Мрачная личность. – Сова. – Лукулловы лепешки. – Пир за счет Викниксора. – Монашенка в штанах. – Один против всех. – «Темная». – Новенький попадает за решетку. – Примирение. – Когда лавры не дают спать.

Вскоре после пожара Шкидская республика приняла в свое подданство еще одного гражданина.

Этот мрачный человек появился на шкидском горизонте ранним зимним утром. Его не привели, как приводили многих; пришел он сам, постучался в ворота, и дворник Мефтахудын впустил его, узнав, что у этого скуластого, низкорослого и густобрового паренька на руках имеется путевка комиссии по делам несовершеннолетних.

В это время шкидцы под руководством самого Викниксора пилили во дворе дрова. Паренек спросил, кто тут будет Виктор Николаевич, подошел и, смущаясь, протянул Викниксору бумагу.

– А-а-а, Пантелеев?! – усмехнулся Викниксор, мельком заглядывая в путевку. – Я уже слыхал о тебе. Говорят, ты стихи пишешь? Знакомьтесь, ребята, – ваш новый товарищ Алексей Пантелеев. Между прочим, сочинитель, стихи пишет.

Эта рекомендация не произвела на шкидцев большого впечатления. Стихи писали в республике чуть ли не все ее граждане, начиная от самого Викниксора, которому, как известно, завидовал и подражал когда-то Александр Блок. Стихами шкидцев удивить было трудно. Другое дело, если бы новенький умел глотать шпаги, или играть на контрабасе, или хотя бы биография у него была чем-нибудь замечательная. Но шпаг он глотать явно не умел, а насчет биографии, как скоро убедились шкидцы, выудить из новенького что-нибудь было совершенно невозможно.

Это была на редкость застенчивая и неразговорчивая личность. Когда у него спрашивали о чем-нибудь, он отвечал «да» или «нет» или просто мычал что-то и мотал головой.

– За что тебя пригнали? – спросил у него Купец, когда новенький, сменив домашнюю одежду на казенную, мрачный и насупившийся, прохаживался в коридоре.

Пантелеев не ответил, сердито посмотрел на Купца и покраснел, как маленькая девочка.

– За что, я говорю, пригнали в Шкиду? – повторил вопрос Офенбах.

– Пригнали… значит, было за что, – чуть слышно пробормотал новенький. Кроме всего, он еще и картавил: вместо «пригнали» говорил «пгигнали».

Разговорить его было трудно. Да никто и не пытался этим заниматься. Заурядная личность, решили шкидцы. Бесцветный какой-то. Даже туповатый. Удивились слегка, когда после обычной проверки знаний новенького определили сразу в четвертое отделение. Но и в классе, на уроках, он тоже ничем особенным себя не проявил: отвечал кое-как, путался; вызванный к доске, часто долго молчал, краснел, а потом, не глядя на преподавателя, говорил:

– Не помню… забыл.

Только на уроках русского языка он немножко оживлялся. Литературу он знал.

По заведенному в Шкиде порядку первые две недели новички, независимо от их поведения, в отпуск не ходили. Но свидания с родными разрешались. Летом эти свидания происходили во дворе, в остальное время года – в Белом зале. В первое воскресенье новенького никто не навестил. Почти весь день он терпеливо простоял на площадке лестницы у большого окна, выходившего во двор. Видно было, что он очень ждет кого-то. Но к нему не пришли.

В следующее воскресенье на лестницу он уже не пошел, до вечера сидел в классе и читал взятую из библиотеки книгу – рассказы Леонида Андреева.

Вечером, перед ужином, когда уже возвращались отпускники, в класс заглянул дежурный:

– Пантелеев, к тебе!

Пантелеев вскочил, покраснел, уронил книгу и, не сдерживая волнения, выбежал из класса.

В полутемной прихожей, у дверей кухни, стояла печальная заплаканная дамочка в какой-то траурной шляпке и с нею курносенькая девочка лет десяти – одиннадцати. Дежурный, стоявший с ключами у входных дверей, видел, как новенький, оглядываясь и смущаясь, поцеловался с матерью и сестрой и сразу же потащил их в Белый зал. Там он увлек их в самый дальний угол и усадил на скамью. И тут шкидцы, к удивлению своему, обнаружили, что новенький умеет не только говорить, но и смеяться. Два или три раза, слушая мать, он громко и отрывисто захохотал. Но, когда мать и сестра ушли, он снова превратился в угрюмого и нелюдимого парня. Вернувшись в класс, он сел за парту и опять углубился в книгу.

Минуты через две к его парте подошел Воробей, сидевший в пятом разряде и не ходивший поэтому в отпуск.

– Пожрать не найдется, а? – спросил он, с заискивающей улыбкой заглядывая новенькому в лицо.

Пантелеев вынул из парты кусок серого пирога с капустой, отломил половину и протянул Воробью. При этом он ничего не сказал и даже не ответил на улыбку. Это было обидно, и Воробей, приняв подношение, не почувствовал никакой благодарности.

* * *

Быть может, новенький так и остался бы незаметной личностью, если бы не одно событие, которое взбудоражило и восстановило против него всю школу.

Почти одновременно с Пантелеевым в Шкиде появилась еще одна особа. Эта особа не числилась в списке воспитанников, не принадлежала она и к сословию халдеев. Это была дряхлая старуха, мать Викниксора, приехавшая к нему, неизвестно откуда и поселившаяся в его директорской квартире. Старуха эта была почти совсем слепа. Наверно, именно поэтому шкидцы, которые каждый в отдельности могли быть и добрыми, и чуткими, и отзывчивыми, а в массе, как это всегда бывает с ребятами, были безжалостны и жестоки, прозвали старуху Совой. Сова была существо безобидное. Она редко появлялась за дверью викниксоровской квартиры. Только два-три раза в день шкидцы видели, как, хватаясь свободной рукой за стену и за косяки дверей, пробирается она с какой-нибудь кастрюлькой или сковородкой на кухню или из кухни. Если в это время поблизости не было Викниксора и других халдеев, какой-нибудь шпингалет из первого отделения, перебегая старухе дорогу, кричал почти над самым ее ухом:

– Сова ползет!.. Дю! Сова!..

Но старуха была еще, по-видимому, и глуховата. Не обращая внимания на эти дикие выкрики, с кроткой улыбкой на сером морщинистом лице, она продолжала свое нелегкое путешествие.

И вот однажды по Шкиде пронесся слух, что Сова жарит на кухне какие-то необыкновенные лепешки. Было это в конце недели, когда все домашние запасы у ребят истощались и аппетит становился зверским. Особенно разыгрался аппетит у щуплого Японца, который не имел родственников в Петрограде и жил на одном казенном пайке и на доброхотных даяниях товарищей.

Пока Сова с помощью кухарки Марты священнодействовала у плиты, шкидцы толпились у дверей кухни и глотали слюни.

– Вот так смак! – раздавались голодные завистливые голоса.

– Ну и лепешечки!

– Шик-маре!

– Ай да Витя! Вкусно питается…

А Японец совсем разошелся. Он забегал на кухню, жадно втягивал ноздрями вкусный запах жареного сдобного теста и, потирая руки, выбегал обратно в коридор.

– Братцы! Не могу! Умру! – заливался он. – На маслице! На сливочном! На натуральненьком!..

Потом снова бежал на кухню, становился за спиной Совы на одно колено, воздымал к небу руки и кричал:

– Викниксор! Лукулл! Завидую тебе! Умру! Полжизни за лепешку.

Ребята смеялись. Японец земно кланялся старухе, которая ничего этого не видела, и продолжал паясничать.

– Августейшая мать! – кричал он. – Порфироносная вдова! Преклоняюсь…

В конце концов Марта выгнала его.

Но Японец уже взвинтил себя и не мог больше сдерживаться. Когда через десять минут Сова появилась в коридоре с блюдом дымящихся лепешек в руках, он первый бесшумно подскочил к ней и так же бесшумно двумя пальцами сдернул с блюда горячую лепешку. Для шкидцев это было сигналом к действию. Следом за Японцем к блюду метнулись Янкель, Цыган, Воробей, а за ними и другие. На всем пути следования старухи – и в коридоре, и на лестнице, и в Белом зале – длинной цепочкой выстроились серые бесшумные тени. Придерживаясь левой рукой за гладкую алебастровую стену, старуха медленно шла по паркету Белого зала, и с каждым ее шагом груда аппетитных лепешек на голубом фаянсовом блюде таяла. Когда Сова открывала дверь в квартиру, на голубом блюде не оставалось ничего, кроме жирных пятен.

А шкидцы уже разбежались по классам.

В четвертом отделении стоял несмолкаемый гогот. Запихивая в рот пятую или шестую лепешку и облизывая жирные пальцы, Японец на потеху товарищам изображал, как Сова входит с пустым блюдом в квартиру и как Викниксор, предвкушая удовольствие плотно позавтракать, плотоядно потирает руки.

– Вот, кушай, пожалуйста, Витенька. Вот сколько я тебе, сыночек, напекла, – шамкал Японец, передразнивая старуху. И, вытягивая свою тощую шею, тараща глаза, изображал испуганного, ошеломленного Викниксора…

Ребята, хватаясь за животы, давились от смеха. У всех блестели и глаза, и губы. Но в этом смехе слышались и тревожные нотки. Все понимали, что проделка не пройдет даром, что за преступлением вот-вот наступит и наказание.

И тут кто-то заметил новичка, который, насупившись, стоял у дверей и без улыбки смотрел на происходящее. У него одного не блестели губы, он один не притронулся к лепешкам Совы. А между тем многие видели его у дверей кухни, когда старуха выходила оттуда.

– А ты чего зевал? – спросил у него Цыган. – Эх ты, раззява! Неужели ни одной лепешки не успел слямзить?!

– А ну вас к чегту, – пробормотал новенький.

– Что?! – подскочил к нему Воробей. – Это через почему же к черту?

– А потому, что это – хамство, – краснея, сказал новенький, и губы у него запрыгали. – Скажите – гегои какие: на стагуху напали!..

В классе наступила тишина.

– Вот как? – мрачно сказал Цыган, подходя к Пантелееву. – А ты иди к Вите – накати.

Пантелеев промолчал.

– А ну, иди – попробуй! – наступал на новичка Цыган.

– Сволочь такая! Легавый! – взвизгнул Воробей, замахиваясь на новенького. Тот схватил его за руку и оттолкнул.

И хотя оттолкнул он не Японца, а Воробья, Японец дико взвизгнул и вскочил на парту.

– Граждане! Внимание! Тихо! – закричал он. – Братцы! Небывалый случай в истории нашей республики! В наших рядах оказалась ангелоподобная личность, монашенка в штанах, пепиньерка из института благородных девиц…

– Идиот, – сквозь зубы сказал Пантелеев. Сказано это было негромко, но Японец услышал. Маленький, вечно красный носик его еще больше покраснел. Несколько секунд Еошка молчал, потом соскочил с парты и быстро подошел к Пантелееву.

– Ты что, друг мой, против класса идешь? Выслужиться хочешь?

– Ребята, – повернулся он к товарищам, – ни у кого не осталось лепешки?..

– У меня есть одна, – сказал запасливый Горбушка, извлекая из кармана скомканную и облепленную табачной трухой лепешку.

– А ну, дай сюда, – сказал Японец, выхватывая лепешку. – Ешь! – протянул он ее Пантелееву.

Новенький отшатнулся и плотно сжал губы.

– Ешь, тебе говорят! – побагровел Еонин и сунул лепешку новенькому в рот.

Пантелеев оттолкнул его руку.

– Уйди лучше, – совсем тихо сказал он и взялся за ручку двери.

– Нет, не смоешься! – еще громче завизжал Японец. – Ребята, вали его!..

Несколько человек накинулись на новенького. Кто-то ударил его под колено, он упал. Цыган и Купец держали его за руки, а Японец, пыхтя и отдуваясь, запихивал новенькому в рот грязную, жирную лепешку. Новенький вывернулся и ударил головой Японца в подбородок.

– Ах, ты драться?! – заверещал Японец.

– Вот сволочь какая!

– Дерется, зануда! А?

– В темную его!

– Даешь темную!..

Пантелеева потащили в дальний угол класса. Неизвестно откуда появилось пальто, которое накинули новенькому на голову. Погасло электричество, и в наступившей тишине удары один за другим посыпались на голову непокорного новичка.

Никто не заметил, как открылась дверь. Ярко вспыхнуло электричество. В дверях, поблескивая пенсне, стоял и грозно смотрел на ребят Викниксор.

– Что здесь происходит? – раздался его раскатистый, но чересчур спокойный бас.

Ребята успели разбежаться, только Пантелеев сидел на полу, у классной доски, потирая кулаком свой курносый нос, из которого тоненьким ручейком струилась кровь, смешиваясь со слезами и с прилипшими к подбородку остатками злополучной лепешки.

– Я спрашиваю: что здесь происходит? – громче повторил Викниксор. Ребята стояли по своим местам и молчали. Взгляд Викниксора остановился на Пантелееве. Тот уже поднялся и, отвернувшись в угол, приводил себя в порядок, облизывая губы, глотая слезы и остатки лепешки. Викниксор оглядел его с головы до ног и как будто что-то понял. Губы его искривила брезгливая усмешка.

– А ну, иди за мной! – приказал он новенькому.

Пантелеев не расслышал, но повернул голову в сторону зава.

– Ты! Ты! Иди за мной, я говорю.

– Куда?

Викниксор кивком головы показал на дверь и вышел. Не глядя на ребят, Пантелеев последовал за ним. Ребята минуту подождали, переглянулись и, не сговариваясь, тоже ринулись из класса.

Через полуотворенную дверь Белого зала они видели, как Викниксор открыл дверь в свою квартиру, пропустил туда новенького, и тотчас высокая белая дверь шумно захлопнулась за ними.

Ребята еще раз переглянулись.

– Ну уж теперь накатит – факт! – вздохнул Воробей.

– Ясно, накатит, – мрачно согласился Горбушка, который и без того болезненно переживал утрату последней лепешки.

– А что ж. Накатит – и будет прав, – сказал Янкель, который, кажется один во всем классе, не принимал участия в избиении новичка.

Но, независимо от того, кто как оценивал моральную стойкость новичка, у всех на душе было муторно и противно.

И вдруг произошло нечто совершенно фантастическое. Высокая белая дверь с шумом распахнулась – и глазам ошеломленных шкидцев предстало зрелище, какого они не ожидали и ожидать не могли: Викниксор выволок за шиворот бледного, окровавленного Пантелеева и, протащив его через весь огромный зал, грозно зарычал на всю школу:

– Эй, кто там! Староста! Дежурный! Позвать сюда дежурного воспитателя!

Из учительской уже бежал заспанный и перепуганный Шершавый.

– В чем дело, Виктор Николаевич?

– В изолятор! – задыхаясь, прохрипел Викниксор, указывая пальцем на Пантелеева. – Немедленно! На трое суток!

Шершавый засуетился, побежал за ключами, и через пять минут новенький был водворен в тесную комнатку изолятора – единственное в школе помещение, окно которого было забрано толстой железной решеткой.

Шкидцы притихли и недоумевали. Но еще большее недоумение произвела на них речь Викниксора, произнесенная им за ужином.

– Ребята! – сказал он, появляясь в столовой и делая несколько широких, порывистых шагов по диагонали, что, как известно, свидетельствовало о взволнованном состоянии шкидского президента. – Ребята, сегодня в стенах нашей школы произошел мерзкий, возмутительный случай. Скажу вам откровенно: я не хотел поднимать этого дела, пока это касалось лично меня и близкого мне человека. Но после этого произошло другое событие, еще более гнусное. Вы знаете, о чем и о ком я говорю. Один из вас – фамилии его я называть не буду, она вам всем известна – совершил отвратительный поступок. Он обидел старого, немощного человека. Повторяю, я не хотел говорить об этом, хотел промолчать. Но позже я оказался свидетелем поступка еще более омерзительного. Я видел, как вы избивали своего товарища. Я хорошо понимаю, ребята, и даже в какой-то степени разделяю ваше негодование, но… Но надо знать меру. Как бы гнусно ни поступил Пантелеев, выражать свое возмущение таким диким, варварским способом, устраивать самосуд, прибегать к суду Линча, то есть поступать так, как поступают потомки американских рабовладельцев, – это позорно и недостойно вас, людей советских, и притом почти взрослых…

Оседлав своего любимого конька – красноречие, – Викниксор еще долго говорил па эту тему. Он говорил о том, что надо быть справедливым, что за спиной у Пантелеева – темное прошлое, что он – испорченный улицей парень, ведь в свои четырнадцать лет он успел посидеть и в тюрьмах, и в исправительных колониях. Этот парень долго находился в дурном обществе, среди воров и бандитов, и все это надо учесть, так сказать, при вынесении приговора. А кроме того, может быть, он еще и голоден был, когда совершил свой низкий, недостойный поступок. Одним словом, надо подходить к человеку снисходительно, нельзя бросать в человека камнем, не разобравшись во всех мотивах его преступления, надо воспитывать в себе выдержку и чуткость…

Викниксор говорил долго, но шкидцы уже не слушали его. Не успели отужинать, как в четвертом отделении собрались старшеклассники.

Ребята были явно взволнованы и даже обескуражены.

– Ничего себе – монашенка в штанах! – воскликнул Цыган, едва переступив порог класса.

– Н-да, – многозначительно промычал Янкель.

– Что же это, братцы, такое? – сказал Купец. – Не накатил, значит?

– Не накатил – факт! – поддакнул Воробей.

– Ну, положим, это еще не факт, а гипотеза, – важно заявил Японец. – Хотелось бы знать, с какой стати в этой ситуации Викниксор выгораживает его?!

– Ладно, Япошка, помолчи, – серьезно сказал Янкель. – Кому-кому, а тебе в этой ситуации заткнуться надо бы.

Японец покраснел, пробормотал что-то язвительное, но все-таки замолчал.

Перед сном несколько человек пробрались к изолятору. Через замочную скважину сочился желтоватый свет пятисвечовой угольной лампочки.

– Пантелей, ты не спишь? – негромко спросил Янкель. За дверью заскрипела железная койка, Но ответа не было.

– Пантелеев! Ленька! – в скважину сказал Цыган. – Ты… этого… не сердись. А? Ты, понимаешь, извини нас. Ошибка, понимаешь, вышла.

– Ладно… катитесь к чегту, – раздался из-за двери глухой, мрачный голос. – Не мешайте спать человеку.

– Пантелей, ты жрать не хочешь? – спросил Горбушка.

– Не хочу, – отрезал тот же голос.

Ребята потоптались и ушли.

Но попозже они все-таки собрались между собой и принесли гордому узнику несколько ломтей хлеба и кусок сахару. Так как за дверью на этот раз царило непробудное молчание, они просунули эту скромную передачу в щелку под дверью. Но и после этого железная койка не скрипнула.

* * *

Разговорчивым Ленька никогда не был. Ему надо было очень близко подружиться с человеком, чтобы у него развязался язык. А тут, в Шкиде, он и не собирался ни с кем дружить. Он жил какой-то рассеянной жизнью, думая только о том, как и когда он отсюда смоется.

Правда, когда он пришел в Шкиду, эта школа показалась ему непохожей на все остальные детдома и колонии, где ему привелось до сих пор побывать. Ребята здесь были более начитанные. А главное – здесь по-хорошему встречали новичков, никто их не бил и не преследовал. А Ленька, наученный горьким опытом, уже приготовился дать достойный отпор всякому, кто к нему полезет.

До поры до времени к нему никто не лез. Наоборот, на него как будто перестали даже обращать внимание, пока не произошел этот случай с Совой, который заставил говорить о Пантелееве всю школу и сделал его на какое-то время самой заметной фигурой в Шкидской республике.

Ленька попал в Шкиду не из института благородных девиц. Он уже давно не краснел при слове «воровство». Если бы речь шла о чем-нибудь другом, если бы ребята задумали взломать кладовку или пошли на какое-нибудь другое, более серьезное дело, может быть, он из чувства товарищества и присоединился бы к ним. Но когда он увидел, что ребята напали на слепую старуху, ему стало противно. Такие вещи и раньше вызывали в нем брезгливое чувство. Ему, например, было противно залезть в чужой карман. Поэтому на карманных воров он всегда смотрел свысока и с пренебрежением, считая, по-видимому, что украсть чемодан или взломать на рынке ларек – поступок более благородный и возвышенный, чем карманная кража.

Когда ребята напали на Леньку и стали его бить, он не очень удивился. Он хорошо знал, что такое приютские нравы, и сам не один раз принимал участие в «темных». Он даже не очень сопротивлялся тем, кто его бил, только защищал по мере возможности лицо и другие наиболее ранимые места. Но когда в класс явился Викниксор и, вместо того чтобы заступиться за Леньку, грозно на него зарычал, Ленька почему-то рассвирепел. Тем но менее он покорно проследовал за Викниксором в его кабинет.

Викниксор закрыл дверь и повернулся к новенькому, который по-прежнему шмыгал носом и вытирал рукавом окровавленное лицо. Викниксор, как заядлый Шерлок Холмс, решил с места в карьер огорошить воспитанника.

– За что тебя били товарищи? – спросил он, впиваясь глазами в Ленькино лицо.

Ленька не ответил.

– Ты что молчишь? Кажется, я тебя спрашиваю: за что тебя били в классе?

Викниксор еще пристальнее взглянул новенькому в глаза:

– За лепешки, да?

– Да, – пробурчал Ленька.

Лицо Викниксора налилось кровью. Можно было ожидать, что сейчас он закричит, затопает ногами. Но он не закричал, а спокойно и отчетливо, без всякого выражения, как будто делал диктовку, сказал:

– Мерзавец! Выродок! Дегенерат!

– Вы что ругаетесь! – вспыхнул Ленька, – Какое вы имеете право?.

И тут Викниксор подскочил и заревел на всю школу:

– Что-о-о?! Как ты сказал? Какое я имею право?! Скотина! Каналья!

– Сам каналья, – успел пролепетать Ленька.

Викниксор задохнулся, схватил новичка за шиворот и поволок его к двери.

Все остальное произошло уже на глазах ошеломленных шкидцев.

* * *

Ленька третьи сутки сидел в изоляторе и не знал, что его судьба взбудоражила и взволновала всю школу.

В четвертом отделении с утра до ночи шли бесконечные дебаты.

– Все-таки, ребята, это хамство, – кипятился Янкель. – Парень взял на себя вину, страдает неизвестно за что, а мы…

– Что же ты, интересно, предлагаешь? – язвительно усмехнулся Японец.

– Что я предлагаю? Мы должны всем классом пойти к Викниксору и сказать ему, что Пантелеев не виноват, а виноваты мы.

– Ладно! Дураков поищи. Иди сам, если хочешь.

– Ну и что? А ты что думаешь? И пойду…

– Ну и пожалуйста. Скатертью дорога.

– Пойду и скажу, кто был зачинщиком всего этого дела. И кто натравил ребят на Леньку.

– Ах, вот как? Легавить собираешься?

– Тихо, робя! – пробасил Купец. – Вот что я вам скажу. Всем классом идти – это глупо, конечно. Если все пойдем – значит, все и огребем по пятому разряду…

– Жребий надо бросить, – пропищал Мамочка.

– Может быть, оракула пригласить? – захихикал Японец.

– Нет, робя, – сказал Купец. – Оракула приглашать не надо. И жребий тоже не надо. Я думаю вот чего… Я думаю – должен пойти один и взять всю вину на себя.

– Это кто же именно? – поинтересовался Японец.

– А именно – ты!

– Я?

– Да… пойдешь ты!

Сказано это было тоном категорического приказа.

Японец побледнел.

Неизвестно, чем кончилась бы вся эта история, если бы по Шкиде не пронесся слух, что Пантелеев выпущен из изолятора. Через несколько минут он сам появился в классе. Лицо его, разукрашенное синяками и подтеками, было бледнее обычного. Ни с кем не поздоровавшись, он прошел к своей парте, сел и стал собирать свои пожитки. Не спеша он извлек из ящика и выложил на парту несколько книг и тетрадок, начатую пачку папирос «Смычка», вязаное, заштопанное во многих местах кашне, коробочку с перышками и карандаши, кулечек с остатками постного сахара – и стал все это связывать обрывком шпагата.

Класс молча наблюдал за его манипуляциями.

– Ты куда это собрался, Пантелей? – нарушил молчание Горбушка.

Пантелеев не ответил, еще больше нахмурился и засопел.

– Ты что – в бутылку залез? Разговаривать не желаешь? А?

– Брось, Ленька, не сердись, – сказал Янкель, подходя к новенькому. Он положил руку Пантелееву на плечо, но Пантелеев движением плеча сбросил его руку.

– Идите вы все к чегту, – сказал он сквозь зубы, крепче затягивая узел на своем пакете и засовывая этот пакет в парту.

И тут к пантелеевской парте подошел Японец.

– Знаешь, Ленька, ты… это самое… ты – молодец, – проговорил он, краснея и шмыгая носом. – Прости нас, пожалуйста. Это я не только от себя, я от всего класса говорю. Правильно, ребята?

– Правильно!!! – загорланили ребята, обступая со всех сторон Ленькину парту. Скуластое лицо новенького порозовело! Что-то вроде слабой улыбки появилось на его пересохших губах.

– Ну, что? Мировая? – спросил Цыган, протягивая новичку руку.

– Чегт с вами! Миговая, – прокартавил Ленька, усмехаясь и отвечая на рукопожатие.

Обступив Леньку, ребята один за другим пожимали ему руку.

– Братцы! Братцы! А мы главного-то не сказали! – воскликнул Янкель, вскакивая на парту. И, обращаясь с этой трибуны к новенькому, он заявил: – Пантелей, спасибо тебе от лица всего класса за то… что ты… ну, ты, одним словом, сам понимаешь.

– За что? – удивился Ленька, и по лицу его было видно, что он не понимает.

– За то… за то, что ты не накатил на нас, а взял вину на себя.

– Какую вину?

– Как какую? Ты же ведь сказал Вите, будто лепешки у Совы ты замотал? Ладно, не скромничай. Ведь сказал?

– Я?

– Ну да! А кто же?

– И не думал.

– Как не думал?

– Что я, дурак, что ли?

В классе опять наступила тишина. Только Мамочка, не сдержавшись, несколько раз приглушенно хихикнул.

– Позвольте, как же это? – проговорил Янкель, потирая вспотевший лоб. – Что за черт?! Ведь мы думали, что тебя за лепешки Витя в изолятор посадил.

– Да. За лепешки. Но я-то тут при чем?

– Как ни при чем?

– Так и ни при чем.

– Тьфу! – рассердился Янкель. – Да объясни ты наконец, зануда, в чем дело!

– Очень просто. И объяснять нечего. Он спрашивает: «За что тебя били? За лепешки?» Я и сказал: «Да, за лепешки…»

Пантелеев посмотрел на ребят, и шкидцы впервые увидели на его скуластом лице веселую, открытую улыбку.

– А что? Газве не пгавда? – ухмыльнулся он. – Газве не за лепешки вы меня били, чегти?..

Дружный хохот всего класса не дал Пантелееву договорить.

Был заключен мир. И Пантелеев был навсегда принят как полноправный член в дружную шкидскую семью.

Узелок его с перышками, кашне и постным сахаром был в тот же день распакован, и содержимое его легло по своим местам. А через некоторое время Ленька и вообще перестал думать о побеге. Ребята его полюбили, и он тоже привязался ко многим своим новым товарищам. Когда он немного оттаял а разговорился, он рассказал ребятам свою жизнь.

И оказалось, что Викниксор был прав: этот тихенький, неразговорчивый и застенчивый паренек прошел, как говорится, огонь, воду и медные трубы. Он рано растерял семью и несколько лет беспризорничал, скитался по разным городам республики. До Шкиды он успел побывать в четырех или пяти детдомах и колониях; не раз ему приходилось ночевать и в тюремных камерах, и в арестных домах, и в железнодорожных Чека… За спиной его было несколько приводов в угрозыск[].

В Шкиду Ленька пришел по своей воле; он сам решил покончить со своим темным прошлым. Поэтому прозвище Налетчик, которое дали ему ребята вместо не оправдавшей себя клички Монашенка, его не устраивало и возмущало. Он сердился и лез с кулаками на тех, кто его так называл. Тогда кто-то придумал ему новую кличку – Лепешкин…

Но тут опять произошло событие, которое не только прекратило всякие насмешки над новеньким, но и вознесло новообращенного шкидца на совершенно недосягаемую высоту.

* * *

Как-то, недели за две до поступления в Шкиду, Ленька смотрел в кинематографе «Ампир» на Садовой американский ковбойский боевик. Перед сеансом показывали дивертисмент: выступали фокусники, жонглеры, похожая на рыбу певица в чешуйчатом платье спела два романса, две девушки в матросских штанах сплясали матлот, а под конец выступил куплетист, который исполнял под аккомпанемент маленького аккордеона «частушки на злобу дня». Ленька прослушал эти частушки, и ему показалось, что он сам может написать нисколько не хуже. Вернувшись домой, он вырвал из тетради листок и, торопясь, чтобы не растерять вдохновение, за десять минут набросал шесть четверостиший, среди которых было и такое:

Курсы золота поднялись По причине нэпа. В Петрограде на Сенной Три лимона репа.

Все это сочинение он озаглавил «Злободневные частушки». Потом подумал, куда послать частушки, и решил послать их в «Красную газету». Несколько дней после зтого он ждал ответа, но ответ не последовал. А потом события Ленькиной жизни завертелись с быстротой американского боевика, и ему уже было не до частушек и не до «Красной газеты». Он забыл о них.

Скоро он очутился в Шкиде.

И вот однажды после уроков в класс четвертого отделения с шумом ворвался взволнованный и запыхавшийся третьеклассник Курочка. В руках он держал скомканный газетный лист.

– Пантелеев! Это не ты? – закричал он, едва переступив порог.

– Что? – побледнел Ленька, с трудом вылезая из-за парты. Сердце его быстробыстро заколотилось. Ноги и руки похолодели.

Курочка поднял над головой, как знамя, газетный лист.

– Ты стихи в «Красную газету» посылал?

– Да… посылал, – пролепетал Ленька.

– Ну, вот. Я так и знал. А ребята спорят, говорят – не может быть.

– Покажи, – сказал Ленька, протягивая руку. Его обступили. Буквы в глазах у него прыгали и не складывались в строчки.

– Где? Где? – спрашивали вокруг.

– Да вот. Ты внизу смотри, – волновался Курочка. – Вон, где написано «Почтовый ящик»…

Ленька нашел «Почтовый ящик», отдел, в котором редакция отвечала авторам. Где-то на втором или третьем месте в глаза ему бросилась его фамилия, напечатанная крупным шрифтом. Когда в глазах у него перестало рябить, он прочел:

«АЛЕКСЕЮ ПАНТЕЛЕЕВУ. Присланные Вам «злободневные частушки» – не частушки, а стишки Вашего собственного сочинения. Не пойдет».

На несколько секунд похолодевшие Ленькины ноги отказались ему служить. Вся кровь прилила к ушам. Ему казалось, что он не сможет посмотреть товарищам в глаза, что сейчас его освистят, ошельмуют, поднимут на смех.

Но ничего подобного не случилось. Ленька поднял глаза и увидел, что обступившие его ребята смотрят на него с таким выражением, как будто перед ними стоит если не Пушкин, то по крайней мере Блок иди Демьян Бедный.

– Вот так Пантелей! – восторженно пропищал Мамочка.

– Ай да Ленька! – не без зависти воскликнул Цыган.

– Может, это не он? – усомнился кто-то.

– Это ты? – спросили у Леньки.

– Да… я, – ответил он, опуская глаза – на этот раз уже из одной скромности.

Газета переходила из рук в руки.

– Дай! Дай! Покажи! Дай позексать! – слышалось вокруг.

Но скоро Курочка унес газету. И Ленька вдруг почувствовал, что унесли что-то очень ценное, дорогое, унесли частицу его славы, свидетельство его триумфа.

Он разыскал дежурного воспитателя Алникпопа и слезно умолил отпустить его на пять минут на улицу. Сашкец, поколебавшись, дал ему увольнительную. На углу Петергофского и проспекта Огородникова Ленька купил у газетчика за восемнадцать тысяч рублей свежий номер «Красной газеты». Еще на улице, возвращаясь в Шкиду, он раз пять развертывал газету и заглядывал в «Почтовый ящик». И тут, как и в Курочкином экземпляре, черным по белому было напечатано: «Алексею Пантелееву…»

Ленька стал героем дня.

До вечера продолжалось паломничество ребят из младших отделений. То и дело дверь четвертого отделения открывалась и несколько физиономий сразу робко заглядывало в класс.

– Пантелей, покажи газетку, а? – умоляюще канючили малыши. Ленька снисходительно усмехался, доставал из ящика парты газету и давал всем желающим. Ребята читали вслух, перечитывали снова, качали головами, ахали от изумления.

И все спрашивали у Леньки:

– Это ты?

– Да, это я, – скромно отвечал Ленька.

Даже в спальне, после отбоя, продолжалось обсуждение этого из ряда вон выходящего события.

Ленька засыпал пресыщенный славой.

Ночью, часа в четыре, он проснулся и сразу вспомнил, что накануне произошло что-то очень важное. Газета, тщательно сложенная, лежала у него под подушкой. Он осторожно достал ее и развернул. В спальне было темно. Тогда он босиком, в одних подштанниках, вышел на лестницу и при бледном свете угольной лампочки еще раз прочел:

«Алексею Пантелееву. Присланные Вами частушки – не частушки, а стишки Вашего собственного сочинения. Не пойдет».

Так в Шкидской республике появился еще один литератор, и на этот раз литератор с именем. Прошло немного времени, и ему пришлось проявить свои способности уже на шкидской арене – на благо республики, которая стала ему родной и близкой.