Нельзя отрицать того, что Сюжером руководило страстное стремление к самоувековечиванию, несмотря на все его заявления об обратном (а точнее — именно благодаря им). Можно это выразить и в менее академических терминах: Сюжер был исключительно тщеславным человеком. Он запросил для себя особой чести — устроить празднование своего юбилея, не забыв при этом обратиться с соответствующими увещеваниями к келарям не сердиться на те дополнительные расходы на еду и вино, которые будут связаны с этим празднованием, а помнить, что именно он, Сюжер, способствовал увеличению бюджета, находящегося в ведении келарей. Учреждение празднования своего юбилея ставило его в один ряд с королями Дагобертом, Карлом Лысым и Людовиком Толстым, которые до него были единственными, кто удостаивался такой чести. Сюжер искренне благодарил Господа за то, что именно ему, Сюжеру, было предопределено посвятить «свою жизнь и свои труды» перестройке Сен-Дени (или, как он пишет в другом месте, эта задача была предоставлена «маленькому человеку, который был наследником столь великих благородных королей и аббатов»). По крайней мере, тринадцать из его versiculi (стишков), которыми он покрывал все свободное пространство на стенах и литургических предметах, упоминают его имя; а его многочисленные портреты были расположены наивыгоднейшим образом по главной оси здания: два из них в главном входе (один в тимпане над порталом; другой — на дверях); третий портрет — у подножия Большого Креста, который возвышался в открывающейся арке нового верхнего хора и который можно было видеть почти из любой точки церкви. Еще один или два портрета помещались в витражных окнах, украшающих центральную капеллу обводной галереи. Когда мы читаем об огромной надписи золотыми буквами, которую Сюжер приказал сделать над западными порталами («О, чтоб никогда не затмилось!»), когда мы видим, как он постоянно озабочен тем, чтобы память о нем сохранилась в будущих поколениях, как он обеспокоен мыслью о «Забвении, ревнивой сопернице Правды», когда мы встречаемся с тем, что он называет себя «руководителем» (dux), под чьим «руководством» церковь Сен-Дени была увеличена и облагорожена, у нас создается впечатление, что мы имеем дело с некоторыми из рассуждений Якоба Бурхардта по поводу Возрожденческой личности и нового понимания того, что такое слава, а не с рассуждениями аббата двенадцатого века.

И все же существует коренное различие между жаждой славы человека Ренессанса и колоссальным, но одновременно и глубоко смиренным тщеславием Сюжера. Великие деятели Ренессанса утверждали свою личность, так сказать, «центростремительно»; они «заглатывали» весь тот мир, который их окружал, до тех пор, пока, наконец, все окружавшее их не поглощалось полностью их внутренней сущностью. Сюжер же утверждал свою личность «центробежно»: он проецировал свое «эго» в мир, который окружал его, до тех пор, пока вся его внутренняя сущность не была поглощена окружающей средой.

Чтобы понять этот психологический феномен, нам нужно помнить две вещи о Сюжере, которые опять ставят его в положение, диаметрально противоположное тому, которое занимал высокородный Св. Бернар. Первое: Сюжер пришел в монастырь не как послушник, который решил посвятить себя монастырской жизни по своей воле, не как зрелый муж, хорошо осознающий смысл своего решения, а как мальчик девяти или десяти лет, посвященный Святому Дионисию. Второе: Сюжер, школьный товарищ молодых аристократов и принцев крови, был самого что ни на есть незнатного происхождения — вообще неизвестно, где он родился; известно лишь то, что его родители были очень бедны и происходили из самых низов.

При таких обстоятельствах любой другой вырос бы неуверенным в себе или ожесточившимся человеком. Но не таков был Сюжер. Исключительная жизненная энергия, продемонстрированная будущим аббатом, может быть описана в современных терминах как «сверхкомпенсация». Вместо того, чтобы теснейшим образом общаться со своими родственниками или, наоборот, вообще не поддерживать с ними никаких отношений, Сюжер держал их на некоем дружественном расстоянии и только иногда привлекал к участию, хотя и очень незначительному, в жизни Аббатства11. Вместо того, чтобы скрывать свое низкое происхождение или пытаться его приукрасить, Сюжер чуть ли не гордился им, считая его славным, но славным только потому, что он был принят в Сен-Дени. «Ибо что я есть? И что есть дом моего отца?» — восклицал Сюжер, перефразируя молодого Давида. В его писаниях и официальных документах, которые он составлял, часто встречаются такие фразы: «Я, столь ничтожный и по семейному происхождению, и по знаниям»; или: «Я, который получил в управление эту церковь, несмотря на недостаток достоинств, личных и семейных»; или (перефразируя Анну, мать Самуила): «Я, нищий, которого сильная рука Господа вытащила из навозной кучи»12. Но сильная рука Господа действовала через посредство Аббатства Сен-Дени. Забрав Сюжера у исконных его родителей, Он дал Сюжеру «другую мать» (выражение, постоянно встречающееся в его писаниях), которая и сделала из него того, кем он стал. Именно Аббатство Сен-Дени «лелеяло и возвышало его»; Аббатство «нежнейше воспитывало его с малолетства, когда он еще питался материнским молоком, и до старости»; Аббатство «с материнской заботой выкармливало его, когда он был ребенком, поддерживало его, когда он вступил в спотыкающуюся пору отрочества, давало ему силы, когда он стал зрелым мужем, а затем и торжественно усадило его среди Принцев Церкви и государства».

Таким образом, Сюжер, воспринимая себя как приемного ребенка Сен-Дени, отдавал Аббатству всю свою энергию, все свои умственные способности, все свои помыслы, все то, чем он был наделен от природы. Полностью сплавив свои личные пристрастия с интересами «матери Церкви», он, можно сказать, ублажил и вознаградил свое «эго» отказом от всякой личностности. Он «расширял» себя до тех пор, пока не слился с Аббатством. Рассеивая свои надписи и свои портреты по различным местам церкви, он, с одной стороны, «овладевал» ею, но с другой, в то же самое время, лишал себя, в определенной степени, своего собственного существования как отдельно взятой личности. Когда Петр Досточтимый, Аббат Клюни, увидел узенькую, маленькую келью Сюжера, он, говорят, воскликнул, исторгнув при этом из себя и вздох: «Этот человек пристыдил всех нас: он строит, но не для себя, а только для Бога». Но для Сюжера не было разницы между одним и другим. Ему не нужны были свое личное пространство и роскошь потому, что пространство и роскошь церкви были в не меньшей степени его собственными, чем скромный уют его кельи. Церковь Аббатства принадлежала ему потому, что он принадлежал ей.

Но этот процесс самоутверждения через самоотрицание не заканчивался пределами Сен-Дени. Для Сюжера Аббатство Сен-Дени означало Францию, и в нем развился бурный и почти мистический национализм, который, вероятно, был так же анахроничен, как и его тщеславие. Сюжер, которого его современники восхваляли как литератора, с легкостью трактующего любую тему, как человека, который мог писать смело, блестяще и «почти так же быстро, как и говорить», применял свой литературный дар лишь для писаний в честь Аббатства, главою которого он был, и в честь двух французских королей, которым он служил — или, говоря словами его панегиристов, которыми он правил. А в его книге «Жизнь Луи ле Гро (Людовика Толстого)» мы обнаруживаем настроения, предвосхищающие ту специфическую форму патриотизма, которая обычно описывается французским словом «шовинизм». Сюжер заявлял, что англичанам «суждено в соответствии с моральным и естественным законом быть подчиненными французам, а не наоборот». Что он думал о германцах, которых любил описывать как «скрежещущих зубами в своей тевтонской ярости», можно заключить из следующего: «Давайте смело перейдем границы их земель, чтобы они не остались безнаказанными за то, что они намеревались совершить против Франции, хозяйки всей земли. Пусть в полной мере почувствуют тяжесть воздаяния за оскорбление, ими нанесенное, но не на нашей, а на своей земле, которая, часто подвергавшаяся завоеваниям, подчинена франкам в силу их королевского права».

Это стремление Сюжера расширять владения с помощью, так сказать, «метемпсихоза» (переселения душ) было еще более обострено одним обстоятельством, которое может показаться не имеющим непосредственного отношения к делу и о котором Сюжер вообще не упоминает (возможно, он ощущал его лишь на бессознательном уровне), но которое казалось достойным внимания почитателям Сюжера: он был необычайно мал ростом. «Он был наделен маленьким и худым телом», — говорит Виллельм и продолжает восхищаться тем, как человек такого «слабого и тщедушного телосложения» мог выносить ту нагрузку, которую давал ему его «энергичный и живой ум». А анонимный панегирист писал следующее:

Я поражен тем, сколь велик дух, таящийся в столь малом теле, И тем, сколь много великих и прекрасных качеств собралось в таком малом сосуде. Этим человеком природа хотела доказать, Что добродетель может скрываться в любом теле.

В глазах истории исключительно малый рост не представляется особо важным обстоятельством, и все же он подчас являлся весьма существенным фактором, определявшим характер и поведение многих выдающихся исторических личностей. Малый рост более эффективно, чем какой-либо другой физический недостаток, может быть обращен в достоинство, если страдающий от него находит в себе силы противопоставить своей физической неполноценности то, что можно было бы назвать «смелой решимостью действовать, несмотря ни на что», и если ему удастся сломать психологический барьер, отделяющий его от людей среднего роста, с которыми он сталкивается в повседневной жизни, и сделать это с помощью способностей выше средних и желания соотносить свои собственные интересы и устремления с интересами и устремлениями других. Именно это сочетание настойчивости в достижении цели и воли к достижению братства с другими (часто сочетающейся с наивным и безвредным тщеславием) группирует «великих маленьких мужчин», таких, как Наполеон, Моцарт, Лука Лейденский, Эразм Роттердамский или генерал Монтгомери, в особый класс людей, придает им особый шарм и вызывает особое восхищение. Судя по дошедшим до нас свидетельствам, Сюжер обладал этим особым шармом, и его маленький рост был для него таким же побудительным обстоятельством к достижению больших целей и свершений, как и его низкое происхождение. Каноник Сен-Виктора, у которого было весьма забавное имя — Симон Шьевр-д'Ор (Simon Capra Aurea — Золотокозлиный), продемонстрировал глубокое понимание характера своего недавно умершего друга, когда писал в некрологе: «Малый и телом, и происхождением, стреноженный двумя этими малостями, Он, тем не менее, в своей малости, не стал малым человеком».

Возникает чувство удивления, а подчас и трогательного умиления всякий раз, когда обнаруживаешь, как далеко заходил Сюжер в своем неэгоистичном эгоизме во всем том, что касалось обеспечения великолепия Сен-Дени. А прийти в умиление мы можем, прочитав, как он устроил небольшое изящное представление, чтобы доказать всем и вся подлинность некоторых реликвий, переданных Аббатству Карлом Лысым; как он склонял «своим примером» королевских и прочих высоких светских и церковных посетителей Аббатства передавать в дар Аббатству драгоценные камни со своих колец для украшения алтарной преграды (очевидно, Сюжер в их присутствии сам снимал с пальца свое кольцо с камнем, якобы в дар, тем самым фактически вынуждая их поступать так же); как члены тех неразумных монашеских орденов, которым не нужны были жемчуга и драгоценные камни, а если таковые и имелись, то они могли сгодиться лишь на то, чтобы их продать и получить деньги для раздачи подаяний, предложили свои драгоценности на продажу, и как он, принося благодарности Господу за такое «славное чудо», дал им достаточно большую сумму за все их камни, «хотя они стоили во много раз больше»; как он требовал у пилигримов и путешественников с Востока признания в том, что богатства Сен-Дени превосходят богатства Константинополя; как он пытался скрыть свое разочарование, если какой-нибудь путешественник, посетитель монастыря, может быть, по природе своей бестолковый или просто не желающий угождать, отказывался это признать; и как, наконец, он утешал себя парафразами' из посланий св. Апостола Павла, интерпретируя их нужным ему образом и заявляя: «Пусть каждый верит, что он богат».

Как «нищий, вытащенный из кучи навоза», Сюжер, естественно, был несвободен от самой главной слабости любого «парвеню» (выскочки), а именно — снобизма. Ему очень нравится упоминать имена и титулы королей, принцев крови, пап и иерархов церкви, которые посещали Аббатство и высказывали ему свое восхищение и любовь. Сюжер взирает несколько свысока на «простых» графов и аристократов, не говоря уже об «обыкновенных рыцарях и солдатах», которые массами стекались в Аббатство на Великое Освящение, имевшее место 11 июня 1144 года. Не без хвастовства он дважды перечисляет 19 епископов и архиепископов, которых ему удалось собрать в тот замечательный день: ах, если бы прибыл ну хотя бы еще один, то каждый из двадцати новых алтарей освящался бы отдельным князем церкви, а так епископу из Мье пришлось освящать два алтаря! Но все-таки Сюжер был человеком такого склада, для которого невозможно провести грань между чувством удовлетворения чисто личного свойства и чувством удовлетворенности, так сказать, корпоративного свойства, чувством гордости за Аббатство. Говоря о себе, Сюжер не делает различий, даже в пределах одного и того же предложения, между «я» и «мы»; в некоторых случаях он использует это «мы» так, как использовал бы его монарх, но значительно чаще он делает это в духе по-настоящему «плюралистического» чувства: «мы, община Сен-Дени…». Испытывая огромную радость при получении небольших личных подарков от королевских особ, он всегда передавал их позже Святым Мученикам; его аббатское достоинство не мешало ему лично следить за приобретением еды для особых оказий или копаться в сундуках и шкафах в поисках давно позабытых произведений искусства, которые можно было бы снова использовать.

Несмотря на весь тот важный вид, который напускал на себя Сюжер, он никогда не терял контакта с «простыми людьми», жизнь которых так хорошо узнал за те долгие годы, которые провел в Берневале и Тури; извечные помыслы этих людей и их колоритную речь он очень верно и мастерски воспроизводит в некоторых местах своих писаний. Кажется, будто слышишь погонщиков волов в каменоломне недалеко от Понтуаза, когда они ворчат о том, что «делать-то тут нечего», «а работники болтаются без дела, напрасно теряя время», в то время как другая часть рабочих разбежалась из-за проливного дождя. Кажется, видишь сконфуженные и в то же время достаточно презрительные улыбки лесорубов в Лесу Рамбуйе, появившиеся на их лицах после того, как Аббат задал им вопрос, который показался им глупым. Для возведения крыши над новой западной частью церкви нужны были особо длинные балки, и нигде в округе ничего подходящего не отыскалось, но «однажды ночью, отслужив заутреню, я вернулся в келью и стал думать, лежа в постели, что мне надо бы самому отправиться в окрестные села на поиски подходящего материала… Быстро устроив все дела, мы с нашими столярами поспешили ранним утром в лес, называемый Ивелин, имея при себе размеры нужных нам балок. Когда мы пересекали наши владения в Долине Шеврез, мы созвали… всех смотрителей наших лесов, равно как и тех, кто знал что-нибудь о других лесах, и опросили их под присягой, можем ли мы найти в этих лесах бревна нужного нам размера, чего бы это нам ни стоило. Услышав наш вопрос, они улыбнулись, а точнее, они бы рассмеялись, если бы посмели; они были удивлены нашей неосведомленностью о том, что во всем этом районе не найти бревен такой длины… Но мы …, вдохновленные своей верой в успех, начали искать повсюду в окрестных лесах, и уже по истечении первого часа обнаружили одно дерево нужного нам размера. Стоит ли рассказывать дальше? К девятому часу или даже ранее мы нашли в глубине леса, в самой его чаще, поросшей колючими кустарниками, 12 деревьев (ибо столько нам и требовалось) нужного размера и отметили их…».

Есть нечто очень располагающее, даже трогательное в этой истории: маленького роста человек, которому уже под шестьдесят, не может уснуть ночью после полуночной службы, беспокоясь о том, где ему раздобыть нужные балки; тут ему приходит в голову мысль, что он должен сам этим заняться, и ранним утром, во главе своих столяров, бросается на поиски, не забыв прихватить с собой записанные размеры требующихся балок; и вот он пробирается сквозь чащу, «вдохновляемый своей верой в успех», и наконец отыскивает именно то, что ему нужно. Однако, если отложить в сторону то, что называется «простым человеческим интересом», эта небольшая история может дать нам, наверное, окончательный ответ на вопрос, которым мы задавались ранее: почему Сюжер, в отличие от столь многих других покровителей искусств, чувствовал необходимость описывать все свои деяния?

Как мы видели, одним из побудительных мотивов для него было стремление к самооправданию, возможно, обостренное тем, что он, в отличие от пап, монархов и кардиналов более поздних времен, все еще чувствовал некоторую демократическую ответственность перед своим уставом и орденом. Вторым побудительным мотивом было, несомненно, его собственное тщеславие и то, что мы назвали «гордостью за Аббатство». Но эти побудительные импульсы, как бы сильны они ни были, сами по себе не были бы достаточны, чтобы реализоваться в писаниях; нужно было еще убеждение Сюжера в том, что его роль не очень отличалась от той, которая может быть описана через дефиницию Оксфордского словаря, определяющего слово «покровитель» (patron) следующим образом: тот, кто «поощряет или защищает какого-либо человека, какое-либо дело или искусство, или предполагает их как-либо использовать».

Человек, который ведет столяров в лес в поисках подходящих деревьев и сам выбирает нужные, человек, который наблюдает за тем, чтобы новый восточный конец церкви был правильно ориентирован по отношению к старому нефу, с помощью «геометрических и арифметических инструментов», ближе все-таки по духу к церковному архитектору-любителю раннего Средневековья (и, кстати, к светскому архитектору-джентльмену колониального периода Америки), чем к великим покровителям искусств времен Высокой Готики и Ренессанса, которые назначали главного архитектора, давали оценку его планам, а затем предоставляли все остальное на его усмотрение. Отдаваясь «и душой, и телом» своим художественным и архитектурным начинаниям, Сюжер описывал их, можно сказать, не столько в качестве человека, который «поощряет, или защищает, или предполагает использовать», сколько в качестве того, кто надзирает, или направляет, или управляет. В какой степени он был ответствен за планы сооружений, которые при нем возводились, — этот вопрос оставляем решать другим. Но, по всей видимости, очень мало делалось без его, как минимум, активного участия. То, что он отбирал и приглашал отдельных ремесленников, то, что он заказывал мозаику для такого места, где она вроде бы не была никому нужна, и то, что он составлял иконографию для витражных окон, распятий и панелей алтаря, удостоверяется его собственными словами; ему же принадлежит и идея превратить Римскую порфировую вазу в изображение орла, но это говорит о причуде Аббата, а не о находке профессионального ювелира.

Осознавал ли Сюжер, что деятельность художников и ремесленников, приглашенных им «изо всех частей королевства», открывала в Иль-де-Франс, районе, до сих пор относительно бесплодном в художественно-творческом отношении, тот великий селективный процесс, который привел к синтезу всех французских региональных стилей, тому синтезу, который мы теперь называем «Готикой»? Подозревал ли он, что его окно-роза на западном фасаде церкви (насколько нам известно, то было первое появление этого архитектурного элемента на западном фасаде церковного здания) было одной из великих инноваций в истории архитектуры, которой выпала судьба бросить вызов изобретательности бесчисленного количества мастеров вплоть до Бернара Суассонского и Хью Либержьера? Знал ли он, чувствовал ли он, что его неистощимое восхищение по поводу метафизики света Псевдо-Дионисия Ареопагита и Иоанна Скота помещало его в пределы того интеллектуального движения, которое позже приведет к протонаучным теориям Роберта Гросстеста и Роджера Бэкона, с одной стороны, а с другой — к Христианскому Платонизму, включавшему таких мыслителей, как Вильям Овернский, Анри (Генрих) Гентский, Ульрик Страссбургский, вплоть до Марсилио Фичино и Пико делла Мирондола?

Эти вопросы нам тоже придется оставить без ответа. Бесспорным, однако, остается то, что Сюжер очень остро осознавал то стилистическое различие, которое существовало между его собственными «современными» постройками (opus novum или даже modernum) и старой базиликой Каролингских времен (opus antiquum). Пока части старого здания все еще существовали, он ясно видел необходимость приведения (adaptare et coaequare) «современной» архитектуры в соответствие со «старой». И, конечно же, Сюжер видел отличительные эстетические особенности нового стиля в архитектуре. Он эстетически переживал — и заставляет нас это почувствовать — большую просторность и вместительность церкви и выразил это там, где он пишет, что новый восточный конец церкви «облагорожен красотой длины и ширины»; он отмечает устремленность ввысь центрального нефа, описывая восточный конец церкви «неожиданно взмывающим вверх», благодаря своим опорным столбам; он видит светлую прозрачность церкви и пишет, что она «пронизана замечательным и непрерывающимся светом, льющимся из сияющих окон».

Иногда отмечалось, что Сюжера труднее представить себе как личность, чем, скажем, великих кардиналов семнадцатого века, чьим историческим предшественником он являлся. И все же он кажется сошедшим со страниц истории, удивительно живым и воистину французом: ярый патриот и рачительный хозяин; приверженец риторики и человек, влюбленный в величие, но одновременно и сугубо практичный в практических делах; работающий, не покладая рук, общительный, добродушный и полный здравого смысла, тщеславный, остроумный и неиссякаемо жизнерадостный.

Сюжер, в эпоху, давшую миру необычайно большое количество святых и героев, выделялся своей человечностью; умер он смертью хорошего человека, достойно прожившего жизнь. Осенью 1150 г. он заболел малярийной лихорадкой, и еще до Рождества стало ясно, что надежды на выздоровление нет. В соответствии с несколько излишней театральностью тех времен он попросил, чтобы его отвели к монахам, перед собранием которых он со слезами на глазах умолял простить его за все, что он не сумел сделать подобающим образом для блага Аббатства. Но он также молил Господа не позволить ему умереть, пока праздники не закончатся, «чтобы из-за него радость братьев не превратилась в печаль». Эта просьба, как и первая, была удовлетворена. Сюжер умер 13 января 1151 года, на восьмой день Богоявления (Крещения), в день, когда завершался праздничный период, начавшийся с Рождества. «Он не трепетал перед приближением конца, — пишет Виллельм, — потому что еще до кончины успел завершить все свои жизненные начинания; ему было не страшно умирать, потому что он полностью насладился жизнью. Он ушел охотно, потому что он знал, что еще лучшее ожидает его после смерти, и считал, что хороший человек должен уходить из жизни так, чтобы ему не казалось, что его хотят поскорее спровадить».