее этот эпизод был так неважен, что она стерла его из памяти.

— Не представляю, чем могла тебя так уж ранить.

— Ты не помнишь тот день, когда мы все отправились купаться в Ланды, Ирис, ты и я? Папа остался на берегу…

— Он не умел плавать, бедолага!

— Мы уплыли втроем — далеко-далеко. Поднялся ветер, море разволновалось, берега уже не было видно. Мы с Ирис захлебывались, ты, как обычно, рассекала волны… Ты была очень хорошей пловчихой…

— Прекрасной, великолепной пловчихой! Чемпионкой по синхронному плаванию…

— В какой-то момент мы поняли, что попали в беду, и решили вернуться, я прицепилась к тебе, чтобы ты взяла меня на спину, но ты отбросила меня и предпочла спасти Ирис.

— Я не помню.

— А ты постарайся вспомнить… Накатывал огромный вал, который отбрасывал нас назад каждый раз, когда мы хотели преодолеть его, нас влекло течением, я задыхалась, я кричала «на помощь», я тянула к тебе руку, а ты отталкивала меня и тянула за собой Ирис. Ты хотела спасти Ирис, а не меня…

— Да ты выдумываешь, бедняжка! Ты всегда завидовала сестре!

— Я очень хорошо все помню. Папа был на берегу, он все видел, он видел, как ты потащила Ирис, как оттолкнула меня и бросила в волнах, он видел, как тебе с Ирис на спине удалось преодолеть вал, как ты положила ее на землю, стала вытирать ее, отогревать, вытираться сама и даже не поплыла за мной! Я должна была бы умереть!

— Неправда!

— Чистая правда! А когда мне удалось добраться до берега, когда я вышла из воды, папа подхватил меня на руки, обернул в полотенце и обозвал тебя преступницей! И с этого дня, я знаю, вы никогда больше не спали в одной комнате!

— Вот вздор! Ты придумываешь невесть что, лишь бы обратить на себя внимание!

— Он назвал тебя, мою мать, преступницей, потому что ты бросила меня. Оставила умирать…

— Я не могла спасать двоих! Я выбилась из сил!

— А! Вот видишь, вспомнила!

— Но ты отлично вышла из положения! Ты была крепкая. Ты всегда была сильнее, чем сестра. Жизнь это доказала, ты независима, зарабатываешь на жизнь, у тебя прекрасная квартира!

— Плевать мне на квартиру! Плевать мне на женщину, которой я стала, я говорю тебе сейчас о маленькой девочке!

— Ты драматизируешь, Жозефина. Ты вечно тащила за собой тонны комплексов, глядя на окружающих, а особенно на сестру… Вот уж не знаю почему.

— Зато я знаю, мама! — воскликнула Жозефина промокшим от слез голосом.

Она назвала Анриетту «мама». Уже много лет она не говорила ей «мама», и слезы полились ручьем. Она рыдала, как ребенок, держась за край стола, широко раскрыв глаза, словно видела свою мать, чудовищно равнодушную мать, впервые в жизни.

— Ну, со всеми в детстве бывает: кто-то едва не утонул, кто-то расшибся, — заметила мать, пожав плечами. — Вечно ты все преувеличиваешь!

— Я говорю не о разбитой коленке, мама, речь идет о том дне, когда я чуть не погибла из-за тебя! И долгие годы я говорила себе, что ничего не стою, потому что ты тогда не взяла на себя труд меня спасать, долгие годы я старалась не любить людей, которые могли бы любить меня, которые могли бы считать меня замечательным человеком — только потому, что я не стоила спасения, долгие годы жизнь проходила мимо, и все это — из-за тебя!

— Бедная крошка, ты несешь околесицу, откапывать детские воспоминания в твоем возрасте — просто убого!

— Возможно, но именно в детстве мы формируемся, мы создаем собственный образ и образ жизни, которая нас ожидает.

— О-ля-ля! Какие громкие слова! Ты делаешь трагедию из пустяка. Ты всегда была такая. Упрямая, хитрая, раздражительная…

— Я раздражительная?

— Да. Недоделанная какая-то. Убогий муж, убогая квартирка в пригороде, убогая работенка, серенькая жизнь… Сестра вытащила тебя из всего этого, дав возможность написать книгу, добиться успеха, а ты ей даже за это ни капли не благодарна!

— То есть я должна благодарить Ирис?

— Да. Потому что она изменила твою жизнь…

— Я сама изменила свою жизнь. Не она. С этой книгой она всего лишь вернула мне то, что ты отобрала в тот день. Я не умерла, на самом деле я еще вас пережила! И то, что могло меня сокрушить тогда, дает мне силу сейчас. Мне понадобились долгие годы, чтобы доплыть до берега, долгие годы, чтобы отдышаться, вновь научиться пользоваться руками и ногами и пойти наконец вперед, и всем этим я обязана только себе. Себе одной! Именно потому мы больше не видимся с тобой. Мы квиты. Это не ненависть, пойми, ненависть — это чувство. А я к тебе не испытываю никаких чувств.

— Вот оно как! Превосходно! По крайней мере все теперь прояснилось. Ты выплеснула всю клевету, все ужасы, ты обвинила во всех своих прошлых неудачах ту, которая дала тебе жизнь, которая билась за то, чтобы дать тебе образование, чтобы ты ни в чем не нуждалась… Ты удовлетворена?

Жозефина почувствовала себя выжатой как лимон. Она плакала навзрыд. Ей было восемь лет, и она глотала соленую воду слез, как ту морскую воду. Мать смотрела на нее, пожав плечами и морща длинный нос в гримасе отвращения перед тем, что, вероятно, про себя считала постыдным выплеском тошнотворных эмоций.

Она плакала долго, долго, и мать не протянула к ней руку, чтобы утешить. Ирис вернулась, сказала: «Ничего себе… ну у вас и видок!» Они поужинали на кухне, беседуя о повсеместном разгильдяйстве, о неуклонном росте преступности, о климате, который с каждым годом все хуже, и о низком качестве современных товаров.

Вечером в постели Жозефине по-прежнему казалось, что ей душно. Она задыхалась. Она села на кровати, ловя ртом воздух, воздуха не хватало, волны тоски навалились на нее и давили, давили. Нужно что-то изменить в моей жизни. Так больше не может продолжаться. Нужен свет, нужна надежда. Она пошла в ванную, плеснула холодной водой на опухшие веки, посмотрела на заплаканное лицо. Где-то в глубине глаз таилась искорка жизни. Нет, это не взгляд жертвы, решила Жозефина. И не взгляд покойницы. Она долгое время думала, что все в ней умерло, что она мертва. Ничего она не мертва. Люди всегда считают, что каждое их горе смертельно. Они забывают, что горе — это тоже часть жизни.

Ее отъезд скорее напоминал бегство — она спасала свою шкуру. Позвонила английскому издателю и укатила в Лондон.

Жозефина услышала объявление о том, что поезд въезжает в туннель.

Три четверти часа под Ла-Маншем. Три четверти часа во тьме. Пассажиры дрожали и обсуждали свои ощущения. А Жозефина улыбалась — она-то как раз решилась выйти из темного туннеля.

Отель назывался «Джулис» и находился на Портленд-роуд, 135. Маленький отель, «nice and cosy», как охарактеризовал его издатель Эдвард Тандлфорд. «Надеюсь, он не безумно дорогой», — стеснительно пробормотала Жозефина. «Полно, мадам Кортес, вы моя гостья, я счастлив вас принять, я в восторге от вашей книги и горд, что буду ее публиковать».

Он был прав. «Джулис» напоминал английскую бонбоньерку. На первом этаже находился ресторанчик с ярким интерьером, на втором — десяток бежево-розовых комнат: ковры с цветочным орнаментом, уютные, как варежки, занавески. В книге постояльцев отметились Гвинет Пэлтроу, Робби Уильямс, Наоми Кемпбелл, U2 в полном составе, Колин Ферт, Кейт Мосс, Вэл Килмер, Кайли Миноуг и еще многие, которых Жозефина просто не знала. Она растянулась на кровати, накрытой красным стеганым одеялом, и подумала, что жизнь прекрасна. Хорошо бы закрыться в этой шикарной комнате и никуда не выходить. Заказать в номер чай с тостами, варенье, нырнуть в старинную ванну с ножками в виде дельфинчиков и расслабиться. Использовать такой случай. Пересчитывать пальцы на ногах, валяться на кровати, укрывшись с головой, придумывать истории, прислушиваясь к шуму из соседних комнат, представляя себе ссоры и встречи, объятия и ругань.

А далеко ли отсюда живет Филипп? Дурацкая ситуация: у нее есть его номер телефона, но нет адреса. Лондон всегда казался ей таким огромным городом, что она боялась в нем потеряться. Она ни разу не попыталась разобраться в его географии. Я могу спросить у Ширли, где он живет, и пойти побродить вокруг. Она едва не расхохоталась. Ну и на кого я буду похожа? Нет, прежде нужно увидеться с Гортензией. Мистер Тандлфорд сказал, что здесь ходит девяносто четвертый автобус, который отвезет ее прямо на Пикадилли.

— Там как раз школа, где учится моя дочь!

— Ну вот, ехать недалеко и дорога приятная, через парк.

В первый вечер она осталась в номере, поела, глядя на роскошный сад, на тяжелые розы, клонящиеся к окнам, прошлась босиком по темному паркету ванной, погрузилась в душистую воду. Она попробовала все мыла, все шампуни, кондиционеры, кремы для тела, гоммажи и бальзамы, а когда кожа стала нежной, розовой и сияющей, скользнула под одеяло и застыла, рассматривая узоры на деревянном потолке. Правильно я сделала, что приехала сюда, меня тут будто заново придумали, обновили. Старая Жози осталась в Париже. Завтра я сделаю Гортензии сюрприз, встречу ее после занятий. Буду сидеть в коридоре и высматривать ее высокий силуэт в толпе. Мое сердце будет биться сильнее при виде каждой золотистой гривы, и я не подойду к ней, если она будет не одна, чтобы не смущать. Занятия начинаются утром, в полдень я буду на посту.

Встреча, правда, произошла вовсе не так, как намечалось. В три минуты первого Жозефина уже стояла в просторном холле школы Святого Мартина. Студенты выходили с тяжелыми папками в руках, болтали на ходу, прощались, хлопая друг друга по плечам. Гортензии не было видно. К часу, не обнаружив дочери, Жозефина подошла к окошку приемной и спросила у полной негритянки, знает ли она Гортензию Кортес и если знает, то в котором часу она обычно заканчивает занятия.

— Вы родственница? — спросила женщина, с подозрением взглянув на нее.

— Я ее мать.

— А-а… — удивленно протянула женщина.

В ее взгляде она прочла то же удивление, какое раньше читала во взглядах людей, во взглядах других мамаш, принимавших ее за няню. Словно априори не могло быть родственной связи между ней и Гортензией.

Она отошла на шаг и смущенно повторила:

— Я ее мать, я приехала из Парижа, чтобы с ней повидаться, и хотела сделать ей сюрприз.

— Она скоро появится, ее занятия заканчиваются в час пятнадцать… — ответила женщина, сверившись с журналом.

— Ну, тогда я подожду…

Она села на серый пластмассовый стул и почувствовала себя тоже какой-то серой. Ей стало страшно. Может, это была не очень хорошая идея с сюрпризом? Взгляд женщины оживил в ней давние воспоминания о неодобрительных взглядах Гортензии на ее одежду, когда Жозефина забирала ее из школы, о небольшой дистанции, которую та держала, шагая чуть поодаль от матери, о безнадежных вздохах дочери, когда она задерживалась поболтать с продавщицей: «Когда ты перестанешь быть любезной со ВСЕМИ! Как же меня раздражает эта твоя манера! Можно подумать, все эти люди — наши друзья!»

Она уже готова была уйти, когда Гортензия появилась в холле. Одна. Выпрямленные волосы схвачены черной повязкой. Бледная. Насупленная. Явно пытается решить серьезную задачу. Не обращает внимания на парня, который бежит за ней, протягивая какой-то листок. Листок этот она тут же уронила.

— Девочка моя… — прошептала Жозефина, выходя ей навстречу.

— Мама! Как я рада тебя видеть!

Вид у нее был и правда довольный, и Жозефина вознеслась на небеса от счастья. Она предложила ей понести стопку книг, которую Гортензия тащила в руках.

— Нет! Оставь! Я же не ребенок!

— Ты уронила! — завопил парень, протягивая ей вторую копию.

— Спасибо, Джеффри.

Он ждал, что Гортензия его представит. Она чуть помедлила, затем смилостивилась:

— Мама, это Джеффри. Он в моей группе.

— Рада познакомиться, Джеффри.

— И я, мадам. Мы с Гортензией…

— Потом, Джеффри, пожалуйста! Сколько можно тут торчать, занятия уже через час начнутся.

Она повернулась к парню спиной и уволокла мать за собой.

— Какой милый! — сказала Жозефина, обернувшись, чтобы попрощаться с Джеффри.

— Липучка, ужас просто! И совершенно не креативный! Я терплю его только потому, что у него большая квартира и мне хотелось бы снять у него по дешевке комнату на следующий год. Но сначала надо его выдрессировать, чтобы он себе ничего не напридумывал…

Они пошли в кофе-шоп рядом со школой. Жозефина, упершись локтями в стол, прищурилась, чтобы получше рассмотреть дочку. Под глазами синяки, вид утомленный, но цвет волос по-прежнему прекрасен, как в рекламе шампуня.

— Все в порядке, родная?

— Лучше некуда! А ты? Что ты делаешь в Лондоне?

— Я приехала поговорить с английским издателем… И сделать тебе сюрприз. Ты, похоже, устала?

— Еще как! Показ в конце недели, а у меня еще конь не валялся. Работаю днем и ночью.

— Хочешь, я останусь посмотреть показ?

— Лучше не надо. Я и так буду слишком волноваться.

Жозефина ощутила укол обиды. И в голову полезли дурные мысли. Я ее мать, я оплачиваю ее занятия, и я не имею права пойти туда! Это уж слишком! Она сама удивилась собственной вспышке и задала первый пришедший в голову вопрос, чтобы скрыть замешательство:

— А этот показ, он для чего?

— Для того, чтобы получить право остаться в этой престижной школе! Ты же помнишь, первый год — отборочный. Они принимают немногих, и мне хотелось бы быть среди этих счастливцев.

Взгляд ее стал жестким, он пронизывал воздух, словно хотел разрезать его на части. Она сжала кулаки. Жозефина, застыв, смотрела на нее: сколько решительности, сколько энергии! И ей всего лишь восемнадцать! Неистовый порыв нежности и любви к дочери напрочь смел обиду.

— У тебя все получится, — шепнула Жозефина, бросив на дочь обожающий взгляд, украдкой, чтобы ее не нервировать.

— Во всяком случае, я все для этого сделаю.

— С Ширли и с Гэри видишься иногда?

— Вообще ни с кем не вижусь. Работаю днем и ночью. У меня нет ни одной свободной минуты…

— Ну а поужинать со мной сможешь как-нибудь?

— Давай… только не поздно. Мне надо ночью спать, я без сил. Ты выбрала не самый удачный момент, чтобы приехать.

Гортензия казалась какой-то рассеянной. Жозефина попыталась привлечь ее внимание приветами от Зоэ, рассказами о смерти мадемуазель де Бассоньер и появлении в доме Дю Геклена. Гортензия слушала, но отсутствующий взгляд выдавал, что слушает она из вежливости и думает о своем.

— Как же я рада тебя видеть, — вздохнула Жозефина, накрыв рукой руку дочери.

— Я тоже рада, мам. Правда. Я просто совсем измотана этим показом, только о нем и думаю… Ужасно, когда твоя жизнь решается за несколько минут! Там будет весь Лондон, не хочу оскандалиться!

Они распрощались, договорившись завтра вместе поужинать. У Гортензии на этот вечер была назначена встреча с осветителем, который будет работать на показе, и еще нужно было подогнать костюмы на двух моделях.

— Можем встретиться в «Остерия Базилико», это за твоим отелем в Портобелло. Встретимся в семь? Не хочется поздно ложиться.

Ты не заслуживаешь того, чтобы из-за тебя поздно ложиться, услышала Жозефина — и тут же отругала себя. Да что это со мной! Прямо на всех готова кинуться! Все почему-то раздражают.

— Превосходно, — сказала она, ловя на лету поцелуй дочери. — До завтра.

Она вернулась в отель пешком, разглядывая витрины. Подумала о подарке для Гортензии. В детстве она поражала всех своей серьезностью: они с отцом частенько чувствовали себя детьми рядом с ней. Что он делает в Лионе? И когда он туда уехал, до или после смерти мадемуазель де Бассоньер? Капитан Галуа не проявлялась, расследование буксовало. Она могла бы поужинать с Ширли — да, но при этом нужно разговаривать, а она так нуждалась в покое, тишине, одиночестве, я так редко оказываюсь одна, надо использовать любую возможность, бродить по улицам, наблюдать за людьми, ни о чем не думать, разгрузить мозги. Она заметила юную девушку, которая чистила обувь прохожим, у нее были тонкие нежные руки и детский профиль, табличка у ее ног гласила: «3,50 фунта — ботинки, 5 фунтов — сапоги». Девушка смеялась и чесала нос единственным незапачканным пальцем. Наверное, студентка, работает, чтобы оплатить комнату, так дорого жить в этом городе, Гортензия неплохо устроилась, она живет в хорошем районе, а где живет Филипп?

Она поднялась по Риджент-стрит, на тротуарах, как муравьи, роились пешеходы, люди-сэндвичи с рекламными плакатами на груди и спине, шумные туристы с фотоаппаратами. Над зданиями Жозефина увидела с десяток подъемных кранов. Город превратился в сплошную стройку в преддверии Олимпийских игр. Металлические трубы, решетки, бетономешалки и рабочие в касках перегораживали улицы. Она повернула налево, на Оксфорд-стрит, завтра я пойду в Британский музей и в Национальную галерею, завтра я позвоню Ширли.

Наслаждаться свободой, слушать новые звуки в голове. Звуки возмущения и гнева. Почему Гортензия меня отталкивает? Ей правда страшно или стыдно за меня? «Там будет весь Лондон…»

Она тряхнула головой и вошла в книжный магазин.

Поужинала одна, с книжкой. «Новеллы» Саки, издательство «Пингвин». Она обожала стиль Саки, его сухие, ироничные фразы. «Reginald closed his eyes with the elaborate weariness of one who has rather nice eyelashes and thinks it’s useless to conceal the fact». Одной фразой обозначен весь характер персонажа. Не нужны никакие психологические подробности или долгие описания. «One of these days, he said, I shall write a really great drama. No one will understand the drift of it, but everyone will go back to their homes with a vague feeling of dissatisfaction with their lives and surroundings. Then they will put new wall-papers and forget».

Она закрыла глаза, смакуя фразу и клубный сэндвич. Никто не обращал на нее внимания. Можно войти с кастрюлей на голове, и никто не станет глазеть. Вот здесь-то я легко могла бы надеть мою трехэтажную шляпку, ту же, что у мадам Бертье, бедняжки мадам Бертье! А та девушка, официантка в кафе? Он нападает только на женщин, трус! Существует ли связь между жертвами? Неизвестно… Она была рада, что Зоэ уехала к своей подруге Эмме. Сколько еще нужно убийств, чтобы полиция набрала достаточно улик? Саки сочинил бы пресмешной рассказ о смерти злодейки Бассоньерихи и награждении убийцы орденом за заслуги перед обществом.

Она прочла несколько новелл, млея от удовольствия, закрыла книгу, попросила счет и вернулась в отель. Шел дождь, и водяная пыль вилась в воздухе, как газовый шарф. Она зевнула — видимо, устала, взяла ключ и поднялась в номер.

Сегодня пятница, она имеет право на свободную одинокую жизнь до вторника. Жизнь прекрасна! Жизнь невыразимо прекрасна! А что делает сейчас Филипп? Ужинает с Дотти Дулиттл, провожает ее домой, поднимается по лестнице? Завтра или послезавтра я сяду напротив него, загляну в самую глубину его глаз и сразу пойму, правда или неправда эта история про Дотти Дулиттл. Завтра я расчешу волосы так, чтобы они скрипели, накрашу ресницы и опущу их перед ним, чтобы он любовался ими… Мне не нужно даже говорить с ним. Нужно только смотреть на него, и я пойму, я все пойму, успела она сказать себе, прежде чем погрузиться в мирный сладкий сон. Ей снилось, что она оседлала тучу и летит на поиски Филиппа.

— Ты веришь в привидения? — спросил Марсель у Рене, зайдя в его кабинетик у самого входа на склад.

— Не то чтобы не верю, — ответил Рене, складывая счета в папку, — но это не мой профиль.

— Как ты думаешь, можно навести на человека порчу так, чтобы он утратил смысл жизни?

Рене поднял глаза на друга; в его взгляде сквозило удивление.

— Если я верю в привидения, отчего бы не поверить в темные силы? — ответил Рене, пожевывая зубочистку.

Марсель сконфуженно рассмеялся и, прислонясь к дверному косяку, четко произнес:

— Я думаю, Жозиану сглазили…

— Ты не об этом ли говорил недавно с Жинетт?

— Я не осмелился рассказать тебе, боялся, что ты меня психом назовешь, но поскольку Жинетт мне не помогла, я решил обратиться к тебе.

— Второй состав! Низший сорт! Ну, спасибо!

— Я подумал, может, ты сталкивался с подобными вещами или кто-нибудь тебе рассказывал…

— Я ценю, что ты открыл мне свое сердце после того, как открыл его моей жене… Сколько мы уже дружим, Марсель?

Марсель развел руками, словно не мог охватить всю груду прожитых лет.

— Вот, сам знаешь, целую вечность! А ты меня держишь за осла!

— Ну что ты! Я сам боялся показаться идиотом. Вопрос-то, как видишь, щекотливый… Это не каждый поймет! Женщины больше доверяют интуиции, они терпимее, а ты не очень-то похож на человека, который поверит всякому бреду.

— Вот-вот, прямо так и сказал бы, что я осел! Тупой осел, ушами хлопаю и ни хрена не соображаю.

— Послушай, Рене, мне нужна твоя помощь. Меня то и дело как пыльным мешком по голове шарашит… Тут я давеча пошел за круассанами, а когда вернулся, она кубарем летела с табурета, стоящего на балконе, потому что она хотела прыгнуть.

— В какую сторону? Внутрь или наружу? — с усмешкой поинтересовался Рене, берясь за новую зубочистку.

— Очень смешно! Я на краю бездны, а ты тут шутки шутишь.

— Я не шучу, я напоминаю об обиде. Больно мне было, Марсель. У меня остался неизгладимый след вот здесь, — он, скривившись, ткнул пальцем в желудок.

— Ну прости меня, прости! Доволен? Я держал тебя за осла и был неправ. Ну, отпускаешь мне грехи?

Марсель взглядом умолял его выслушать, глаза у него были несчастные и тревожные. Рене, положив папку в шкафчик, замолчал — тянул паузу. Марсель нетерпеливо пинал дверь, повторяя: «Ну так? Ну так что? Пасть к твоим ногам, биться головой об пол?» Он пыхтел от нетерпения — когда же Рене простит его? — а Рене не спешил. Лучший друг, шутка ли! Тридцать лет они были вместе, вдвоем они раскрутили свое дело, они вместе надували китаез и краснокожих, а Марсель плачется в чужую жилетку! С того дня Рене потерял покой. Утренний кофе колом стоял в горле. А Жинетт! Он больше не разговаривал с ней, а будто лаял. Он был обижен, он ревновал. Безутешный, как одинокий вдовец, запершийся в башне. Наконец он обернулся и посмотрел на Марселя.

— Все пошло наперекосяк в моей жизни, Рене. Я был так счастлив, так счастлив! Я пил нектар, я трогал счастье руками, и руки так дрожали, я даже боялся, что у меня Паркинсон! А теперь, когда я выхожу за воскресными круассанами, за аппетитными круассанами, которые пахнут семьей и пробуждают в людях лучшие чувства, и что же… она залезает на табуретку и пытается сигануть к ангелам. Не могу больше!

Марсель всем весом упал на стул. Плюхнулся, как куча грязного белья. Он был на исходе сил. Его дыхание вырывалось со свистом, словно в груди была дырка.

— Кончай тут хрюкать, — бросил Рене, — ты не хряк! И слушай меня внимательно, я расскажу тебе то, чего никому еще не рассказывал, слышишь? Даже Жинетт. Никому, и не хочу, чтобы ты об этом болтал!

Марсель потряс головой, мол, обещаю.

— Этого мало! Поклянись головами сына и жены, нарушишь клятву — их ждет адское пламя!

У Марселя дрожь пробежала по спине, когда он представил Марселя Младшего и Жозиану на вертеле, над страшным огнем. Он поднял дрожащую руку и поклялся. Рене опять выдержал паузу, достал очередную зубочистку и присел на край стола.

— И не прерывай меня! И без того непросто будет копаться в этом барахле… Так вот… Это было давно, я жил с отцом в двадцатом округе, был еще совсем сопляк, мать моя умерла, и я тосковал, как пианино без клавиш. При отце плакать не хотел и постоянно сжимал зубы, сдерживая слезы. Чуть без зубов не остался. Жили мы скудно, отец был трубочистом, я знаю, не самая чистая профессия, но именно так он зарабатывал на жизнь, и не в конторе какой, а сдельно. Ему приходилось лезть в камин, чтобы добыть нам кусочек мяса для вечернего супа. Телячьих нежностей не любил, все боялся меня испачкать. А уж тем более женщину какую-нибудь. Он всегда утверждал, что именно из-за этого не женился второй раз, но я-то знаю, что он загибался от черной безнадеги. Так мы и сидели по углам, в тоске хлебали суп и молча жевали хлеб.

Без мамы жизнь не в радость, вот это была женщина! Легкая, нежная, как фея, и огромное сердце, как три кочна цветной капусты. Она на всех изливала любовь, все в районе ее обожали. Однажды я возвращался из школы и увидел ворона. Он сидел на дороге и будто ждал меня. Я подобрал его и приручил. Он не был красавцем — слегка потрепанный, но у него был длинный очень-очень желтый клюв, такой желтый, словно его покрасили. И потом, на конце перышек у него были синие и зеленые пятна, что твой веер.

— Может, это был павлин?

— Я сказал, не перебивай меня, не то вообще замолчу. Думаешь, легко прошлое ворошить? Я приручил его и научил говорить «Эва». Маму звали Эвой. Папа считал ее такой красивой, что называл Эва Гарднер. «Эва, Эва, Эва», — повторял я ему, когда оставался с ним наедине. В конце концов он научился говорить «Эва», и я чуть не сошел с ума от счастья. Клянусь, до того мне было хорошо, точно мама вернулась. Он спал в изголовье кровати и вечером, когда я засыпал, повторял: «Эва, Эва, Эва», — и я радостно улыбался. Засыпал и просыпался счастливым. Перестал грустить. Он разогнал мои несчастья, прочистил мое сердце, как трубу. Отец об этом ничего не знал, но и он начал насвистывать на ходу. Уходил с утра с ершиком, ведерком и тряпками и насвистывал. Он теперь пил только воду, ты знаешь, трубочисты всегда ужасно хотят пить. Они весь день глотают угольную пыль, вечером им надо залить все это. Так он душой отмылся, просветлел, как родился заново! Я молчал, не кололся, только поглядывал на ворона, который при нем не говорил ни слова, и клянусь тебе, он в ответ смотрел на меня с таким видом… ну как тебе сказать… дескать, все в порядке, все идет по плану, я слежу за вами, все будет хорошо. Так оно довольно долго шло, мы знай посвистывали себе и… ну, короче, раздавили его до смерти. Пьяный водитель задавил. Прям расплющил, как черепаху, только желтый клюв остался. Ох, я плакал, как я плакал, реки вышли из берегов, словно кран прохудился! Мы с отцом положили его в коробку и пошли хоронить. Похоронили украдкой в маленьком скверике неподалеку. Прошло немного времени. И как-то раз разбудил меня ночью странный шум. Словно кто-то стучал ключом в окно. Смотрю — мой ворон. С тем же желтым-прежелтым клювом, с теми же синими и зелеными пятнами на перьях. Он каркал «Эва, Эва», у меня глаза вылезли на лоб. «Эва, Эва», — повторял он, стучась в форточку. Я видел его так, как сейчас вижу тебя. Моего собственного ворона. Я зажег свет, чтобы понять, не сон ли это, и впустил его. Он прилетал каждый вечер, как стемнеет. Прилетал, пока я не вырос и не привел домой девушку. Тут он, верно, решил, что я больше не нуждаюсь в нем, и улетел. Ты не можешь себе представить, как я по нему тосковал! Ту девушку я больше не видел и с другими долго еще не знался в надежде, что он вернется. Но нет, не вернулся. Вот тебе моя история про привидения. Я что хотел сказать: если вороны возвращаются, чтобы принести ребенку чуток материнской нежности, так почему бы не поверить в дьявола и в коварство ада…

Марсель слушал открыв рот. Рассказ Рене так взволновал его, что он чуть не заплакал. Ему захотелось разреветься. Обнять друга и утешить его. Он протянул руку к Рене, коснулся щетины на его щеках.

— Ох! Рене! Какая красивая история… — сказал он, всхлипнув.

— Я рассказал ее не для того, чтоб тебя разжалобить. Просто хотел тебе доказать, что есть в жизни вещи, которые невозможно понять, вещи, которые невероятны и тем не менее происходят. Что до Жозианы, ее подмяла под себя какая-то непонятная сила, я это понимаю, но не хочу больше об этом говорить…

— Почему это? Ты не хочешь мне помочь?

— Не в этом дело, дурачок ты мой бедный! Ну как же я помогу? Ума не приложу. Если только позвать ворона и вызвать дух моей матери! Ведь она-то так и не вернулась. Она послала мне ворона и потом бросила меня на произвол судьбы. И адреса не оставила!

— Ну откуда ты знаешь… Может, именно она послала тебе Жинетт… Это получше будет, чем старый ворон…

— Не смей насмехаться над моим вороном!

— Она послала тебе Жинетт… И детей. Вот где счастье-то! И меня послала до кучи.

— Ты прав. Это немало. Знаешь что? Хватит об этом, не то я тоже начну выть! У меня сердце выпрыгивает из груди.

— Будем, как два мудака, реветь в два горла, — сказал Марсель.

Его омертвевшее от горя лицо впервые за долгое время прояснилось улыбкой.

— Но ведь ты поможешь мне найти какой-то выход, скажи, Рене? Не могу так больше. И работать тоже надо… А у меня винтики не ворочаются вообще…

— Да я заметил, что ты больше не занимаешься делом, и это меня тоже торкнуло.

Он взял новую зубочистку, бросил старую в помойку. Марсель наклонился и увидел, что на дне корзинки полно этих палочек.

Он поднял глаза на Рене. Тот вздохнул:

— Это я курить бросил. Раньше выкуривал пачку в день, теперь жую зубочистки. Каждому свое. Я их только жую, а другие-то их втыкают в ноги в виде пирсинга…

На отупевшем от горя лице Марселя не появилось даже тени улыбки.

— Ты и впрямь тормозишь, бедолага. Неужто и в шутки мои не врубаешься? Да, дело плохо, дело дрянь. Что, забыл про иглоукалывание, там тебе иголки втыкают в пятки и…

— Пятки! — вдруг зарычал Марсель, стукнув себя по лбу. — Ну конечно. Вот я мудак! Ну какой же я мудак! Надо было слушать мадам Сюзанну… Она-то и сможет нам помочь.

— Та, что вам на ноги красоту наводит и при этом мозги компостирует?

— Она самая. Она мне как-то раз сказала, что над Жозианой «работали». Сказала, надо выяснить источник наведенной порчи, чтобы нейтрализовать ее, она много чего еще говорила, только я не понял, бедный мой Рене. Я знаю, как вести себя с цифрами, с рынками, с прибылями, с ведомостями — но не с ведьмами.

— Тогда меня послушай. Сделаем так…

В тот день в кабинетике при складе Марсель и Рене разработали план по освобождению души Жозианы от черной напасти.

Жозефина кружила по улицам, сворачивала и шла дальше, не зная усталости. С восьми утра. Она играла в беспечную туристку, которая идет навстречу ветру и открывает для себя город, упорно следуя одному и тому же маршруту: Холланд-парк, Портленд-роуд, Лэдброук-роуд, Кларендон-роуд, потом опять Холланд-парк, и все сначала.

Ночью шел дождь, и дневной свет дрожал во влажном воздухе, лучи утреннего солнца золотили влажную мостовую. Она следила за террасой кафе на Лэдброук Армс. По словам Ширли, в этом пабе всегда завтракает Филипп. «По крайней мере, в последний раз я его видела именно там. Он устроился за столиком с чашечкой кофе, стаканом апельсинового сока и газетами. Конечно, я не уверена, что он остался верен этому месту и ходит туда каждое утро… Но попробуй. Покружи там, пока его не заметишь, и появись неожиданно…»

Именно это она и хотела сделать. Прочесть в его глазах правду. Застать его врасплох, чтобы он не успел надеть маску. Она думала об этом несколько ночей подряд и разработала стратегию. Все предельно просто: неожиданная встреча. Я оказалась в Лондоне, поскольку меня пригласил издатель, мой отель здесь совсем рядом, погода прекрасная, я рано встала, решила прогуляться и… какой сюрприз! Какая неожиданность! Какое счастливое совпадение! Встретила тебя. Как поживаешь?

Удивление. Труднее всего было сыграть удивление. Особенно когда все реплики выучены так, что отскакивают от зубов! Трудно изобразить естественность. Плохая из меня актриса.

Она кружила, кружила по элегантному району. Светлые богатые дома с высокими окнами, газоны перед каждым подъездом, розы, глицинии и другие цветы тянут шеи из кустов, чтобы люди могли ими полюбоваться. Некоторые фасады были выкрашены в небесно-голубой, ядовито-зеленый, ярко-желтый или крикливо-красный, чтобы отличаться от слишком скромных соседей. Здесь царил чисто английский дух, удивительное сочетание напыщенности и развязности. На углу улицы находился винный магазин «Николас». Дальше — сырная лавка и булочная «У Поля». Филипп явно не чувствует себя оторванным от родины. Пей себе вино, ешь багет с камамбером, чем тебе не Париж?

Накануне она ужинала с издателем. Они говорили о переводе, об обложке, об английском названии: «A Humble Queen», о презентации в прессе, о тираже. «Англичане обожают исторические романы, а двенадцатый век у нас не самый известный период. Страна в то время была мало населена. Знаете ли вы, что всех жителей тогдашнего Лондона можно было бы разместить в двух небоскребах?» У Эдварда Тандлфорда было красноватое лицо и нос в прожилках, выдающие любителя выпить, седые приглаженные волосы, слегка топорщившиеся сбоку, галстук бабочкой и выпуклые ногти. Безукоризненно вежливый, внимательный и предупредительный, он задавал ей множество вопросов о ее работе, интересовался ее исследованиями и диссертацией и при этом сумел выбрать потрясающее «бордо», проявив себя истинным знатоком. Он проводил ее до отеля и предложил на следующий день после обеда зайти в его издательство на Петер-стрит. Жозефина согласилась неохотно: лучше бы она еще побродила по улицам.

— Я не решилась отказать ему! — впоследствии призналась она Ширли, сидя у нее в гостиной на ковре возле огромного отделанного деревом камина.

— Знаешь, вежливостью можно сильно испортить себе жизнь.

— Он очень милый, готов в лепешку разбиться ради меня.

— Он заработает на тебе кучу бабок. Плюнь на все и пошли гулять. Я покажу тебе другой Лондон, какого не знают туристы.

— Не могу. Я обещала.

— Жозефина! Научись ты быть bad girl!

— Ты не поверишь, но все к тому идет… Вчера я нехорошо подумала о своей дочери.

— Если о Гортензии, так ты еще долго терпела…

В большой гостиной они разработали стратегию «неожиданной» встречи с Филиппом. Все было тщательно продумано и подготовлено.

— Значит, живет он здесь, — сказала Ширли, ткнув пальцем в улицу возле Ноттинг-хилла.

— На этой улице мой отель!

— А завтракает он здесь…

Она показала на плане паб, вокруг которого сейчас бродила Жозефина.

— Значит, рано встаешь, наводишь красоту и с восьми часов начинаешь наворачивать круги. Иногда он приходит пораньше, иногда попозже. Вот так с восьми часов и кружи с беспечным видом.

— А когда я его увижу, что мне делать?

— Ты воскликнешь: «Филипп, надо же!» Подойдешь, поцелуешь его в щеку, так, слегка, чтобы он не подумал, будто ты легко доступна и готова за ним бегать, небрежно садишься…

— Небрежно — это как?

— Ну, в смысле, постарайся не снести все вокруг по привычке. И строишь из себя девушку, которая ужасно занята и не собирается засиживаться, поглядываешь на часы, слушаешь мобильный и…

— У меня никогда так не получится.

— Получится. Отрепетируем.

Они отрепетировали. Ширли играла Филиппа, сидящего за столом и уткнувшего нос в газету. Жозефина запиналась. Чем больше репетировали, тем больше запиналась.

— Не получится. У меня будет глупый вид.

— Получится, и вид будет умный.

Жозефина вздохнула и подняла глаза к панно из красного дерева с широким фризом, на котором были изображены виноградные гроздья, букеты пионов, подсолнухи, колосья пшеницы, брачные игры оленей и пугливые лани.

— Какой-то у тебя тут прямо Тюдор.

— У меня тут чего только нет, только мужика не хватает! Один мужик за полтора года, шутка ли! Скоро снова стану девственницей!

— Могу составить тебе компанию.

— И речи быть не может. Будешь кружить вокруг да около, пока он тебя не затащит в постель!

Она кружила по улицам, кружила, кружила… Восемь тридцать — и никого в поле зрения. Безумие. Он никогда ей не поверит. Она покраснеет, перевернет стул, будет вся мокрая от пота, волосы повиснут сальными прядями. Он так хорошо целуется. Медленно, нежно, а потом сильнее, яростнее… А какой у него голос, когда он говорит ей что-то во время поцелуя! О, как же это возбуждает — слова, переплетающиеся с поцелуями, по всему телу пробегает сладкая дрожь. Антуан никогда ничего не говорил, когда целовал ее. И Лука тоже. Они никогда бы не сказали «Жозефина! Замолчи!» повелительным тоном, открывшим ей совершенно незнакомый мир.

Жозефина остановилась перед витриной, взглянула на свое отражение. Воротник рубашки загнулся. Она поправила его. Почесала нос и мысленно подбодрила себя: «Ну давай, Жози, давай!»

Она пошла на новый круг. Зачем я подгоняю судьбу? Может, нужно положиться на случай? Папа, скажи, получится у меня или не получится? Дай знак. Сейчас самое время тебе проявиться. Спускайся со своих звезд сюда, мне на помощь.

Она остановилась перед парфюмерным магазином. Купить духи, что ли? «Eau de Merveille» от «Гермес». Этот запах опьянял ее. Она прыскала им шею, запястья и лампочки в доме перед сном. Посмотрела на двери часы работы: откроется только в десять.

Марш-бросок продолжался.

И тогда она услышала у себя в голове голос, говоривший ей: «Дай мне самому заняться этим, девочка, я все устрою». Она вздрогнула. Сходит с ума, это точно. «Иди вперед, ни на что не обращай внимания!» Она сделала шаг, потом еще один, огляделась. Рядом никого не было. «Давай-давай. Скачи по кругу, точно ослик, я все улажу, поверь. Жизнь — это балет. Нужен только хореограф. Как в “Мещанине во дворянстве”». — «Ты любил эту пьесу, пап?» — «Обожал! Веселая критика буржуазии, которая из кожи вон лезет, чтобы сойти за благородных! Я всегда вспоминал твою мать. Смешно, точь-в-точь ее конформизм и мелочность». — «Я этого не знала!» — «Я не все тебе говорил, есть вещи, которых детям не говорят. Не знаю, зачем я женился на твоей матери. Всю жизнь задавался этим вопросом. Видно, затмение на меня нашло. Она тоже, думаю, не понимала. Союз карпа и кролика. Должно быть, надеялась, что я разбогатею. Ее интересовало только это. Вперед, говорю тебе! Пошевеливайся!..» — «А может, не надо? Мне страшно…» — «Наберись-ка храбрости, девочка моя! Этот человек создан для тебя». — «Ты уверен?» — «Он тоже выбрал себе не лучшую жену! Ему надо было жениться на тебе!» — «Пап! Это уж ты напрасно!» — «Вовсе нет! Купи газету, чтоб выглядеть посолиднее…» Она остановилась у киоска возле станции метро, купила газету. «Распрямись, не сутулься!» Она выпрямила спину, сунула газету под мышку. «Сюда, сюда, не спеши. Замедли шаг. Приготовься, он здесь». — «Я боюсь!» — «Не надо… Все пройдет хорошо, но когда выйдешь, ангел мой, сама не своя от радости, смотри в оба, во тьме подстерегает оранжевый враг…» — «Это что? Цитата?» — «Нет. Предупреждение! На все случаи жизни».

Она вышла на финишную прямую. До террасы оставалось несколько метров.

Она заметила его. Со спины. Он сидел за столом. Развернул газету, положил телефон, подозвал официанта, сделал заказ, закинул ногу на ногу и погрузился в чтение. Это было чудесно, вот так незаметно наблюдать за ним, угадывать по его спине последние часы сна, пробуждение, душ, поцелуй ребенка, который уходит в школу, аппетит, разыгравшийся в ожидании яичницы с беконом и черного кофе, планы на грядущий день. Он, безоружный, ничего не мог от нее скрыть. Она читала его спину, как открытую книгу. Она окутывала его своими мечтами и согревала поцелуями, он был в ее власти. Она протянула к нему руку, лаская на расстоянии.

Жозефина знала теперь, что нет никакой другой женщины. Она могла прочесть это по его руке, переворачивающей страницу и подносящей ко рту чашку, по небрежности и легкости всех его движений.

Он не был похож на мужчину, который любит другую. Или на мужа ее сестры. Там, на террасе, сидел свободный человек…

И ждал ее.

Сегодня — последний вечер. Завтра приезжает Жозефина. Завтра будет уже поздно.

Она подошла к шкафу, где помещалась щитовая доска, вырубила пробки, и свет погас. Холодильник содрогнулся и затих, замолкло радио в гостиной. Тишина. Сумрак. Теперь за дело!

Она спустилась этажом ниже, подошла к двери Лефлок-Пиньеля. Четверть десятого. Дети поужинали. Мадам убирает на кухне. Мсье свободен.

Он и открыл дверь. Огромный, вдвинулся в дверной проем, вид у него был суровый. Ирис опустила глаза и притворно сконфузилась.

— Простите, что побеспокоила, но никак не могу понять, что произошло: внезапно погас свет… Не знаю, что и делать…

Он замешкался на мгновение, потом объявил, что сейчас зайдет, только закончит одно дело.

— У вас старый счетчик или новый?

— Не знаю. Я не дома, вы же знаете, — ответила она, послав ему скромную, но обворожительную улыбку.

— Подойду через десять минут…

Он закрыл дверь. Она не успела заглянуть в квартиру, но там было удивительно тихо для жилища, где обитает семья с тремя детьми.

— Ваши дети уже легли? — спросила она его потом.

— Они ложатся ровно в девять. Таково правило.

— И слушаются?

— Ну конечно. Они так воспитаны. Спорить у нас не принято.

— А-а…

— Вы знаете, где у вас щитовая доска?

— Пойдемте со мной. Это на кухне…

Он открыл шкафчик, где был счетчик, и снисходительно улыбнулся. Наивность соседки его явно позабавила.

— Пустяки. Просто пробки вылетели.

Он вставил пробки, и зажегся свет. Холодильник радостно заработал, в гостиной заиграла музыка. Ирис захлопала в ладоши:

— Вы великолепны!

— Это нетрудно…

— Что бы я без вас делала! Женщина не создана для того, чтобы жить одна. Я, например, пасую перед мелкими превратностями жизни. Да и перед большими, кстати сказать.

— Вы верно говорите. Сейчас совершенно забыли о правильном распределении ролей. Женщины ведут себя как мужчины, а мужчины становятся безответственными. Я — за возвращение истинной роли отца семейства, pater familias, который берет на себя все.

— Совершенно с вами согласна. Хотите что-нибудь выпить? Виски или, может быть, отвар из свежих трав? Я сегодня купила на рынке мяту…

Она достала пучок мяты из фольги и дала ему понюхать. Настой из трав — отличная идея. Пока заварится, они успеют поговорить. Он расслабится, и тут я найду способ его зацепить.

— Да, мятный настой — это хорошо…

Ирис поставила чайник. Она чувствовала на себе его тяжелый взгляд — он следил за каждым ее движением, и задавалась вопросом, как бы разрядить атмосферу. Тут он заговорил:

— У вас есть дети?

— Сын. Он не живет со мной. Он у отца, в Лондоне. Я сейчас в процессе развода, оттого и живу у Жозефины.

— Простите, я не хотел лезть в вашу личную жизнь…

— Наоборот, мне на пользу выговориться. Я чувствую себя такой одинокой…

Она поставила на поднос чайничек и две чашки. Достала две маленькие белые салфетки. Он явно оценит эту деталь. Сложила их аккуратно, как выпускница курсов образцовых домохозяек. Она спиной чувствовала, как он сверлит ее глазами не отрываясь. Ее пробрала дрожь.

— Отец потребовал опеки и…

— Вы его не бросили? — резко спросил он.

— Ой, ну что вы! Я сделаю все, чтобы забрать его. Так и сказала мужу: я буду бороться…

— Я могу помочь вам, если хотите. Найду вам хорошего адвоката…

— Вы так добры ко мне…

— Это нормально. Нельзя разлучать ребенка с матерью. Никогда!

— Мой муж думает иначе…

Она залила листья мяты кипятком и унесла поднос в комнату. Услужливо подала ему чашку. Он поднял на нее взгляд:

— У вас такие синие, такие огромные, распахнутые глаза…

— Когда я была маленькая, мне не нравилось, что они такие огромные.

— Представляю, какая хорошенькая была девочка!

— И такая робкая!

— Но, видимо, вас вскоре успокоили.

— Женщина чувствует себя спокойно и уверенно, только когда ее любят. Я не из тех эмансипированных женщин, которые легко могут прожить без взгляда мужчины.

У Ирис не осталось больше ни самолюбия, ни гордости, ни чувства юмора, она напрямик шла к намеченной цели: завлечь Лефлок-Пиньеля в свои сети. Красивый, богатый, обаятельный — превосходная добыча. Она должна соблазнить его. Не ведая сомнений, на исходе надежды она ставила на последние козыри и метала стрелы в сердце Лефлок-Пиньеля, используя весь свой арсенал взглядов, ужимок и гримасок. Ей было наплевать, что у него жена и трое детей. Великое дело! Все сейчас разводятся, и мало кто захочет остаться с женщиной, которая целыми днями слоняется в ночной рубашке. Она же не пытается разрушить нормальную, дружную семью! И детей она вполне способна воспитывать. Как раз такая женщина ему и нужна. Она была почти уверена, что оказывает ему услугу, предлагая себя.

Он смотрел на нее с детским восхищением. Какой странный человек! Как быстро меняется выражение его лица! То он хищник, то растерянный ребенок. В его позе читалась какая-то боязливая беспомощность, словно ему позволено смотреть на нее только издали и запрещено приближаться. Под серым костюмом банкира она разглядела другого человека, куда более интересного.

— Мы с вами не очень-то разговорчивы, — заметила она с улыбкой.

— Мне приходится говорить целый день, так приятно помолчать, отдыхаешь… Я смотрю на вас, и мне этого достаточно.

Ирис вздохнула и взяла эту фразу на заметку. Они только что сделали шаг навстречу друг другу, балетный прыжок в обещанную близость. Ей показалось, что все мучения, выпавшие на ее долю в этом году, вмиг сотрутся под рукой этого властного и тонко чувствующего человека.

Она прибавила громкости и предложила ему еще настоя. Он протянул ей чашку. Она налила, задержав руку возле его руки, надеясь, что он схватит ее. Легко, с намеком на ласку, коснулась рукава пиджака. Он не пошевелился.

Было в его позе какое-то непередаваемое величие — этот человек привык, чтобы ему подчинялись. Что вовсе не претило Ирис. Ей не нужен ни красавчик, ни ловелас, который гоняется за каждой юбкой. Мне нужен серьезный человек — кто, как не он? Ему явно хочется бросить свою блеклую супругу, но чувство долга не дает. Это тип мужчины, которому надо предоставить инициативу. Не давить на него, а тихонько подводить туда, куда тебе надо, ослаблять поводья, но не отпускать.

Нужно еще дать ему понять, что его брак обречен, он не может позволить себе такую жену. Это вредит его положению в обществе и карьере. Я должна возродить в нем веру в себя, вновь вывести его на авансцену.

Как положено охотницам на чужих мужей, Ирис должна стать его музой и наперсницей. Она заранее приняла нужную позу и доверчиво улыбнулась светлому будущему.

Они услышали одиннадцатичасовые новости по радио. Обменялись взглядом, безмолвно удивляясь, как им удалось провести столько времени вместе и не заметить. Они не произносили ни слова. Как будто все так и должно быть. Как будто они уже были счастливы. Как будто сейчас должно случиться что-то. Они не знали что. Венгерская рапсодия Листа закончилась, «это был, я думаю, Дьердь Цифра, я узнаю его туше». Она кивнула.

Он не носил обручального кольца, это был знак. Сердце его свободно. Влюбленный мужчина любит поглаживать свое кольцо, вертеть его на пальце, он ищет его повсюду, когда по рассеянности забудет на бортике ванной или на шкафчике. Влюбленный мужчина боится его потерять. Она не помнила, было ли на нем кольцо в тот день, на празднике в привратницкой. Или он снял его после этого… После того, как встретил ее…

По радио «Классика» объявили серию вальсов Штрауса. Эрве Лефлок-Пиньель точно очнулся ото сна. Его веки дрогнули.

— Вы умеете танцевать вальс?

— Да. А что?

— Раз-два-три, раз-два-три… — Его руки порхали в такт. — Забываешь все. Кружишься, кружишься… Я бы хотел быть танцором в Вене.

— Этим семью не прокормишь.

— Да, к сожалению, — грустно сказал он. — Но я иногда танцую в своем воображении…

— Так давайте потанцуем? — прошелестела Ирис.

— Здесь? Прямо в гостиной?

Она подстегнула его взглядом. Не двинувшись с места. Не протянув к нему руки. Приняв скромную позу девушки из прошлого века на балу, устроенном родителями накануне ее помолвки. Глаза говорили: «Ну решайтесь же», но руки целомудренно лежали на коленях.

Он неловко, едва ли не со скрипом поднялся — прямо как заржавевший робот, — встал перед ней, поклонился, откинув прядь со лба, протянул ей руку и вывел на середину комнаты. Они дождались начала следующего вальса и принялись кружиться, глаза в глаза.

— Это будет наш маленький секрет, — прошептала Ирис. — Никому не скажем, да?

Филипп хотел убрать затекшую руку, но Жозефина запротестовала:

— Не двигайся… Как же хорошо.

Он благодарно улыбнулся. Нежность поднималась волной откуда-то из глубины и пробегала по их переплетенным телам, как стая муравьев. Он притянул ее к себе, вдохнул запах ее волос, узнал знакомый аромат. Поискал его на шее, провел носом по плечу, уткнулся в запястье. Жозефина вздрогнула, прижалась к нему, в них проснулось задремавшее на миг желание.

— Еще, — прошептала она.

И вновь они забыли обо всем.

Жозефина предавалась любви в каком-то религиозном экстазе. Словно она билась за то, чтобы посреди мрачных развалин мира не гас свет, рожденный двумя телами, которые действительно любят, а не копируют разные движения и позы. Некая чудесная искра, преображающая простое трение тел в пылающий костер. Эта жажда абсолюта могла бы напугать его, но ему хотелось лишь вновь и вновь припадать к этому неистощимому источнику. У будущего вкус женских губ. Это они — завоевательницы, легко нарушающие всевозможные границы. Мы — лишь эфемерные эфебы, скользящие по их жизням, как статисты, а главная роль все равно принадлежит им. Это мне подходит, подумал он, вдыхая запах духов Жозефины, я хочу научиться любить, как она. Раньше я любил красивую книжку с картинками. Я жажду теперь другого чтения. Хочу любви-похода, любви-приключения. Если мужчина думает, что способен до конца понять женщину, — он сумасшедший или невежда. Или претенциозный болван. Ему и в голову не могло прийти, что он вдруг увидит ее на террасе английского паба. И однако… Она появилась перед ним. Она хотела знать точно. Женщинам всегда надо знать точно.

— Жозефина! Ты как сюда попала?

— Я приехала увидеться с издателем, права на «Такую смиренную королеву» купили англичане, и нужно было урегулировать массу деталей. Чисто практических деталей: обложка, формат, пиар, все это трудно решить по электронной почте или по телефону, ну и…

Она словно отвечала хорошо выученный урок. Он прервал ее.

— Жозефина… Сядь, пожалуйста, и скажи мне правду!

Она оттолкнула стул, который он ей подвинул. Скомкала газету, которую сжимала в руках, опустила глаза и выдохнула:

— Наверное, мне просто хотелось увидеть тебя… я хотела знать, правда ли…

— Правда ли, что я еще думаю о тебе или вовсе тебя забыл?

— Вот именно! — с облегчением сказала она и заглянула в самую глубину его глаз, вытягивая признание.

Он смотрел на нее, растроганный. Она не умеет лгать. Врать, притворяться — своего рода искусство. А она умела краснеть и идти прямо к цели. Не колеблясь, не виляя.

— Боюсь, дипломата бы из тебя не вышло.

— А я и не стремилась никогда, наоборот, пряталась в своих пыльных рукописях.

Ее пальцы, тискающие газету, стали совсем черными.

— Ты мне не ответил. — Она настаивала на своем. Стояла перед ним, прямая и напряженная.

— Пожалуй, я понимаю, почему ты меня об этом спрашиваешь…

— Это важно. Скажи мне.

Если он еще потянет с ответом, газета превратится в кучу конфетти. Жозефина рвала ее машинально, но методично.

— Хочешь кофе? Ты завтракала?

— Я не голодна.

Он поднял руку, заказал чай и тосты.

— Я рад тебя видеть.

Жозефина хотела прочесть хоть что-то в его взгляде, но поймала только насмешливый отблеск. Его явно забавляла ее растерянность.

— Могла бы предупредить меня… Я бы встретил тебя на вокзале, жила бы у нас. Ты когда приехала?

— Знаешь, я действительно приехала встретиться с издателем.

— Но это была не единственная цель твоей поездки…

Он говорил тихо, спокойно, словно подсказывал ей реплики.

— Ну… Скажем так, увидеться с ним было необходимо, но вовсе не обязательно для этого оставаться на четыре дня.

Она опустила глаза с видом побежденного воина, складывающего оружие.

— Я не умею лгать. Нет смысла мне здесь что-то изображать. Я хотела тебя видеть. Хотела знать, забыл ли ты тот поцелуй со вкусом индейки, простил ли ты мне то, что я попыталась тебя… ну, так скажем, отдалить в последний вечер, и хотела тебе сказать, что сама я все время думала о тебе, хотя все по-прежнему сложно, потому что есть Ирис и я все еще ее сестра, но это сильнее меня, я думаю о тебе, я думаю о тебе и хочу быть спокойна и знать, что ты тоже… что ты… или что ты забыл меня, потому что тогда мне об этом нужно сказать, я постараюсь сделать все возможное, чтобы забыть тебя, даже если это сделает меня несчастной, но я прекрасно знаю, что сама во всем виновата и…

Она смотрела на него, затаив дыхание.

— Ты так и собираешься стоять надо мной? Как на сцене? Мне же неудобно, я устал голову задирать.

Она рухнула на стул, пробормотав, что все должно было получиться совершенно иначе! И смотрела на него, явно раздосадованная. Руки у нее были черные от типографской краски. Он взял салфетку, намочил в кувшине с теплой водой и протянул ей, чтобы вытерла руки. Молча наблюдал за ней, и когда она, наконец, уронила руки на стол, сокрушаясь, что провалила так тщательно разработанный вместе с Ширли план, взял ее за запястье и заговорил:

— Ты будешь и впрямь несчастна, если…

— Да, конечно! — воскликнула Жозефина. — Но знаешь, я пойму. Я была… как сказать… Что-то такое произошло в тот вечер, что мне не понравилось, и в голове у меня все перемешалось, мне вдруг стало так тоскливо, и я подумала, что это из-за тебя…

— А теперь ты уже в этом не уверена?

— Ну, я поняла, что очень много о тебе думаю…

Он поднес ее руку к губам и произнес:

— Я тоже думаю о тебе… много думаю.

— О! Филипп! Это правда?

Он кивнул с серьезным видом.

— Почему все так сложно? — спросила она.

— Может, мы сами все усложняем?

— А не надо бы?

— Замолчи, — приказал он, — не то все начнется сначала… и кончится тем, что мы окончательно запутаемся.

И тут она словно обезумела. Кинулась к нему и начала целовать, целовать так, словно от этого зависела ее жизнь. Он едва успел швырнуть на стол деньги за завтрак, а она уже тащила его за собой. Как только за ними закрылась дверь комнаты в отеле, она тут же снова бросилась целовать его, ее ногти впились ему в затылок. Он легонько потянул ее за волосы, отстранил от себя, заглянул ей в лицо.

— Мы никуда не спешим, Жозефина, мы не воры…

— Как знать…

— Ты не воровка, и я не вор, и в том, что сейчас совершится, нет ничего, абсолютно ничего дурного!

Они пронеслись во времени, проходя через комнату. Вдохнули запах индейки и фарша, спиной и ладонями почувствовали жар духовки, услышали голоса детей в гостиной, и каждую вещь они срывали, словно сбрасывали камень с памяти, раздевались, не сводя глаз друг с друга, чтобы не потерять ни одной драгоценной секунды, ибо знали, что каждая минута на счету, что они погружаются в новое время и пространство, в пространство невинности, которое им прежде не удавалось найти, из которого нельзя упустить ни микрона. Пошатываясь, они добрели до постели, и только тогда, словно достигнув наконец цели путешествия, растерянно улыбнулись друг другу, как победители, сами удивленные своей победой.

— Как же я скучал по тебе, Жозефина, как скучал…

— А я? Если бы ты знал…

Они могли повторять только эти слова, единственные дозволенные речи.

А потом ночь настала среди бела дня, и они больше не разговаривали.

Солнце пробивалось сквозь розовые занавески, трепетало на стенах северным сиянием. Интересно, который час? Слышен шум из ресторана на первом этаже. Половина первого? Обстановка комнаты вернула его к реальности, он убедился, что это ему не снится: он действительно в номере отеля, а рядом лежит Жозефина. Он вспомнил ее лицо, запрокинутое в экстазе. Она была красива, красива по-новому, как будто сама себя нарисовала. Какая-то неожиданная красота, которая появляется на лице исподволь, как незваная гостья, явившаяся с подарками вымаливать прощение. Округлившийся рот, прищуренные глаза, матовая бледность лица и резко выпирающие скулы, которые не желают никому уступать.

— О чем ты думаешь? — тихо спросила Жозефина.

— «Eau de Merveille» от «Гермес». Точно, я вспомнил, как называются твои духи!

Она потянулась, подкатилась к нему и сообщила:

— Я умираю с голоду.

— Пойдем вниз и снова попытаемся позавтракать?

— Вареные яйца, тосты и кофе! Мммм… До чего хорошо, что у нас уже завелись общие привычки.

— Обряды и объятия — вот что формирует пару.

Они приняли душ, оделись, вышли, оставив за собой неубранную комнату, незаправленную постель, розовые занавески, зловещие стенные часы с маятником над очагом, белые банные полотенца на полу, и двинулись по коридору среди многочисленных уборщиц, сновавших из номера в номер. Маленькая кругленькая женщина собирала с пола подносы — все уже позавтракали — и мурлыкала песню Синатры «Strangers in the night, exchanging glances, lovers at first sight, in love for ever». Они мысленно допели куплет. «Дубидубиду дудудуди…» Жозефина закрыла глаза и взмолилась: «Господи, сделай так, чтобы это счастье длилось и длилось, дубидубиду». Она не заметила край подноса, наступила на него, потеряла равновесие, попыталась не упасть, но поскользнулась на апельсине, который скатился с подноса на ковровую дорожку.

Она закричала и нырнула вперед головой в лестничный пролет. Пролетела несколько ступенек, вспоминая голос отца: «Но когда выйдешь, ангел мой, сама не своя от радости, смотри в оба, во тьме подстерегает оранжевый враг…» Так это в самом деле он говорил с ней? Это был не сон. Она закрыла глаза, чтобы насладиться переполняющим душу странным счастьем, сотканным из покоя, радости, бесконечности Вселенной. Открыла, увидела Филиппа, который с беспокойством смотрел на нее.

— Ничего страшного, — сказала она. — Я, наверное, просто пьяна от счастья…

Назавтра он отвез ее на вокзал. Они вместе провели ночь. Они писали друг другу на коже слова любви, которые еще не осмеливались произнести. Он вернулся домой на заре, чтобы успеть к пробуждению Александра. Жозефина почувствовала укол ревности, когда услышала звук закрываемой двери. Он так же уходил от Дотти? Потом она взяла себя в руки. Да ей дела нет до Дотти Дулиттл!

Она возвращалась в Париж. Он улетал в Германию, на фестиваль современного искусства «Документа» в Касселе, один из крупнейших в мире.

Он держал Жозефину за руку и нес ее дорожную сумку. На нем был желтый галстук с маленькими Микки-Маусами в красных штанишках и больших черных башмаках. Она улыбнулась, потрогав пальцем мышонка на галстуке.

— Это все Александр. Он подарил мне его на День отца… И требует, чтобы я надевал его, когда летаю самолетом, говорит, это талисман…

Они распрощались у входа на таможню. Обнялись, поцеловались в толпе бегущих пассажиров, которые толкали их сумками на колесах — так спешили скорей предъявить билет и паспорт. Они ничего друг другу не обещали, но каждый читал в глазах другого ту же клятву, ту же торжественную серьезность.

Усевшись на свое место — вагон 18, место 35 у окна, Жозефина ласково погладила губы, которые он только что целовал. В голове звучала только одна фраза из песни и одно имя — Филипп, Филипп… Она тихонько пропела «Strangers in the night, in love for ever» и написала пальцем на стекле «for ever».

Она напевала под стук колес, наблюдала за входящими и выходящими пассажирами, слушала звонки мобильных, приветствия включаемых компьютеров. Она больше не боялась, больше ничего не боялась. Сердце сжалось при мысли о дефиле у Гортензии, на которое ей нельзя было пойти, но она быстро успокоилась: Гортензия — она такая, ее не переделать, но это вовсе не значит, что она меня не любит…

На Северном вокзале она купила «Паризьен». Встала в очередь на такси, раскрыла газету. «Женщина-полицейский убита на парковке». Она вздрогнула от жуткого предчувствия и погрузилась в чтение, не обращая внимания на людей из очереди, которые толкали ее, чтобы она двигалась вперед. Капитан Галуа, женщина с суровым лицом, была зарезана возле своей белой «Клио» прямо на парковке комиссариата.

«Вчера в семь часов утра было найдено тело молодой женщины, лежащее на земле, на парковке возле комиссариата. Накануне она ушла с работы поздно ночью. Камеры слежения зафиксировали силуэт человека в капюшоне, в белом плаще, который подошел к ней, а потом набросился на нее с ножом. Это четвертое нападение этого преступника за последние несколько месяцев. “Следствие разрабатывает разные версии”, — уверяют источники, близкие к расследованию, которое ведет Служба департамента судебной полиции. Не исключено, что это преступление связано с другими убийствами. Следователи сочли подозрительным, что она была убита как раз тогда, когда расследовала одно из преступлений.

Эти события вызвали живой отклик среди полицейских. Секретарь Генерального профсоюза полиции высказался сдержанно: “Мы вполне обошлись бы без этого инцидента сейчас, когда у нашей полиции и без того трудный период”. “Альянс” и “Синергия”, другие полицейские профсоюзы, более категоричны: “Нападения на полицейских случаются все чаще, невозможно это оставить без внимания, люди утратили уважение к полиции”».