Краснощеков очнулся. Правую руку ломило от холода.

«Что это?»

Он в недоумении рассматривал ладонь, покрытую рыжей ржавчиной. С трудом повернув закостеневшую шею, он увидел Саню Потемкина. Потемкин сидел на складном стульчике и писал этюд.

«Что-то не так. Что-то тут все-таки не так…»

Краснощеков осторожно поставил покореженный пулемет на рогульку, вытер ладонь о брюки и, стараясь не растерять непонятное, странное ощущение, осмотрелся.

Потемкин вдохновенно работал и пел в обычной манере, бесконечно повторяя нечто без начала и конца.

«Что же? Что…»

Тут только Краснощеков и рассмотрел палитру.

Мой др-р-руг р-р-рисует гор-ры!..

Потемкин замолчал. Набрал краску на палитре, шлепнул кистью по этюду и пропел протяжно:

Да-лекие… м-м-м… как сон…

Он склонился над этюдником и подправил мазок пальцем. Откинул голову, наклонил ее набок, прищурился оценивая. Потом бросил взгляд вперед, на горы. Опять на этюд.

Тур-рум, тур-рум, ту-рум… тум…

Потемкин задумчиво рассматривал свою работу — что-то ему не нравилось. Медленно, подозрительно приблизил он лицо к этюду, протянул к нему одну руку, другую, прямо-таки влез в него своими лапищами и головой и что-то делал там, кряхтя и сопя, наугад тыча кистью в палитру. Откинулся. Самодовольно ухмыльнулся и торжествующим басом проревел:

И чер-р-рточки лесов!

Краснощеков не мог оторвать взгляда от палитры. Красок на ней, видимо, не было уже давно.

Краснощеков обернулся и увидел развалины немецкого блиндажа, среди которых потерянно бродили ребята, а инструктор Гаврилов сидел на корточках и медленно вращал в снегу котелок — приготавливал мороженое.

«Та-ак!»

Краснощеков посмотрел на ущелье. Снизу, с долины Азау, куда им нужно было спускаться, поднялся туман, густой и упругий, и наполнил ущелье до краев. Над розовой волнистой поверхностью возвышались две сверкавшие головы Эльбруса, а ближе — острые вершины скал. Туман подобрался к перевалу и уже скатывался через его седло широким потоком назад, в долину Ненскры, освещенную закатным солнцем.

«Так!!»

Вчера утром Гаврилов сбил всех с толку эдельвейсами. Они знали, что время эдельвейсов прошло. Но Гаврилов твердил, что он здесь воевал, что он тут каждый камень знает, что эдельвейсы где-то рядом, в двух шагах. «Как хорошо, — говорил он, — придем завтра в лагерь и принесем нашим девушкам эдельвейсы». Словом, заморочил голову. Ему, конечно, виднее. На то он и мастер по альпинизму.

Вполголоса поругиваясь, они переползли вслед за ним через один невысокий хребет, через другой, спустились в заросшую густой травой и кустарником долину Ненскры. Правда, попадались эдельвейсы. Но это были такие поломанные, в бурых пятнах заморыши, что даже прикасаться к ним было боязно. Зато, говорил неунывающий Гаврилов, долина Ненскры — красивейшее место в Советском Союзе!

И тут грянул ливень.

Мгновенно промокшие, они разбили палатки в самом замечательном месте на свете и, дрожа от досады, холода и сырости, пролежали в них целый день. И ночь. А дождь не прекращался ни на минуту, словно собирался лить так вот сорок дней и сорок ночей.

Утром они в сквернейшем настроении свернули под дождем лагерь и, подталкивая вперед упиравшегося Гаврилова, пустились в путь вверх по долине. Повыше водяной ливень превратился в снегопад. Краснощеков едва различал впереди спину Потемкина и поэтому поминутно налетал головой на жесткие углы этюдника, болтавшегося поверх Саниного рюкзака. Они прошли сквозь тучу, посветлело, и вдруг солнце брызнуло в глаза! И они вышли на перевал Чипер-Азау. Совсем не на тот, на который должны были бы выйти.

Здесь они были в самом начале пути дней десять назад. Маленький, подвижный Гаврилов бегал тогда среди развалин блиндажа и ржавых консервных банок — тут были целые горы этих вскрытых тремя ударами кинжала пустых консервных банок, — и Гаврилов, не переставая, говорил, что в сорок втором году здесь сидели немецкие егеря из дивизии «Эдельвейс». «Веселенькая была жизнь! — говорил он, покатываясь от смеха. — А мы были вон там! — Гаврилов показывал в сторону долины Ненскры. — А в начале сорок третьего наши немецкий флаг снимали с Эльбруса. Все подходы были заминированы! Представляете? — Гаврилову было что вспомнить. — Совсем недавно тут еще пушка была. Немецкая. И снаряды в ящиках. Мы зарядили пушку и кы-а-ак бабахнем по скалам!»

Все знали о слабости Гаврилова чуть-чуть приврать. Но ему многое прощали за легкий, общительный нрав.

Рассказ его произвел неожиданное впечатление. Веселый балаганщик как бы вдруг остановил свою карусель и затащил резвившихся детей за тонкие фанерные щиты, чтобы показать, как карусель крутится. И там, рядом, среди мрачных колес и цепей оказалось, что мир может быть и не очень-то веселым.

Ребята притихли. Потемкин ходил по развалинам с блокнотом и делал карандашные наброски, а Краснощеков даже написал тяжеловесный верлибр о перевале, студентах, егерях из дивизии «Эдельвейс» и флаге со свастикой над Эльбрусом.

Стихи не понравились всем без исключения. Потемкин сумрачно сказал, что каждое стихотворение может быть написано прежде всего с какой-то целью, да и вообще что это обыкновенный подстрочник…

«Ладно, подстрочник… Что же было дальше…»

Да, так вот, сегодня они вновь пришли на этот перевал…

Синее, бездонное небо, солнце в зените и сияет, словно не было никогда проливного дождя и снежной метели! Они сорвали с себя промокшую одежду, разложили ее сушиться на скалах, и от нее тотчас пошел пар. Чтобы задобрить вышедшую из берегов Сечь, Гаврилов, чувствовавший за собой какую-то смутную вину, вызвался приготовить мороженое. С ледника он набрал в котелок снега, вылил в него две банки сгущенного молока, насыпал кружку сабзы и перемешал. Для лучшего букета добавил немного соли и лимонной кислоты. Потом он вдавил котелок в снег и стал яростно его крутить, чтобы смесь затвердела.

А голые ребята залезли повыше на ледник и скатывались с него верхом на ледорубах — «на трех точках». Снег был сухой, рассыпчатый, желтоватый. С легким звеном и шорохом разлетался он веерами из-под ног.

Потемкин уселся писать. Свой проволочный стульчик он поставил на уступ скалы так, чтобы виден был весь перевал и Эльбрус. Краснощекое, подобравший в развалинах заржавленный ручной пулемет с разбитым прикладом, подошел к нему со спины и оперся о ствол. Он любил наблюдать, как работает Саня — чистыми красками и широкой кистью. Сначала он «замазывал холст», то есть покрывал загрунтованный картон большими цветовыми пятнами, а потом начинал в нем «ковыряться», выписывать детали.

Потемкин писал быстро. Он уже начал разбираться в деталях и с наслаждением затянул: «Мой друг рисует го-оры…»

На картоне Краснощеков увидел Эльбрус, перевал и развалины блиндажа. Он посмотрел на горы, а потом на этюд, и что-то дрогнуло у него внутри — он увидел тот же Эльбрус, перевал и… пушку, стоявшую в каменном укрытии. И блиндаж был аккуратно сложен из серых плит, и люди в немецкой форме.

Краснощеков зажмурился, потряс головой, посмотрел одним глазом. Развалины. Чуть повернул голову — пушка, блиндаж и немцы! И флаг над Эльбрусом! Не поймешь, правда, что за флаг. Да нет, понятно.

Ощущалось напряжение в глазах. Это напоминало впечатление, которое Краснощеков испытывал, когда рассматривал стереоскопические открытки, привезенные из Японии: глядишь — красотка тебе улыбается, чуть поведешь головой — красотка уже подмигивает. Но больше это было похоже на чудные картинки из его детства. Этакая красно-синяя абракадабра, которую нужно было рассматривать сквозь специальные очки. Посмотришь через красный фильтр — домик в лесу, лужайка, трава, цветочки. А через синий фильтр там уже зима наступила, и домик завален сугробами.

Так Потемкин еще никогда не писал.

Подходили ребята, смотрели, отходили притихшие. Даже Гаврилов в кои-то веки сказал задумчиво и серьезно: «Вот так, все рядом — начало и конец… Конец и начало…» А потом… Краснощекой очнулся от ощущения резкого холода в руке.

Мой др-р-руг р-р-рисует гор-ры…

— Та-ак! — сказал Краснощекой. Нетвердыми шагами подошел к кликушествующему другу и схватил его за плечи.

— Саня! — закричал он и тряхнул Потемкина, но тот увернулся, и мокрые от пота голые плечи выскользнули из рук.

«Дал-лекие… как сон-н…»

— Саня! — Краснощеков обхватил его за шею и попытался свалить здоровущее тело на землю. Потемкин изо всех сил упирался.

— Чудище обло! — кричал Краснощеков, стараясь стащить Потемкина со стула. — Озорно! — Саня напрягся и, изловчившись, мазнул кистью под носом Краснощекова — ему всегда удавалось пририсовать усики Краснощекову, но сейчас кисть была сухой. — Огромно! Стозевно! — заклинал в отчаянии Краснощеков, и ему наконец удалось свалить Саню на землю. Тот ловко перекатился со спины на зад, сел и пророкотал дьяконовским басом:

— И лаяй! — он поднял указательный палец вверх и нравоучительно потряс им в воздухе.

— Бурлюк! Петров-Водкин! Сальвадор Дали! — всячески обзывал его Краснощеков. — Вечер уже, и туман!

Потемкин озабоченно озирался, а потом подхватил свою картонку и стал запихивать ее в пазы этюдника, невнятно что-то бормоча о «волшебной силе искусства».

А Краснощеков подбежал к Гаврилову и толкнул его в снег.

— Что-что-что? — завертел головой Гаврилов. — Вечер? Туман?

Краснощеков отлавливал ребят среди развалин, встряхивал их, и те суетливо начинали натягивать на себя высохшую одежду, взваливать на плечи рюкзаки.

— Аксакалы! Все в порядке! — кричал между тем пришедший в себя Гаврилов. — Я эти места знаю как облупленные!

А туман был очень густым. Ущелье, заполненное им до краев, стало похоже на заснеженную равнину с выступающими кое-где из нее синими скалами. Гаврилов, сделавший несколько шагов вниз, как в снег зарылся — только голова торчит в вязаной шапочке.

— Снежные барсы! За мной! — заливался он. — Я здесь каждый камень знаю!

Он сделал еще шаг вниз и совершенно скрылся из вида, и голова его стала выдергиваться вверх из тумана, как чертик на пружинке.

— Что бы ни случилось, — выкрикивала эта голова, — только вниз! Через три часа мы будем есть жареную картошку с грибами!

Гремя башмаками по каменным обломкам, ребята втягивались в туман. Краснощеков шел замыкающим. Он тщетно пытался протереть глаза рукавицей. Ничего не видно, кроме тумана. Впереди совсем близко погромыхивали в Санином этюднике тюбики с красками. Идти стало легче — скалы были припорошены снегом.

Снег был рыхлым и пушистым. Потом он стал плотным, жестким. Потом ноги провалились в жидкую ледяную массу. Впереди послышались проклятия.

Как в театре, быстро, рывками наступали сумерки. Туман стал сиреневым, фиолетовым, синим. Потом все заволокло темно-серо-бурой мутью. Ноги по колено погружались в чавкающее ледяное болото, и Краснощекову приходилось каждый раз с силой выдирать их для следующего шага.

— Что бы ни случилось, только вниз! — где-то впереди вещал Гаврилов. По тону его голоса можно было понять, что с пути они сбились уже давно.

Снег стал выше пояса, и на него нужно было наваливаться грудью и далеко вперед забрасывать руки, чтобы сделать следующий шаг. Брюки, рукавицы и куртка промокли, но, схваченные морозом, обледенели, стали жесткими. Было очень жарко. Ноги, тело и руки проворачивались в липкой, горячей изнутри одежде, как в водолазном скафандре.

— Грибы жареные… Аксакалы… Барсы снежные… — хрипло бормотал Краснощеков, наваливаясь грудью на снег.

Склон наконец стал крутым, и вода сразу исчезла. Ледоруб прощупывал твердое основание, и сухой зернистый снег из-под башмаков разлетался в стороны. Все прибавили шагу, перешли на бег, делая большие скользящие прыжки. Потом впереди кто-то радостно заорал, и башмаки Краснощекова загремели по гальке морены.

Это был клочок земли, нанесенный ледником. С узкой стороны площадки ледник отвесно обрывался. Внизу шумела вода.

Они вбили в землю ледорубы, натянули на них палатки и залезли в спальные мешки. Каждый выпил по банке сгущенного молока, проткнув крышку в двух местах ножом. Потом все застегнули пуговицы мешков и, укрывшись с головой, усиленно задышали внутрь, пытаясь нагнать тепло. Было очень холодно.

Краснощеков достал из клеенчатого мешка сухой лыжный костюм и надел его. Спать не хотелось. Запрокинув голову, он долго высасывал из банки молоко, пока в ней не захрипело. Просунул руку в клапан палатки над головой, с силой отшвырнул банку, прислушался.

— Раз, два, три… Ого! — сказал он, когда через несколько мгновений банка глухо брякнула далеко внизу. — Метров пятьдесят!

Ему было очень холодно. Зуб на зуб не попадал. Спальный мешок с одного бока совсем промок, словно он устроился на ночлег в луже.

Он не находил себе места. Его бросало то в жар, то в холод. Зуб на зуб не попадал.

Он расстегнул мешок, достал из-под головы холодные, липкие ботинки, с трудом их натянул и, наступив рукой на спящего Потемкина, выполз из палатки.

Ему показалось, что снаружи теплее. Даже совсем тепло. Было очень темно и тихо, туман рассеивался, и стали видны звезды.

Ухали ночные обвалы. Внизу шумел поток.

Он немного побегал на месте у входа в палатку. Галька хрустела под ногами. Остановился. Поглядел вокруг.

— Где-то рядом эдельвейсы, — неожиданно для себя сказал он ясным голосом. — Где-то совсем рядом!

Он посмотрел в сторону, откуда они пришли. Бурая мгла переходила в черное небо, на котором мигали звезды. Нет, перевала не видно.

Он махнул рукой около уха — комар, что ли, пищит? Откуда?

Краснощекой внимательно посмотрел в сторону перевала и увидел зеленую проблескивающую точку. Самолет? Какой самолет…

Вот оно что… клотоида… ну-ну, уж все сразу…

Он следовал взглядом за голубыми витками спирали, колеблющейся и фосфоресцирующей, все дальше и дальше, все ближе, ближе к пульсирующей, проблескивающей зеленой точке, бесконечно близко, и все-таки так и не достигая ее! Ему хотелось кричать от отчаяния, его трясло, он задыхался…

— Ну, хорошо. Хорошо! Хорошо же!!!

Ревели гигантские трубы, распуская невероятно низкий звук, обволакивая им и пронизывая все вокруг…

На перевале было тихо. Светила луна. Краснощеков обернулся — нет, Эльбруса не видно, и флага. Краснощеков стоял в тени, падавшей от черной скалы. Из блиндажа доносилась немецкая речь.

Открылась дверь. По каменным ступенькам поднялся молодой солдат с котелком в руке, подошел к выступу скалы и опустил котелок на землю. Солдат был совсем рядом. Он достал из кармана складную спиртовку, согнул ее в двух местах, поставил на плоский камень. На полку спиртовки он положил несколько кусков сухого спирта, чиркнул зажигалкой, поджег спирт и осторожно поставил котелок на спиртовку.

Краснощеков очень хорошо рассмотрел лицо солдата, когда тот грел руки над пламенем.

«Должно быть, денщик, — подумал Краснощеков. Денщик, по-видимому, был даже моложе его. — И все же это „Эдельвейс“… Фашисты… А мы… И ничего нельзя сделать…»

В то же мгновение он увидел круглые от ужаса глаза. Солдат схватил котелок, швырнул его что было сил в Краснощекова и бросился к блиндажу. Котелок очень больно ударил Краснощекова по выставленным вперед пальцам. Резко запахло свиной тушенкой.

— А-а-а-а! — кричал немец, с грохотом катясь по ступеням блиндажа.

Краснощеков мчался вниз, сшибая камни, срываясь, падая, раздирая одежду, царапая лицо и руки о смерзшийся снег. Зашипела ракета. Бегущая тень металась по синему снежному склону.

«Тиу-тиу-тиу-тиу», — засвистело вокруг. И сразу же: «Боп-боп-боп-боп-боп». По нему стреляли из пулемета.

С размаху он влетел в глубокий рыхлый снег, упал, пополз, запрыгал, побежал по нему…

…Лагерь проснулся с первыми лучами солнца. Горы отбрасывали синие тени, и полет их в густом чистом воздухе отчетливо прослеживался до вершин. Внизу вдоль потока вилась тропа, с которой они сбились, а вдали, километрах в пяти, темнела и Зеленая поляна.

— Покончим жизнь альпинизмом! — бодро закричал Гаврилов, потирая руки.

— Это можно…

— Шапочку вязаную потерял.

— Сбегай и поищи…

— А все же неплохая была прогулочка!

Вано Дыдымов делал свирепое лицо, топорщил усы и, хватая то одного, то другого за руки, возбужденно рассказывал:

— Снегу, снегу-то сколько было! Ух ты! Если прямо встанешь — будет вот так. — Он резал ребром ладони по горлу. — Если чуть пригнешься — будет вот так, — чиркал на уровне глаз. — А если совсем пригнешься, то вот как! — И он яростно рассекал воздух рукой выше головы.

Лагерь быстро сворачивался.

— Что это с поэтом?

— Дрыхнет, мерзавец!

— Я слышал, он ночью выходил…

— На свежий воздух его. Проветриться!

Краснощеков крепко спал. Он лежал поверх спального мешка вниз лицом. Брюки и куртка были изодраны, руки в ссадинах и царапинах, на скуле синяк. Подошвы ботинок сорок пятого размера были совершенно гладкими, только на одном кривом гвозде чудом уцелел триконь. Рядом валялся помятый немецкий котелок.

— Хорошо, что он пулемет не прихватил, — сказал Гаврилов, — на память.

— Не трогайте его, — сказал Потемкин.

— Нас давно ждут!

— Вот и катись, а он пусть спит, — сказал Потемкин.

— Из одной команды, — сказал Гаврилов и подмигнул. Все засмеялись.

Потемкин стал раскладывать этюдники.

— Оставим поэтов на Олимпе!

— Пусть что-нибудь сочинят.

— Ну мы поехали, — сказал Гаврилов.

— Пока, — сказал Потемкин и грузно сел на свой стульчик.

Не дожидаясь, когда ребята соберутся и уйдут, он выдавил из тюбиков на палитру аккуратным рядком краски, прицепил масленку, налил в нее разбавителя и принялся писать широкой кистью, поглядывая на освещенные солнцем горы.

Дыдымов топтался около Потемкина, торопливо соображая, что бы такое выдать. Ага. Наклонившись к Потемкину и назойливо заглядывая ему в глаза, пропел громким, свистящим шепотом:

Нуль — цена тому поэту, Кто пишет здесь, а не в газету!

Могучая длань описала плавную дугу и веско опустилась на холку Дыдымову, пригнув его к земле. Человечество так и не узнало, о чем там дальше поется, в этом шлягере.

— Ну-ну, Ваня, — добродушно сказал Потемкин, — дуй отсюда…

Дыдымов, обиженно оглядываясь, побежал догонять товарищей.

Когда Краснощеков проснулся, солнце стояло высоко над головой. Тело ломило, ладони нестерпимо жгло, как будто он целый день крутился в гимнастическом зале на перекладине. Большой палец на руке посинел и распух.

Краснощеков вылез из палатки. На солнце на своем стульчике сидел Потемкин. Щеки у него были в мыльной пене. На рюкзаке перед ним стоял немецкий котелок дном вверх. Поверх котелка — пустая коробка из-под сардин. Глядя в отогнутую крышку, Потемкин сбривал отросшую за две недели щетину.

— Привет, — сказал он и улыбнулся намыленным лицом. — У меня есть еще одно лезвие.

— Ушли? — спросил Краснощеков.

— Да. А я тут хорошо поработал.

Краснощеков посмотрел на расставленные вокруг этюды. Ему нравилось, как пишет Потемкин. На одном из этюдов он увидел палатку, себя, спящего поверх спального мешка, и лысые подошвы горных ботинок. Он посмотрел на ноги, нагнулся и отломил торчащий в сторону шип. Сквозь дыру в штанине рассмотрел грязное колено. «Как молодой картофель», — припомнил он и улыбнулся. Злополучный этюд. Сейчас Краснощеков рассматривал его без боязни. «Так, — бормотал он, — и это так. Удивительно». Потом он задержал взгляд на котелке, потрогал распухший палец, постучал по котелку.

— Чего ты его притащил? — сказал Потемкин.

Краснощеков перевернул котелок и ногтем соскреб со стенок остатки тушенки.

— Не скажешь ли, Саня, который нынче год? — спросил он.

И Саня, не моргнув глазом, ответил.

Потемкин был замечательным другом.