БЫСТРО ПОДСЧИТЫВАЮ: если я родился в 1930 году, значит, в сорок третьем мне было тринадцать. Улыбаюсь. Результат подсчета, насколько он точен, настолько же не в мою пользу. В тринадцать лет, говорю я себе, нет, почти даже в четырнадцать {потому что то, о чем я хочу рассказать, произошло в ноябре, а я родился в феврале), можно было быть или хоть казаться немного умнее. Да, снова рассуждаю я сам с собой, если бы я был или казался умнее, если бы моя физиономия не выдавала во мне заурядного мальчишку, у которого на уме только игры, разве случилось бы со мной то, что случилось в тот вечер, в ноябре сорок третьего года? Не знаю, не могу сказать. Невозможно определить сейчас, когда даже самый младший из моих сыновей старше того заурядного, лопоухого мальчишки со взглядом, который если ничего не выражал, то определенно выдавал хроническую застенчивость, тот мальчишка, каким я был на четырнадцатом году жизни, ученик четвертого класса лицея, куда поступали сыновья людей с очень скудными материальными возможностями.

Но, кажется, я рассказываю довольно путано, а история предельно ясная и не стоит портить ее примесями воспоминаний о других временах и другом возрасте. Надо вернуться к началу и выражаться яснее.

Однажды вечером, в ноябре 1943 года, ледяным вечером, как и весь тот месяц, предвещавший необычайно суровую зиму, я сидел дома и читал. Не могу вспомнить, что читал, хотя мне бы очень хотелось вспомнить, я был бы рад обнаружить в памяти название книги, а может, даже где-нибудь в углу моей библиотеки и ту самую книгу. Знаю только, что в то время я читал все, что попадалось под руку, мне ничто не казалось скучным и я хоть когда готов призвать в свидетели моего одноклассника Пауля, который не однажды заставал меня погруженным в чтение расписания поездов или какой-нибудь поваренной книги, если я не мог раздобыть у соседей ничего другого. Впрочем, у людей, не имевших того, что называется домашней библиотекой, людей бедных, не слишком ученых, если выдавался свободный час, было много других дел и забот — им было не до книг. Так вот, я читал — и вдруг слышу на улице свистки. Долгие, отчаянные, как будто тот, кто свистел, испытывал силу легких. Я знал, кто так свистит. Я не мог ошибиться, потому что несколько дней назад, когда я стянул на базаре с лотка соленый огурец, вдогонку мне тоже летел этот свист. Свистел постовой полицейский. С других концов ему отвечали другие свистки, потом послышался лай собак и выстрелы, но я бы не мог поклясться, что именно выстрелы, в то время нам приходилось часто слышать такие хлопки; одни в самом деле от ружейных выстрелов, другие бог знает от чего и, случалось, нам казалось, будто что-то послышалось, а на самом деле это было воспоминанием о тех шумах, которые мы не могли забыть. Я был один в доме, книга мне нравилась, как нравились тогда все книги, так что я не вышел взглянуть, что случилось, какое мне дело, если что-то случилось.

Вдруг на книгу упала тень, и я поднял голову. Тень падала от человека, и я не знал и никогда не узнаю, как ему удалось пробраться в дом так, что ни я, ни Топ, наша собака, его не почуяли. Человек был невысок ростом, на лоб падали пряди волос, без пальто, а короткий и вроде бы тесный для него пиджак был распахнут, открывая рубашку, которую он прижимал обеими руками, прижимал так, как будто грудь хотела раскрыться, а он ее сдерживал. Он прислонился к двери, посмотрел на меня, вероятно, взвешивая, насколько я умен или простоват, потом решился заговорить и сказал, по-прежнему прижимая грудь:

— Постучат — не отвечай.

— Кто постучит? — спросил я.

— Они. Не отвечай. Пускай стучат. Постучат и уйдут.

На миг мой странный гость отнял руки от груди, и я увидел окровавленную рубашку и испугался.

— Дядя, — попытался я что-то сказать, но он, приложив палец к губам, велел мне молчать.

Тем лучше, потому что я чуть не сказал огромную, ростом с меня, если не больше, глупость; я хотел сказать, что у него кровь, как будто он сам этого не знал.

Я растерянно озирался, словно впервые видел комнату, в которой жил, словно только тогда и обнаружил шкаф с зеркальной дверцей, стол с полной вазой гипсовых яблок, груш и винограда, чугунную печурку, подушку на кровати, на которой мама вышила зеленого гнома, нюхающего красный гриб.

Послышался стук в дверь. Топ залаял. Стук участился, стал похож на барабанную дробь, а Топ лаял все яростнее. Человек не отнимал палец от губ и я, дурак, тоже поднес палец к губам, в знак молчания, как будто мы играли.

Не знаю, сколько времени прошло, пока стук в дверь прекратился, вернее, стук в нашу дверь прекратился, потому что в двери других домов стучали еще, по крайней мере, целый час. Но Топ успокоился, почуяв, что у наших дверей нет никого, а что творится у соседей, его не волновало.

Я свыкся с молчанием гостя, с рукой, прижимающей грудь, и с прижатым к губам указательным пальцем другой руки. Я не спрашивал себя, кто он, откуда явился и куда направляется, я знал, что его преследует полиция, и довольствовался тем, что знал; то ли был не слишком любопытен, то ли не слишком умен, но больше ничем не интересовался.

— Ушли, — сказал я, когда на улице стало тихо.

— Да, — согласился он. — Ушли.

— Ты надул их, — подмигнул я ему.

— Вроде. К сожалению, и они меня околпачили. Рана — не то чтобы, но все-таки рана. Думаю, пройдет.

— Принести ваты с йодом?

— Если есть…

Есть. Я принес. Он почистил рану ватным тампоном, даже не стиснув зубы. Это мне так понравилось, что я не удержался и сказал:

— А я бы так орал, так орал!

— Желаю тебе обойтись без этого.

Мне вдруг страшно захотелось похвастаться:

— Меня на днях тоже чуть не застрелили, только я их перехитрил. Я — вор, знаешь?

— Не знаю.

— Я украл соленый огурец. Честное слово!

— Мог бы найти и другую забаву.

— Это не забава. Я в самом деле украл.

Я замолчал в ожидании. Он это заметил и спросил, чего я жду, потом догадался и усмехнулся:

— Ты сказал мне, что украл, чтобы и я сказал тебе, что украл. Верно?

Я утвердительно кивнул.

— А что ты скажешь, если я заверю тебя, что ничего не украл? — спросил он. — Поверишь?

Я не ответил.

— Не очень-то поверишь, — сам же ответил он. — Иначе зачем за мной гонятся полицейские? Твоя логика безупречна…

Я чувствовал, что он чуточку насмехается надо мной, но не понимал, каким образом. И в то же время чувствовал: я дорог этому человеку. Не потому, что не открыл дверь полицейским. Это прошло. Я был дорог ему и раньше, до того, как он меня узнал, он любил меня, потому что я был ребенком и не слишком умным, он любил меня, потому что вообще любил людей. Я не могу объяснить, почему я тогда так думал, и тогда не мог объяснить, тем более сейчас не могу. Но сейчас я знаю, а тогда еще не знал, что нет нужды объяснять все, что мы чувствуем, незачем да и невозможно.

— Так вот, — сказал дальше мой гость, — мне хочется, чтобы ты выкинул из головы мысль, будто я — вор. Не потому, что мы можем когда-нибудь встретиться. Не думаю, чтобы встретились. Тебе сколько лет?

— Скоро четырнадцать.

— В скоро четырнадцать полагается знать побольше…

— Я много знаю, — оскорбленно перебил я его Но тут же пожалел и замолчал.

— Найдется место и для большего, — усмехнулся он. — Век живи — век учись. Вот и я научился у тебя кое-чему очень важному.

Он помолчал, потом спросил:

— Не любопытно, чему я у тебя научился?

Конечно, любопытно! Я сгорал от любопытства. Но ответил:

— Нет, не любопытно.

— Вот этому самому я у тебя и научился, — засмеялся он, — не любопытствовать. Не спрашивать. Ни как тебя зовут, ни кто ты.

— Я ведь тоже тебя ни о чем не спросил, — гордо ответил я.

— Знаю, поэтому мне и не хочется, чтобы ты думал, будто я — вор, ради тебя не хочется. Но доказать я ничем не могу. Могу только заверить, как ты: честное слово! Это все, что я могу. Других доказательств у меня нет, очень жаль.

И он ушел, огорченный, что у него нет других доказательств. Как ни жаль, а надо было дать ему уйти. Мы едва познакомились и, хотя я чувствовал, что он любит меня, не мог сказать ему слишком много, особенно не мог сказать, что огурец на базаре я украл, чтобы полицейский погнался за мной, а папа в это время успел передать портфель одному человеку, который справлялся, сколько стоит товар. Что в портфеле, я не знал, не должен был знать и не хотел. Я знал, что папа — честнейший в мире человек и что люди, с которыми он тайно встречался, не могут не быть такими же. И еще знал, что тот человек только притворялся, будто его интересует, сколько стоит товар. Больше мне нельзя было знать, нельзя было быть умнее, да я, вероятно, и не был.