Том 3. Рассказы. Воспоминания

Пантелеев Л.

Маленькие рассказы *

 

 

Спички

Горячее субтропическое солнце над южным пограничным городком. Тридцатые годы. Полдень.

Я — молодой, мне двадцать с небольшим лет. И я впервые в этой маленькой республике и в этом маленьком городе. Сижу в кафе, в его полумраке и прохладе, тяну из крохотной, кукольной чашечки турецкий кофе, читаю свежую московскую газету. И кажется мне, что я — не я, а уж не знаю кто… Моряк? Путешественник? Завсегдатай портовых кофеен?..

Но вот, откинув циновку над дверью, в кафе заходит мальчик. Кто он — мингрел, аджарец, абхазец, турок, перс, армянин? Не знаю. Лет ему одиннадцать-двенадцать. Очень красив, строен, подтянут, в какой-то серо-черной, круглой, без тульи, шапочке и в такой же черной, наглухо застегнутой опрятной курточке. Ходит между столиков и, коверкая русские слова, но нисколько не смешно, чинно и с достоинством выкрикивает:

— А вот кому спичка? Спичка кому надо?

Окликнул его:

— Эй, спички!

Не спеша подошел, осторожно и деликатно положил на мраморную доску стола коробок, а я, не отрываясь от газеты, опускаю руку в карман, нащупываю там двугривенный, абаз, и щеголевато-небрежно, каким-то не своим, наигранным, кинематографическим жестом выбрасываю этот двугривенный на стол. И вдруг чувствую — идут секунды, а мальчик не уходит. Опустил газету и вижу: мальчик подобрал монету, спрятал ее в кармашек, потом, не усмехнувшись даже, берет со стола спичечный коробок и, с зеркальной точностью повторяя мои движения, щеголевато-небрежно, с барственным, плантаторским высокомерием кидает коробок на стол.

А проделав все это, поворачивается и тем же достойным, неспешным шагом следует дальше.

Уши у меня горят. Любуюсь издали этим маленьким человеком и думаю: что это? Национальная гордость? Да, конечно, национальная гордость. Но и еще что-то. Потому что нельзя, невозможно представить, чтобы такое могло случиться — ну, скажем, в той полуколониальной стране, которую отделяет от нас только небольшая горная речка. Хотя и там, в той стране, живут люди гордые и самолюбивые.

1962

 

Кожаные перчатки

Поезд в пути уже вторую неделю, бежит через всю зимнюю снежную Россию, от океана к Уралу и дальше на Запад. В вагоне уже давно все отоспались, перезнакомились, давно перечитаны все книги, обсуждены все злобы дня, сыграны все партии в шахматы, надоел до омерзения «козел», даже чай не пьется, даже пиво почему-то кажется кислым и стоит недопитое в темных бутылках под светлыми бумажными стаканчиками.

И вот как-то под вечер в одном из купе собирается мужская компания, и кто-то предлагает, чтобы каждый по очереди рассказал «самый страшный случай из своей жизни».

Чего-чего, а страшного за спиной у каждого немало. Один горел в самолете, другой — в танке, третий чуть не погиб на торпедированной подводной лодке. Еще одного расстреливали, и он, с пробитым насквозь легким, трое суток пролежал под горой мертвецов.

В дверях купе стоит, слушает немолодой, маленький и худенький, как подросток, человек в форме гражданского летчика. Засунув руки в боковые карманы своей кожаной коричневой курточки, он курит толстую дорогую папиросу, перекидывает ее то и дело из одного угла рта в другой и, прижимаясь затылком к косяку двери, резко и нервно выбрасывает в потолок густую струю синею дыма. Слушает он, почти не глядя на рассказчика, но, чем дольше слушает, тем сильнее волнуется, тем чаще и глубже затягивается… Внезапно лицо его наливается кровью, он делает несколько быстрых, лихорадочных затяжек, торопливо и даже судорожно запихивает папиросу в набитый окурками металлический ящичек на стене и, повернувшись к рассказчику, перебивает его:

— Ст-той! П-погоди! Д-дай мне!..

Губы его прыгают. Лицо дергается. Он — заика, каждое слово выталкивается из него, как пробка из бутылки.

— С-самое ст-трашное? — говорит он и кривит губы, делает попытку изобразить ироническую усмешку. — Самое страшное, да? Т-тонули, говоришь? Г-горели? С м-мертвецами лежали? Я т-тоже т-тонул. Я тоже г-горел. И с покойниками в об-б-бнимочку лежал. А в-вот с-самое ст-трашное — это когда я в сорок втором году письмо получил из Ленинграда — от сынишки… д-д-десятилетнего: «П-п-папочка, — пишет, — ты нас п-прости с Анюткой… м-мы в-вчера т-т-в-вои к-кожаные п-перчатки св-варили и с-с-съели»…

1962

 

Настенька

На первый взгляд все трое кажутся такими милыми, счастливыми и довольными, что просто невозможно не залюбоваться ими. Пришли они с мороза, раздеваются шумно, одежда у них яркая, пестрая: синие галифе, зеленоватый защитный китель, нежно-зеленая вязаная кофточка, желтая пуховая шапка, синие в белую клетку варежки, красные детские рейтузы… И все они — и он, и она, и ребенок — пышут здоровьем, румянцем, и у всех на ресницах и на бровях еще блестит нерастаявший снег.

И вот из раздевалки они ступают по мягкой бобриковой дорожке в ресторанный зал. Капитан — молодой, высокий, статный, косая сажень в плечах — идет улыбаясь, на ходу поправляя гребешком белокурые волосы. Вид у него боевой, на груди с одной стороны гвардейский значок, с другой — несколько рядов орденских планок. Жена его тоже блондинка, тоже молодая, но уже слегка раздобревшая, раздавшаяся и бедрах — не отстает от мужа, мягко и четко идет, поскрипывает своими лакированными резиновыми сапожками. А впереди выступает с важностью чинной и стреляет во все стороны большими серыми глазами четырехлетнее существо, славный белобрысый поросенок с тремя косичками: две хвостиками болтаются сзади, третья рожком торчит над покатым лобиком. Зеленые шелковые банты хорошо оттеняют румяную смуглую нежность детского лица.

Столик это семейство занимает рядом со мной. Девочка взбирается на стул и сразу же начинает болтать ногами. Меня это, по правде сказать, несколько настораживает.

Капитан раздобыл меню, извлек из толстой, как бегемотова кожа, папки жиденькие мятые листки папиросной бумаги и погрузился в их изучение:

— Так! Ну, что же мы будем кушать? Суп молочный: Неплохо. Щи на мясном отваре. Прелестно. Рассольник. Борщ украинский. Настенька, ты что будешь?

Настенька отвечает не сразу. Поболтав под стулом ногой, она противным жеманным голосом тянет:

— Хочу мандари-и-инов!..

Капитан улыбается. Улыбается робко и, как мне кажется, даже несколько подобострастно.

— Ну, Настенька, — говорит он, сдерживая свой раскатистый бас, — ведь ты же обещала папе супик покушать.

Нога в красной рейтузине раскачивается, как маятник.

— Обещала, а вот не буду!

Думаю: «Ну, уж теперь-то быть грому и молнии».

Нет, никаких молний.

Наклонившись к дочери, капитан долго шепчет ей на ухо. При этом что-то неприятное, болезненное, даже противоестественное мелькает в его бегающих растерянных глазах.

Смотрю на этих людей и уже не вижу ни счастья, ни довольства на их лицах. Даже румянец как будто исчез, даже полнота капитанши и та кажется мне теперь нездоровой, идущей не от сытой и спокойной жизни, а от больного сердца, от бессонных ночей, от излишнего употребления ландыша и валерьяны.

Капитан поднимает руку. В руке белый листочек меню.

— Девушка!

— Да, я вас слушаю.

— Мандарины у вас в продаже имеются?

— Мандаринов нет. Есть апельсины.

Родительские взоры обращены к дочери: что скажет принцесса?

— Апельсинов не ха-ч-чу! — жеманится принцесса. — Ха-ч-чу мандаринов!..

И снова начинается торговля…

Я уже давно потерял аппетит, отставил тарелку, смотрю, слушаю. Ведь по всему видно, что капитан человек храбрый. Не один раз небось водил он в атаку роты и батальоны, десятки, а может быть, и сотни, и тысячи людей подчинялись его слову, его приказу. А тут перед четырехлетней пигалицей этот герой теряется, робеет, отступает по всему фронту.

Покупаются апельсины, отец угодливо чистит их, и девочка ест апельсины раньше супа. А потом, когда приносят суп, она его, конечно, не ест, хотя капитан и жена его уговаривают дочку, упрашивают, умоляют.

Смотрю, еле сдерживая гнев, качаю головой и мысленно говорю: «Эх, товарищ капитан, товарищ капитан! Что ж это вы, голубчик, делаете?!»

И мысленно же слышу ответ его: «А, бросьте вы! Она же еще маленькая. Успеется».

Нет, дорогой капитан, боюсь, не успеется! Боюсь, придет время, и сядет эта милая сероглазая Настенька на шею папе-генералу и маме-генеральше, и всем близким, и всему роду человеческому…

1960

 

Брат алкоголика

— Бабушка! Бабушка!

— Ну, что тебе?

— Бабушка, ты знаешь — у нас сегодня медицинский осмотррр был!

Второклассник Аркаша так взволнован, что даже забыл снять свою ученическую фуражку. Большие, оттопыренные уши его еще больше оттопырились, с мороза аппетитно побелели и порозовели, напоминают ломтики ветчины.

— Тихо ты, ладно, — говорит бабушка. — Ты шапку-то раньше сними. О чем ты? Какой осмотр?

— Я ж тебе говорю: осмотрррр! Медицинский! Всех спрашивали. И всё записывали. Кто чем болен был. Сколько комнат. Есть ли какие-нибудь насекомые. Есть ли какие-нибудь родственники больные.

— Ну?

— И меня тоже спрашивали. И всё в тетрадочку записали. Говорят: у вас дома кто-нибудь пьет?

— Ну, и ты что?

— Я сказал: брат один пьет.

— Какой брат?

— Павлуша.

— Бог с тобой! Аркадий! Да ты что?! Да разве он пьет?!!

— Ха! Не пьет! А на свадьбе у Володи разве не пил? Я сам видел, как он целую рюмку водки проглотил. Даже помню, как он морщился. Его потом даже тошнило.

1960

 

Плоды просвещения

Давно ли эта девица была от горшка два вершка, и давно ли был этот прохладный майский вечер, когда, гуляя с нею за околицей, я сделал попытку объяснить ей, что такое земной шар. Подобрав на дороге палочку, я начертил в дорожной пыли некое подобие круга. Я сказал:

— Земля как мячик. Она круглая. Если мы пойдем с тобой когда-нибудь в этом направлении, то через какое-то время, обогнув весь земной шар, мы выйдем уже не отсюда, а вон оттуда, со стороны деревни.

Ах, как засверкали ее серые глазки! С мольбой взглянула она на меня, схватила за руку.

— Ой, дядя Леня! Пожалуйста! Давай пойдем сейчас!..

Совсем, казалось бы, немного с тех пор воды утекло, а вот она уже совсем большая, уже давно бегает в школу и уже сама поучает других: подхватила, так сказать, факел просвещения и, высоко подняв, гордо несет его, чтобы передать тем, кто идет на смену.

Вчера слышу, как она объясняет четырехлетней девочке, дочери соседей:

— Понимаешь, микроб такой маленький, что если он упадет на пол, то его не видно…

1960

 

Всепоглощающая любовь

Поезд дальнего следования. Купейный вагон.

В одном из купе едет пожилой, веселый, весьма интеллигентного вида человек, любитель основательно выпить и хорошо закусить.

Утром, когда на окнах еще задернуты репсовые занавески, в коридоре хлопает дверь и откуда-то вместе с шумом колес врывается молодой, звонкий, словно промороженный женский голос:

— Водочки никто не пожелает? Коньячок есть! Пиво жигулевское!

И, просыпаясь, потягиваясь на своей верхней полке, мой сосед бодро встречает наступающий день.

— Эх, пивка, что ли, пригубить? — говорит он, позевывая и похрустывая косточками.

С этого начинается. Пригубив пивка, он через полчаса пригубливает рябиновки, потом — коньячка, потом — сорокаградусной московской… И, заедая все эти пития дорогими ресторанными бутербродами — с семгой, с икрой, с кильками и шпротами, он с таким же удовольствием и с тем же пылом весь день говорит: рассказывает о себе, о своей семье и больше всего о четырехлетней внучке, свидания с которой он так страстно, так нетерпеливо ждет.

— Радость ты моя! — говорит он с умилением, и глаза его краснеют и слезятся. — Радость ты моя! Пупырышка моя!..

Нежнейшая улыбка не сходит с лица старика все время, пока он вспоминает о внучке. А вспоминать о ней он может без конца, память его хранит все ее детские шалости, имена всех ее кукол, все смешные и не очень смешные словечки, выдуманные или исковерканные Зиночкой… С волнением предвкушает он минуту, когда встретится с девочкой:

— Ох, представляю… представляю себе, как она обрадуется, как возликует, как затопает, захлопает, просияет, когда выбежит на мой звонок в коридор: «Дедуля! Дедуля плиехал!»

Счастливыми глазами старик долго и мечтательно рассматривает, подняв на свет, хрустально-прозрачную влагу, зеленеющую в граненом стакане, лотом, как бы разом решившись, быстро выливает ее в себя, с удовольствием морщится, жмурится, покрякивает и, пожевав бутерброд с паюсной икрой, говорит:

— Нет, дорогой, вам этого не понять: молоды. Надо стать дедом, чтобы познать настоящую, чистую, бескорыстную, всепоглощающую любовь…

Но вот еще раз хлопает в коридоре дверь, и уже другой, не давешний звонкий, а хриплый и басовитый женский голос на весь вагон объявляет:

— Пирожных, щиколада, яблок никому не потребуется? Пирожные есть, щиколад, печенье, яблочки!..

Сосед мой прислушался, встрепенулся, вскочил, схватился за щеки.

— Ах, боже ты мой! Что же это я?! Надо же Зинушке из командировки гостинчика привезти. Как же можно — с пустыми руками! В Москве не успел, так хоть здесь…

И, приоткрыв раздвижную дверку, он выглядывает в коридор.

— Мадам! Просим вас не обойти нас своим вниманием!..

Облаченная в белую куртку «мадам» с трудом втискивает себя и свою объемистую корзину в купе; улыбаясь, раскидывает товар. Старик долго и основательно выбирает и наконец останавливает свой выбор на большом, как берцовая кость, коричневом эклере.

— Эффектная вещь! — говорит он, надевая очки и рассматривая со всех сторон пирожное. — Это Зинушке должно понравиться. Как вы думаете? И сколько она стоит, эта вещичка?

— Четыре пятьдесят.

Рука моего соседа застревает в кармане.

— Гм… да… — говорит он. — А ведь дороговато, признаться, а? Что же делать? Гм!.. А подешевле чего-нибудь не найдется? Ну, леденцов каких-нибудь, карамелек, бонбошек.

Карамелек не оказывается, и официантка, погасив улыбку, выбирается со своим коробом и с непроданным эклером в коридор.

Старик смущен, но еще больше возмущен.

— Нет, вы подумайте, а?!! — восклицает он. — Засохшее пирожное, засахаренная окаменелость — и четыре с полтиной!! Совести у них, разбойников, нет!..

А через минуту появляется другая официантка, та, что продает водку и закуски. И попутчик мой ничтоже сумняшеся берет у нее очередные сто граммов столичной и бутерброд с сардинами, уплачивает, не моргнув, что-то около червонца, выпивает, закусывает и продолжает со слезами на глазах вспоминать свою ненаглядную Зиночку. Меня это, надо сказать, не очень удивляет. Я уже давно заметил, что у многих пьяниц существует как бы две валюты: одна — водочная, ее тратят легко, с улыбкой и не задумываясь, и другая — та, что идет на приобретение башмаков жене и детям, на оплату счетов за газ и электричество и на прочие, так сказать, гражданские, будничные расходы…

1960