Это случилось само собой.

Она вдруг стала нормально с Ним разговаривать.

И простила Его.

Все стало ей безразлично: Его вечный треп, постоянное бахвальство, гордо выпяченная грудь. Она перестала обращать внимание на Его, мягко говоря, странные поступки. В конце концов, Он был ее папочкой, и с Его причудами оставалось только смириться. Что толку бунтовать, прогонять Его, обзывать последними словами — Он всегда выходил сухим из воды.

Он был ее папочкой, такова данность.

Что она могла иметь против папочки, который без устали твердил: ты самая красивая, самая сильная, и во всей «Галери Лафайет» не сыскать второй такой принцессы, и во всей школе не найдется другой такой умницы… Что взять с такого папочки? И теперь, когда Он таял и силы Его убывали с каждым днем, она прекрасно это понимала.

И засыпала Его вопросами. Она должна узнать все, пока Он еще жив. Чтобы не осталось пробелов и недомолвок.

И Он ответил на все ее вопросы без утайки. Даже на самые древние, терзавшие ее с самого детства, те, которые она не смела Ему задать, не имела права. Они кучкой белых камешков копились в ее душе. И был среди них один, мучивший ее больше других.

Она давно сама знала ответ на этот вопрос, но ей непременно хотелось получить эту информацию из первых уст, чтобы домыслы обернулись наконец реальностью. И тогда она вновь обретет власть над собственным детством, а воспоминания глянцевыми фотографиями улягутся в альбом. Он должен был сам во всем признаться, иначе тень сомнения будет преследовать ее до конца жизни.

Может быть, одного раза будет недостаточно, Ему придется отвечать на этот вопрос снова и снова, пока Его слова не врежутся в память.

И вот однажды она по обыкновению молча сидела у Его изголовья в клинике Амбруаза Паре, не смея нарушить тишину, побеспокоить больного. Сидела и ждала, пока Он не проголодается, не попросит воды, не заговорит с ней, и вдруг вопрос сам собой сорвался с губ, словно мыльный пузырь:

— Скажи, мадам Лерине была твоей любовницей?

— Да, — ответил Он просто, листая газету и ища взглядом прогноз погоды, как будто погода за окном хоть что-то для Него значила.

— И ты действительно любил ее?

— Не-а, — сказал Он, послюнил палец и перевернул страницу. Он ее не любил. Просто был польщен ее вниманием, еще как польщен, ведь она была женой шефа. И к тому же такой красавицей! Все мужики, глядя на нее, облизывались, а поимел-то ее Он! Однажды вечером на парковке Он поцеловал ее в затылок, и она не стала возражать, покорно склонила черноволосую головку. И Ему показалось, что в эту минуту Он расквитался наконец с Лерине и всеми прочими своими шефьями, которые так Его достали!

— Тогда почему ваши встречи так долго продолжались? Почему ты не прекратил их?

— Потому что я был пустым местом, девочка. И в этом отношении, и во многих других, ты же сама знаешь…

— Это не так, — вскипала она. Это невозможно. Ее папочка не может быть пустым местом. Он у нее самый красивый, высокий, элегантный. Самый обаятельный папочка на свете!

— Ш-ш-ш, — перебивал Он. — Именно так. Я всего лишь рисовался, старался сохранять хорошую мину при плохой игре, чтобы произвести впечатление на галерку… и на тебя, девочка моя, понимаешь? С тобой я казался себе большим и сильным, а других просто боялся. А правда оказалась простой и неприглядной… Голая правда. Я — пустое место. И теперь, когда ты выросла, я могу тебе прямо об этом сказать…

А она-то считала Его воплощением совершенства! И требовала от Него невозможного.

И от других мужчин тоже. В каждом из них она хотела видеть героя, которого на самом деле не существовало.

Папочка…

Никчемный мой папочка…

Но и это теперь было ей безразлично… Какая разница? Разве наши близкие должны быть идеальными? Обязаны всегда быть на высоте?

На высоте чего?

Любовь — не спортивный турнир. Главное, что Он ее любил.

А ведь Он действительно ее любил. Только по-своему.

«Дочка, доченька… Моя девочка не будет мыть полы, ей достанется все самое лучшее, все самые лучшие.

Видите, какая у меня девочка… Ты самая красивая, ты у меня замечательная».

Моя девочка…

Девочка моя…

И в сравнении с этим все прочее меркло. Не имело значения.

Да, у них случались взлеты и падения, но ведь так всегда бывает, когда двое любят.

И ненависть стала таять. Она снова полюбила Его.

И других мужчин тоже. Бедных и ущербных, недостойных, нечистых на руку, лживых, жалких, психованных, хвастливых, пустых, жадных, проигравших, но упорно не признававших поражения. Теперь она понимала их и каждому находила оправдание. Сидя рядом с Ним в больничной палате, пронизанной летним солнцем, она жаждала всех принять в свои объятия и нежно убаюкать.

Ее сердце распахнулось. Она готова была отпустить Его…

Она простила Его. И остальных тоже.

Она примирилась с Ним. И с остальными тоже.

И теперь, когда она все это поняла, Ему пора было уходить.

Теперь, когда они наконец помирились…

Он уйдет без боли. Она не допустит, чтобы ее папочка страдал. Он не будет мучительно задыхаться, как предсказывали врачи в броне халатов, притворно сочувствуя Ему. Иногда больные буквально с ума сходят от боли, приходится привязывать их к кровати… Нет, Он уйдет легко, на цыпочках.

Она была готова.

Отныне она за старшую, ей предстоит обо всем позаботиться. В тот день она дала Ему слово.

И держала его.

Стойко.

Он говорил: «Ты вся красная, дочка, давай-ка припудри нос». Укорял: «Ты совершенно за собой не следишь. Эта юбка в мелкую складку просто немыслима». Донимал: «А где мое красненькое? Ты забыла его принести? Ты совсем спятила, девочка».

Он сердился, ругался, чертыхался. А она молчала.

Она знала, что любит Его, и большего не ждала. Мучительное ожидание осталось в прошлом.

Ей хотелось, чтобы вокруг них высились горы, а у ног пенились моря, только бы Он хоть немного развеялся. Чтобы вокруг были кабаки и прелестные женские попки, лишь бы Он утолил жажду…

И главное, пусть Он не страдает. Пусть уйдет без боли.

Она видела, что болезнь с каждым днем подступает все ближе и скоро Он уже будет не в силах сжимать зубы и храбриться.

Однажды… однажды вечером она заехала к Нему по дороге домой.

За ужином были сплошь кретины, говорили много и шумно, хвастались, жонглировали цифрами, обращались к статистике, прикидывали прибыль, делали далеко идущие выводы…

И вот по дороге домой она заехала в больницу.

Было около полуночи. Она поднялась на лифте на восьмой этаж и зашагала по длинному белому коридору, по зеленому линолеуму, к Его палате. Кругом стояла такая тишина, будто все больные одновременно вымерли.

Тихонько, чтобы не разбудить Его, она толкнула дверь.

В первую минуту ей показалось, что она ошиблась номером, потому что по обе стороны кровати выросли железные прутья. Кровать превратилась в клетку. Она не сразу разглядела за прутьями Его: Отец съежился, как младенец, и перекатывался из стороны в сторону, ударяясь головой о стальные бортики. Он скулил, задыхался, запрокидывал голову, задыхаясь, заглатывал воздух, сжимал кулаки, извергая надрывные стоны.

Младенец, который мечется в постели, спасаясь от боли. Глотает воздух, перекатывается, бьется головой о прутья, кусает кулаки и стонет. Беспомощно стонет…

Некоторое время она с ужасом смотрела, как корчится от боли Его огромное тело, потом опомнилась, помчалась по коридору и влетела в комнату ночной сестры. Та вязала на спицах, то и дело сверяясь с выкройкой. Ее губы неслышно двигались, считая петли, ловкие пальцы переплетали нити разных цветов.

— Вы видели, в каком состоянии мой отец? Вы Его видели? — закричала она, вцепившись руками в холодный стол. — Сделайте что-нибудь! Его нельзя так оставлять!

— Я поставила бортики, чтобы он не упал.

— Я не об этом… Поймите, Ему больно. Ему больно! Вы слышите, как Он стонет?

Она трясла головой, едва сдерживаясь, чтобы не растерзать сестру вместе с вязанием, не вонзить ей спицы прямо в грудь, спокойно и безразлично вздымавшуюся при каждом вдохе. Не отводя глаз от выкройки, сестра ответила: «Нет, не слышу». Она установила решетки и больше ничем помочь не может. Вот утром подойдет доктор, с ним и поговорите, а она никаких решений не принимает, она только исполняет предписания. Сестра повела бровями, начиная новый ряд петель.

— А позвонить, нельзя ли позвонить доктору? Он оставил свой домашний номер, на случай, если…

— Звонить доктору, в такое время? Да вы с ума сошли!

Нет, пока еще не сошла, но скоро сойдет, если никто не поможет ей облегчить страдания отца.

— Вы с ума сошли, с ума сошли! — повторяла сестра, расправляя свитер и зажимая под мышкой спицы. — Я не позволю вам ему звонить!

— Не дадите позвонить отсюда, я пойду к телефону-автомату…

Она схватила аппарат и набрала номер врача, разбудила его, промямлила что-то невнятное в свое оправдание, попросила добавить отцу морфия, дать Ему вдвое, втрое больше…

— Но поймите, я не могу, не могу я этого сделать, — отвечал доктор, — у Него и так максимальная дозировка. Если я добавлю еще, он умрет… я врач, я не могу убивать своих пациентов!

Она умоляла его, просила сделать все что угодно, только бы отец из беспомощного младенца опять превратился в человека, только бы перестал биться головой о стальные прутья.

— Умоляю вас, доктор, все что угодно…

— Ну я же не могу, не могу. Если я вас послушаю, ему крышка. Понимаете, крышка!

— Неважно, — отмахнулась она, — это все неважно. Для Него и так все кончено, вы же знаете. Вы не говорите об этом вслух, но знаете. Пытаетесь ободрить, но в душе понимаете, что счет идет на дни. Зачем же продлевать Его страдания? Объясните мне, зачем?

— Я врач, вы не можете от меня этого требовать…

— Я подпишу любую бумагу, все, что велите, прямо здесь, в присутствии сестры. Потом расскажете, что я вас шантажировала, грозилась выпрыгнуть в окошко, что-нибудь в этом роде… Ну пожалуйста, пожалуйста, доктор… Я не хочу, чтобы Он так страдал, не хочу…

На том конце провода воцарилось молчание. Врач не знал, что ответить.

— Я все подпишу, в присутствии сестры. Она будет свидетелем, скажет, что я ей угрожала… Я все подпишу. Вам не придется ни за что отвечать, вся вина будет на мне. Пожалуйста, доктор, ну пожалуйста! Зачем такой ценой продлевать Его жизнь на несколько дней? Это бесчеловечно, недостойно. Во имя чего Он должен так страдать? Вы же знаете, что Ему конец, он храбро сражался, но проиграл. Вы это знаете. Вы уверены, что это — конец. Во имя чего Он должен страдать?

Доктор по-прежнему либо молчал, либо механически повторял: «Вы требуете невозможного, я врач, моя работа лечить, а не убивать, дарить жизнь, а не смерть…»

— И это, по-вашему, жизнь? Это уже смерть! Он весь сморщенный, как младенец! Стонет как младенец, сосет как младенец, ревет как младенец!.. У Него даже нет сил ругаться, не то что бороться, Он и встать-то самостоятельно не может… Прошу вас, доктор! Приезжайте и сами посмотрите, если вы мне не верите. Послушайте, как Он стонет. Это невыносимо. Когда вы Его увидите, вы тоже будете согласны на все… Умоляю вас, доктор, пожалуйста… — заклинала она.

Она была готова ко всему, и врач это почувствовал. Некоторое время он молчал. Сестра перестала вязать и так напряженно вслушивалась в тишину, что ее пальцы, неподвижно застывшие на спицах, излучали слабое свечение.

Наконец врач прошептал:

— Передайте трубку сестре…

Сестра отложила вязанье и подошла к телефону. Забормотала: «Да, да… Но я с этим не согласна доктор. Совершенно не согласна. Разве это наша работа? Скажите, разве мы должны такое делать?»

Потом слушала молча. Теребила край свитера и шептала: «Ладно… хорошо…»

Положив трубку, сестра встала, достала из-под будущего свитера потайную связку ключей, открыла аптечку, извлекла оттуда ампулы морфия и зашагала к Его палате.

Она молча пошла следом. Движения сестры стали нарочито резкими и неровными, в каждом жесте сквозило неодобрение. Сестра добавила в капельницу морфия, не взглянув ни на нее, ни на Него. Удостоверилась, что капельница в порядке, пластырь на месте. Сообщила, что ждать уже недолго, так что лучше бы остаться здесь, ведь она сама этого хотела. При последних словах глубокое презрение проступило на лице сестры.

Она спросила у сестры, скоро ли подействует морфий, скоро ли отпустит боль.

— Очень скоро, — ответила та.

И ушла, вцепившись руками в края жилетки.

Она села у изголовья и принялась ждать.

Она ждала и ждала.

Отец потихоньку успокоился. Вытянулся в полный рост на своей зарешеченной кровати, разогнулся, расслабился, разжал губы, легонько вздохнул. Она не столько слышала, сколько видела Его дыхание, грудь едва вздымалась под одеялом. Она сняла решетки, причесала Его, умыла туалетной водой и стала гладить по лицу, пока гримаса боли не сменилась выражением покоя. Она разговаривала с Ним, как с ребенком: «Все прошло, — успокаивала она Его, — теперь все позади. Больше тебя никто не обидит. Я с тобой… Не расстраивайся. Это просто сестра попалась кретинская, но доктор вмешался, он пообещал, что тебе больше не будет больно…» Она положила Его руки поверх одеяла и стала гладить длинные тонкие пальцы с прозрачными выпуклыми ногтями. Провела ладонью по щеке, поцеловала Его и просидела рядом с Ним всю ночь. Они были вдвоем.

Он спал безмятежным детским сном.

Она сидела с ним рядом, гладила Его, говорила с Ним…

Ночь. Летняя ночь. Такая тихая, нежная, мирная.

А завтра тринадцатое июня. В воздух полетят петарды, искры фейерверка, винные пробки, женские визги… Все, что ты любишь, папочка, все, что ты любишь. Это будет праздник в Твою честь. Приятно покидать мир в такой день, когда кругом звучат аккордеоны, и летают конфетти, и залпы салюта, синие, зеленые, и кружатся в вальсе легкие платьица, а под ними девушки, такие теплые…

Это ведь твоя стихия. Что скажешь, папочка?

Фантасташ, да?

Так она сидела рядом с Ним. И ждала.

И Он стал просто папочкой.

Ее милым папочкой, который тихо уходил из жизни под ее слова о грядущем бале тринадцатого июня.