В своих рассуждениях о том, каков должен быть плодотворный научный метод, великий английский философ Фрэнсис Бэкон прибег к такой метафоре. Говоря о возможных способах деятельности ученых, он делил их на три категории. Одни «ткут паутину мыслей из своего ума» и в этом отношении подобны пауку (рационалисты). Другие сосредоточены на коллектировании случайных, разрозненных сведений, не затрудняя себя тем, чтобы приводить их в систему и делать какие-либо общие выводы, Этих исследователей Бэкон называл эмпириками и уподоблял муравьям. И наконец, к третьей категории он относил тех, кто собирает лишь достоверные факты, классифицирует их, обобщает и на их основе приходит к открытию законов природы. Здесь он видел аналогию с пчелой, собирающей нектар с цветов, доставляющей его в улей и распределяющей по сотам.
Когда я много лет назад услышал мимоходом от кого-то из коллег об этой триаде, у меня возник образ, отличный от того, как его трактовал Бэкон. Он считал, что менее всего науке дают ученые-пауки, которые выстраивают умозрительные, схоластические рассуждения в отрыве от реальности. Мне же тогда показалось, что приоритеты должны выстраиваться в следующем порядке: муравей, пчела, паук. То есть, истинный прогресс науки обязан как раз рождению в уме ученого некой новой системы представлений, возникшей на основе знаний, которые были получены им на тех этапах, когда он вел себя сначала наподобие муравья, а затем – пчелы. Хорошим примером из истории науки может служить периодическая система Менделеева.
Скептическое отношение Бэкона к рационалистам-«паукам» было, как я полагаю, обусловлено общей ситуацией в сфере накопления знаний в начале XVII века, когда был написан его труд «Новый органон» (1620 г.). Тогда требовался уход от вольных построений натурфилософии к накоплению достоверных знаний о природе и их анализу путем эксперимента. Верный путь к становлению новой науки философ видел в методах индукции. Это способ познания, который можно коротко обозначить как вывод от частного к общему. Его принято противопоставлять дедукции, при которой ход рассуждении идет путем раскрытия сущности частных деталей на основе некого первоначального сформулированного общего положения. Сегодня принято думать, что в плане достоверности полученных знаний дедукция, в общем случае, имеет определенные преимущества перед индукцией, хотя прогресс науки путем движении от общего к частному видится со стороны не столь стремительным, как бы того хотелось.
В действительности же истинный процесс познания осуществляется за счет многоступенчатой регулярной смены этих двух методов. Идя путем индукции, ученый строит гипотезу (общее положение), проверяет ее правдоподобие методом дедукции и приходит в этот момент к необходимости сбора новых фактов, чтобы через их анализ и обобщение укрепить первоначальную гипотезу или же отвергнуть ее, заменив новой.
Именно так, оборачиваясь назад, я вижу свое движение вперед в попытках создать на основе увиденного ту систему представлений о сущности коммуникации у животных, которая сегодня видится мне достаточно истинной. Процесс начался еще в студенческие годы (глава 1) и подошел к завершению в тот период, о котором речь пойдет ниже. В эти годы (с 2012 по 2014 гг.) вышли три книги, в которых подведен итог всему сделанному за прошедшие пять с лишним десятилетий.
Но прежде чем подойти к рассказу о том, как они были задуманы, хочется бросить беглый взгляд в прошлое, чтобы восстановить ход событий, которые в итоге, позволили мне выстроить свою собственную, вполне оригинальную систему взглядов. Она настолько аргументирована фактическим материалом, что может, как мне кажется, надежно противостоять общепринятым ныне концепциям «мейнстрима». Это результат всей моей научной биографии, которую я схематично вижу для себя в качестве последовательности трех этапов: применение стратегий «муравья», «пчелы» и «паука».
На первой из этих стадий, я еще не отдавал себе отчета в том, что именно сейчас нахожусь в критической точке. Не обладая тем багажом знаний, который необходим для осознанного выбора той или иной научной платформы, которой придется придерживаться и далее, я в такой ситуации полной неопределенности (начиная с «чистого листа») интуитивно отдал предпочтение малоизвестной тогда в СССР этологии, а не всецело господствовавшему павловскому учению о рефлексах. К этому подтолкнула меня, поистине случайным образом, студенческая работа с малыми зуйками. О существовании этологических подходов к описанию и анализу поведения я узнал, сравнивая свои наблюдения за этими птицами на отмелях реки Пра с результатами исследований по тому же виду английских и немецких орнитологов.
Стадия «пчелы» пришлась на время моего пребывания в Новосибирском Академгородке. Здесь на рубеже 1960-х и 1970-х гг. ученые были увлечены общими проблемами методологии науки. Благодаря общению с гуманитариями я осознал тогда, в частности, важность системного подхода и его потенциальных возможностей в применении к анализу структуры индивидуального поведения животных и разнообразия их социальных систем (глава 4). Как раз эти идеи оказались тем самым «медом», обладание которым позволило мне отойти от узкопрофессионального взгляда этолога-натуралиста. Я стал думать, как можно было бы приложить к сфере сигнального и социального поведения животных общие принципы описания и анализа массивов данных, разработанные в развитых науках, например, в социологии.
Все это проложило дорогу к той «стратегии паука», как она мыслится мне. Я исходил из банальной истины: «все познается в сравнении». Стало быть, не исключением должна быть и категория явлений, традиционно именуемая «сигнальным поведением животных». Суть его, как мне стало понятно, можно уяснить себе, сопоставляя известное о нем с какой-либо другой системой обмена информацией в живых системах. А в этом плане наиболее полно изучены механизмы коммуникации у людей. Основой ее служат речь и язык, всесторонним анализом которых заняты всевозможные разделы лингвистики. Поэтому мне пришлось познакомится в первом приближении с основами этой науки (глава 5).
В последней декаде прошлого века в центре внимания целого содружества представителей гуманитарных и естественных дисциплин (лингвистов и психологов) внезапно оказалась тема происхождения языка. Здесь сразу же образовались два лагеря, противостоящих друг другу. Одни исходили из веры в то, что язык возник на почве коммуникации у животных, в процессе ее «совершенствования». Чтобы аргументировать эту позицию, ее сторонники заняты поисками таких явлений, которые выглядят, с их точки зрения, отдаленными предпосылками языковой способности людей. Основная идея состоит в том, что «новая система» (язык) была собрана, подобно игрушке лего, из такого рода «старых» компонентов. Их американский биолог Уильям Т. Фитч называет «скрытыми возможностями животных к использованию коммуникативных систем, подобных языку». В недавней книге этого автора «Эволюция языка» эта идея постепенности эволюции от сигнальных систем животных к языку отражена в наиболее полной и безапелляционной трактовке.
Признанным лидером второго лагеря единодушно признан английский лингвист Дерек Бикертон. Идея его книги «Язык и виды», опубликованной в 1990 г., состоит в следующем. Эволюционная преемственность, наблюдаемая в трансформациях морфологических структур и неврологии при переходе от млекопитающих (и приматов, в частности) к человеку, более чем очевидна. Но она резко прерывается в сфере коммуникативных возможностей тех и других. Именно это автор называет «парадоксом непрерывности». Тем самым Бикертон отвергает предположение, согласно которому язык развился в эволюции из сигнальных систем животных. Кардинальный разрыв между коммуникацией у животных и системой языковых связей среди людей может оставаться не очевидным лишь для тех, кто не отдает себе отчета во всей необычайной сложности языка, подчеркивает Бикертон. Его гипотеза состоит в том, что язык сформировался преимущественно как способ описания в сознании людей окружающего их мира и лишь вторично приобрел коммуникативную функцию. «До тех пор, – пишет он, – пока мы будем рассматривать язык в качестве системы, возникшей ради нужд коммуникации, нам не удастся уйти от парадокса непрерывности» (Bickerton, 1990: 16).
Содержание моей книги, о которой речь пойдет далее, направлена на опровержение концепции Фитча и в поддержку противостоящих ей взглядов. Поэтому в ее названии я использовал словосочетание «парадокс непрерывности», как квинтэссенцию идей Бикертона.
«Парадокс непрерывности. Языковой рубикон: о непроходимой пропасти между сигнальными системами животных и языком человека»
[302]
Выдающийся немецкий биолог Иоганн Мюллер более ста лет назад писал: «Единственный значительный барьер между животным и человеком – это Язык. Человек говорит, но ни одно животное никогда не вымолвило ни слова. Язык – это Рубикон, и ни одно животное не осмелится его перейти» (курсив автора цитаты). Эти слова я взял эпиграфом к своей книге. Она была опубликована в 2012 г. издательством «Языки славянской культуры» благодаря всесторонней помощи (в том числе и материальной) со стороны его главного редактора Алексея Дмитриевича Кошелева. Дальше я расскажу о том, как завязалось длительное плодотворное сотрудничество с ним и как по ходу его родилась мысль написать эту книгу.
Кошелев, математик по образованию, еще ранее серьезно заинтересовался проблемой происхождения языка и, соответственно, тем, как развивается дискуссия между сторонниками и противниками идеи о его возникновении на базе так называемого «языка животных». В сентябре 2007 г. он организовал круглый стол по теме «Коммуникация человека и животных: Взгляд лингвиста и биолога», к участию в котором был приглашен и я.
Сама идея семинара родилась как реакция на выход в свет книги З. А. Зориной и А. А. Смирновой «О чем рассказали “говорящие” обезьяны: Способны ли высшие животные оперировать символами?». В ней ее авторы обсуждали результаты так называемых «обезьяньих проектов» и их место в междисциплинарных исследованиях по теме происхождение языка. Однако в дальнейшем задача оказалась существенно расширенной. В предисловии к сборнику материалов семинара, опубликованном на следующий год, было сказано: «Главной целью Круглого стола было соединить в живом диалоге специалистов разных наук: лингвистов, биологов, психологов, генетиков – для обсуждения наиболее перспективных подходов к изучению механизмов коммуникации у животных и человека».
Мой доклад назывался так: «Орудийная деятельность и коммуникация шимпанзе в природе». Я говорил о целесообразности использования этими наиболее близкими родичами человека всевозможных предметов при добывании ими корма и в других сферах поведения. Главная идея сообщения состояла в том, что все это указывает на способность шимпанзе рационально планировать протяженные во времени последовательности действий. А это как раз одно из тех свойств психики, которые служат важнейшей предпосылкой к становлению языкового поведения. Меньше внимания я уделил средствам коммуникации у шимпанзе, как в природе, так и в условиях, максимально приближенных к естественным. Здесь я сконцентрировался в основном на ее роли в поддержании социальной организации в группировках этих приматов в природе.
Со стороны биологов, помимо меня, в семинаре участвовали еще двое: В. С. Фридман и Ж. И. Резникова. Первый пишет о себе так: «Орнитолог, этология интересует меня давно и глубоко, поскольку занимаюсь социальным поведением и коммуникацией пестрых дятлов. Кроме того, совместно с лингвистами (С. А. Бурлак, А. Н. Барулин) стараюсь участвовать в решении проблемы глоттогенеза, консультируя их и высказывая собственные идеи. Работаю на биологическом факультете МГУ, старший научный сотрудник лаборатории экологии и охраны природы кафедры высших растений». Вторая – специалист по биологии муравьев. Оба они принадлежат к ярым сторонникам идеи о преемственности между сигнализацией животных и языком человека.
В статье, написанной мной по материалам круглого стола, я дал развернутый критический обзор выступлений В. С. Фридмана и Ж. И. Резниковой. Здесь я приведу лишь выдержку из заключения к этой публикации, в которой обобщил свои впечатления о прошедшей дискуссии. «Посмотрим теперь, насколько удалось осуществить задачу Круглого стола (“договориться о терминах”, по словам его организаторов) и какие выводы следует сделать на будущее. Мне, как исследователю коммуникации животных, более всего обидно то, что со стороны биологов на обозрение коллег поступило два блока некачественной информации (статьи Ж. И. Резниковой и В. С. Фридмана). Эти авторы едва ли в состоянии на равных обмениваться идеями с гуманитариями, поскольку очень слабо ориентируются в понятиях общей семиотики, которая в подобной смешанной аудитории и должна играть роль метатеории и метаязыка. Чтобы сравнивать между собой две сложные системы (в данном случае язык человека и коммуникацию животных) необходимо иметь достаточно ясное представление об устройстве каждой из них. Между тем биологи, приступая к такому сравнению, зачастую полагаются на чисто обывательские представления о языке, не утруждая себя тем, чтобы познакомиться со специальной литературой на эту тему. Ход мыслей здесь примерно таков: “Ведь мы сами люди и пользуемся языком, как же нам не знать, как он устроен”.
Нечетко сформулированные, путаные интерпретации явления коммуникации у животных особенно опасны тем, что они дезинформируют и дезориентируют коллег из лагеря гуманитариев. Если, как сказано выше, биолог полагает, что он “и так” все знает про язык, то и лингвисты зачастую не утруждают себя попытками ознакомиться со специальной (не популярной) литературой по поведению животных.
Если смотреть в будущее, хочется дать два совета организаторам подобных круглых столов. Во-первых, приглашать на них побольше этологов, серьезно и вдумчиво занимающихся изучением коммуникации животных. Во-вторых, при подготовке сборника к печати организовать рецензирование статей компетентными специалистами, чтобы не тиражировать в научной литературе очевидных нелепостей».
Центральная идея книги
Именно после всех этих событий я четко осознал, что должен противопоставить дилетантским суждениям о мифическом «языке животных» собственную стройную концепцию фундаментальных его отличий от «языка» в строгом смысле этого слова. Соображения на эту тему родились у меня в период пристального изучения коммуникации у каменок. О том, как специфика обмена информацией у птиц виделась мне в то время, сказано в разделе «О сути выводов…» главы 3. Теперь я вернулся к этой теме и понял, что полученные тогда наметки следует привести в более продуманную и стройную систему, с учетом всего того, что мне удалось узнать позже при наблюдениях за рептилиями, млекопитающими (одичавшие ослы) и насекомыми (стрекозы красотки).
Возможность предложить ее вниманию лингвистической аудитории представилась мне на втором круглом столе, состоявшемся в Российском государственном гуманитарном университете в апреле 2011 г. Свой доклад я назвал так: «Что может дать изучение коммуникации животных для проблемы происхождения языка?»
Вот главные тезисы этого выступления, развитые затем в подробностях в тексте книги. Я начал с того, что на первых порах полезно уйти от устоявшегося противопоставления языка человека коммуникативным системам «животных вообще». Бессмысленно сравнивать с естественным языком людей сигнальные средства, наблюдаемые, скажем, у муравьев или китов.
Понятно, что если мы хотим найти в поведении животных нечто сходное с образом действий нас самих, следует брать для сравнения те виды, у которых эти качества должны присутствовать с возможно большей вероятностью. Поведение, как и все прочие особенности строения и образа жизни, тем более сходны, чем ближе в эволюционном отношении находятся сопоставляемые виды. Поэтому в рамках поставленной задачи наиболее целесообразно пристальное изучение поведения представителей отряда приматов, к которому принадлежит вид Homo sapiens.
Одна из двух наиболее молодых ветвей отряда приматов, включающего в себя более 200 видов, – это Надсемейство человекообразных обезьян. Но и ходящие в него виды сильно различаются по эволюционному возрасту. Так, гиббоны отделились от основного ствола надсемейства около 15–20 млн. лет назад. Несколько позже произошло отщепление второй ветви, ведущей к человеку – подсемейства орангутанов, из которого до современности дожил только один вид Pongo pygmaeus. А нашими ближайшими родичами бесспорно являются два вида человекообразных обезьян – шимпанзе (Pan troglodytes) и бонобо, или карликовый шимпанзе (Pan paniscus). Несколько дальше от компактной группы видов, куда помимо этих двух входит третий вид – человек разумный, стоит горилла.
Именно эти три вида должны находиться в центре внимания в наших попытках реконструировать зачаточные стадии эволюции языка. Едва ли стоит искать его истоки не только у макаков и павианов, но даже у обезьян, стоящих гораздо ближе к человеку – таких как гиббон и орангутан. Как было сказано, эти виды миллионы лет назад ушли с пути, приведшего в итоге к появлению на эволюционной сцене общего предка шимпанзе и человека, особенности поведения которого сохранились, по-видимому, в наибольшей степени у шимпанзе.
Эти соображения легли в основу тех стратегий исследования, которые осуществляются сегодня в многочисленных «обезьяньих проектах». Любопытно, однако, что их результаты не показали качественных отличий коммуникативного поведения шимпанзе (и бонобо) от того, что этологи видят в соответствующих проявлениях прочих млекопитающих. Так, известный приматолог и лингвист Майкл Томаселло писал совсем недавно: «Голосовые демонстрации приматов ничем принципиально не отличаются от голосовых демонстраций других млекопитающих: от млекопитающих к приматам, или даже от мартышкообразных к человекообразным обезьянам их сложность и уровень детализации не увеличиваются. Для всех млекопитающих, в том числе и приматов (за исключением человека), голосовые демонстрации, как правило, генетически закреплены, тесно связаны с эмоциями, проявляются как непроизвольные и негибкие реакции на жизненно важные события, и, так или иначе, дают преимущество использующему их животному. Как правило, они не предназначены для кого-либо специально, и потенциальным реципиентам уделяется очень мало внимания… Как такие механические рефлексы могут быть непосредственными предшественниками любой из сложных систем человеческой коммуникации и языка, выходящих за рамки крика “Ой!”?»
А если так, то появляется возможность вернуться к противопоставлению языка сигнальным системам всех высших животных, какими считают, в частности, позвоночных, и дать общую оценку тем фундаментальным свойствам их коммуникации, которые обозначают кардинальный разрыв между ней и языком человека. Можно назвать те главные принципы построения этих систем, которые делают коммуникацию животных полностью несопоставимой с обменом языковой информацией у людей.
Это, прежде всего, континуальность репертуара сигнальных средств, что не позволяет выделять внутри него устойчивые элементы структуры, четко отграниченные от других. При описании репертуара вида границы между такими фрагментами удается провести лишь совершенно условно и, по сути дела, произвольно. Далее, каждое звено континуума, которому наблюдатель склонен придавать a priori статус «сигнала», предельно вырожден функционально. Иными словами, ему невозможно приписать сколько-нибудь определенное «значение». Все то, что можно условно назвать «значением» сигнала для социального партнера, выявляется лишь в конкретном пространственно-временном контексте (например, во взаимодействиях, привязанных к центрам социальной активности коммуникантов). Отсюда – явление колоссальной избыточности в трансляции сигналов.
Все это становится очевидным, как только мы переходим от традиционного понимания коммуникации у животных как диалогового обмена стереотипными дискретными сигналами, к иному, который я выработал шаг за шагом по ходу моих исследований. Я пришел к выводу, что коммуникацию следует описывать и анализировать как протяженный во времени стохастический процесс, который разворачивается в конкретном социально организованном пространстве.
В традиционной этологической схеме описания наблюдаемых событий понятие «коммуникативный сигнал» выступает как некая структурно и функционально очерченная сущность. Здесь применяется метод «отбора самых характерных кинокадров»: внимание наблюдателя фиксируется на тех наиболее «броских» (и кажущихся устойчивыми стереотипами) элементах структуры, которые характеризуются максимальной повторяемостью в протоколах наблюдений. Итогом описания здесь оказывается аннотированный перечень так называемых «демонстраций». Его рассматривают в качестве «сигнального кода вида» и негласно уподобляют некоему лексикону слов или выражений, где каждому элементу приписывается более или менее определенное «значение»: сигнал угрожающий, умиротворяющий, брачный и т. д.
Главный порок такого подхода – это его вневременной характер. События оказываются вырванными из контекста, и в результате мы получаем искаженную картину происходящего. В действительности, те поведенческие («сигнальные») конструкции, которые помещают под разными рубриками, сплошь и рядом воспроизводятся животными в единых последовательностях. Например, процесс формирования брачных пар зачастую насыщен антагонистическими актами, он может быть организован в рамках территориального поведения и у многих видов птиц в нем множество элементов активности, наблюдаемой при постройке гнезда. В традиционных классификациях «сигналов» эти органически взаимосвязанные компоненты единого процесса совершенно искусственно отрываются друг от друга.
Мой полувековой опыт изучения коммуникативного процесса у большого числа видов птиц в природе заставил прийти к следующему выводу. Суть происходящего – это параллельные, континуально изменяющиеся линии поведения его участников, тогда как бросающиеся в глаза «демонстрации» вкраплены в эти потоки поведения лишь эпизодически. Иными словами, процесс можно представить себе как постепенно идущую настройку каждого из коммуникантов на поведение партнера. На некоторых этапах процесса действия обоих в значительной степени автономны и определяются эндогенными факторами.
В итоге получается, что обмен информацией невозможно свести к трансляции и приему четко отграниченных друг от друга элементарных «сигналов», таких как телодвижения или отдельные звуки. Значимыми для хода и исхода взаимодействия оказываются протяженные во времени поведенческие цепи, бесспорно континуальные по своей природе.
Существенно то, что при таком подходе понятие «коммуникативный сигнал» автоматически теряет свою онтологическую опору. Это обусловлено и тем важным обстоятельством, что обмен информацией у большинства видов позвоночных идет одновременно по нескольким каналам связи: акустическому и визуальному у птиц, и по тем же плюс ольфакторный у млекопитающих. Эти каналы связи в ряде случаев дополняются тактильным.
Проницательные наблюдатели, посвятившие себя изучению коммуникации у птиц, приходят к выводу, что те формы их поведения, которые выглядят как коммуникативные сигналы, далеко не всегда привязаны к строго определенным коммуникативным контекстам. Как уже было сказано, в поведении половых партнеров (реальных или потенциальных) нередко, а скорее, как правило, наблюдаются те самые акции, которые характерны для ситуаций агрессии. Поэтому стали говорить о «полифункциональности» такого рода сигналов. В действительности, приходится пойти еще дальше, показав полную инвариантность многих «сигналов» всему спектру возможных коммуникативных контекстов.
Например, у журавля стерха в любой ситуации, предполагающей эмоциональное напряжение особей, будь то острый конфликт или спаривание, особи принимают одну и ту же, весьма своеобразную позу: птица опускает одно крыло, а голову закидывает на спину, как в положении сна. Такую универсальность в использовании подобного рода акций в коммуникативном процессе ни в какой мере нельзя считать каким-либо исключением. Собранные мною данные по многим другим видам птиц из разных таксономических групп дают ту же самую картину.
Само по себе признание того факта, что некая поведенческая конструкция регулярно используется в разных ситуациях (окрашенных как позитивно в отношении социального партнера, так и резко негативно) заставляет отказаться от попыток приписать этим конструкциям сколько-нибудь определенные «значения». Это значит, что в статичном каталоге их невозможно распределить по нескольким функциональным категориям, как это обычно делается при составлении этограмм. В таком перечне, когда за рамками описания остается все, касающееся контекста реальных событий, эти структуры оказываются функционально безликими. Используя термины теории информации, их можно, таким образом, назвать вырожденными в плане содержания, то есть семантически пустыми.
Стерх. Sarcogemnus leucogemnus. Цифры – отсчет времени (секунды).
Иное дело, когда мы имеет дело с динамикой конкретных процессов взаимодействий между особями. Тогда по крайней мере некоторые из числа таких предельно вырожденных «сигналов» оказываются семантически окрашенными в цепи событий, происходящих в реальном времени и ориентированных на определенным образом упорядоченные (в ходе предыдущих взаимодействий) пространственные координаты.
Речь идет о том, что я называю «центрами социальной активности». К их числу относятся, среди прочего, места саморекламирования самца в пределах его территории (так называемые песенные посты), окрестности строящегося гнезда, точки на границе территории, где устанавливаются места периодических конфронтаций между самцами, занимающими соседствующие участки, и т. д.
Однако создается впечатление, что даже в этой системе пространственно-временных координат, организующих процесс извне, функционально значимым служит не то, что выглядит носителями информации при поверхностном взгляде (например, «демонстрации» сами по себе), но длинные цепи акций, выполняемых социальными партнерами. Такие последовательности действий, как я полагаю, не расчленяются в восприятии особи-получателя сообщения на некие дискретные составляющие, а воспринимаются им в качестве целостного образа (типа гештальта).
Все сказанное позволяет легко понять, почему коммуникативный процесс, как он видится в моей модели, по необходимости должен быть высоко избыточным в плане трансляции сообщений. Коль скоро содержание их лишено какой либо однозначности для особей реципиентов, это должно компенсироваться как можно более многократной, по сути дела монотонной, повторяемостью «сигнала» (в привычном, самом широком смысле этого слова).
Именно такая монотонность трансляции должна обеспечивать надежность системы, в том смысле, что «сигнал» будет принят в конце концов каким-либо потенциальным адресатом. Рекламные песни самцов у птиц транслируются до того момента, как певец приобретет самку, по принципу широковещания. С момента занятия самцом территории и до появления здесь самки-партнерши проходит нередко несколько дней. Соловей-самец произносит до 500 песен в час, 3500 за ночь и не менее полумиллиона за весь брачный сезон.
У рептилий, лишенных голоса, явными аналогами песен птиц выступают характерные телодвижения, которые животное проделывает с высокой регулярностью. Это могут быть замысловатые движения хвоста (у ящериц круглоголовок) или поклоны всем телом (у агам). С точки зрения поверхностного наблюдателя они обладают всеми атрибутами коммуникативных сигналов (броскость, иерархическая организация движений и пр.). Но они воспроизводятся в подавляющем большинстве случаев в отсутствие очевидного коммуникатив ного контекста, предполагающего наличие не только отправителя сигнала, но и адресата, а также согласованности их действий.
Я придерживаюсь мнения, что регулярное воспроизведение подобных акций ящерицами, пребывающими в одиночестве, скорее всего, указывает на спонтанный характер этих действий, то есть детерминированы они эндогенными процессами в организме, а не внешним контекстом. Совсем не исключено, что такие акции могут обладать, побочным сигнальным эффектом. Каково это воздействие на конспецификов, сказать трудно, поскольку сами эти действия содержат информацию лишь о половой принадлежности «отправителя сигнала», но никак не о его намерениях. Дело в том, что сам по себе стереотип практически одинаков в репертуарах агрессивного и полового поведения.
О композиции книги
Центральное место в ее тексте занимают пять глав, каждая из которых посвящена детальному рассмотрению тех четырех принципов, которые отличают сигнальные системы животных от обмена языковой информацией у людей. Это 1) континуальность репертуара сигнальных средств (две главы, о птицах и насекомых); 2) невозможность приписать звеньям континуума, кажущимся индивидуализированными сигналами, сколько-нибудь определенное значение; 3) роль конкретного пространственно-временного контекста как ведущего фактора, придающего коммуникации организованный характер; 4) монотонность трансляции и ее колоссальная избыточность. В каждой из этих глав я аргументирую свою интерпретацию происходящего, приводя примеры, в которых дан развернутый анализ сигнальной системы того или иного вида. Вот несколько таких иллюстраций, работающих в пользу моей концепции.
О «языке танцев» медоносных пчел
Так, в главе о поведении медоносной пчелы рассказано о работах японского ученого T. Охтани. Он впервые, через 63 года после рождения широко известной гипотезы К. Фриша о «языке танцев» у этих насекомых дал строгое научное описание телодвижений фуражира, прилетающего в улей со взятком. Вместо грубого подразделения их на два варианта (танцы круговой и виляющий, или восьмерочный), сделанного Фришем «на коленке», он выделил шесть его типов, из которых два подразделяются еще и на подтипы. Вот как выглядит на самом деле характер этих движений (и звуков).
Оказалось, что танцы круговой и виляющий есть не что иное как крайние звенья континуума движений пчелы. Все промежуточные варианты можно условно подразделить на пять подтипов, в зависимости от числа виляющих движений брюшка в круговом танце (отсутствуют, 1–1.5, 2–2.5, 3–3.5, более четырех). При еще большем числе таких движений брюшка перед нами уже типичный виляющий танец. Кроме того, наблюдаются еще два типа акций: повороты брюшка вокруг горизонтальной оси и дрожание пчелы во время ее перемещений бегом либо шагом. Иногда танцующая рабочая пчела издает звук, подобный характерному для вокализации матки.
Мнение тех, кто склонен дробить непрерывный поток поведения на дискретные «сигналы», высказано в книге У. Фитча. Он пишет: «У медоносных пчел выработалась сложная система коммуникации, включающая в себя по меньшей мере 17 четко различимых сигналов. Этот сложный репертуар всецело врожденный. Наиболее важный его компонент – виляющий танец – социальное поведение, посредством которого пчела, обнаружившая источник пищи, извещает партнеров по улью, где он находится» (курсив мой. – Е.П.). Так сторонники идеи о происхождении языка пытаются убедить нас в том, что нечто подобное ему присутствует уже у насекомых.
Иначе видит происходящее сам Охтани. В одном из своих последних исследований он работал с ульем с населением из примерно тридцати меченых пчел, для каждой из которых был известен возраст в днях. В задачу входило выяснить, действительно ли пчелы используют информацию, содержащуюся в танцах, воспроизводимых индивидуально помеченными особями. Охтани наблюдал и описывал в деталях поведение одной-единственной пчелы фуражира и ее реакции на действия рекрутов. На протяжении шестнадцати дней регистрировались все без исключения вылеты фуражира за взятком и его поведение после возвращения в улей, а также реакция других членов общины на действия этой пчелы. Каждый раз учитывали время, затраченное на полет от улья до кормушки и обратно.
Не вдаваясь в детали этой ювелирной работы, в ходе которой были прослежены и сняты на видеопленку почти 500 прилетов одного и того же фуражира в улей, следует лишь сказать, что она подтвердила скептическое отношение Охтани и других его японских коллег к гипотезе «языка танцев». Коротко говоря, им был сделан вывод, что танец является своего рода побочным эффектом физиологического состояния пчелы, наблюдаемым в тех случаях, когда это состояние оптимально. Поскольку, как считает Охтани, в танце задействованы те же нервные структуры и мышцы, что и в полете, сам танец можно расценивать как «псевдополет», проделываемый пчелой в состоянии повышенного общего возбуждения и «не контролируемый его исполнительницей».
Эти выводы стали лишь еще одним подтверждением точки зрения, полностью доказанной в ходе многолетних остроумных экспериментов. Согласно этим взглядам, информация о местоположении источников корма, действительно содержащаяся в танце, может быть извлечена человеком-наблюдателем, но не используется самими пчелами при поиске ими корма. Было показано, что по исковое поведение пчел ничем принципиально не отличается от того, что известно для прочих летающих насекомых, разыскивающих пропитание по запаху. Им-то, а не движениями «танца», руководствуются рекруты при поисках нектара.
Сигнальное поведение журавля стерха
Выше я упомянул о том, что при общении этих птиц друг с другом постоянно можно видеть такую позу: журавль резко опускает одно крыло, а голову закидывает на спину, где она остается в фиксированном положении от одной до двадцати секунд. Эта акция универсальна для всех тех ситуаций, когда эмоциональное напряжение должно быть максимальным, например, при остром конфликте между особями или сразу после спаривания.
Экстравагантный характер акции позволяет рассматривать ее в качестве идеального образчика тех форм поведения, которые этологи называют «ритуализованными». Согласно гипотезе Н. Тинбергена, ритуализация есть эволюционный процесс, за счет которого «исходные», повседневных формы поведения трансформируясь, приобретают коммуникативную функцию и, соответственно, свойство семантической содержательности сигнала. Трансформация, по мнению автора гипотезы, ведет к тому, чтобы соответствующая акция становилась как можно более «заметной» («броской»), ибо тогда она не сможет остаться незамеченной социальным партнером.
Но, всячески акцентируя важность «заметности» сигнала, которая обеспечивает его «разборчивость» для особи-реципиента, гипотеза не дает ответа на вопрос о том, каким же может быть содержание сообщения, транслируемого посредством ритуализованного сигнала. Тинберген этот вопрос не только не обсуждает в деталях, но даже и не ставит. Создается впечатление, что, по его мнению, предлагаемый им текст и без того будет понятен подготовленному читателю. Ибо тот должен знать, что ритуализованные демонстрации обычны в ситуациях противостояния особей (угрожающие) и в контексте полового поведения (брачные).
Тинберген приводит один-единственный пример, который может дать представление о более определенном, конкретном «значении» ритуализованных демонстраций. У озерной чайки при встрече половых партнеров (реальных или потенциальных) оба они отворачивают друг от друга головы «быстрым, резким движением». Оно, по мнению автора, направлено на то, чтобы скрыть друг от друга темно-коричневую окраску головы и оружие (клюв). Поскольку именно голову в фас чайки демонстрируют, угрожая друг другу при враждебных столкновениях, позу, при которой она оказывается скрытой от напарника, Тинберген называет «умиротворяющей».
Но вернемся к нашим журавлям. Наблюдения, зафиксированные в большом количестве видеозаписей, позволяют утверждать, что поза, о которой идет речь, настолько лишена соответствия тем или иным коммуникативным контекстам, что, по определению, не в состоянии нести хоть какое-то информационное содержание. Или, другими словами, она предельно вырождена, семантически пуста. Этот вывод можно аргументировать следующими наблюдениями.
Начать с того, что журавли зачастую принимают эту позу в спонтанном режиме, в отсутствие какого-либо адресата. Когда же тот присутствует, взаимная ориентация «отправителя сигнала» и второй особи нередко такова, что отрицает саму возможность реального диалога. Именно, журавль, принимающий позу, может располагаться спиной к социальному партнеру, часто находясь при этом достаточно далеко от него. Когда оба члена брачной пары поглощены продолжительной чисткой оперения неподалеку друг от друга, то один, то другой время от времени принимают эту позу. В таких случаях непредвзятому наблюдателю трудно допустить, что эта акция может быть адресована второй птице, которая никак не меняет при этом своего поведения.
Ситуации такого рода численно преобладают над теми, при которых члены пары выполняют одну и ту же акцию почти синхронно или с некоторым запозданием относительно партнера. Но и здесь эти действия не ведут к каким-либо зримым изменениям в поведении птиц. Совершенно очевидно, что смысловая нагрузка подобного «диалога» равна нулю.
В книге я подробно говорю о том, что и прочие наблюдения не дают оснований подозревать, что эти сигналы могут быть хотя бы персонально адресованными.
Избыточность в акустическом поведении самцов коростеля
Это птица из семейства пастушковых, величиной немногим больше дрозда (масса около 150 г). Обитает она во влажных лугах и в других открытых местообитаниях сходного типа. Большую часть времени коростель проводит на земле, в зарослях высоких трав.
В сезон размножения самцы занимают обширные участки обитания (площадью 1.0–9.5 га). Обладатели соседних участков сохраняют между собой дистанции протяженностью в 300–400 м и постоянно пребывают в сфере взаимной слышимости. Они выдают свое присутствие громким скрипучим двухсложным криком «крек-крек».
Большинство самцов поют преимущественно по ночам, часто почти без перерыва на протяжении нескольких часов. В период ночного пения самец может произносить до 1000–2500 двойных звуковых посылок в час. Роль этой вокализации в территориальном поведении вида была детально изучена Василием Грабовским. Он снабжал самцов миниатюрными передатчиками, прослеживал их передвижения и записывал голоса на магнитофон.
Характер пения обладает четкими индивидуальными особенностями. Это значит, что каждый самец следует своему собственному ритму воспроизведе ния звуков. Это служит причиной того, что пение самцов, живущих по соседству, в пределах единого акустического поля никак не синхронизировано. Или, другими словами, на стадии устоявшегося рассредоточения самцов в пространстве вокализация каждого функционирует в автономном режиме и не является значимым стимулом для соседей.
Но такая картина сохраняется лишь до тех пор, пока общая обстановка в поселении остается стабильной. Стабильность нарушается в том случае, если кто-либо из самцов меняет центр своей акустической активности, смещая его в сторону места постоянного пребывания того или иного из своих соседей. Причиной нарушения привычного течения событий может оказаться также попытка пришлого самца вторгнуться на участок резидента.
Это случилось в ранние утренние часы одного из дней наблюдений, когда пришлый самец Х появился на краю территории одного из резидентных самцов. Пришелец провел здесь около двух суток. При появлении оппонента самец хозяин участка переместился примерно на 60 м от места своего постоянного пения в том направлении, где обосновался пришелец, и оставался здесь до того момента, когда тот ретировался. Этот самец также не менял места пения, оставаясь на расстоянии около 140 м от того сектора территории, где держался ее хозяин.
Активность вокализации обоих самцов была весьма высокой. Так, у резидентного самца она возросла в 6.3 раза по сравнению с предыдущим периодом его одиночного пребывания на своем участке. На пике вокальной дуэли между ним и пришельцем он воспроизводил серии большей длительности, чем у соперника, с частотой следования также существенно более высокой. Важно то, что теперь временная организация песенной активности самцов оказалась высоко синхронизованной. Чем чаще издавал звуки один из них, тем больше песен в единицу времени произносил другой. Но при этом хозяин территории неизменно превосходил соперника по количеству пропетых им песен.
Этот пример указывает, в частности, на важную роль пространственных координат как фактора, организующего процесс коммуникации извне. В данном случае он делает акустическое поведение самцов коростеля, автономное в условиях их устоявшегося размещении в поселении, функционально согласованным и, следовательно, ситуационно значимым в качестве средства обмена информацией. Но ее содержание ограничивается указанием противнику на место пребывания адресанта и, возможно, уровня его готовности оставаться там в ближайшее время.
Коммуникация у приматов
Когда я приступал к работе над книгой, А. Д. Кошелев сказал: «Что Вы все про птиц да ящериц! А разве у приматов коммуникация не более совершен на?». Вот я и решил посвятить значительную часть текста тому, как выглядят сигнальные системы у животных, эволюционно наиболее близких человеку.
В одной из трех глав, отведенных в книге этой теме, я обобщил обширный, доступный мне литературный материал по сигнализации низших узконосых и мартышковых обезьян. В той же главе речь идет о коммуникации у гиббонов и орангутана. Помещая этих «человекообразных» в компанию названных «древних» групп обезьян, я имел в виду их солидный эволюционный возраст: они ушли с того пути, который привел в итоге к появлению общего предка шимпанзе и человека, многие миллионы лет назад.
Вторая глава о приматах целиком посвящена способам общения у тех трех видов, которые на эволюционной лестнице стоят ближе всех прочих к нам самим. Это, прежде всего, шимпанзе обыкновенный и карликовый, или бонобо. Несколько дальше от этой компактной группы, куда, помимо них, входит и человек разумный, стоит горилла. Я сосредоточился на том, как выглядит коммуникация этих животных в природе, либо в условиях, по возможности приближенных к естественным.
Здесь я на время отошел от тех вопросов, которые в последние десятилетия оказались в центре внимания сообщества приматологов и психологов. Оно сконцентрировалось на изучении потенциальных возможностей человекообразных обезьян к общению с экспериментатором с использованием искусственных языков-посредников. Этой теме отведена последняя глава книги.
Все, о чем идет речь в главе под названием «Естественная коммуникация у наших ближайших родичей из царства животных», целиком подтверждает уже процитированные выше слова М. Томаселло: «Голосовые демонстрации приматов ничем принципиально не отличаются от голосовых демонстраций других млекопитающих: от млекопитающих к приматам, или даже от мартышкообразных к человекообразным обезьянам их сложность и уровень детализации не увеличиваются».
Я, со своей стороны, попытался детализировать эту точку зрения, показав, что сигнальные системы гориллы, шимпанзе и бонобо организованы в соответствии с теми самыми четырьмя принципами, которые выявлены мной при изучении коммуникации у птиц, рептилий и одичавших ослов (см. выше). В подтверждение сказанного приведу лишь две выдержки из текста книги.
На с. 343 я цитирую следующее место из статьи Франса де Ваала: «Когда сигнал “ворчание в знак приветствия” имеет место во время борьбы за самоутверждение, звук может быть спутан с другим – “пыхтящим смехом”, который также часто наблюдается в этом контексте. Этот смех также воспроизводится с придыханием, но более отрывист и лишен ритма стаккато, столь характерного для “приветственного ворчания”. Вообще говоря, между этими двумя звуками существует промежуточная серая зона».
«Примерно так же, – продолжаю я, – обстоит дело с вокализацией “звонкое гиканье” в ее отношениях с другой – “плавное гиканье”. Они различимы на слух, но переходы между той и другой имеют место регулярно, и обе можно слышать одновременно при хоровых криках бонобо».
«Помимо таких особенностей вокализации этих обезьян, как континуальность репертуара и семантическая вырожденность сообщений, ей присуще еще и свойство избыточности. Это, в частности, относится к воспроизведению вокальной конструкции «звонкое гиканье». У бонобо 87 % из 319 реализаций, записанных на магнитофон, были адресованы в пустоту. В ответ на изменения внешней обстановки (в предвкушении кормления, в качестве реакции на нестандартные внешние события) все члены группы начинали издавать эти звуки одновременно. Хор звучит как тявканье небольших собачек, с частотой следования звуков в криках каждой особи около двух посылок в секунду. При этом голоса всех исполнителей хора настолько синхронизированы, что гиканье каждого звучит как эхо голосов других».
Коммуникация шимпанзе и бонобо в эксперименте
В начале третьей главы этого блока о коммуникации у приматов кратко изложена история «обезьяньих проектов», начиная с пионерских опытов супругов Гардеров и Д. Примака. А в конце ее я обсудил самые последние шаги в такого рода экспериментах. Они были предприняты на рубеже XX и XXI столетий американской исследовательницей Е. С. Севидж-Рамбо. В начале 1990-х гг. она подошла к теме, высказав скептическое отношение ко всему, сделанному на этом поприще ранее.
По ее мнению, способность обезьян к коммуникации не определяется, как считали до нее, тем, могут ли эти существа отвечать на вопросы, либо связывать те или иные действия с некими внешними стимулами. «Сущность языка людей – пишет она, – это способность сообщить другому, пользуясь символами, нечто неизвестное тому до акта коммуникации. Поэтому то, что делают шимпанзе, обучаемые оперировать с символами, надо пытаться понять не в рамках предположений об уровне их интеллектуальных способностей (как это делалось в других “обезьяньих проектах”), но создавая условия для коммуникативного процесса, при котором происходит обмен значимой информацией, практически полезной для шимпанзе».
Следуя своим собственным подходам, Севидж-Рамбо получила интереснейший материал, пытаясь «обучить языку» самца бонобо по имени Канзи, который в результате прославился на весь мир. Воодушевленные его успехами, она и ее коллеги инициировали в высшей степени амбициозный проект, целью которого стало дальнейшее изучение когнитивных способностей бонобо, но те перь уже в их общении не только с людьми-воспитателями, но и друг с другом. Проект был назван так: «Синтетическая культура человека и бонобо».
Исследования проводили в филиале Центра по изучению языка, в штате Айова. Здесь на протяжении трех десятилетий постепенно формировали группу бонобо, численность которой достигла восьми особей, самцов и самок поровну. К моменту выхода в свет статьи, содержащей описание результатов исследования, самой младшей обезьяне исполнилось 3 года. Канзи в то время было уже 25 лет, а его матери Матате, пойманной взрослой в Конго – больше 35.
Местом пребывания этой странной компании стали корпуса, расположенные в нетронутом лесном массиве площадью около 0.3 км2. Воспитатели живут вместе с обезьянами круглые сутки, делят с ними трапезы, совершают совместные прогулки. Прямое общение между людьми и животными идет постоянно в обстановке, где пребывание последних в клетках сведено до абсолютного минимума. Отношение людей к обезьянам лишено и намека превосходства над ними. Как раз наоборот: этих созданий рассматривают как обладающих огромным потенциалом, возможности которого еще остается выяснить, преодолев границы своего незнания. Авторы подчеркивают, что при постановке экспериментов культура, привнесенная людьми, не довлеет над обезьянами полностью. Ученые верят в то, что в ходе повседневного общения между теми и другими возникает культура, объединяющая черты образа действий человека, с одной стороны, и бонобо, с другой Ее роль такова, что под ее влиянием меняются сами участники процесса, представители обоих видов, поскольку и у тех и у других есть желание уважать нормы поведения своих компаньонов.
Авторы статьи, вышедшей в 2005 г., уподобляют свою роль той, что выполняет этнолог, который изучает обычаи людей, принадлежащих к чуждой ему культуре, находясь внутри нее в качестве участника процесса. Севидж-Рамбо с соавторами пишут, что статья построена на «богатом этнографическом материале» и призывают других ученых присоединиться к изысканиям того же характера.
В январе 2011 г. Севидж-Рамбо организовала симпозиум по теме «Язык человека – сознание человека», в котором приняли участие девятнадцать специалистов разного профиля (антропологи, психологи, и языковеды разных направлений) «Затравкой» для разгоревшейся там дискуссии послужил ее отчет о проделанной работе. В тексте, в частности, было сказано: «Когда человек начинает жить в составе группы обезьян и принимает участие в выращивании их потомства, появляется почва для активации различных факторов эпигенетического развития детенышей… К примеру, сегодня уже известно, что у людей ожидания и вера могут воздействовать на активность генов. В тех измененных условиях, которые окружают наших бонобо, варианты онтогенетических траекторий детенышей определенно имеют тенденцию уклоняться в сторону существующих у людей. В отличие от матери-обезьяны, мать ребенка транслирует ему свои намерения лингвистически. В силу этого намерения сторон могут согласовываться. И если речь идет о детеныше обезьяны, у него возникает некая мотивация настроя на понимание транслируемого ему коммуникативного сообщения».
«Оставаясь представителями вида бонобо, – продолжает она, – Канзи и его родичи приобрели тот сорт языка, который (за вычетом тех главных компонент, которые им еще предстоит усвоить) есть язык человека в вашем и моем употреблении и понимании. Таким образом, хотя биологически они остаются обезьянами, их сознание начинает меняться под воздействием языка, что накладывает отпечаток на их мышление и оказывает эпигенетическое влияние на последующие их поколения. Эти бонобо пробуют себя в умении сделать то или это, в музыке, в креативных лингвистических упражнениях, они имеют за плечами собственное автобиографическое прошлое и думают о будущем. Сегодня они не делают всего этого с тем совершенством, которое свойственно людям, но будут пытаться сделать так, если представится возможность».
В ходе симпозиума взгляды Севидж-Рамбо и ее интерпретации поведения обезьян подверглись уничтожающей критике. Так, Т. Гивон из Института когнитивных наук (Университет штата Орегон) заявил: «Утверждение, “сорт языка, приобретенного Канзи и ему подобными, демонстрирует все главные особенности языка человека” – это результат сильного расширения понятия “язык”. Разговорчивые бонобо общаются главным образом при помощи однословного лексического пиджина, характерного для годовалых детей. Присутствие грамматики в нем незначительно, так же как и словаря абстрактных понятий, которые представляют собой ключевую предпосылку ее генезиса. Эти обезьяны могут отвечать на вопросы ответами декларативного характера, но их спонтанная коммуникация с людьми остается всецело манипулятивной, то есть направленной на удовлетворение собственных желаний. Точно также, хотя они могут помнить события прошлого и вообразить себе будущее, их коммуникация остается в целом в рамках происходящего здесь и сейчас, между мной и тобой, с учетом того и этого, что находится в поле зрения в данный момент».
Еще резче высказалась Хейди Лин (соавтор одной из статей с участием Севидж-Рамбо). «Нет, – говорит она, – ни Канзи, ни Панбаниша (как и другие обезьяны, обучаемые языку) не могли бы участвовать в этом форуме. Эти обезьяны не в состоянии использовать язык даже в той степени, как это делают дети в возрасте двух с половиной лет. А ведь именно эта стадия в развитии языка ребенка обычно приводится для сравнения с лингвистическими успехами бонобо.
Разумеется, к этому не способны ни собака, ни дельфин, ни золотая рыбка. Ясно, что бонобо не эквивалентен этим животным в своих лингвистических способностях, но, строго говоря, никто из них не “обладает языком”».
Об исторических преобразованиях взглядов на коммуникацию у животных
Этим вопросам посвящены первые две главы моей книги, о которой идет речь. Изучение коммуникации у животных охватывает период длительностью около 80 лет. Основы этого направления исследований были заложены в момент становления так называемой классической этологии, ядром которой следует считать этологическую теорию инстинкта Конрада Лоренца. На протяжении последующих десятилетий взгляды на сущность коммуникации у животных не раз претерпевали значительные изменения, обязанные приверженностью той или иной группы исследователей к неодинаковым познавательным и методологическим установкам. Характер последних, в свою очередь, определялся общим научным климатом сменяющих друг друга этапов в развитии биологии и других так или иначе связанных с ней дисциплин.
С моей точки зрения, ход событий удобно подразделить на следующие три основных этапа. 1. Нащупывание пути (описания качественного характера); 2. Интенсивные эмпирические исследования количественного характера; 3. Отвлеченное теоретизирование, потеря реальных ориентиров. О переходе от этапа 1 к этапу 2 многое было сказано мной в книге «механизмы коммуникации у птиц», вышедшей 34 года назад. В той, о которой идет речь сейчас, наиболее важной, на мой взгляд, является обсуждение сути современного состояния представлений о сигнальном поведении животных на этапе 3.
Я вижу основную тенденцию происходящего в последние пять десятилетий в утрате интереса к тому, что реально происходит в природе. Начало этому было положено интервенцией в область поведенческих наук кабинетных теоретиков, стоявших на позициях генетического редукционизма. На протяжении 1970-х гг. литература по проблемам поведения животных оказалась наводненной надуманными схемами алгебраического характера (альтруизм, реципрокный альтруизм, итоговая приспособленность, отбор родичей и многое другое) и моделями (типа «стабильной эволюционной стратегии»), которые, с точки зрения мыслящего натуралиста, невозможно, при всем желании, сопоставить с чем-либо, реально происходящим в природе.
Около 20 лет назад видный этолог Р. Прум писал: «С середины 1960-х годов в сравнительных биологических дисциплинах произошла революция в методах реконструкции филогенеза путем выдвижения гипотез относительно хода эволюции. Помимо таксономии и филогенетической систематики, эти подходы нашли применение в биогеографии, функциональной и эволюционной морфо логии. Однако за тот же период интерес к этологическому подходу, выдвинутому Лоренцом, Тинбергеном и их последователями, увял под напором адаптационизма, социобиологии и нейробиологических перспектив в сфере эволюции поведения».
В результате в последние десятилетия эмпирические исследования, направленные на поиски реальных механизмов организации коммуникативного процесса, оказались погребенными под лавиной отвлеченных, умозрительных спекуляций наивно адаптационистского толка. Суть этих рассуждений сводится к тому, каким образом сигнальное поведение особи может способствовать повышению ее приспособленности или, напротив, снижать ее. А коль скоро коммуникативное поведение рассматривается как непременно адаптивное, внимание переносится с анализа реально происходящего на гипотетические пути становления «сигналов» в эволюции на основе тех или иных форм отбора (в особенности, полового). В результате рассмотрение проксимальных механизмов, работающих в коммуникативном процессе, подменяется схоластическими упражнениями по поводу того, например, почему сигналы животных непременно должны быть «честными». Причем речь идет не о каких-то конкретных сигналах в той или иной группе животных (скажем, насекомых, птиц или млекопитающих), не говоря уже об отдельных видах, но о «сигналах животных вообще».
Я вижу причину такого рода изменений в общей направленности взглядов в этой области знаний за последние 20–30 лет в резком изменении контингента лиц, считающих себя причастными к обсуждаемому вопросу. Если раньше это была сфера интереса зоологов, занятых конкретными этологическими изысканиями, то на протяжении рассматриваемого периода инициатива перешла здесь в руки тех, для кого животные ни в какой мере не являются непосредственным объектом исследований. Таким образом, свои знания они могут получить только из вторых рук (учебники этологии) или из третьих – через околонаучную популярную литературу.
В этом не было бы особенной беды, если бы процессы коммуникации у животных не представляли бы собой тонкой материи, проникновение в которую попросту невозможно без собственного длительного опыта непосредственного их изучения в природе. Можно задать вопрос, мог ли бы стать Нобелевским лауреатом Нико Тинберген, если бы он не посвятил годы жизни полевым экспериментам по коммуникативному поведению насекомых и наблюдениям за поведением чаек. Все это теперь признано неинтересным на фоне споров о том, например, кто больше «выигрывает» в ходе коммуникации – отправитель «сигнала» или его приемник.
Позже, в 1980-1990-е гг., с началом возрождения интереса к возникновению языка, тема сигнального поведения животных привлекла к себе внимание лингвистов, психологов и философов. Понятно, что при отсутствии у них какого-либо собственного опыта работы в этой сфере, их представления не могли сформироваться иначе, как под влиянием тех обрисованных выше абстрактных схем, которые стали доминирующими в предшествующие два десятилетия. Опираясь на них, о сигналах животных рассуждают философы лингвисты и антропологи. О направлении их изысканий можно судить по названиям некоторых их публикаций, таких, например, как «Корректное применение теории сигнализации животных к коммуникации людей».
Сама лексика, господствующая в такого рода публикациях («честная коммуникация», «обман» и т. д.), очевидным образом свидетельствует об их антроморфической направленности. Психологи, которые наряду с философами и лингвистами также активно включились в последние десятилетия в обсуждение проблем эволюции коммуникативного поведения животных, находятся в плену созданной первыми и господствующей сегодня парадигмы, именуемой «когнитивной революцией». Ее суть изложена в программной, хотя и мало убедительной заметке под многозначительным названием «Почему животные когнитивны?» (да простит мне читатель буквальный перевод, необходимый для точной передачи всей нелепости поставленного вопроса). Ее авторы пишут: «Вообще говоря, подход на почве когнитивизма дает единственную возможность оперировать научными методами со всеми теми способностями животных, которые определяют их лабильные и изощренные формы поведения. [Эти последние] могут оказаться более широко распространенными, чем это часто выглядит с нашей, по необходимости антропоцентричной позиции» (курсив мой. – Е.П.).
Суть парадигмы состоит в отказе от следования правилу Ллойда Моргана, сформулированного в 1903 г. Оно по своей значимости в науках о поведении равносильно общему методологическому принципу бритвы Оккама и может рассматриваться как его частное приложение. Рекомендация гласит: «Ни в коем случае не следует интерпретировать действие как результат проявления более высоких психических способностей; если есть возможность объяснить его как проявление способностей, отвечающих более низкой психологической шкале.
Любопытно видеть, с каким пренебрежением авторы цитированной статьи относятся ко всему, сделанному за предыдущие два этапа развития наук о поведении животных. Они пишут: «Таким образом, рассмотрение животных в качестве когнитивных систем не следует ограничить только лишь феноменами лабильного поведения, напоминающего наше с вами, оставив объяснения поведения более простых организмов как обязанное попросту врожденным механизмам либо научению посредством ассоциаций» (курсив мой. – Е.П.).
Переход на рубеже 1960-х и 1970-х гг. с рельсов полевой и экспериментальной этологии к формальным построениям социобиологии привел научное сообщество к совершенно ложному представлению о том, что с приходом этих воззрений эволюционная биология стала наукой не о животных, а о генах. Так современное ее состояние преподносят широкому читателю популяризаторы науки. Результатом когнитивной революции стало то, что теперь со страниц научных журналов на нас смотрят бактерии-альтруисты, муравьи, умеющие считать, и киты, рифмующие свои песни для лучшего их запоминания. Таков, увы, мейнстрим в той сфере науки, которую еще по привычке именуют «этологией», но с которой все это не имеет ничего общего.
«Эволюция диалога»
[327]
В предыдущих абзацах акцент был сделан на деятельности тех, кто придерживается стратегии паука, как ее понимал Ф. Бэкон. Придумаем, не выходя из кабинета, теорию, а проверка ее истинности – уже не наше дело! И в самом деле, такого рода умозрительные построения тем сильнее привлекают к себе внимание рядовых ученых и читающей публики, чем они экстравагантнее и потому выглядят, соответственно, как очередная научная сенсация. Такова, к примеру, «теория гандикапа», о которой речь пойдет в следующем разделе этой главы.
Крупный философ науки Пол Фейерабенд писал следующее о подобных «теориях», которые быстро завоевывают всеобщее внимание и доверие: факт подобного успеха «…ни в какой мере нельзя рассматривать как знак ее истинности или соответствия происходящему в природе… Возникает подозрение, что подобный, не внушающий доверия, успех превратит теорию в жесткую идеологию вскоре после того, как эти идеи распространятся за пределы их начальных положений».
Другой выдающийся философ и методолог, Карл Поппер утверждает: «Нетрудно получить подтверждение почти любой теории, если есть намерение подтвердить ее. Подтверждения должны считаться таковыми только в том случае, если они получены из предсказаний, которые неочевидны, то есть не предусмотрены данной теорией… Теория, которую не удается опровергнуть какими-либо аргументами, не может рассматриваться как научная. Неопровержимость теории есть не достоинство теории (как часто думают), но наоборот… Некоторые теории, которые реально поддаются тестированию, оказываются ложными. При этом часть ее приверженцев продолжает поддерживать теорию…». И далее: «Каждый истинный тест для проверки теории – это попытка отвергнуть (фальсифицировать) ее» (курсив мой. – Е.П.).
К сожалению, то, что мы видим в действительности, мало соответствует этой последней рекомендации. Как раз наоборот, после появления каждой сенсационного гипотезы целая армия исследователей направляет все свои усилия на то, чтобы подтвердить ее во что бы то ни стало.
В той моей книге, о которой речь пойдет сейчас, я попытался обобщить сведения, полученные учеными, которые не склонны «ставить телегу впереди лошади». Они не падки на быстрый сенсационный успех, но пытаются познать истину, изучая то, что природа реально предоставляет вниманию любознательного натуралиста.
Как книга возникла
В отличие от других моих книг, ее появление стало во многом результатом случайного стечения обстоятельств. Не то, чтобы мне не хотелось написать развернутый текст об эволюции коммуникации. Нет, много лет назад такая мысль приходила мне в голову. Я собирался существенно расширить содержание брошюры «Сигнализация и язык животных», вышедшей в свет в далеком 1970 г. Но потом на это не хватало времени, поскольку я был всецело поглощен полевыми работами и обработкой материалов, полученных во время многочисленных экспедиций.
И вот, сорок лет спустя, раздается телефонный звонок. А. Д. Кошелев говорит: «Евгений Николаевич, есть возможность получить грант на издание книги. У Вас есть примерно полгода. Если нет готового текста, срочно пишите!». Сначала я отнесся к этому предложению с большим скепсисом: «Что я смогу сделать путного за несколько месяцев». Но потом вспомнил о том, что есть некий задел, а именно, упомянутая выше брошюра. От меня требовалось написать простенькую, небольшую популярную книжку, и я решил попробовать, смогу ли реанимировать этот опубликованный текст, слегка расширив его.
Приступив к этой работе, я испытал для начала довольно неприятные эмоции. Сказанное в брошюре мне очень не понравилось. Я всячески упрекал себя в том, что оказался тогда в русле мейнстрима, основанного на упрощенных суждениях о «полезности» тех или иных форм поведения. Удручало и то, что меня угораздило вынести в ее заголовок это нелепое словосочетание «Язык животных», бывшее тогда на слуху. Я пытался оправдать себя тем, что сами факты были изложены правильно. «Но, – думал я, – насколько надо было быть наивным и доверчивым, чтобы следовать их адаптационистским трактовкам, предлагавшимся исследователями, из работ которых я почерпнул эти сведения!» Я даже вспомнил разговор с С. П. Наумовым, который еще в 1963 г. упрекнул меня и А. А. Назаренко: «Неужели вы верите во все это?» (см. в главе 1).
Но нет худа без добра. Теперь я мог исправить все эти заблуждения молодости. Работая над первой главой книги, я полностью переписал заново текст брошюры. А дальше решил построить изложение следующим образом. Рассмотреть последовательно, как изменялись в ходе эволюции животного мира сигнальные средства разных модальностей: химической, основанной на генерации и приеме обонятельных стимулов, тактильной, оптической и звуковой.
Каждой из них я отвел отдельную главу, в некоторых случаях две, если речь шла о столь удаленных друг от друга организмах, как, скажем, насекомые и позвоночные.
Для этого мне пришлось с головой уйти в литературу, где в деталях рассматриваются морфологические структуры, ответственные как за генерацию всего того, что принято именовать коммуникативными сигналами, так, соответственно, и за их прием участниками процессов общения.
Сигнализация как фрагмент синдрома, уникального для каждого вида
Тот внушительный массив сведений, который мне пришлось освоить во время работы над книгой, заставил переосмыслить многое и добавил новый пласт к моей концепции коммуникации у животных, существенно укрепив ее. Особенно ценными оказались материалы по беспозвоночным, поведению которых в работе отведено немало места. Дело в том, что в этих группах животных, таких, например, как ракообразные, паукообразные и насекомые, гораздо четче, чем у позвоночных, прослеживается неразрывное единство всей биологической конституции вида и механики его сигнального поведения.
Или, иными словами, эти существа демонстрируют вдумчивому исследователю, что сигнализация есть лишь своего рода «довесок» к всему морфологическому устройству животного. Будучи вырвана из общего контекста, эта субстанция неизбежно утрачивает свой глубинный биологический смысл. А выявляется он лишь тогда, когда мы, при изучении механизмов коммуникации, принимаем во внимание, помимо строения тела у тех или иных видов, способы освоения ими среды обитания, тип размножения, способы выращивания потомства, роль доминирующих органов чувств и особенности психики. Иными словами, попытки изучать эволюцию неких «сигналов» в отрыве от всей этой целостности – путь заведомо ложный, ведущий в тупик.
Эти идеи стали центральным стержнем книги, и мне удалось утвердиться в них, когда затем был проанализирован обширный, доступный мне материал по животным совершенно иного биологического облика, каковыми являются рыбы и бесхвостые амфибии. Сам принцип, к которому я пришел в итоге, проиллюстрирован в тексте на множестве примеров. Каждый из них подводит почву под мою давнюю идею, согласно которой все без исключения характеристики вида сочетаются между собой по системному принципу, а сам этот комплекс тесно взаимосвязанных свойств может быть назван уникальным синдромом, специфичным для каждого вида. Об этом было подробно сказано в главе 4, где речь шла о своеобразии социального поведения чайки черноголового хохотуна. А в книге «Парадокс непрерывности», обсуждая различия в сигнальных системах шимпанзе и бонобо, я писал: «…сигнализация и коммуникация – это лишь одна из сторон социального поведения, неотделимая от него в той же степени, в какой кожица, одевающая плод, неотделима от его мякоти, или глазурь – от самого керамического изделия».
В книге, о которой идет речь сейчас, примеры такого же характера даны для множества самых разных видов в развернутой форме. Понятно, что у меня нет возможности повторять здесь все сказанное в монографии. Заинтересованному читателю, пожелавшему оценить убедительность моей аргументации, придется обратиться к оригиналу.
Истоки становления сигнальных структур
Одно из важных следствий изложенного принципа состоит в следующем. Большинство морфологических структур, которые используются в процессе коммуникации, возникали совсем не для этих целей, причем способ их функционирования сегодня явным образом указывает на их первичные и главные функции. Многие виды рыб, к примеру, издают звуки плавательным пузырем, который, очевидным образом, формировался совсем не как инструмент общения особей.
Эта точка зрения вступает в явное противоречие с той, которую склонны отстаивать сторонники адаптационистских взглядов на эволюцию коммуникативных сигналов. Например, У. Фитч уверен в том, что слух был полезен ранним амфибиям, жившим в каменноугольном периоде, например, при охоте на насекомых. «Но наиболее вероятной его функцией, – продолжает автор, – была та же, которую слух обслуживает сегодня, – именно, восприятие голосов конспецификов». И далее следует совсем уж неожиданный вывод: «Это был первый предшественник речи у человека».
О многообразии систем сигнализации
Совершенно неожиданным и удивительным для меня стало то, насколько сильно могут различаться сигнальные средства и способы оперирования ими у близких видов. Яркие примеры этого дают ночные бабочки. Так называемые тимбальные органы, генерирующие ультразвуки, у самцов всех видов совок из семейства волнянок (Lymantriidae) располагаются на верхней стороне третьего брюшного сегмента, а у видов семейства медведиц (Arctiidae) – по бокам торакса. Здесь у трех видов одного из подсемейств ими обладают только самцы, у двух видов другого подсемейства – только самки, и у шести видов еще из двух подсемейств – особи обоих полов. В семействе огневок (Pyralidae) у трех видов одного из подсемейств эти органы имеются только у самцов, располагаясь в основании крыльев. Еще у одного вида самцы издают звуки с помощью таких же устройств, а самки – иным способом. У одного вида из другого подсемейства тимбалы есть только у самцов, но локализованы они на брюшке. Наконец, у одного вида из третьего подсемейства огневок звуки генерируются самцами по иному принципу, путем трения друг о друга фрагментов видоизмененных половых придатков. В семействе ночниц (Noctuidae) у трех изученных видов из двух подсемейств генераторы звуков присутствуют только у самцов. Они более или менее однотипны по строению и связаны с работой крыльев. У четвертого вида, также принадлежащего к одному из этих подсемейств, самцы генерируют звуки путем трения крыльев об одну из пар ног. У одного из видов семейства бражников (Sphingidae) самцы производят звуки в соответствии с тем же принципом, но используя для этого соответствующим образом видоизмененные половые придатки, подобно тому, как это происходит у одного из видов огневок, эволюционно удаленных от бражников.
Я склонен объяснять все это, утверждая, что органическая эволюция есть, прежде всего, имманентный процесс увеличения разнообразия. Примерно в таком смысле еще до Дарвина, в 1852 г. высказывался в своих публичных лекциях профессор Московского университета Карл Францевич Рулье. Он говорил о «законе нарастания разнообразия»: «…чем ближе к первоначальному времени появления существ, тем менее разнообразия, тем всевозможные существа сходнее между собой… Развитие есть постепенное выделение разнообразия и противоположностей» (курсив мой. – Е.П.). Позже ученому стали ставить в заслугу то, что он, подобно Дарвину, полагал, будто «разнообразие живой природы растет потому, что развитие ее идет… и в разных условиях», игнорируя часть цитаты, которую я заменил многоточием: «в разных направлениях» Мне кажется, что прозрение Рулье состояло как раз в том, что он считал нарастание многообразия процессом самопроизвольным, внутренне присущим органическому миру. На это указывает то, что он поставил на первое место словосочетание «в разных направлениях» и лишь на второе – «в разных условиях».
Любопытно в этой связи процитировать следующее замечание энтомолога В. Коннера, изучавшего эволюцию акустического поведения у ночных бабочек: «Совки ведут себя как типичные оппортунисты, эксплуатируя [в общении друг с другом] ранее существовавшие сенсорные системы». В книге я комментирую эти слова так: «Высказанную мысль следует расширить, сказав, что системы генерации акустических сигналов во всех рассмотренных мной группах животных формируются автоматически (по принципу самоорганизации и саморазвития систем) на базе тех кардинальных особенностей морфологии и физиологии данного вида, которые обеспечивают каждой особи саму возможность выживания. Здесь, если иметь в виду позвоночных, следует назвать прежде всего особенности систем дыхания, а у птиц, к тому же, способность к активному полету. Можно думать, что именно высокая подвижность птиц способствовала формированию у них акустических систем с дальним радиусом действия».
Когда мы рассматриваем различия в сигнальных системах близких видов, становится очевидным, что ни один из наблюдаемых вариантов не имеет каких-либо явных преимуществ над другими. Трудно подобрать рациональное объяснение причин того, что щегол, например, поет нечто вроде «стиглит стиглит пикельнит пикельнит киклейя» (так передает эти звуки А. Брэм), а род ственная ему чечевица – «витю видел?». Не остается ничего другого, как объяснить такое расхождение результатом случайного хода событий.
О языке людей
Этой теме посвящена последняя глава книги. Она начинается с экскурса в мир социальных насекомых, где процветание общин численностью до миллионов особей зиждется на созидании ими самими условий, обеспечивающих выживание многих преемственных поколений. Натуралисты прошлого были склонны предполагать, что коллективная деятельность пчел, муравьев и термитов имеет много общего с тем, что мы видим в человеческом обществе.
Однако позже французский энтомолог П. Грассе, изучая поведение нескольких видов термитов при их строительной деятельности в условиях эксперимента, установил, что каждая особь занята лишь своим делом и нисколько не интересуется тем, что в данный момент делают остальные. Этому едва ли следует удивляться уже и потому, что эти насекомые полностью лишены зрения, работают в полной темноте и могут ориентироваться, полагаясь лишь на тактильные и химические стимулы.
Ученый писал: «Координация в решении задачи и регулирование деятельности в целом не зависит напрямую от того, что делают рабочие особи, но определяются самой создаваемой конструкцией. Не рабочие управляют своими действиями, но характер их акций детерминирован самими ее результатами. Это особая форма стимуляции, которую я называю стигмергией, что значит “стимулирование продуктом деятельности”» (курсив мой. – Е.П.).
Когда же мы знакомимся с результатами практической деятельности гоминид, которые уже более 2.5 миллионов лет назад научились изготовлять каменные орудия и пользоваться ими при выполнении самых разных задач житейского характера, становится понятным, что их коллективная деятельность не могла основываться на механизмах типа стигмергии, работающих в общинах социальных насекомых.
Чем шире и разнообразнее становилась сфера потребностей в защите от агрессивной внешней среды, а также в организации быта, способного обеспечить благоприятный социальный климат внутри коллектива и материальную базу его существования, тем насущнее оказывалась потребность обмениваться мыслями о происходящем вокруг.
Множество возникающих на этой почве проблем требовали поисков новых решений, что можно было сделать лишь на почве рациональной кооперации интересов всех и каждого. В этой обстановке необходимым условием, которое нельзя было обойти ни при каких обстоятельствах, стала потребность в средствах обмена содержательной информацией. Для этого объекты внешнего окружения и события в природе и в самом социуме требовали в первую очередь того, чтобы быть названными. Понятно, что становление коммуникации такого рода было бы невозможным, если бы до этого, за предшествующие миллионы эволюции гоминид, не созрел морфологический субстрат, способный выполнять эти принципиально новые функции.
Таким субстратом оказался развитый головной мозг, который до этого выполнял решительно все задачи, необходимые для выживания. Здесь я вижу очевидную параллель с эволюцией коммуникативных систем в самых разных подразделениях животных. Так, например, у пауков скакунов основой их коммуникации с использованием оптического канала связи явилась совершенствование их охотничьего поведения. У рыб способность производить звуки стала возможной благодаря присутствию у них плавательного пузыря – основы их существования в водной среде. У гоминид же умение овладеть принципами обмена знаками не смогло бы развиться, если бы прежде не созрело такое качество психики, как возможность дифференцировать происходящее вокруг и формировать концепты отдельных явлений.
Именно это стало предпосылкой появления языка как отражения в мозгу картины окружающего мира. Иными словами, как полагают некоторые исследователи, и я в их числе, коммуникация посредством речи у ранних гоминид должна была быть вторичной по отношению к дремлющему еще подспудно «языковому поведению».
Последующий текст главы представляет собой сжатое изложение моих представлений о сущностных характеристиках этого самого языкового поведения, изложенных несколькими годами ранее в шести главах книги «Знаки, символы, языки». В заключении к этому обзору сказано: «Все те способы сигнального поведения животных, о которых речь шла в предыдущих главах, по уровню своей эффективности стоят, как я полагаю, существенно ниже примитивной коммуникации детей с психическими нарушениями. Поэтому сигнализацию животных едва ли имеет смысл приравнивать, в той или иной степени, к осмысленному общению людей, осуществляется ли оно с помощью жестов и мимики или средствами звукового языка. Это явления кардинально несходного характера, относящиеся, по сути дела, к принципиально разным мирам. Поэтому чистым нонсенсом звучат такие словосочетания как, например, «честная коммуникация животных», столь широко используемое в современной литературе по интересующей нас теме»
«Половой отбор: теория или миф?»
Во время работы над предыдущими двумя книгами я был поражен тем, с каким упорством зоологи пытаются приписать все без исключения особенности сигнального поведения видов действию одного-единственного селективного фактора, именуемого половым отбором. В нем видят, например, причины того обстоятельства, что у одних видов птиц песни «сложнее», чем у других. В одной из статей на эту тему сказано: ««Сложная песня самцов певчих птиц может соперничать с прочими хорошо известными признаками, подверженными половому отбору и отличающимися высокой степенью дивергенции. Эта диверсификация песен есть предположительно результат межвидовых различий в силе полового отбора».
Здесь в других выражениях, нежели в книге Ч. Дарвина «Происхождение человека и половой отбор» проводится та же самая идея: в эволюции облика и поведения самцов движущим фактором трансформации этих их качеств были своего рода эстетические запросы самок, которые выбирали в качестве половых партнеров кавалеров самых красивых и, к тому же, наиболее искусных в пении.
Этот пример хорошо иллюстрирует тот факт, что в последние десятилетия так называемая «теория полового отбора», восходящая к натурфилософским взглядам Дарвина, стала чуть ли не главным стержнем современного мейнстрима в эволюционной биологии. Приступая к работе над книгой, о которой идет речь, я поставил своей задачей детально разобраться в том, насколько надежна та эмпирическая база, на которой зиждется вера научного сообщества биологов в истинность этой системы взглядов. С этой целью мне предстояло освоить поистине гигантский пласт литературных источников, который можно оценить во многие сотни, если не тысячи, публикаций.
Рассуждения о половом отборе считают важной частью эволюционной теории. Но речь в них идет об эволюции поведения. Поэтому судить о весомости этих построений может лишь тот, кто сам работает над изучением коммуникации и, особенно, процессов взаимодействий между самцами и самками в естественных популяциях животных. Здесь едва ли следует доверять тем, кто знает обо всем этом понаслышке и называет себя «специалистом по половому отбору». Отдав полвека исследованиям реальных взаимоотношений между особями разных полов у птиц и рептилий в природе, я почувствовал, что могу взять на себя смелость критически подойти к осмыслению того, что представляет из себя теория полового отбора.
Начал я с того, что проследил историю развития этих идей с момента их формирования в 1871 г., когда они были выдвинуты Ч. Дарвином и были встречены негативно большей частью научного сообщества. Затем на протяжении около тридцати лет даже упоминания о «половом отборе» в научной литературе практически отсутствовали. Но затем, когда в арсенал биологических дисциплин победно вошла генетика, взгляды Дарвина были переформулированы математиком Р. Фишером в терминах популяционной генетики. И, наконец, еще через сорок лет, после последнего выступления Фишера на эту тему (в 1930 г.) мы видим всплеск массового интереса к этой концепции. В итоге, 1970–1980-х гг. «теория Дарвина-Фишера» оказывается быстро принятой на веру основной массой биологов и превращается в господствующую доктрину.
Что же представляет собой эта концепция в своей первоначальной форме? На мой взгляд, наиболее точная ее характеристика дана сравнительно недавно профессором Гарвардского университета Рут Хаббард. Она пишет: «Манера изложения Дарвина при описании им поведения дисквалифицирует его в качестве объективного наблюдателя. Его животные в действии – это слепок с предписаний [для мужчин и женщин], существовавших в викторианском обществе Англии его времени. И хотя невозможно решить методологическую проблему ухода от антропоцентризма и влияния культуры при интерпретациях мотивов поведения животных, стоило бы постараться делать это». И далее: «Дарвиновский синтез не способствовал ограничению антропоцентризма в биологии. Напротив, Дарвин сделал его частью этой науки, представив в качестве “закона природы” свою интерпретацию поведения животных, которая отражала картину социальных отношений и морали той эпохи, в которую он жил» (курсив мой. – Е.П.).
О методологии изучения полового отбора
Как это вообще характерно для ситуаций, при которых исследователь уже изначально убежден в истинности некой господствующей концепции, он видит свою задачу в том, чтобы непременно подтвердить ее на очередном примере. Такую концепцию Т. Кун назвал «парадигмой», а сейчас более модно словечко «мейнстрим».
Эта стратегия противостоит той, что рекомендована К. Поппером, призывающим к попыткам опровергать (фальсифицировать) теорию. Прямо противоположный, широко практикуемый подход именуется «верификацией» тех или иных теоретических построений. Он основан на стремлении доказать их соответствие реальности. Как было показано Куном и его последователями, немалую роль здесь играют факторы социально-психологического характера, далеко выходящие за рамки мотивов и принципов беспристрастной науки.
В научном климате сегодняшнего дня приверженность парадигме полового отбора оказывается непременным условием демонстрации лояльности по отношению к компактной группе лидеров направления (о роли некоторых из них будет подробнее сказано ниже) и их ближайшего окружения. Разумеется, такое «чувство локтя» работает по большей части на подсознательном уровне. Суть мотивации состоит не только в желании не отстать, но и оказаться хотя бы немного впереди коллег. Все это требует от участников научного процесса как можно более высокой активности в попытках верификации самой идеи и даже в расширении области ее применения. Естественным следствием оказывается нарастание количества публикаций, которые трудно рассматривать иначе, как в качестве поспешных «поделок».
Посмотрим теперь, по какому сценарию такие скороспелые однодневки рождаются как грибы после дождя. Лидеры доктрины полового отбора исподтишка подменили термин классической науки «вторичные половые признаки» другим, который наиболее благозвучно переводится на русский язык словосочетанием «продукты полового отбора». В эту категорию включают множество разноплановых явлений, к числу которых относят, помимо половых различий в размерах и окраске особей, также структурные особенности покровов и те формы поведения, которые a priori считают связанными исключительно с процессами взаимодействия особей на почве секса и агрессии.
Показательно, что в конкретных работах словосочетание «продукты полового отбора» стандартно и без малейших колебаний приписывают явлениям, суть которых еще только предстоит изучить. Иными словами, этот термин превратился в шаблонный стереотип, о смысловом содержании которого задумываться совершенно не обязательно.
Работа над очередной поделкой начинается так. Некто вдруг обнаруживает, что «продуктом полового отбора» может быть, в принципе, некий характерный признак того или иного вида. Выбор обычно падает на такую особенность облика этих животных, которая, с точки зрения наблюдателя, очевидным образом выходит за рамки привычного. При таком стиле мышления шея жирафа, рога жука носорогов или причудливые перьевые «украшения» самцов райских птиц уже сами по себе должны послужить перспективным объектом исследования, направленного на подтверждение первоначальной задумки. Впрочем, на худой конец могут сгодиться и гораздо менее эффектные структуры. Например, угольно-черные полоски по бокам белого горла самцов усатой синицы. Но мы помним слова Поппера: «Нетрудно получить подтверждение почти любой теории, если есть намерение подтвердить ее». А в данном случае уже заведомо известно, каким должен быть. ответ на поставленную задачу: «Да, это, результат полового отбора!».
В книге я подробнейшим образом разбираю перипетии многих таких тщетных попыток доказать недоказуемое. Например, истории многолетнего изучения социального поведения тетеревов несколькими коллективами орнитологов, стремившихся доказать ведущую роль полового отбора в становлении окраски самцов, отведен целый обширный раздел текста. Столь же детально проанализированы другие «парадные примеры» роли этого гипотетического селектив ного фактора, например, в эволюции райских и беседковых птиц (шалашников). Не имея возможности пересказывать, за недостатком места, этот материал здесь, я вынужден отослать заинтересованного читателя к этим и другим страницам книги.
Честная коммуникация и гандикап
Ранее я упомянул об абсурдности такого понятия, как «честная коммуникация» в применении к поведению животных. Тем не менее, именно оно послужило основой для формулирования так называемого «принципа гандикапа», одного из центральных в современной версии доктрины полового отбора.
Суть его состоит в следующем. Мерой того, что именуют генетическим качеством самца, служит его способность дожить до размножения, вопреки обладанию им структурами, затрудняющими существование. Таковыми приверженцы идеи полового отбора считают, например, роскошный перьевой шлейф самцов павлина, неудобный, как они думают, в полете, или же шикарные, но очень тяжелые рога самца лося. Такого рода структуры служат, согласно этим представлениям, указанием самке на то, что самец прошел «тест полового отбора», подтвердив тем самым высокое качество своих генов. В том, что самец не скрывает свои пороки (трудности, с которыми ему приходится сталкиваться), но откровенно выставляет их напоказ, и состоит «честность» его коммуникативного поведения.
Эти схоластические построения, рожденные игрой ума в тиши кабинета, едва ли стоит принимать всерьез. Я пишу, что приходится лишь удивляться, что такого рода мысленные конструкции, не проверяемые в принципе и потому не относящиеся, строго говоря, к сфере истинной науки, могут серьезно обсуждаться годами.
Идея гандикапа была впервые высказана израильским орнитологом Амосом Захави в 1975 г. Он всю жизнь занимается изучением одного вида птиц из семейства тимелий, именно, арабской дроздовой тимелии. Эти его исследования представляют большой научный интерес, и я подробно рассказывал об их результатах в книге «Бегство от одиночества». К величайшему сожалению, он решил попробовать себя и на стезе отвлеченного теоретизирования. Из всего сказанного выше должно быть понятным, почему на современном этапе истории биологии эта деятельность представляется многим гораздо более значимой, нежели попытки понять, что именно реально происходит в природе. Выигрыш от такой стратегии в существующей ситуации оказался бесспорным: Захави быстро стал одним из наиболее цитируемых авторов.
Свою известность он завоевал не результатами многолетних полевых исследований по социальному поведению птиц, но авторством идеи сугубо антропоморфического свойства. Вот что о нем сказано в Википедии: «Захави наиболее известен своими работами над принципом гандикапа, который объясняет эволюцию особенностей поведения и структур, кажущихся противоречащими приспособительной эволюции по Дарвину. Суть их в том, что они выглядят снижающими приспособленность индивида, поскольку угрожают его существованию. Выработанные половым отбором, они действуют как сигналы, указывающие на статус особи и привлекающие половых партнеров. Он расширил теорию честной сигнализации, указав, что отбор благоприятствует сигналам, повышающим риск особи и не позволяющим легко обнаружить обман» (курсив мой. – Е.П.). Выходит дело, что сам Захави, придумав эту фантастическую трактовку хода эволюции, существенно «повысил свою собственную приспособленность».
Поскольку подтвердить либо опровергнуть эти умозрительные построения на реальном эмпирическом материале невозможно в принципе, их едва ли стоит рассматривать в качестве относящихся к сфере истинной науки. Поэтому споры об их правдоподобности, длящиеся уже десятилетия, быстро ушли в область столь умозрительных рассуждений сугубо абстрактного характера. Оппонентами в этих дебатах оказываются уже не зоологи и этологи, а биологи-теоретики с математическим складом ума. Они строят формальные модели того, могли ли бы «вредные признаки» закрепиться в эволюции и стать к тому же функционально «полезными» для индивида.
И вот каков итог. В 1990 г. один из постоянных участников этих дискуссий, кабинетный эволюционист Алан Графен пришел к следующему выводу: «… модели из области теории игр показывают, что принцип гандикапа работоспособен: каждый организм максимизирует свою приспособленность, и сигналы следует признать честными» (курсив мой. – Е.П.). Как я замечаю в книге, рассказав об этой ситуации, «комментарии, кажется, излишни».
«Человеческий фактор»
Когда студентом первого курса я сдавал экзамен по зоологии позвоночных Сергею Павловичу Наумову, он, уже взяв мою зачетку, чтобы проставить в ней «отлично», задал вопрос: «А знаете ли Вы, кто впервые описал то-то и то-то». Мне не оставалось ничего, как ответить отрицательно. Он продолжил расспрашивать меня в том же духе и, наконец, сказал: «Все это необходимо знать, ведь наука – это люди, которые ее делают».
Читая теперь статьи о половом отборе за авторством тех ученых, которые отказались идти по протоптанной дороге мейнстрима, я раз за разом обнаруживал, что основные положения этой доктрины не совпадают с тем, что реально происходит в природе. Например, далеко не у всех видов животных самцы крупнее самок и окрашены ярче них. Так, среди птиц, которым Дарвин, говоря о половом отборе, уделял первостепенное внимание, у большинства видов половой диморфизм по окраске отсутствует (представители 140 родов из 304 изученных в этом плане) и лишь у сравнительно немногих (66 родов) он таков, как считал ученый. Смертность самцов, согласно принципу гандикапа, должна быть выше у самцов, но у тех же птиц самки гибнут достоверно чаще. Эти и другие примеры показывают, что в основу современной доктрины положены факты, не относящиеся к разряду общих закономерностей, то есть мы имеем здесь дело с некими устоявшимися мифами.
Я заинтересовался тем, что представляют собой те люди, которые, опираясь на такого рода штампы, упорно проповедуют свое убеждение в истинности интересующей нас доктрины и других, подобных им (например, идей альтруистического поведения у животных). Разумеется, мои изыскания в этой сфере ограничились, по необходимости, только сравнительно узким кругом лиц, выступающих в качестве лидеров мейнстрима.
Согласно Википедии, У. Гамильтон – эволюционный биолог (конкретная специализация в какой-либо дисциплине не указана). О его теории эволюции альтруизма подробно рассказано в главе 4 (раздел «Социоэтология и социобиология»). Р. Трайверс обучался математике, юриспруденции и психологии. Дж. Мейнард Смит – эволюционный биолог, специализировался в области генетики дрозофил и популяционной генетики.
Сейчас последний из этих классиков нам особенно интересен. Весь его опыт в изучении коммуникации животных ограничивается его ранней работой по размножению дрозофил, где был затронут вопрос о брачном поведении этих мух. Позже он занимался более глобальными проблемами и написал книги «Теория эволюции», «Математические идеи в биологии», «Эволюция полового размножения», «Эволюция и теория игр», «Основные направления в эволюции». И лишь за год до смерти, в возрасте 83 лет, решил опубликовать свои представления о сигналах животных вообще, взяв в качестве соавтора орнитолога Д. Харпера, который занимался вопросами поведения птиц лишь попутно с исследованиями совершенно иного характера.
И вот эти двое решаются написать программную книгу под названием «Сигналы животных». Ее теоретическим стержнем послужила проблема соотношения между достоверностью коммуникации, с одной стороны, и ее «стоимостью», с другой. В таком контексте ставится, например, такой вопрос: «Должен ли честный сигнал быть обязательно дорогостоящим?»
Книга объемом 166 страниц сразу же стала своего рода Евангелием для аудитории, которая эксплуатирует тему сигнализации животных в ключе эволюции честной коммуникации. На запрос о ней в Google вы мгновенно получаете 58 800 ссылок ее цитирований. Стоит ли после всего этого удивляться тому, что «теоретические» построения, весьма сомнительные даже в рамках здравого смысла и стандартной логики, не говоря уже об их научной значимости, монотонно тиражируются все новыми отрядами молодых ученых, год за годом приходящими в науку.
Приведу еще один пример того, каким образом активность одного лишь человека становится мощным фактором канализации мышления целого научного сообщества. Я имею в виду одного из апологетов «теории полового отбора», датчанина Андерса Моллера. Свое внимание он сосредоточил на удлиненных перьях хвоста у самцов деревенской ласточки, которые посчитал «украшениями», определяющими успех их носителей у самок. За пять лет, в период с 1988 по 1992 г. он опубликовал десять статей на тему полового отбора у этих птиц. В первой из них он без колебаний заявил, что его исследование полностью подтверждает взгляды Дарвина и Фишера. На основе экспериментов по искусственному удлинению хвостовых перьев самцов он пришел к выводу, что особи, подвергшиеся этой операции, быстрее приобретают половых партнеров и достигают большего репродуктивного успеха. Я полагаю, что именно эти и другие многочисленные статьи Моллера стимулировали, в значительной степени, возрождение интереса к теме полового отбора в эти годы. Как было сказано позже в одной из статей, «изучение морфологии и гнездовой биологии ласточки касатки, проводимое Андерсом Моллером и другими на протяжении последних трех десятилетий, породило несметное количество заявлений о роли крайних рулевых у особей этого вида в половом отборе» (курсив мой. – Е.П).
Между тем, в конце 1990-х гг. у двух исследователей из Университета Копенгагена возникли сомнения по поводу достоверности заключений, сделанных Моллером и его многочисленными соратниками. Они обратились к статье Моллера с коллегами, которая подытоживала полученные им данные за 1990–1996 гг. В ней эти выводы были декларированы наиболее категорично. Заподозрив неладное при прочтении статьи, эти двое ученых попросили Моллера прислать им первичные данные. После длительной переписки тот весьма нео хотно выполнил все же их просьбу. Грамотная статистическая обработка первичных данных показала, что выводы Моллера были неадекватными.
Поскольку это был уже второй такой случай в биографии Моллера, осенью 2003 г. он был обвинен датским научным сообществом в фальсификации фактов и даже лишен права отлова птиц для научных исследований. Но, разумеется, все это не могло стать достоянием огромной аудитории научных работников, продолжавших читать статьи Моллера и усваивать высказанные там надуманные построения. Ситуация усугублялось тем, что эти статьи не были единственным фактором влияния Моллера на научное сообщество.
Вот что он сам пишет о себе на своей странице в Интернете: «Я был членом редакционных коллегий и нештатным редактором 12 журналов и прорецензировал 2245 статей в 129 научных журналах. Я прочел 37 курсов лекций в семи разных странах и провел 128 семинаров в 22 странах. К сентябрю 2010 года мой индекс цитирования оценивался цифрой 24398. Я являюсь автором семи книг, 46 глав в коллективных монограиях и 614 статей в 99 международных журналах. Я отредактировал четыре книги…» и т. д. (курсив мой. – Е.П.)
Вот яркий пример того, как в период, охватывающий всего лишь несколько лет, рождается парадигма – мощнейший детерминант конформизма, сковывающего и канализирующего мышление научного сообщества. В дальнейшем на преодоление тисков ее требуются годы, если не десятилетия.
В свое время Карл Поппер писал: «Реальной опасностью для прогресса науки являются такие вещи как отсутствие воображения (иными словами – истинного интереса), неоправданная вера в формализацию и точность, и авторитаризм в той или иной из его многочисленных форм» (курсив мой. – Е.П.). Важность этого последнего обстоятельства подчеркивал позже генетик и эволюционист Д. Хоул. Он указывает на опасности, подстерегающие тех ученых, которые слишком поспешно поддаются энтузиазму, сопутствующему появлению нового в их области знаний. «Наш выбор невелик, – пишет Хоул, – кроме как искать вдохновения от новых идей, исходящих от светил науки (подчас эти идеи оказываются частично верными). Однако мы никогда не должны верить им без сопротивления. Если идея выглядит слишком хорошей, чтобы быть верной, она скорее всего не верна».