Вероятно, весь запас слез был исчерпан, потому что плакать больше не хотелось. Я пыталась разжалобить себя, но, похоже, у меня не осталось ни единой слезинки. Я трижды потрясла головой, извлекла из памяти самые мучительные эпизоды и прокрутила их в замедленном темпе: встреча Алана и Марии Круз, ее глаза, превратившиеся в два горячих уголька, его взгляд, прикованный к крутым бедрам, обтянутым джинсами… Все тщетно. Я расчесывала и расковыривала рану, поглубже вонзала в нее острый клинок памяти, проявляла настойчивость и изобретательность…
Ничего не вышло. Вся влага из глаз испарилась.
Тогда я вновь стала разглядывать собственные ноги и предавалась созерцанию довольно долго, пока не пришла к выводу, что слезы были неуместны, даже нелепы. Все теперь казалось мне нелепым: прах Рональда в бутылке, похороны в порту, встреча Алана и Марии Круз, дикая боль, согнувшая меня пополам, белые лилии у Риты под мышкой и полный презрительного сочувствия взгляд Бонни, угадавшей мою беду. Бедная девушка, читалось в ее взгляде, жертва несчастной любви…
Это я-то жертва? Я снова уставилась на свои ботинки. Что ж, пора расставить точки над «i». Голосок внутри меня явственно потребовал сделать это. Очередная «я», хлесткая и язвительная, не слишком церемонилась: «Посмотри-ка на себя внимательно! Сколько можно хныкать, проклинать судьбу, оплакивать свою жалкую любовь, свои дурацкие переживания и желания! Сколько можно смаковать старую боль, сыпать соль на раны и наслаждаться страданием! Не надоело бесконечно погружаться в пучину боли? Неужели тебе не хочется что-то изменить в себе? Долдонишь, долдонишь одно и то же, так и свихнуться недолго. Чем Алан тебя обидел? Что он тебе сделал плохого? Всего-навсего проявил интерес к другой девушке, возможно, просто потому, что она колоритна… Если сейчас он с ней, что тоже еще не факт, то они, возможно, просто сидят и разговаривают: Мария Круз повествует ему о своей тяжелой судьбе, а он ее утешает. И что здесь дурного? Разве это преступление? И даже если они занимаются чем-то другим, какое твое дело? Вы, кажется, пока не женаты. И он тебе ничего не обещал. Ты с ним едва знакома, но при каждой встрече устраиваешь ему сцену! Да еще считаешь, что тебя предали и покинули. Можно подумать, он безраздельно принадлежит тебе и весь свет на нем клином сошелся. Чушь собачья! Это тебя заклинило на твоем обожаемом Алане, и ты забыла, что на свете есть еще очень много хорошего. В том числе и ты сама — умная, независимая. Тебе на самом-то деле никто не нужен. Абсолютно никто. Ты прекрасно живешь одна. Но стоит на горизонте появиться хоть чуть-чуть привлекательному мужчине, и ты с наслаждением впадаешь в детство — громко хлюпаешь носом, капризно топаешь ножкой, желая привлечь к себе внимание. Какого черта! Ведь для тебя это пройденный этап».
И правда, говорю я себе, разглядывая черные, поросшие зеленью трещины в асфальте под Ритиным окном. Я прекрасно справляюсь сама. И вполне себе доверяю. Обычно я в ладу с собой, за исключением тех моментов, когда в поле зрения возникает мужчина…
Тогда я перестаю себя понимать.
Почему?
Новая «я» права: нельзя упиваться страданиями всю оставшуюся жизнь, дело и так зашло слишком далеко, я окончательно чокнусь, если буду продолжать в том же духе. Надо остановиться, подумать о другом — и о других.
Я подняла голову и посмотрела в небо, голубое, ледяное, ясное нью-йоркское небо над красными кирпичными строениями Форсайт-стрит. Я увидела почерневшие деревянные бочки для воды на крышах. Ржавые железные лестницы, подвешенные на манер кавычек к фасадам домов. Неоновые вывески с оторванными буквами, повисшими на проводах. Трусы и майки, которые сохли над пустырями… И у меня словно камень с плеч упал.
Мне вдруг стало легко. И весело.
Я увидела себя в новом свете.
И Алана тоже.
Нет-нет, для меня он по-прежнему красив и соблазнителен, и мне все так же хочется повиснуть у него на шее и спросить: «Куда пойдем?» С этой точки зрения, будем откровенны, ничего не изменилось. Просто я поняла, что спешить мне некуда.
И незачем.
Я огляделась и высморкалась в полы зеленой блузки: платка под рукой не оказалось.
Рита подталкивает меня к двери, ведет к себе и достает из холодильника мороженое: «Хаген-Дас», «Бен-энд-Джерри», «Нэчурал Айс-Крим». Все эти сокровища она любовно укладывает на верхнюю полку морозилки, чтобы побаловать себя в тоскливые вечера. Некоторые стаканчики начаты, другие совсем свежие, с гладкой пенистой кромкой. Мы расставляем их по всему столу, посреди Ритиных гадальных атрибутов, закатываем рукава, достаем ложечки и приступаем. Вот это пир!
Рита, переваливаясь с боку на бок, плывет к стенному шкафу, достает пакеты с печеньем «Фэймос Амос» — шоколадным, кофейным, ореховым, — выкладывает его на белую тарелочку с волнистыми краями, садится, подмигивает, пододвигает тарелочку ко мне и жестом приказывает не скромничать.
Она с удовлетворением наблюдает за тем, как я ем: аппетит у меня проснулся нешуточный.
— Погадать тебе? — спрашивает она, отодвигая мороженое и беря карты.
— Спасибо, ты такая милая… но не надо. У меня все в порядке. Даже удивительно, что мне так хорошо. Знаешь, что я тебе скажу? Мне абсолютно на него наплевать. Абсолютно!
Рита удивленно приподнимает нарисованные коричневые брови, отправляя в рот полную ложку мороженого. Судя по всему, она не слишком мне верит.
— Это надо отметить, — продолжаю я. — Пойдем в «Сиракузу», будем объедаться пастой и запивать кьянти…
— Чудненько, — восклицает Рита, возвращая брови на место. — Я пойду прямо так, в парадном платье… и в шляпе! Думаешь, мне стоит остаться в шляпе или это слишком торжественно?
Я взрываюсь от смеха. Остановиться не могу. Рита похожа на маленькую девочку, которая боится испортить воскресное платье и потому весь вечер сидит неподвижно, растопырив руки и не притрагиваясь к сладкому, чтобы не запачкать банты и оборки. Клюет, как птичка, едва шевелит губами — иначе можно повредить фазаньи перья. Я заражаю Риту своим весельем. Она тоже покатывается со смеху, разглядывая свое платье, задыхается, краснеет, мне даже приходится похлопать ее по спине — так и поперхнуться недолго.
— Это нервное, — икает Рита, — после похорон необходима встряска.
— Знаешь, что люди обычно делают после похорон?
— …
— Трахаются, подруга. После похорон очень хочется с кем-нибудь перепихнуться. Снимаешь первого встречного и давай с ним сношаться… Это сильнее тебя, наверное, так хочет смерть.
Рита делает большие глаза, косится на пластиковую Богоматерь и многократно крестится.
— Ты не должна так говорить у меня дома…
Я извиняюсь. Пусть ей будет приятно. Рита успокаивается и возвращается к животрепещущей теме:
— Как это тебе наплевать на Алана?
— А вот так. Пусть кувыркается в постели с кем хочет, звонит раз в десять дней, забывает про меня и опять вспоминает… А я буду жить дальше!
— …
— И знаешь почему? Я уверена, что в конце концов он будет моим, и по одной простой причине: я — лучше всех. За своими переживаниями я и забыла, какая я замечательная, ни в грош себя ни ставила, сама себя опускала. С меня хватит! Я лучше всех, и когда-нибудь он непременно это поймет.
Рита слушает меня с открытым ртом. Она окаменела от удивления, застыла, словно живая картина: маленькая круглая физиономия, отвисшая губа, вытаращенные глаза, белки напоминают пастилу. Само недоумение, простушка в воскресном наряде.
— Просто я решила не торопиться, — объясняю я. — Вот и все. Буду спокойно ждать, пока он это поймет. Перестану психовать, и ты увидишь, в один прекрасный день мы будем вместе… Я в этом не сомневаюсь. У меня предчувствие… Я все обдумала. Я настрадалась на месяцы вперед и наконец-то успокоилась. Я хочу жить, просто жить, а не изводиться в ожидании его звонка… Хватит мучиться! Пора жить!
Я развожу руки в стороны, расправляю плечи. Тяжкий груз сброшен, я снова поумнела. Даже удивительно, что я могу быть такой умницей, поскольку давно уже привыкла видеть себя полной размазней…
Рита внимательно слушает. В ее взгляде читается, что она не верит ни единому моему слову, но очень хочет меня поддержать.
Я не сказала Рите только об одном, потому что ее это не касалось, да и объяснять пришлось бы слишком долго. Там, на берегу, я в последний раз попрощалась с Ним. По-настоящему я похоронила папу не тогда в Сен-Крепен, у подножия гор, а сегодня, в нью-йоркском порту. Я не Рональда отправляла в последний путь в бутылке, а своего любимого папочку…
Теперь все в прошлом.
Нельзя смотреть на жизнь в зеркало заднего вида. Надо искать ее повсюду, хватать все без разбору — и принимать, не краснея, с неизменным аппетитом: Чертовку, С-леденцом, Маленькую девочку, Кретинку… Я вправе быть Кретинкой, если захочу. И если мне это нравится…
Или Чертовкой. Шататься по гостиничным номерам в обществе извращенцев с конскими хвостами.
Или наивной Маленькой девочкой. Виснуть на шее у Алана. Играть в «Trash or Smash» на МТВ и объедаться мороженым. Смотреть «Даллас» и в приемной дантиста взахлеб читать истории из жизни звезд в свежем номере «Пипл».
Не стоит отказывать себе в таком удовольствии. Все это — я. И я — лучше всех.
А иногда — не лучше. По-разному бывает.
Наконец-то все мои грани слились в одно безупречное «я». На радостях я шлю воздушные поцелуи пластиковой Богоматери, даже обещаю больше не называть ее сына Жуликом и относиться к нему с почтением. Я всех готова расцеловать. Даже ведущего вечерних новостей, чье лицо появилось на экране, когда Рита включила телевизор. Мы сидели с набитыми ртами, диктор рассказывал о сегодняшнем приеме в мэрии, и вдруг в толпе на экране материализовался Хосе. Камера наехала на его физиономию, а в следующем кадре он уже принимал поздравления мэра. Тот обнимал его за плечи, благодарил за живое участие в благоустройстве Четырех авеню, а под конец разразился торжественной речью. Мэр сообщил, что из любви к родному городу и ко всему американскому народу Хосе решил заняться оздоровлением этих гнилых кварталов, наводненных наркоманами и проститутками, и возвести на их месте прекрасные здания с портиками и швейцарами. Тут великий благодетель Хосе гордо выпятил грудь, прижал руку к сердцу, горячо поблагодарил мэра и задвинул ответную речь о том, что он истинный патриот и что быть американцем для него огромная честь. Мы едва не поперхнулись мороженым. Смотреть на него было тошно. Надо же, этот гнусный сутенер прорвался в эфир! С рукой на сердце Хосе вещал об Америке своих родителей и о белой, чистой Америке первопроходцев, об Америке, свято верующей в незыблемость семьи и самоотверженный труд во имя процветания и справедливости. И в память о своих предках он, Хосе, разработал программу благоустройства трущоб. Это ради своей матери он не покладая рук разрушает старое, отбирает лучшее, роет землю, строит дома, ради своей матери, которая на смертном одре, сжимая холодеющими пальцами четки, умоляла сына быть верным стране, некогда принявшей их, нищих иммигрантов, в свои объятия. «И вот теперь, мама, — провозгласил Хосе, глядя прямо в камеру, — ты можешь гордиться мною!»
Мы совершенно ошарашены, подавлены. Сидим в полном оцепенении, оторопело уставившись на экран, пока репортаж на актуальную тему не сменяется рекламой свечей, которые можно приобрести в любой аптеке по смешной цене 5 долларов 99 центов, чтобы одним ловким движением за тридцать секунд избавить себя от геморроя. Рита поднимается и с грозным видом направляется к телевизору.
— Ты знала, что этот мудак скорешился с мэром? — спрашиваю я.
Рита не отвечает. Она становится перед экраном, подбоченивается и разражается руганью:
— Иди ты в жопу со своими предками и их гордостью! И со своей мамочкой на смертном одре, дерьмо! Как же ты меня достал своими вонючими сантиментами! Плевать я хотела на твоих предков, пусть лежат в своих гробах, черт бы их побрал! Господи, что ждет эту страну, если такие свиньи…
Рита вне себя, буквально кипит от негодования. Она запыхалась еще больше, чем тогда, когда прошла три квартала пешком. Мы переключаемся на другой канал, но, час от часу не легче, натыкаемся на телепроповедника Джерри Фолвелла, одного из тех, кто строит себе дворцы за счет своей доверчивой паствы.
Вечером, несмотря на все потрясения, мы отправляемся ужинать в «Сиракузу». Заказываем закуску ассорти, пасту с лососем и лангустинами, крем-сабайон и бутылочку кьянти. У нас даже носы покраснели от обильной выпивки и закуски. И весь вечер мы пьем за девушку, которая лучше всех, то есть за меня.
Потом мы дошли пешком до Форсайт-стрит. Ночь стояла тихая. На улицах не было ни души, нам не попалось даже ни единой кошки, только пожарники и машины скорой помощи, громко сигналя, мчались на помощь погорельцам и пострадавшим. Голова буквально разбухала от свежих мыслей, и я поделилась этой новостью с Ритой. За ужином у меня в ушах зазвучала фраза, первая фраза будущего романа, за который я никак не могла взяться с тех пор, как умер папа. Она явилась совершенно неожиданно. Я смотрела на грязное зеркало за барной стойкой, и вдруг перед глазами встало зеркало в моей парижской квартире, восьмидесятый автобус, его шипящие двери — и девушка, которая неподвижно лежала на кровати, не в силах справиться с горем. Девушка, решившая все бросить и отправиться в Нью-Йорк, чтобы начать жизнь с нуля.
Теперь я готова была приняться за книгу. Главное — придумать первую фразу, объяснила я Рите. Понимаешь, как только ритм зазвенит в ушах, можно приниматься за работу, только очень осторожно, чтобы не спугнуть его, не сбиться. Труд не из легких, но когда получается, чувствуешь себя нефтяным шейхом. Рита захотела услышать первую фразу, но я послала ее подальше — из суеверия. Вдруг эта фраза мне разонравится, если я произнесу ее вслух.
Рита пожала плечами и в отместку спросила:
— Это будет серьезная книга, настоящая?
— Очень серьезная, — ответила я, — серьезней не бывает.
И расхохоталась.
А потом я спросила Риту, нет ли у нее пишущей машинки, — мне не терпелось приступить к роману прямо сейчас. Я уже предвкушала, как из-под каретки начнут выползать листы бумаги, а я примусь изо всех сил колотить по клавишам, а машинка, раскачиваясь и прыгая по столу, отъедет к стене, а на бумаге будут оставаться дырки, а клавиши будут западать одна на другую и мне придется растаскивать их в разные стороны. Рита сказала, что одна клиентка оставила ей машинку в качестве залога, потому что платить за предсказания было нечем, а потом так и не забрала. Мы рассмеялись. Мы шли к Рите и смеялись, и все это время первая фраза будущей книги лентой раскручивалась у меня в голове, и чем дольше это продолжалось, тем больше мне хотелось немедленно сесть за стол и начать печатать. Я боялась потерять первую фразу, но у меня на руке висела Рита, поэтому шли мы очень медленно.
Я смотрела в небо поверх высотных зданий. Фиолетовые облака цеплялись за небоскребы. Эмпайр-стейт-билдинг переливался всеми цветами — зеленым, синим, красным. Рита с трудом передвигала ноги: мы слишком много съели.
А я чувствовала удивительную легкость…
Первая фраза перышком плыла в голове. А за нею — целые тучи волнений, страданий, Любовей, измен, поцелуев. Воспоминания, проснувшиеся в глубинах подсознания, белыми облаками всплывали на поверхность. Папочка, мой папочка, мой милый, любимый папочка… Мне тебя не хватает. О, как мне тебя не хватает. Ты не был идеальным отцом, разумеется, нет. Иногда ты крепко меня доставал. Но когда родители нами гордятся, мы готовы простить им все. Это не мои слова. Так сказал Джон Ле Карре, чей отец тоже был ого-го-го, но при этом гордился своим сыном, совсем как мой гордился мной. «Доченька! Папочка!» — прошептала я в тишине ночи. Отцовская любовь в твоем исполнении выглядела довольно странно, а все-таки благодаря тебе я твердо стою на ногах. И не сдаюсь. И научилась справляться со всем: с твоими вспышками гнева, с твоими бурями и со всеми невзгодами в моей жизни. Я невольно улыбнулась. От волнения сердце словно зажало в тисках. И в эту минуту мне почудилось, что откуда-то сверху протянулась рука с прозрачными выпуклыми ногтями и погладила меня по затылку.
Мне вдруг чертовски захотелось очутиться в Париже, рядом с Тютелькой. И прошептать ей свою первую фразу — я уже не боялась, что она меня разочарует, будучи произнесенной вслух. Если бы Тютелька в своем потрепанном клетчатом свитере, с проницательными глазками, выглядывающими из-за отвратительной коричневой оправы, с рыжими прядками на лбу оказалась здесь, я бы многое могла ей сказать. Послушай, что я сегодня поняла, сказала бы я. Отныне я буду жить своей жизнью. Отброшу старые страхи, откажусь от замшелых идей, которые направляют все мои романы в одно заранее прочерченное русло. И больше не буду воображать себя покинутой маленькой девочкой. Ты была права, Тютелька. И не зря рассердилась, когда я плакала над Его словами: «Поклянись, что умрешь вместе со мной». Ты была права. Так знай же, я не умерла вместе с ним, я живу, подруга. Живу. Я — сплошной клубок противоречий, но я живу.
И главное, у меня есть первая фраза.
Первая фраза будущего романа…