I Допрос Бобровой
Еще раз мне приходилось распутывать завязку этого необыкновенного преступления.
Была ли Боброва действительно виновна и в какой мере, или какие-нибудь несчастные обстоятельства сложились для нее таким образом, что принудили принять вину на себя, — вот что прежде всего предстояло разъяснить следствию.
Очевидность доказательств против Ичалова не позволяла сомневаться, что он участвовал в преступлении; поэтому при исследовании дела мне предстояло требовать от самой Бобровой доказательств, что не Ичалов убил Русланову, а она была убийца. Против обыкновенного порядка, по которому от подсудимого требуются доказательства его невинности, в настоящем случае приходилось просить Боброву доказывать, что она виновна.
Была ли она в нормальном состоянии, когда произносила свое необыкновенное признание? Каким образом молодая девушка из хорошего семейства могла решиться на такое преступление? Каким образом могла она совершить его среди такого многочисленного общества и так искусно схоронить концы, что до ее собственного признания на нее не могло падать никакого подозрения?
Подтвердит ли она свое признание при допросе? Не отопрутся ли они оба?
Я начал следствие тем, что поехал к Боброву, взяв с собой рассыльного, слуга провел меня прямо в его кабинет, он сидел перед письменным столом и что-то писал.
— Вы говорили мне как-то о пропадавшей и нашедшейся у вас бритве, — обратился я к нему, — не позволите ли вы мне взглянуть на нее?
— Очень жаль, что вы не захотели ее видеть; теперь я не знаю, буду ли в состоянии ее отыскать.
— Тархов говорил мне, что вы ее опечатали и спрятали. Прошу вас не скрывать ее; в противном случае я буду вынужден сделать у вас обыск.
Бобров замялся, но, видя, что дальнейшее запирательство бесполезно, сказал:
— Вероятно, она здесь, в письменном столе.
Действительно, в правом ящике того самого стола, за которым он сидел, лежала запрятанная бритва, завернутая в почтовую бумагу, завязанная и запечатанная.
— Позвольте попросить у вас также футляр, в котором она прежде хранилась, и другую бритву, составляющую с этой пару.
Все это он мне подал.
— Где находится теперь ваша сестра Анна Дмитриевна?
— Я ее свез к нашей тетке Ефремовой, в двух шагах отсюда, в доме Руфа.
— Вы живете с ней вдвоем?
— Нет, с нами обыкновенно живут мать и отец, которые теперь в деревне.
— Заезжала ли ваша сестра вчера домой или прямо из суда вы ее отвезли к тетке?
— Ее привезли ко мне ночью из суда. Сегодня утром я ее свез к Ефремовой; там ей покойнее.
Я отправился к тетке Бобровой.
— Дома ли госпожа Ефремова? — спросил я у служанки, которая отворила мне дверь.
— Дома, пожалуйте.
Несколько минут я прождал хозяйку, наконец она вышла.
— Не у вас ли Анна Дмитриевна Боброва?
— Была у меня, но теперь ее здесь нет. Она уехала к дяде своему Гамельману.
— Где он живет?
— Возле пруда, в доме Бриля.
Я поехал в дом Бриля, а по дороге зашел к себе и спрятал бритвы. Гамельмана я застал за завтраком; он засуетился, приказал, чтобы подали лишний прибор, и попросил меня принять участие в его трапезе.
— Извините, мне некогда. Не здесь ли ваша племянница?
— Которая, батюшка? У меня их полгорода; Эмма здесь, только ушла с женой гулять.
— Нет, Анна Дмитриевна Боброва.
— Пять минут ранее вы бы ее застали здесь; она приезжала ко мне давеча с Ефремовой и осталась было у меня погостить, но сейчас был здесь ее брат и увез с собой.
Я опрометью бросился к Боброву, но уже не застал его дома. Я отправился к полицеймейстеру. Скоро вся полиция была поднята на ноги. Городовые, хожалые и пристава разъехались в разные стороны искать Боброву. Ясно было, что брат хотел скрыть сестру свою. Сам я между тем поехал в тюремный замок к Ичалову.
Когда я вошел в его камеру, он сидел на деревянной кровати, облокотившись о подушку; небольшое круглое окно под самым потолком едва освещало его комнату, воздух был очень тяжелый. Я сел подле него на кровать.
— Надеюсь, — сказал я, — что вы, господин Ичалов, скажете теперь всю истину.
— Боброву вы уже допросили?
— Нет еще.
— Так я отказываюсь отвечать. Пусть она прежде меня даст свое показание, а там я расскажу все, что знаю.
Как ни настаивал я, но Ичалов остался при своем решении. Позвав смотрителя, я поручил ему усилить надзор для предупреждения какого бы то ни было свидания арестанта с посторонними лицами.
Я вернулся домой. О побеге Бобровой я не беспокоился. Я был уверен, что ее скоро представят к следствию. Однако к семи часам вечера ее еще не было. Я вышел пройтись по улице, приказав, если ее привезут без меня, оставить с провожатыми в приемной. Но едва только я прошел шагов пятьдесят, как увидал тройку, во весь опор приближавшуюся к моему дому. В санях сидели трое: Матов, Кокорин и Анна Дмитриевна.
— Откуда? — спросил я. — Лошади у вас в мыле.
— Из села Гуслицы.
— Как? Из-за девяти верст?
— Да!
Мы вошли в приемную. Только с трудом можно было узнать пленницу. Куда девался ее румянец? Лицо было истомлено; заплаканные, красные глаза опухли, она едва держалась на ногах. Усадив ее в кресло, я спросил, не желает ли она чем-нибудь подкрепить себя. Она попросила оставить ее одну на несколько минут. Мы вышли. Я послал Кокорина пригласить двух понятых, которых через другое крыльцо провели в мой кабинет и поставили за ширмами. Между тем полицеймейстер рассказывал мне следующее:
— Часов до двух полиция не могла напасть на ее след. Утром она была у нескольких из своих родственников и после всех у дяди своего Гамельмана, откуда уехала с братом, но куда — никто не знал. Прохожие видели на улицах тройку лошадей с двумя седоками. Кокорин и несколько полицейских взяли верховых лошадей и пустились в погоню по разным дорогам. Беглецов настигли в селе Гуслицы и привезли сюда. На вопросы Кокорина, куда Боброва намерена была уехать, она отвечала, что не знает и ехала туда, куда вез ее брат.
Я простился с полицеймейстером и Кокориным и пригласил Анну Дмитриевну войти в мой кабинет. Увидев секретаря, она сказала:
— Здесь есть постороннее лицо, нельзя ли нам остаться вдвоем?
Секретарь по моему знаку вышел из комнаты. Затем, опустившись в кресло, она начала так:
— Я не по своей воле уезжала отсюда. Даю вам слово, что я исполняла только желание моего брата… Он думал меня этим спасти… Меня силой посадили в сани… Прошу вас только не подвергать моего брата ответственности.
— Будьте покойны.
— Но я должна сознаться, что под влиянием быстрой езды, свежего воздуха, при виде спокойных и веселых лиц, идущих по улицам… во мне явился страх потерять свободу. Я не хотела бежать, но была рада, что меня увозят! Этим я как бы очищалась перед своею совестью в том, что вновь покидаю Ичалова на произвол судьбы… И зачем я не бросилась под лошадей, зачем пожалела жизнь?..
— Бог остерег вас. Вы еще не выполнили своего долга, вы еще не договорили вчерашних слов ваших.
Она сделала нетерпеливое движение, точно упрекая себя за эту откровенность, и опустила глаза.
— Вспомните, что в ваших руках судьба невинного, — сказал я. Она подняла голову, подумала немного и спросила:
— Чего вам от меня еще нужно? Вчера я все сказала.
— Вы сообщили только факт, суду нужны подробности; я попрошу вас рассказать теперь, каким образом совершено вами убийство?
Она снова опустила голову низко-низко и, перебирая руками складки своего платья, думала. Я не мог видеть ее лица, но догадывался, что нерешительность овладевала ею. Через минуту она посмотрела на меня пристально, подавила вздох и, повернув лицо в сторону, сказала:
— Я могла и оговорить себя… Чего вам от меня нужно? — вдруг вскрикнула она и впилась в меня блестящими глазами.
— Я исполнитель, Анна Дмитриевна, — сказал я мягко.
— Верховного правосудия?
— Да, правосудия.
— Но разве мало вашему правосудию того, в чем я созналась? Оно хочет подробностей, воспоминаний, оно хочет, чтобы я душу перед ним вывернула, чтобы я пережила вновь… Нет, не будет этого!.. У вас нет доказательств!
Я подошел к несгораемому шкафу, достал бритвы и положил их на стол.
— В этом футляре одна из бритв вашего брата, — сказал я, — в запечатанном свертке находится совершенно подобная бритва, составляющая с этой пару.
— Так что же?
— Этой бритвой зарезана Русланова.
— Почему же именно этой?
— На ней ее кровь. На ней волосы из ее брови.
— Как же вы докажете, что на бритве ее кровь?
— Это докажет врачебное ведомство.
— Как же оно узнает, чья это именно кровь? И почему из того, что на бритве кровь, можно заключить, что я убийца?
— Вот вам другое доказательство, — сказал я, показывая записку, отобранную у модистки Мазуриной.
— Я не знаю этой записки.
— Записка выпала из кармана вашего платья, которое переделывалось у Мазуриной после бала.
— Я где-то читала, что одного убийцу нашли по пуговице, оторвавшейся от его жилета. Вы, должно быть, уголовных романов начитались и подбираете всякий вздор. Я ничего больше не скажу вам.
Она замолчала и упорно стала смотреть в сторону.
— Я, конечно, не могу заставить вас говорить. Не угодно ли вам удостоверить вашей подписью, что вы отказываетесь дать показание?
— Не желаю.
Я вышел в переднюю и сделал распоряжение о том, чтобы ко мне немедленно доставили арестанта Ичалова. Появление его, казалось мне, должно дать другое направление показаниям Бобровой. Мы оба молчали. Она то вставала и подходила к окну, то садилась снова. Я раскрыл книгу и старался читать, по временам взглядывая на нее. Она раз поймала меня на этом и, усмехнувшись, сказала: «Какое интересное tête-à-tête!» Я промолчал. Прошло около получаса. Наконец раздался звонок, за ним послышались в передней шаги и тяжелые удары ружейными прикладами об пол. Двери широко растворились, и в кабинет вошел арестант в серой шинели. За арестантом вошли двое конвойных с ружьями.
Ичалов взглянул на Боброву.
— Боже мой! — глухо проговорила она и закрыла лицо руками.
— Угодно ли вам… — начал было я.
— Уведите его, ради бога, — сказала она, не отрывая рук от лица, — я все скажу…
— Бог вам судья! — сказал Ичалов.
Я дал знак, чтобы арестанта вывели.
— Несчастный! И все это я наделала! — сказала она, открывая лицо и смотря на дверь, в которую вышел Ичалов. — Нет, довольно одной… Убить двух…
Она точно думала вслух, произнося эти слова. Прошло несколько минут, прежде чем она собралась с духом и сказала, что зарезала Елену и что письмо писано ее рукой. Она заговорила быстро, нервно, точно желала поскорее отделаться от допроса.
— Совершив преступление, я скрылась в уборной и вышла к убитой тогда, когда там собралась уже толпа народа; я думала избежать подозрения… но вида убитой я вынести не могла и лишилась чувств.
— Но как же вы ее зарезали? Каким образом вы не замарали кровью вашего платья?
— Она танцевала в зале, а я осталась в уборной, которая подле ее спальни. Несколько раз я выходила в коридор, чтобы посмотреть, не откроют ли окно, как это всегда делалось во время танцев для освежения воздуха. Наконец лакей открыл окно… Он меня не заметил… Я стояла за углом… Он ушел… В соседних комнатах никого не было. Я подошла к окну и кашлянула… это был условный знак… Ичалов по лестнице спустился с крыши, остановился против окна и подал мне письмо, которое у вас в руках. Взяв письмо, я сказала ему: «Подождите, только берегитесь, чтобы вас кто-нибудь не заметил», — и затем ушла в уборную…
— Вы хотели подкинуть это письмо Руслановой?
— Нет. Погодите. Это ужасно! Я стала ожидать прихода Елены… Скоро я услышала ее шаги. Она вошла в комнату, которая освещается стеклянной крышей. Я прошла в коридор и стала между растворенным окном в сад и растворенным окном в эту комнату. Елена сидела спиной ко мне, на кушетке…
— Откуда вы знали, что она непременно придет в это время?
— Я перед вальсом сама попросила ее прийти в эту комнату под предлогом, что мне нужно передать ей тайну. Я просила ее прийти именно во время танцев.
— Как же она не заметила Ичалова?
— Он поднялся выше по лестнице.
— Ну-с?
— Я достала тогда бритву…
— Откуда?
— Из кармана. Я ее раскрыла и, протянув руку через окно, изо всей силы нанесла ей несколько ударов в лицо и в шею… Она вскрикнула. Я сорвала с головы ее диадему и, вместе с бритвой бросив ее за окно в сад, скрылась в уборной.
— Бритву вам подал Ичалов?
— Нет, я привезла ее с собой.
— Зачем же тут был Ичалов?
— Чтобы передать мне письмо.
— Да оно вами самими написано?
— Да!
— Отчего же вы не могли привезти его с собой?
Боброва хотела что-то отвечать и остановилась. Видно было, что в ней опять рождается колебание и что она готова еще раз изменить направление своих показаний. Желая это предупредить, я сделал вид, что не придаю этому вопросу особого значения, и спросил у неё:
— Каким образом Ичалов решился взбираться ночью на крышу чужого дома и лезть по лестнице для того только, чтобы подать вам письмо? Его могли заметить, схватить, и ему, во всяком случае, предстояла большая ответственность.
Избегая моего взгляда и опустив глаза в землю, Боброва отвечала:
— Ичалов любил меня, я этим воспользовалась. Он сделал бы все для меня! Я не объяснила ему, зачем мне было нужно, чтобы он подал мне письмо, я сказала ему только, что прошу его об этом, что для меня это очень важно; я была уверена, что он это сделает, — и он сделал.
— Зачем же вам нужно было присутствие Ичалова?
Боброва помолчала с минуту и потом сказала:
— Неужели вы так недогадливы, что вам все надо объяснять?
— Я обязан обо всем вас расспросить…
— Обо всем?! Ну, извольте. Я думала, что Ичалова непременно заметят и что подозрение падет на него, а не на меня.
Я вздохнул от этого признания. Она заметила это и опустила голову.
— Я все предвидела, — продолжала она как-то машинально, — и все обдумала. Вам кажется это невероятным, невозможным в такой молодой девушке, как я! Но это было… Довольно с вас?
— Нет, я должен просить вас еще многое объяснить мне.
— Что же вы хотите еще знать?
— Каким образом у Ичалова оказались бриллианты, которые он продал Аарону?
— Он поднял диадему и бритву, когда я их бросила в окно, и унес домой. Бритву он возвратил мне на другой день, так как это была бритва брата, и я торопилась положить ее на то место, откуда взяла, чтобы не возбудить подозрений брата; диадема осталась у Ичалова, и что он с ней сделал — я не знаю.
— Для чего вы сняли диадему с убитой и бросили ее в сад?
— Опять, опять вы не догадываетесь. Неужели вы всегда так допрашиваете? Неужели ваша голова отсутствует в то время, когда вы так пытаете?
Это было даже оскорбительно. Я невольно покраснел. В самом деле: для чего расспрашивать о том, что и без того ясно, она хотела, чтобы у Ичалова осталась в руках улика…
— Что побудило вас совершить преступление?
— Русланова была моим врагом; она отняла у меня того, которого я любила так же, как меня любит Ичалов. Она сделала это только из одного тщеславия; я решилась ей отомстить — и отомстила. Как оскорбленная женщина я имела право на эту месть; лучше пускай лишила бы она меня жизни, чем отнять у меня того, кого я так пламенно любила. Я ее зарезала за это…
Произнося последние слова, она сделала движение рукой, как будто наносила удар… Глаза ее сверкали. В эту минуту, когда она с такой уверенностью утверждала за собой право на жизнь своей соперницы, Боброва была необыкновенно хороша: такой должна была быть Юдифь у изголовья Олоферна.
Под огнем ее взора я невольно опустил глаза. «Эта девятнадцатилетняя красивая девушка, — думал я, — уже дважды убийца. Умерщвляя Русланову, она разрушала жизнь влюбленного в нее саму Ичалова и, чтобы спасти себя, тянула его в петлю».
— Вы давно уже любили Петровского? — спросил я у нее.
— Он был моим женихом.
— Почему же свадьба ваша расстроилась? Почему Русланова стала его невестой?
— Ее здесь не было, когда я стала невестой Петровского. Она была еще в институте, приехала сюда шесть месяцев назад. Видя мои успехи в свете, она мне завидовала и ревновала ко всем. На каждом шагу она старалась чем-либо уязвить меня, и видя, что усилия ее тщетны, прибегла к последнему средству: решилась отнять у меня жениха, которого я страстно любила; ей помогло ее богатство, и она стала его невестой… Оскорбленное чувство любви требовало мести, я отомстила.
— Почему же вы всю вину свалили на нее? Не следовало ли вам негодовать скорее на жениха, не сдержавшего своего слова?
— Его соблазнили богатством, я уверена, что и до сих пор еще он меня любит. Однако довольно, довольно! Вы видите, как я устала. Я не могу больше отвечать. Вы теперь знаете все…
Записав ее показания, я подал ей протокол для прочтения. Было уже около 12 часов ночи.
Она его долго рассматривала. Сделав несколько поправок по ее указаниям, я спросил у нее:
— Вы более ничего не желаете добавить к вашему показанию?
— Что же еще я могу добавить?
— Нет ли чего-нибудь, что бы, по вашему мнению, могло служить в вашу пользу? Не желаете ли вы, чтобы я обратил особенное внимание на какие-либо обстоятельства, которых я не имел в виду и которые могли бы облегчить меру вашей вины?
— Нет, снисхождения мне не надо.
Долго вертела она перо в руках, прежде нежели решилась внизу показания поставить свою подпись.
Слезы ручьем текли на бумагу, когда она подписывала: «Анна Дмитриевна Боброва».
— Я подписала свой смертный приговор! — сказала она.
Несколько мгновений я не смел нарушить последовавшее за этими ее словами безмолвие; она не раскаялась, но ей, видимо, было жаль расставаться со светом, в котором до сих пор ее окружали только успех и удовольствие.
Однако что мне было с нею делать? Отпускать ее от себя одну ночью нельзя было уже и потому, что по закону я должен был принять меры к пресечению ей способов уклониться от следствия и суда. Если показание ее было справедливо, то она подвергалась «лишению всех прав состояния и ссылке в каторжную работу», а мерой обеспечения против обвиняемых в преступлениях, подвергающихся вышеприведенному наказанию, закон указывает, между прочим, содержание под стражей, предписывая для приведения в исполнение этой меры принимать в соображение «не только строгость угрожаемого преступнику наказания, но также силу представляющихся против него улик, возможность скрыть следы преступления, состояние, здоровье, пол, возраст и положение обвиняемого в обществе».
На этом основании мне предстояло отобрать от Анны Дмитриевны паспорт или подписку о неотлучке ее из города, или отдать под особый надзор полиции, или на поруки, или потребовать от нее залога, или же, наконец, подвергнуть домашнему аресту или тюремному заключению. Ограничиться первой мерой было бы недостаточно. Мог ли я быть уверен, что, дав подписку, она не скроется, особенно имея в виду побуждение к тому ее брата.
Для приведения в исполнение двух последних мер требовалось предварительное исполнение некоторых формальностей, которые потребовали бы достаточного времени и которые ночью, во всяком случае, были неисполнимы.
Я остановился на решении подвергнуть ее домашнему аресту и, составив в этом смысле постановление, вышел к Кокорину.
— Где бы, по вашему мнению, удобнее было содержать ее под домашним арестом до завтра? — спросил я.
— Да у нее на дому.
— Это невозможно. Я должен допросить ее брата по вопросу о бритве, и он не должен знать ее показания, поэтому оставить их вместе не считаю возможным.
— Не пустит ли в таком случае ее к себе тетка ее Ефремова?
— Это другое дело. Прикажите запрячь экипаж, свезите ее к Ефремовой и приставьте туда надежный караул.
Анна Дмитриевна, выслушав мое решение, молча и покорно последовала за Кокориным. Скоро я услыхал стук отъезжающего экипажа.
Я ушел в свою спальню, но едва только успел заснуть, как слуга разбудил меня и доложил, что Кокорин вернулся вместе с Анной Дмитриевной; я оделся и вышел к ним.
— Ефремова не впускает к себе в дом г-жу Боброву. Она узнала о вчерашнем ее признании и не желает ее видеть. Она, кроме того, и слышать не хочет, чтобы у дверей ее дома стояла полиция. Я заезжал к дяде Бобровой, Гамельману, но и там хозяйка отказалась принять нас, говоря, что все комнаты заняты детьми и прислугой.
Я не знал, что делать. Кокорин напомнил, что у меня наверху есть свободная комната, в которой ночевал мой секретарь в том случае, если дела задерживали его при мне до ночи, и которая теперь была пустой.
Отослать Боброву в полицейскую конуру, переполненную пьяными, посаженными туда для вытрезвления, было немыслимо, и мне пришлось остановиться на предложении Кокорина; другого выхода не было.
Комната эта соединялась с приемной витою лестницей; ее прибрали, а сосед мой, бывший свидетелем, прислал горничную.
Анна Дмитриевна сидела все это время на стуле, наклонив голову и не обращая ни малейшего внимания на все происходившее. Кокорин проводил ее наверх вместе с горничной и хотел запереть снаружи дверь на ключ, но замка не было. Тогда он посадил городового на нижних ступенях лестницы и ушел.
Чувствуя сильное утомление, я прилег, одетый, на диван в кабинете и думал о том, какие в самом деле могли быть доказательства виновности Бобровой, если бы она не призналась, и какие данные могли бы подтвердить это признание в случае сомнения в достоверности его.
Я решил, что если Ичалов, не зная показаний Анны Дмитриевны, на следующий день передаст о подробностях убийства согласно с ее словами, то уже и этих двух допросов будет достаточно для доказательства несомненности самого факта. С такими мыслями я закрыл глаза и скоро, кажется, заснул.
Вдруг — слышу шаги в приемной. Что-то скрипнуло; вижу — дверь в мой кабинет растворилась и из нее показалась чья-то голова. Лунный свет, ударявший в окна, осветил женскую фигуру; я вглядываюсь — это Анна Дмитриевна. Она постояла несколько мгновений посреди комнаты, осматривая свою белую одежду, потом подошла нерешительными шагами и села на диване подле меня. Можно себе представить мое удивление. Сердце мое сильно билось; я поднялся и не совсем ровным голосом сказал ей:
— Анна Дмитриевна, зачем вы здесь? Каким образом вас пропустил сторож? С каким намерением вы пришли сюда?
— Я пришла просить вас освободить меня, — проговорила она, пристально глядя мне в глаза. — Там все заснули, и я пробралась сюда никем не замеченною. Я не ожидала вас здесь встретить. Я хотела только взять мое показание. Если бы я его нашла, я вышла бы на улицу, прибежала к брату и с ним уехала. Там наверху мне все казалось, что подле меня Елена Русланова. Мне слышался ее голос. Она стонала и звала меня по имени. Я пробовала ходить по комнате и как будто успокаивалась, но лишь только я ложилась — опять ее голос. Мне надо бежать… Отоприте мне двери, пустите меня. Посмотрите: я молода, мне жить хочется! Неужели я теперь же должна хоронить себя навеки? Отпустите меня. Еще есть время. На улице темно, все спят, я уйду, никем не замеченная. Неужели вам не жаль меня?
Она пристально смотрела мне в лицо и, казалось, наклонялась ко мне. Голос ее дрожал, движения становились несмело-застенчивы; тихо, точно крадучись, она овладела моей рукой и заговорила полушепотом:
— Отпустите меня… Что вам за прибыль в лишней женщине на скамье подсудимых? Хотите… я решусь на все… Слышите? Я молода и красива…
Она сжимала мою руку…
— Мне страшно одной, — продолжала она шепотом. — Я не уйду от вас… Луна заходит… Сейчас будет темно…
Надо было все присутствие духа, чтобы выдержать эту сцену. Я говорил ей, чтобы она уходила, что просьбы ее напрасны; я старался высвободить свою руку из ее руки. Она вдруг ее бросила и, точно пристыженная, опустила голову и закрыла лицо руками. Пряди волос нависли на ее лоб, грудь тяжело дышала. Я услышал тихие рыдания, и затем она порывисто бросилась на пол, обхватила мои ноги и сквозь рыдания стала молить меня. Я молчал. Что было мне сказать ей? Я пробовал ее утешить…
— Какой вы безжалостный, бессердечный! — проговорила она более твердым голосом. — Неужели ничем нельзя вас тронуть? — Она взглянула на меня и тихо сказала: — Ничем, ничем. — Потом медленно поднялась и глубоко вздохнула.
— Успокойтесь, Анна Дмитриевна.
— Успокойтесь! Какие глупые слова вы говорите! Вы заучили их. Успокойтесь?! Не смерть, а тысячи смертей ожидают меня, а вы говорите — успокойтесь!.. Разве это возможно?..
Я вывел ее в приемную и подвел к лестнице, около которой спал городовой.
— Так-то ты сторожишь арестованных? — сказал я, расталкивая его.
Боброва с укором посмотрела на меня, проговорила что-то злобное и быстро поднялась наверх в свою комнату. На этот раз городовой сел, прислонившись спиной к двери, так что никто не мог выйти, не разбудив его.
II
Допрос Ичалова
Был шестой час утра. Уже кое-где слышались голоса прохожих на улице. Я не ложился спать в ожидании скорого прибытия Ичалова.
Ровно в семь часов привели арестанта, которого я принял в своем кабинете.
— Прошу вас рассказать мне, как было дело. Говорите, ничего не упуская и не скрывая ни малейшей подробности. Боброва во всем созналась.
— Если так, то я не имею никакой причины скрывать истину. Действительно, она зарезала Елену Владимировну Русланову; я был этому только свидетель.
— Вы ей подали бритву.
— Нет, неправда: бритва была в кармане у нее самой.
— Откуда же можете вы это знать?
— Я видел с лестницы. Ослепленный любовью, я не мог донести об этом и сам помог ей укрыться от подозрения, унеся с собой диадему и бритву.
— Она сама вам их передала?
— Нет, она их выкинула за окно; я их поднял и унес.
— Потрудитесь рассказать последовательно все происшествие. Каким образом очутились вы на лестнице, и зачем нужно было вам на ней быть?
— Я должен сознаться, что до безумия любил Анну Дмитриевну и вовсе не понимал того, что делаю. Когда я узнал, что она была объявлена невестой Петровского, я был в отчаянии, и потом, когда она объявила, что отказала своему жениху, моему восторгу не было границ. Через несколько дней Петровский стал женихом Руслановой. Я вполне успокоился, получив надежду обратить к себе холодное и недоступное сердце Бобровой. Она, со своей стороны, стала внимательнее к моему ухаживанию и даже обнадеживала меня. Я был на седьмом небе, бросил все свои занятия и думал только о ней.
— Вы полагали, что она сама отказала Петровскому, а не он изменил данному ей слову?
— Так рассказывали другие. Но мне она сама сказала, что брак между ними не состоялся вследствие ее отказа.
— Продолжайте.
— Под влиянием чувства, овладевшего мной, я все видел в ином свете. Вернее будет, если я скажу, что я глядел ее глазами, мыслил ее умом, чувствовал ее сердцем. Я сам себе не принадлежал. Я был ее рабом. Она это поняла ранее, нежели я сам это заметил. Месяца за два до убийства стали ходить по городу слухи, что Русланова объявлена невестой Петровского. Я объяснил себе такой быстрый переход от одной невесты к другой действием оскорбленного самолюбия Петровского. «Ему отказала Боброва, — думал я, — и он хочет показать свое к ней пренебрежение». Это еще более обнадеживало меня стать со временем мужем Бобровой. Записку от Русланова с приглашением на бал на 20-е октября по случаю помолвки его дочери я получил за три дня до бала. Я провел эти дни почти безвыходно в доме одних знакомых, где постоянно была Боброва. Она говорила, что на балу не будет. Ее уговаривали туда ехать, уверяя, что тот бал, где ее не будет, вовсе не бал и что гости все разъедутся. Часу в 12-м утра 20-го октября я ее встретил на бульваре. Она гуляла с двумя своими подругами, и я присоединился к ним. Скоро наша компания увеличилась за счет еще трех молодых людей. Мы долго ходили взад и вперед. Когда я шел рядом с Бобровой, она поторопила меня идти скорее вперед, и мы прибавили шагу. Когда другие от нас отстали, она мне сказала: «Знаете ли вы, что я вас особенно ждала сегодня; я решила, что мне надобно ехать на бал, но это совершенно будет зависеть от вас».
— Я готов исполнить все, что вы мне прикажете.
— Дайте же слово, — ответила Боброва, — что вы непременно исполните то, о чем я вас попрошу.
Не колеблясь ни минуты, я дал ей слово.
— Хорошо, — сказала Анна Дмитриевна, — я буду на балу, но только знайте, что поручение, которое я хочу вам дать, очень опасное. Достанет ли у вас мужества?
— Для вас, — сказал я, — в огонь, и в воду, и в Сибирь, и на каторгу.
— Помните же ваше слово и сохраните в тайне то, что от меня услышите. Вы единственный человек в мире, с которым я буду откровенна. Около двенадцати часов вечера вы должны быть в саду Руслановых и передать мне в окошко письмо, которое от меня получите; вы знаете, окно против кабинета, освещаемого стеклянной крышей.
— Да как же достать мне до этого окна? Оно на втором этаже.
— Подле этого окна стоит пожарная лестница.
— Да, знаю; все, что вы приказываете, будет исполнено, но к чему эта таинственность, что вы хотите сделать?
— Это мой секрет, вам не нужно знать об этом.
— Как же я узнаю, когда вы будете у окна?
— Если окна не раскроют для освежения воздуха, как это обыкновенно у них делается, я сама открою его и кашляну.
Я обещал исполнить все, как она желала.
— Так вот вам письмо; можете, пожалуй, его прочесть. Вы увидите, что это просто шутка, — сказала она.
Я нагнулся, чтобы взять письмо, которое она держала так, чтобы его не мог заметить кто-нибудь посторонний. Она коснулась рукой моих губ и шепнула: «Не выдавайте меня — и я ваша». Я поцеловал ее прелестную руку и, взволнованный, восхищенный, вне себя, ушел домой, оставив ее с ее компанией.
— И вам не показалось странным такое поручение?
— Теперь я рассуждал бы иначе, в ту минуту все это мне казалось очень естественным.
— Не узнаете ли вы этого письма? — спросил я, показывая ему письмо, находившееся при деле.
— Да, это то самое письмо.
— Прошу вас продолжать показание.
— Придя домой, — продолжал Ичалов, — я стал обдумывать, как бы проникнуть в сад никем не замеченным; расположение дома и сада я знал отлично. Мне показалось лучше пройти незаметно по черной лестнице на чердак, оттуда выйти на крышу и на лестницу. Около одиннадцати часов вечера я вышел из дому в том платье, которое находится у вас при деле. Ночь была темная, никто не мог заметить меня, притом погода была дурная и на улице почти никого не было. Подойдя к саду Русланова, я увидел, что лестница на своем месте. Подвальные окна в доме были освещены, там была кухня, и множество слуг суетилось вокруг повара. Я боялся, чтобы кто-нибудь из них меня не заметил, и, притаившись за углом, ждал, когда кто-нибудь отворит дверь с черного выхода. Мне пришлось простоять тут довольно долго. Я взглянул на часы и увидел, что того и гляди пройдет срок, назначенный мне Анной Дмитриевной. Недолго думая, я решился влезть на крышу без помощи лестницы. Осматривая, как бы попасть на нее, я ощупал железную водосточную трубу и очертя голову, рискуя сломать себе шею, полез по ней и скоро стал на скользкую железную крышу, а по ней добрался и до слухового окна, к которому была приставлена лестница. Я знал, что несколькими аршинами ниже есть окно, через которое я должен передать письмо, и дожидался условленного кашля. Не прошло и пяти минут, как я услыхал, как окно подо мной растворяется. Раздались звуки музыки. В это мгновение послышалось мне, что кто-то довольно внятно кашлянул. В один миг я спустился по лестнице к окну. Вижу — в коридоре стоит Анна Дмитриевна. «Давайте», — сказала она, протягивая мне руку. Я передал письмо. «Все?» — спросил я, намереваясь спускаться. «Подождите только, чтобы вас не заметили!» Она в это время стояла у окна. За спиной ее было другое окно, открытое во внутренний освещенный кабинет. Я было поднялся несколькими ступенями кверху: мне почудилось, что кто-то вышел в коридор и толкнул оконную раму. Я подумал, что это Боброва, которая зовет меня. Я спустился ниже окна, однако настолько, чтобы быть в состоянии видеть, что происходит внутри дома. Взглянув в окно, я чуть было не упал от испуга. Кто-то сидел в кабинете спиной к окну. Но тут между окном, у которого я находился, и окном, у которого сидела дама, которую я по голове и по плечам узнать не мог, появилась Анна Дмитриевна. Мне показалось, что она подвигалась осторожно. Обернувшись лицом к сидевшей даме, она вынула что-то из своего кармана. «Неужели она тут же сама передаст письмо?» — подумал я. Но скоро я заметил, что в руках было что-то другое. Когда она протянула руку за окно к сидевшей к ней спиной женщине, я разглядел, что в руках ее бритва. Холодный пот, выступивший у меня на лице, и ужас, овладевший мною, приковали меня к месту и помешали исполнить мое первое побуждение — вскочить в окно и вырвать бритву из ее рук. Прошло еще одно мгновение, и я услыхал отчаянный женский крик. В то же время Боброва быстро повернулась ко мне и, бросивши за окно то, что было у нее в руках, скрылась. Раздались шаги и голоса со всех сторон. Не время было мешкать. Я опрометью начал спускаться. Ноги мои потеряли свою упругость, руки — свою силу. Опасаясь, чтобы меня не увидели, я перевернулся на другую сторону лестницы и стал спускаться на руках через пять-шесть ступеней. Что-то затрещало в моем платье, и я с лестницей вместе полетел на землю. Лестница задела за железные подоконники, отчего раздался страшный шум, который, вероятно, все слышали. Как ни расшибся я, однако у меня хватило присутствия духа поднять с земли брошенные Бобровой вещи. Второпях я схватил бритву за лезвие, не заметив, что она раскрыта, и сильно поранил свою правую ладонь. Я добежал до забора, перелез через него и очутился на Ясной площади. К счастью, на ней никого не было. Я прибежал домой и, не раздеваясь, лег спать… — Ичалов прервал свой рассказ, грудь его тяжело дышала; отдохнув несколько секунд, он продолжал:
— Как передать вам ужас, в который повергло меня это событие? Совесть меня грызла. Отчего я не закричал, не остановил Анну Дмитриевну? Она с испугу уронила бы бритву, и Русланова была бы спасена.
— Имели ли вы на другой день свидание с Бобровой?
— Да. На следующее утро я встал очень рано и велел лакею уложить кое-какие вещи в чемодан. Я успел за ночь решить, что мне оставаться в городе невозможно. Рана моя могла бы возбудить толки. «Наконец, почем знать, — думал я, — может, кто-нибудь и видел меня сходящим с лестницы, перелезающим через забор». Одно затрудняло: что делать с бритвой и диадемой? Пока лакей укладывал мои вещи, я вышел на улицу и направился к дому, в котором живут Бобровы. Их лакей не удивился моему раннему появлению, потому что я был дружен с майором и часто ходил к нему в разное время дня. Он сказал мне, что хозяина нет дома: он в деревне. Анна Дмитриевна уже встала. Услыхав мой голос, она вышла в переднюю и позвала меня в зал. Кто увидал бы ее в эту минуту, в том не могло бы оставаться ни малейшего сомнения, что тяжкое преступление легло ей на душу. «Где бритва? — спросила она у меня торопливо. — Дайте бритву, иначе брат заметит ее отсутствие». Я подал ей бритву и диадему. Взяв бритву, она возвратила мне диадему, сказав: «Сохраните ее у себя еще немного времени, и я куплю у вас ее ценой моей руки; делайте так, как говорю, это нужно. Теперь ступайте отсюда. Брат сейчас вернется, нельзя, чтобы он застал вас здесь. Я буду твоею…» С этим словом она быстро удалилась, захлопнув за собой двери. Идя домой, я встретился с ее братом, возвращавшимся из деревни на тройке; он меня не заметил. Дома я застал вещи мои уложенными. Я послал за извозчиком и сказал людям, что еду в деревню к отцу. На самом же деле я не знал, куда деваться. Отъехав недалеко от дома, я велел извозчику везти меня к московской железной дороге. Приехав в Москву, я вспомнил, что не имею с собой письменного вида, и не знал, куда деться. К матери и к сестрам с больной рукой я опасался заехать, притом же я был до того напуган ужасным убийством, что ожидал за собой погони. На каждой станции мне казалось, что жандармы смотрят на меня подозрительно; наконец, я решился остановиться в гостинице «Мир», где меня вовсе не знали.
Диадема тяготила меня. Я не знал, куда мне ее спрятать, но бросить ее, имея в виду награду, которая мне была за нее обещана, было выше моих сил. Я носил ее в кармане и беспрестанно ощупывал: на своем ли она месте. Между тем опасение, что вот явятся ко мне с обыском и найдут диадему, все более и более страшило меня и приводило в лихорадочное состояние. 22-го октября я рано вышел из гостиницы с твердым намерением расстаться, наконец, с моим тяжелым грузом. Идя к реке с тем, чтобы бросить диадему в воду, я случайно натолкнулся на вывеску: «Скорый сбыт всяких вещей. Покупка и продажа. Ссуда под залоги». У меня явилась сначала мысль заложить диадему, с тем чтобы выкупить ее впоследствии через подставное лицо. В моем положении такое дело мне показалось возможным. Я вернулся в гостиницу, запер диадему в свою дорожную шкатулку и отправился в тот дом, где прочел вывеску. Меня принял хозяин конторы, оказавшийся Аароном; я объяснил ему, в чем дело, и просил его отправиться со мной в гостиницу. У себя в номере я показал диадему и, чтобы придать более вероятия тому, что бриллианты мои собственные, рассказал ему длинную историю о том, что я проигрался в карты и нуждаюсь в деньгах. Еврей привязался к тому, что оправа на диадеме изогнута и что одного камня недостает, и предложил за нее 300 рублей. «Я не хочу продавать ее, я хочу только ее заложить». — «И это можно, — сказал он. — Приходите ко мне в контору, я вам эту сумму выдам. Но если через один месяц вы денег не внесете — вещь эта будет моей. Поэтому вы дадите мне расписку в том, что продали ее в мою полную собственность. Если через месяц вы не явитесь с деньгами — тогда я оставлю ее за собой». Я сделал вид, что соглашаюсь, и обещал занести ему ее на другой день.
Вечер и ночь я провел в самом тревожном состоянии. Всякий раз, как кто-нибудь проходил по коридору, мне казалось, что я слышу уже стук шпор, и с минуты на минуту ожидал, что войдет полицейский офицер, чтобы арестовать меня. Всю ночь я просидел в креслах. Утром, позвав лакея, велел ему привести посыльного. Я отдал тому запечатанный сверток, в котором находилась диадема, передал адрес Аарона и велел принести ответ. Нервы мои были возбуждены до последней степени, дожидаться ответа у меня недостало сил. Я потребовал счет, заплатил и выехал из гостиницы, чтобы скорее уехать из Москвы. Около двух часов я пробыл на станции, ожидая поезда. Наконец раздался звонок. Я взял билет и отправился. Приехав сюда, я прямо с железной дороги направился на станцию вольной почты, нанял лошадей и поехал в деревню. Дорогой встретился с Афанасьевым, который ехал в свое приволжское имение. Поболтав часа два, пока лошади наши отдыхали, мы разъехались, каждый в свою сторону. На охоте я с ним не был, но, зная, что невдалеке от того места Афанасьев имеет охотничий дом, караульщик которого мне давно был знаком, я заехал туда и оставался там все время, пока заживала рана, сказав караульщику, что обрезал себе руку на охоте. Затем я отправился к отцу и, пробыв некоторое время у него, с ним вместе вернулся в город.
— Как ни правдоподобен ваш рассказ, но одних слов ваших еще мало, чтобы убедить присяжных в том, что, унося диадему, вы не имели корыстных целей.
— Неужели же можно подозревать меня в воровстве? Вся корысть моя состояла в том, чтобы обладать рукой Анны Дмитриевны…
— Как? Даже после того преступления, которого вы были свидетелем?
— Не могу скрыть, что даже и после совершенного ею убийства я не переставал любить ее.
— Но как же вам не приходило на мысль, что она сделала вас только своим орудием и что даже подводила вас под ответ, заставив ждать на лестнице?
— Иногда эта мысль приходила мне в голову, но я отталкивал ее от себя с ужасом. Она так молода. Можно ли в ее годы быть настолько порочной?
— Почему же вы полагаете, что человек бывает порочным только под старость?
— Я полагаю, что в юном возрасте сердце человеческое не может быть настолько черствым.
— Как же вы объясняли себе причину, побудившую Боброву на убийство?
— Не объяснял никак. Я боялся касаться этого вопроса. Я думал, что причина должна быть серьезная, и не старался ее разгадать.
— Здесь, по приезде из деревни, встречались ли вы с Бобровой? Я видел, что однажды в клубе вы с нею танцевали. Не было ли между вами уговора, как отвечать на вопросы в случае вашего ареста?
— Нет. Клянусь вам, что мы не обменялись с нею ни одним словом о Руслановой. Мы боялись говорить об убийстве и заглушали в себе самое воспоминание о нем.
— Я по закону должен вам предъявить показание Бобровой. Не угодно ли вам в чем-либо его дополнить?
Прочитав показание, Ичалов сказал, что не находит нужным делать какие-либо дополнения.
— Я принужден вас держать под стражей, — сказал я ему, — пока не явится поручитель за вас. Не знаете ли кого, кто бы согласился внести за вас залог?
— Разве мой отец, но я сомневаюсь, чтобы он это сделал; я знаю его правила.
Прежде его ухода я велел позвать Анну Дмитриевну, чтобы прочесть ей показание Ичалова. Лишь только появилась Боброва, Ичалов вспыхнул, грудь его тяжело задышала; он отвернулся, чтобы ее не видеть. Боброва выслушала показание довольно хладнокровно, но бледность свидетельствовала о ее внутреннем волнении.
— Показание справедливо, — сказала она и, подавляя в себе рыдание, вышла из комнаты. Ичалов стоял как окаменелый, устремив глаза в одну точку. Его отвезли в тюрьму. Туда же следовало отправить и Боброву. Я послал за конвойными и велел отвезти ее в карете. Едва успела она отправиться, как мне доложили о приезде майора Боброва.
— Помилуйте! Что вы делаете? — воскликнул он, входя в мой кабинет. — Разве вы не видите, что сестра моя помешанная? Можно ли заключать ее в тюрьму? Неужели вы верите ее бредням? Она по уши влюблена в негодяя Ичалова и по своей самоотверженной природе берет его грех на себя. Ну можно ли подумать, чтобы у девятнадцатилетней девушки достало духу кого-нибудь зарезать? Она не в своем уме.
— Дело врачей, — отвечал я ему, — исследовать состояние ее здоровья; мое дело было ее допросить и сделать распоряжение, соответственное с ее показаниями. Все это еще будет рассмотрено, не беспокойтесь!
Бобров ушел от меня в совершенном отчаянии.
III
Прошлое подсудимых
Пока я производил формальные допросы, Кокорин собирал те сведения, которые были необходимы для уяснения причин совершившихся событий, а также их связи и взаимного соотношения.
Кокорин оказался действительно отличным сыщиком. Он сумел проникнуть лично или через своих агентов в те тайные отношения, которые по большей части бывают неизвестны в свете, но родятся и умирают в недрах семейного круга. Ему удалось разузнать многое, что говорилось и делалось во время, предшествовавшее убийству, как вообще в городе, так в особенности в среде, прикосновенной к делу. На все на это понадобилось, конечно, время. Через месяц после заключения Бобровой под стражу я получил от Кокорина сообщение, в котором заключались следующие сведения.
Бобровы были исконными помещиками нашей губернии. Родители молодой преступницы были люди небогатые. Жили они обыкновенно в деревне, занимаясь хозяйством и наезжая зимой, в так называемую сезонную пору, месяца на два или на три в губернский город. Отличаясь гостеприимством, они были любимы всем городом. Дом их всегда бывал полон гостями, в особенности молодыми людьми, которых привлекала красота их дочери. Кокетливость бывает почти неразлучной спутницей красоты, и Анна Дмитриевна не лишена была этого недостатка. Она равнодушно относилась к толпе своих обожателей, сознавая, как легко ей достаются победы. Поклонники видели ее то задумчивой и удрученной тоской, то веселой и резвящейся, и каждый из ее обожателей перемены в расположении ее духа относил, как водится, на свой счет. Она рано выучилась лицемерить и в совершенстве владела искусством нравиться. Каждый из ее поклонников был уверен, что умеет читать в глубине души ее и знает, кем занято ее сердце. В искателях руки у нее не было недостатка, но она ни на ком не останавливала своего выбора и всем отказывала. Когда отец или мать думали уговаривать ее, что ей, как небогатой девушке, нельзя быть слишком разборчивой, она отвечала обыкновенно, что таких женихов, как те, которые к ней сватаются, можно всегда найти десятками. Появление ее в обществе всегда производило магическое действие. Стоило ей только войти в гостиную, где мужчины беседовали с дамами, как немедленно все переменялось и перестанавливалось. Внимание кавалеров к словам их собеседниц исчезало: все глядели на Анну Дмитриевну, ловили движения ее уст, выражение ее взоров, и каждый старался обратить ее внимание на самого себя. Барышни надували губы, маменьки и тетушки хмурили брови. Стоило ей только не явиться на бал — и вечер считался неудавшимся. Но она редко пропускала танцевальные вечера, хотя ставила себе непременной задачей всегда несколько опаздывать и заставляла себя ожидать. «Как хороша», — говаривали мужчины при ее появлении в бальном наряде. «Какая мерзкая кокетка», — шушукались барышни. «Какая наглость в обращении с мужчинами! — восклицали строгонравные маменьки и тетушки. — И что они в ней находят?» Анна Дмитриевна все более и более привыкала побеждать, и самолюбие все более и более раздувало значение этих побед в ее собственных глазах.
Но что же делали родители Анны Дмитриевны? Почему не замечали они вредного действия легких побед на сердце их дочери? Они были ослеплены ею и никогда, ни единым взглядом не выразили ей своего неудовольствия. Отец вечно занимался в кабинете счетами по имению, а мать только и дышала для Анны Дмитриевны — своего сокровища, своей радости. Брат, гораздо слабее ее по природным дарованиям, не мог иметь на нее никакого влияния. Впрочем, Анна Дмитриевна имела доброе сердце. Там, где не затрагивалось ее самолюбие, она всегда была готова на уступки, на прощение, на самопожертвование. Домашние и прислуга были привязаны к ней искренне и видели в ней свою всегдашнюю защитницу и помощницу. Между поклонниками особенно увлечен ею был Ичалов. Она была его первой любовью, и он предался ей со всей силой своей страстной и великодушной натуры. Недостатков ее он не видел; он бросил для нее и службу, и хозяйство, и как тень следовал за нею. Обладание ею он счел задачей своей жизни и упорно стремился победить ее холодность и если не теперь, то со временем, получить ее руку. Анна Дмитриевна хорошо это видела, но Ичалов не мог ей нравиться: он не шевелил ее самолюбия. Чтобы поработить ее, нужен был блеск, громкое имя, богатство, значение в обществе, а Ичалов ничего этого не имел.
Родители его были помещиками той же губернии, что и Бобровы. Отец его, домовитый хозяин, жил в деревне, пахал, сеял, молотил, занимался конским заводом. Половину доходов он отсылал жене, жившей уже несколько лет с дочерьми в Москве; из другой половины он уделял часть сыну, а остальное припрятывал на черный день.
Сын его с раннего детства был предоставлен собственному произволу. Он нигде не кончил своего воспитания и пустился в море житейское, как недостроенный корабль в море: без руля, без балласта, без парусов. Встреча с Бобровой погубила его.
В начале того года, в котором совершилось убийство, в губернский город приехал на службу чиновник финансового ведомства Петровский. Это был человек не первой молодости, по-видимому, уже хлебнувший жизни; он получал тысячи две жалованья, поместился в отдаленной улице, на плохой квартире, как будто всех дичился, редко кого принимал к себе и сам редко у кого бывал. Однажды в клубе, во время семейного вечера, его засадили играть в карты. Он проигрался и, нахмурившись, вошел в танцевальную залу. Пары вихрем неслись перед ним одна за другой под музыку штраусовского вальса. Едва он вступил в залу, как на него налетела пара, которая чуть не сшибла его с ног, и не успел он опомниться, как вальсирующие были уже в противоположном конце залы. В кавалере он узнал Ичалова.
— Кто эта дама, что так бешено вертится с Ичаловым? — спросил он у стоявшего подле него знакомого.
— Как, вы не знаете Анны Дмитриевны Бобровой?
— Ах, это-то знаменитая Анна Дмитриевна Боброва? Что же в ней есть такого, что вы все от нее с ума сходите?
— Да чего же вам еще надо?
Петровский всматривался и внимательно следил за Ичаловым. Когда тот перестал танцевать и, тяжело дыша, утирал с лица пот, подошел к нему.
— С кем это вы отплясывали с таким азартом, что меня чуть с ног не сшибли?
— Ах, это я вас задел? Извините, пожалуйста. Я вальсировал с Бобровой.
— Кто она такая?
— Вы ее разве не знаете?
— В первый раз вижу.
— Хотите, я вас ей представлю?
— Для чего же это? Впрочем, пожалуй, представьте.
Ичалов представил Петровского Анне Дмитриевне и сидевшей подле нее матери.
— Вы редко посещаете общество? — спросила у него Анна Дмитриевна. — Вас нигде не видно. Вы, верно, не любите развлечений?
— Нет, я люблю развлечения, когда они действительно развлекают.
— Наши вечера и собрания, значит, не развлекают вас?
— Очень мало.
— Вы, вероятно, требуете от них больше, чем они дать могут?
— По крайней мере, я не требую от них того, что они дают.
Разговор прервался. Анна Дмитриевна ожидала более любезности от представленного ей кавалера, невнимательность его ее немного ужалила.
— Да, мы, провинциалы, вообще очень скучны, — сказала она, очевидно напрашиваясь на комплимент. Петровский промолчал. Боброву пригласил кто-то танцевать, и разговор окончился. В конце вечера, проходя со своим кавалером мимо Петровского, Анна Дмитриевна спросила у него:
— Вы разве вовсе не танцуете?
— Сегодня я танцевать не буду.
На другой день Боброва спросила у приехавшего к ним с визитом Ичалова:
— Кого это вы мне вчера представили? Он, кажется, знает себе цену, но только нас всех ценит уж слишком дешево.
Когда Ичалов уезжал, Боброва ему сказала:
— Привезите к нам когда-нибудь с собою Петровского: я хочу посмотреть, всегда ли он бывает таким индийским петухом, каким был на балу. — Потом она прибавила: — Не откладывайте в долгий ящик.
Через несколько дней Петровский явился к Бобровым. Он беседовал преимущественно с матерью и был с нею очень любезен. Старания Анны Дмитриевны обратить на себя его внимание оставались безуспешными: Петровский отвечал на ее вопросы отрывистыми и сухими фразами. К концу визита щечки Анны Дмитриевны как будто раскраснелись, и глаза приняли особенное выражение: она явно волновалась.
При последующих посещениях Петровский держался прежней тактики: был всегда изысканно вежлив с матерью и невнимателен к тем авансам, которые делала дочь.
Так прошло несколько времени. Анна Дмитриевна, видимо, сделалась не совсем спокойной. В те минуты, когда Бобровы ожидали к себе Петровского, она становилась нетерпеливой: часто подходила к окну, торопила лакеев отворять двери, когда раздавался наружный звонок, становилась угрюмой, если Петровский манкировал своим визитом.
Однажды, прождавши его напрасно, она ушла в свою комнату и прислала сказать, что не выйдет к обеду, потому что чувствует себя нездоровой.
— Что с тобой, Анюта? — спросила мать, войдя к ней в комнату.
— Ничего, болит голова.
— У тебя есть что-то на сердце, Анюта, ты от меня скрываешь, ты неравнодушна к Петровскому.
— Какой вздор! — и глаза Анны Дмитриевны покрылись влагой, дыхание сделалось прерывистым. Она легла на постель и уперлась лицом в подушку. Услыхав, что она плачет, мать грустно покачала головой и вышла из комнаты.
Чем же Петровский мог понравиться Анне Дмитриевне? Наружность его была самая обыкновенная, из тех, что ежедневно встречаются дюжинами. Высокий, коренастый, с грубым лицом и неправильными чертами. Его образование было далеко не такое, которое могло бы обратить на себя внимание, замашки его были семинарские. Может быть, он был дельным чиновником, но дамы, с которыми он познакомился у Бобровых, разбирая его по косточкам, справедливо замечали, что всякий служащий обязан быть хорошим чиновником: за это ему и жалованье платится.
Почему же молодая девушка, всеми пренебрегавшая, для всех неприступная, упивавшаяся до сих пор только своими успехами в свете, предпочла его другим?
Петровский со сметкою делового человека подметил слабую струну красавицы и энергично, всей силой, ударил по этой струнке. Он видел, что непомерно развившееся тщеславие подавляет в Анне Дмитриевне все другие чувства, и с самообладанием, которое свойственно подобным натурам, поставил себе задачей раздразнить ее самолюбие холодностью и на этом построить свое здание.
Мало-помалу образ этого человека запечатлевался в воображении девушки. Сначала ей казалось, что она полюбила его ум; под конец она должна была сознаться, что полюбила его самого. Ей самой это казалось непонятным. Она сердилась было на себя за потерю свободы сердца, но одумалась тогда только, когда была не властна уже подавить чувство, овладевшее ею. Как бы то ни было, но Анна Дмитриевна влюбилась в Петровского, и, пока никто другой еще не замечал этого, он уже ясно это видел.
Петровский воспитывался в гимназии, затем слушал лекции в университете. Он не был лишен способностей, но никогда не отличался особенными талантами. Из слышанного им в университете в нем осталось немногое, да и то плохо перебродило. Бедному, безродному и бездомному, ему трудно давались первые шаги в жизни. Первые годы его службы протекли для него тяжело. Он сидел дома, никуда не показывался и с жадностью читал все, что ему попадалось под руку. Когда он добился места в губернском городе, то почувствовал, что тяжелый груз свалился с его плеч. Он мог считать себя обеспеченным, но эта обеспеченность была прочной, лишь покуда он оставался на своем месте. Ему пришло в голову посредством женитьбы упрочить за собой состояние, которое сделало бы его вполне независимым. Первая встреча с Анной Дмитриевной произвела на него впечатление. Она ему понравилась, и, насколько любовь была доступна его природе, он, пожалуй, настолько полюбил ее. Втихомолку он стал собирать сведения о состоянии ее родителей. Точных данных он получить не мог, так как едва ознакомился еще с местным обществом, но ему было несомненно известно, что они помещики, живут на свои доходы и ни в чем не нуждаются. У них всегда бывало много гостей, и на приемы они денег не жалели; он предположил, что у старика должны быть деньги.
Как же ему было добиться руки Анны Дмитриевны? Соперников у него было много, но, приглядевшись, он увидел, что все они действуют однообразно и неудачно. Надо было придумать другой способ действия, более целесообразный. Он видел, что красота Ичалова не прельщала красавицу, богатство другого ее поклонника, Эльстера, не искушало ее, знатность князя Танищева не вскружила ей головы.
Он вздумал раздразнить ее самолюбие, притворившись для нее неприступным. Ему как нельзя лучше удалась эта тактика: сначала она им заинтересовалась, а потом и влюбилась.
Словно гром грянул — такое впечатление произвело в городе известие о помолвке Анны Дмитриевны с Петровским. Мужчины удивлялись, что могла она найти в нем привлекательного; барышни порадовались, так как одной соперницей, и самой страшной, стало менее; к тому же «не бобра убила она», думали они; маменьки и тетушки перестали хмурить брови, напротив, они очень предупредительно поздравили жениха и невесту. Особенно выиграл сам Петровский: победа над неприступной красавицей поставила его на пьедестал, репутация его выросла с гору. Свадьба была назначена на 2-е июня. Ичалов был в отчаянии. Он нигде не показывался, заперся у себя дома и рвал на себе волосы.
В это время появилась в городе новая личность, новая невеста, новая красавица. Красавица эта составляла полнейший контраст с Анной Дмитриевной и по наружным, и по внутренним своим качествам. Если Анну Дмитриевну прозвали Тамарой, то Елену Владимировну Русланову следовало бы назвать Светланой.
Скромная, ясная, непорочная, Русланова менее Бобровой была способна зажечь страсти, но производила какое-то умиротворяющее, целительное действие на душу. Это был воплотившийся чистый ангел, приносивший на землю мир и поселявший в «человецех благоволение». К тому же она была одной из богатейших невест в России.
С ее появлением в гостиных все обратились на поклонение новому светилу.
Один только Ичалов остался верен своему прежнему кумиру.
А Петровский? Что он думал?
Он был знаком с родителями Руслановой, сумел понравиться отцу своей деловитостью и смирением.
Успев поближе разведать дела Бобровой и видя, что за ней ничего не будет в приданое, что его ожидает с ней жизнь, исполненная труда и лишений, он не мог прогнать от себя мысли: зачем он поторопился со своим сватовством? почему не подождал немного?
Усвоив это, он решил, что дело еще не потеряно и что лучше теперь же поправить ошибку, нежели пожертвовать ради нее своей будущностью.
Он стал ухаживать за Руслановой, все более и более выказывая пренебрежение к своей невесте. Анна Дмитриевна первое время как бы не замечала или, лучше сказать, не допускала в себе мысли, чтобы другая могла получить предпочтение перед нею в мыслях ее жениха. Она думала сначала, что Петровский дурачит Русланову и ухаживает за нею только затем, чтобы возбудить ревность и разжечь страсть в сердце своей невесты. На первое время ей даже нравилось ухаживанье Петровского за Руслановой, и она истолковывала его в свою пользу. Но невнимание жениха к ней росло не по дням, а по часам.
Однажды на балу у Руслановых Петровский, забыв, что он должен танцевать кадриль со своею невестой, ангажировал Русланову. Анна Дмитриевна сделала сцену и наговорила дерзостей своей сопернице. С этой минуты во взаимных отношениях жениха и невесты произошел перелом. Анна Дмитриевна стала следить за своим женихом шаг за шагом.
Она подслушивала его слова, ловила его взгляды, и оскорбленное самолюбие пылкой девушки разгорелось в страсть.
Тщеславие Руслановой, напротив, находило себе удовлетворение в том, что жених первой красавицы в городе, всех презиравшей и ни для кого недоступной, отдает ей предпочтение.
Возможность отнять жениха у соперницы становилась с каждым днем все более вероятной, и Русланова не удерживала себя от этого достижения. Увидев, что почва достаточно подготовлена, Петровский решился сделать попытку.
— Отчего вы так задумчивы сегодня? — спросила однажды Русланова у Петровского во время музыки. — Вам грех задумываться, вам можно только веселиться и радоваться.
— Почему же? — ответил Петровский, придавая своему вопросу усиленно грустный оттенок.
— Потому что вас любят, потому что не сегодня завтра вы будете мужем одной из первых красавиц, потому что вам все завидуют.
— Этого еще недостаточно, что меня любит первая красавица; надобно, прежде всего, чтобы я любил ее, по крайней мере столько же, как она меня.
— Если бы не любили ее — не избрали бы себе в жены.
— А если, избрав ее, я увидел, что ошибся, что сердце мое ей принадлежать не может, что оно принадлежит другой?
Говоря это, Петровский пристально смотрел в глаза своей дамы, но та опустила глаза, и румянец ее сделался ярче.
— Что, если бы я, вопреки вашему мнению, почитал себя несчастнейшим из смертных? Что, если бы я перед своей совестью был принужден сознаться, что выбор мой сделан ошибочно, что я потому только стал женихом этой поэтической красавицы, что она в данный момент была превосходнее других? Мог ли бы я тогда надеяться составить счастье той, которая дала мне право называть ее своей невестой?
— Я не думаю.
— Что же мне следовало бы тогда сделать, по вашему мнению, — отказаться?
— Да, лучше отказаться, чем делать несчастной девушку за то только, что она вас полюбила.
— Но если бы я, как честный человек, признав необходимым отказаться от моей невесты ввиду невозможности составить ее счастье, привел бы это в исполнение, — насколько этим приблизил бы я к себе мое собственное счастье? Кто поручится, что, отказываясь от той, которая меня любит, я могу сделаться обладателем другой, которую я люблю?
— Почему же вы думаете, что это невозможно?
— А если бы разность общественного положения и состояния ставили тому преграды?
— Тот, кто любит, не обращает внимания ни на состояние, ни на общественное положение.
Петровский увидел из этого ответа, что дело его находится в хорошем положении, и пошел прямо к цели…
— Но если я обращусь к вам, Елена Владимировна, не как к советнице только, а как к решительнице судьбы моей, что вы мне ответите? Вы знаете, что Анна Дмитриевна — моя невеста, но вы видите также, что я не люблю ее. Завтра я скажу ей честно и откровенно, что я увлекался ею, что теперь люблю другую и не имею права делать ее несчастной. Но затем мне предстоит объяснение несравненно более трудное. Если затем я явлюсь к вам и назову имя той, руку которой я готов купить хотя бы ценой моей жизни; если я представлю вам всю разницу состояния, общественного положения, личных достоинств моих и той, которую я желаю иметь своей женой; если я скажу вам наконец, что имя этой особы Елена Владимировна Русланова, — что вы мне ответите?
В это время мазурка окончилась. Проговорив в смущении: «Я сама ничего не могу ответить», Русланова поспешно удалилась из танцевальной залы и, под предлогом усталости, более туда не возвращалась. Петровский уехал.
На другой день он явился к отцу Руслановой и был принят им с глазу на глаз.
— Я знаю причину вашего посещения, — сказал ему старик, — дочь передала мне вчерашний разговор ваш с нею. Прошу садиться. Дело, с которым вы являетесь ко мне, для меня дороже всего на свете.
Петровский изложил свое предложение.
— Я не могу еще сказать вам ничего решительного, — отвечал старик, — я должен его обдумать, посоветоваться с женой, с дочерью. Ведь в настоящую минуту вы — жених другой. Что скажет ваша невеста? Что будут говорить об этом другие?
— Анна Дмитриевна, женихом которой я имел честь быть, мне отказала и возвратила мое слово. Без этого отказа я не осмелился бы явиться к вам с предложением. Со страхом я жду вашего ответа, который может или погрузить меня в безысходное горе, или сделать бесконечно счастливым.
— Я все же не могу дать вам ответ в настоящую минуту и прошу у вас позволения отвечать вам письменно. Когда вы получите от меня письмо, тогда поступите согласно с его содержанием.
Они расстались.
Между тем Боброва не на шутку занемогла и не оставляла своей комнаты. Когда после разговора с Руслановым Петровский приехал к своей невесте, он нашел ее страшно изменившейся. Он хорошо понимал, что с Бобровой немыслимы какие бы то ни было извороты, и решился сказать ей прямо, что он не в силах сделать ее счастливой и просит, чтобы она сама отказала ему, чем будут спасены приличия, и им обоим будет возвращена свобода располагать собой, как они пожелают.
При этом признании судорожное движение исказило лицо Анны Дмитриевны, глаза ее засверкали, слова замерли на устах. Не дожидаясь ответа, Петровский удалился.
Оправившись, Боброва объявила своим родителям, что только что отказала жениху своему, потому что более его не любит. Старики Бобровы немало этому обрадовались, особенно брат ее был в восторге.
Вслед за этим Анна Дмитриевна слегла в постель. По городу только и толку было о том, что Боброва отказала своему жениху.
Через две недели Петровский получил записку такого содержания:
«Приезжайте. Я вас жду.
В. Русланов».
Перед самым приездом Петровского родители Руслановой совещались.
— Зачем ему отказывать, когда он ей нравится? Он человек солидный. Одно, что он не богат! Но у нас есть чем поделиться с дочерью, чтобы она не оставила прежнего образа жизни. Мы их поместим у себя, здесь, в своем доме. Он умный человек, будет помогать мне в моих делах, — говорил старик Русланов, — мы его выведем в люди, сделаем из него человека.
Через несколько минут по приезде к Руслановым Петровский целовал уже руки у своей новой невесты, вечером об этом узнал и весь город.
— Этот человек родился в сорочке, — говорили про него в городе.
При этом известии слегшая в постель Анна Дмитриевна встала с постели.
«Я отомщу за себя», — запало ей в сердце.
Как уязвленная львица, бродила она по своей комнате; ей казалось, что Русланова из тщеславия и кокетства отняла у нее жениха, обаяние Петровского в глазах ее удесятерилось.
«Я все покинула для него, — думала она, — и свою надменность, и желание нравиться другим, и блестящие партии, которые мне предстояли. Я поработила перед ним свою гордость, а он посмеялся надо мной. Я не останусь неотмщенной! У меня достанет на это силы. Я не пошлю брата драться с Петровским, я отомщу сама, и отомщу жестоко! Он любит Русланову — не бывать же Елене его женой».
Как привести свое намерение в исполнение — Боброва еще не давала себе в том отчета; по крайней мере она старалась отдалять от себя мысль о способе выполнения своей мести до наступления роковой минуты. «Мне нужен помощник», — думала она и стала любезничать с Ичаловым.
Ичалов ожил: он вообразил себе, что она его любит и потому только отказала Петровскому. Он стал наряжаться, прихорашиваться и по целым дням сидел у Бобровых…
Мы знаем, в чем выразилась кровавая месть Анны Дмитриевны.
Вот то прошлое преступников и их жертвы, которое удалось раскрыть Кокорину. Не все, им сообщенное, можно было облечь в форму следственных актов. Однако я все-таки сделал надлежащие допросы для того, чтобы проверить дознание следственными действиями.
Следствие было окончено.
Подобно тому, как скульптор из неопределенной мраморной массы высекает статую, так и судебный следователь из массы добытых полицией под его руководством сведений выясняет дело. Когда задача эта достигнута, «следователь объявляет всем участвующим в деле лицам, что следствие закончено, и отсылает все производство к прокурору или его товарищу». Я так и сделал. Судебное разбирательство, по странному совпадению обстоятельств, было назначено на 2-е июня, то есть на тот самый день, когда год назад должна была совершиться свадьба Петровского с Бобровой. Боброва все это время содержалась в тюремном замке; Ичалова отец, убедившись в сравнительно малой его виновности, согласился взять на поруки.
Старики Бобровы беспрерывно обращались ко мне с просьбой доставить им свидание с дочерью. В приемную тюремного замка, где по тюремным постановлениям допускалось свидание арестантов с их родственниками, Анна Дмитриевна не выходила. Тюремный смотритель говорил, что арестованная не отвечает вовсе на приглашение выйти в приемную и едва касается пищи, которую ей приносят. Входя к ней в комнату, смотритель застает ее почти всегда в одном и том же положении: она лежит неподвижно на кровати, повернувшись лицом к стене и не обращая никакого внимания на то, что около нее происходит. «Она упорно молчит, и вызвать ее на какой бы то ни было ответ невозможно, — говорил смотритель, — она с каждым днем все более и более худеет и как бы теряет сознание».
Я ходатайствовал перед прокурором, чтобы родителям был открыт доступ в камеру заключенной, и получил разрешение. Я сопровождал стариков при посещении ими дочери. Смотритель пошел предупредить Анну Дмитриевну о предстоящем посещении. Возвратившись в коридор, он сказал нам, что на вопрос, желает ли она видеть своих родителей, она ничего не отвечала.
Мы вошли в камеру. Анна Дмитриевна была в том самом положении, как описывал смотритель. Она лежала на кровати, повернувшись к стене и закрыв лицо своими всклоченными донельзя волосами. На наше появление она не обратила никакого внимания. Старушка Боброва бросилась к дочери, обхватила ее голову руками и, захлебываясь от слез, целовала ее волосы. «Аннушка, — говорила она, — это мы пришли к тебе, я и твой папа. Что с тобой? Посмотри на нас. Мы тебя все так же любим, поговори с нами, Анюта; помолимся вместе Богу; нет греха, которого бы не прощало Его милосердие. Зачем ты убиваешь себя? Погляди на нас, Анюта».
Анна Дмитриевна поднялась на постели и, прислонившись к подушке, старалась привести в порядок свои волосы. Я с ужасом взглянул ей в лицо. Это уже не было лицо живого человека, в нем не было ни кровинки. Губы ее были белы и сухи. Она осмотрела нас всех, по-видимому, никого не узнавая. Глаза ее как-то механически переходили с одного из нас на другого, ни на ком не останавливаясь.
— Анюта, Анюта! — рыдала мать. — Господи, прости ее, подкрепи ее.
Я вышел тихонько в коридор и послал за доктором, предполагая, что его присутствие будет для нее полезнее нашего. Я дождался Тархова в коридоре.
— Что? — спросил приехавший вскоре Тархов. — Какова Анна Дмитриевна?
— Не знаю, доктор, что вы скажете, по-моему, она безнадежна.
Тархов поторопился к больной. Анна Дмитриевна лежала в прежнем положении, повернувшись лицом к стене; старушка-мать ее была в истерике, а отец хлопотал около нее, стараясь дать ей проглотить несколько капель воды.
Тархов подошел к Анне Дмитриевне и, взяв ее за руку, наклонился над ней, стараясь повернуть к себе лицом. На вопрос его она ничего не отвечала. Простояв над ней несколько минут, он отошел от постели и спросил перо и бумагу, чтобы выписать рецепт.
— Что, доктор? — спросил я у него.
— Совсем плохо.
— Безнадежна?
— Медик никогда не должен терять надежды; посмотрим, что будет дальше.
Я уехал домой сильно расстроенный. Исчезла молодая жизнь, перед которой было так много надежд. В глубине души я не винил Боброву, настоящим виновником разыгравшейся драмы я считал Петровского.
На другой день, освободившись от утренних занятий, я поехал в тюремный замок. На крыльце я встретил Тархова, выходившего из замка.
— Что?
— Все кончено.
— Прости ей Господи!
Наступило 2 июня. Я непременно желал присутствовать при разбирательстве дела, над главной виновницей которого совершился уже суд Божий. Но следственные дела опять задержали меня дома, и я приехал в суд, когда приговор уже был объявлен и публика бродила по коридорам. Ичалова оправдали присяжные, Аарон был приговорен к тюремному заключению.
В то время как я говорил с знакомыми, к нам подошел один из старых приятелей Русланова.
— Все понесли должную кару, — сказал он, — остался нетронутым только тот, кто был настоящим виновником этого ужасного происшествия. Петровский может спокойно посвататься теперь и к третьей невесте.
— Петровского давно уже нет в живых, — возразил случившийся тут полковник Матов, — через несколько дней после смерти Анны Дмитриевны его убил на дуэли майор Бобров.