Безвластие. – Сивер Долгорукий. – Ост-инд-кофе. – Первый налет. – Кутеж. – Босиком на форде. – Два юнкомца и Пирль Уайт. – Содом и Гоморра.

Викниксор уехал в Москву на какой-то съезд работников соцвоса. Управление республикой перешло к Эланлюм. Хотя она и была человеком с сильным характером, но все же она была женщиной. Шкидцы сразу же это поняли, и поняли по-своему. Они забузили. Женщина, по их мнению, была существом куда более безвольным, чем мужчина, да еще такой мужчина, как Викниксор. И этого было достаточно, чтобы Шкида закуролесила.

Сначала особой бузы не было, просто расхлябалась дисциплина: позже ложились спать, опаздывали в столовую и на уроки, чаще грубили воспитателям. Но вскоре нашлись ребята, которые поняли, что из положения можно извлечь выгоду. Коноводом оказался недавно пришедший в Шкиду Сивер Долгорукий…

Происхождения он был, по шкидским масштабам, высокого – сын артиста, а внешности самой грубой, почему и получил в Шкиде прозвище Гужбан.

Гужбан родился в интеллигентной семье – отец, мать и сестра его, как сказано выше, были артистами. Привыкнув к свободной жизни богемы, родители отдали сына с самых малых лет в приют для детей артистов. Там Сивер пробыл до девятилетнего возраста и уже успел показать свою натуру. В «артистическом» приюте он воровал, хулиганил. Его перевели в Царское Село, в приют классом ниже. Там он показал себя вовсю, воровал уже запоем: у начальства, у прислуги и даже у товарищей. Учился в Царскосельской гимназии, но учиться не любил, лодырничал и притом проявил воровские способности. Из первого же класса его выгнали. Вскоре и из приюта выгнали – перевели в другой приют, для дефективных…

Случилось это уже после революции. К этому времени Сивер Долгорукий успел навеки потерять отца, мать и сестру. Отец умер, а мать и сестра уехали неизвестно куда, забыв о нем, – может быть, в горячке, а может быть, и намеренно. Долгорукий пошел по дефективным приютам, из каждого вылетал за воровство, в некоторых как будто остепенялся, но, не выдержав и проворовавшись, шел дальше. Побывал в лавре и в конце концов каким-то образом попал в Шкиду. Сюда пришел он с репутацией «безнадежного», но Викниксор принял его, так как не считал, что можно говорить о безнадежности парня, которому только-только исполнилось пятнадцать лет. Впрочем, возраст Долгорукого всегда и для всех оставался загадкой. Говорил он, что ему пятнадцать лет, а по виду казалось не меньше восемнадцати. Проверить же было невозможно – метрики Долгорукого были утеряны, так что весьма вероятно, что в летах он привирал, – может быть, для того, чтобы оттянуть срок подсудности. Во всяком случае, он пришел с очень плохой славой, сразу же в Шкиде начал бузить, воровать, а тут подвернулось «безвластие», и он полностью показал свою натуру.

* * *

Гужбан был в сламе с Цыганом. Цыган, сам будучи парнем развитым, любил дружить с ребятами младших классов, и притом очень часто с отъявленными бузотерами. Может быть, рассчитывал уберечь их от окончательной порчи, хотя и сам он в моральном отношении не был особенно устойчив. Гужбан был хитрым и в то же время сильным. Только перед ним стушевывался Цыган. Долгорукий сумел подчинить его своей воле.

Однажды после уроков Гужбан зашел в четвертое отделение и позвал Цыгана:

– Идем, мне надо с тобой поговорить.

Цыган встал и вышел из класса. Они прошли в верхний зал и уселись на подоконник.

– В чем дело? – спросил Цыган.

Гужбан осмотрелся вокруг и, прищелкнув языком, таинственно пробасил:

– Дело… Заработать можно.

– На чем?

Гужбан еще раз предусмотрительно оглянулся.

– Кофе… – зашептал он. – Голый барин бачил… Пеповский кофе… на дворе. Там мешок стоит. Голый с Козлом дырку проколупали, фунта два в карманах унесли и чухонке за двадцать лимонов боданули… Слыхал?

– Слыхал… Ну так что же?

Гужбан нагнулся к самому уху Громоносцева.

– Кофе-то, он – дорогой…

– Ну так что ж? – повторил Цыган.

– В мешке небось на целый миллиард его!..

Цыган вздрогнул, потом побледнел.

– Понимаю, – прошептал он. – Но я не хочу, честное слово, Гужбан, я этого больше не хочу…

– Дурак. Счастье в рожу прет, а он – «не хочу».

– Засыплемся ведь…

– Ни псула. В том-то и дело, что обделаем так, что и следа не оставим. Уж поверь.

Цыган стоял, облокотившись на подоконник, кусая губы и бегая взором по полу.

– Когда же? – спросил он.

– Ночью. Тут на арапа нельзя взять, надо с хитростью.

Цыган уже согласился, а согласившись, вошел в азарт.

– Кто да кто? – проговорил он. – Вдвоем неловко, надо шайкой. Голый и Козел уже в курсе, я думаю – их взять в сламу.

– Идет.

Сламщики отыскали Старолинского и первоклассника Козла. Объяснив без обиняков сущность дела, они сразу же встретили согласие.

Только Голый барин слегка сопротивлялся, как до этого сопротивлялся Цыган, но и он, по своему безволию, уже через полминуты вошел в шайку.

Товарищи тут же распределили роли. Цыган и Гужбан делают дело, другие два – зекают.

План похищения кофе разработали подробно, над этим долго размышляли в разрушенном сарае на заднем дворе.

* * *

В большой школьной спальне было тихо. Изредка поскрипывала дверца электрического вентилятора да храпели воспитанники, каждый по-своему – кто с присвистом, кто хрипло, кто нежно и ровно. Угольная лампочка, застыв, не мигала…

За стеной, в квартире Эланлюм, саксонские куранты пробили два часа. В тот же момент в разных углах спальни четыре головы приподнялись над подушками и прислушались. Остальные ребята лежали не двигаясь и храпели, как прежде. Тогда четыре человека, неслышно спрыгнув на пол, крадучись пробрались к дверям и вышли в коридор.

– Вниз, – шепнул Гужбан.

Сошли по парадной лестнице вниз, к запасному выходу из швейцарской. Но двери, обычно закрываемые лишь на засов, были теперь заперты на ключ.

– Чертова бабушка! – выругался Цыган.

– Ни хрена, – ответил Гужбан. – Хряем наверх, через выходную дверь.

– А ключ?

Гужбан не задумывался.

– Хряемте наверх. Подкупим дежурного и баста… Когда придем, говорите, что в уборную шли, завернули покурить.

Но хитрости не потребовалось. На кухне горел свет, тараканы бегали по выложенным кафелем стенам, и мерно тикали часы. Дежурный Воробей сидел у стола, положив голову на руки. Гужбан один прошел на кухню и, подойдя на цыпочках к Воробью, заглянул ему в лицо… Воробей спал. Гужбан тихо открыл ящик стола и, вынув большой, надетый на проволочное кольцо ключ, так же осторожно закрыл ящик и вышел из кухни…

Осталось открыть выходную дверь. Это было нетрудно. Четыре парня спустились по лестнице во двор.

Ночь была жаркая. Пахло гнилым деревом и землей. В шкидских окнах было темно. Лишь наверху в мансарде, где жил Алникпоп, теплилась мигающим огоньком керосиновая горелка. Где-то на улице проехала извозчичья пролетка, гулко отщелкали подковы по мостовой, и снова замерла ночь.

– Тссс… – прошипел Гужбан, и видно было, как в темноте блеснули стиснутые белые зубы.

Крадучись по стене, прошли к дверям, ведущим в магазин ПЕПО. У железных дверей стоял, как ненужная вещь, мешок. Цыган нагнулся и прочел при свете фонаря:

– «Бритиш… ост-инд-кофе». Кофе! – чуть не закричал он. – И верно – кофе, елки-палки!

– Тише ты, цыганская морда! – прошипел Долгорукий. – Живо! Барин, Козел, на стрему!.. Голый на забор, Козел к лестнице!

Сам он схватил мешок с одного конца. Цыган впился пальцами в другой. С тяжелой пятипудовой ношей они побежали к забору.

За забором находился завод огнетушителей, отделяемый от улицы полуразрушенным одноэтажным зданием, бывшим когда-то заводским складом.

– Лезь на забор! – приказал Цыгану Гужбан. – И ты, Голый!

Громоносцев и Старолинский взобрались на невысокий деревянный забор, утыканный острыми гвоздями. Держаться на этих гвоздях было нелегко. Гужбан напряг мускулы и, подняв мешок, подал его товарищам.

– Держите, затыки, – прохрипел он. – Осторожно!..

Потом залез сам на забор и, прислушавшись, скомандовал:

– Бросай!

Тяжелая туша мешка ударилась о груду угольного щебня. За мешком спрыгнуло на землю три человека. Они минуту сидели молча, ощупывая продранные штаны, потом схватили мешок и поволокли его в развалины склада. Там зарыли мешок, засыпали щебнем и с теми же предосторожностями отправились в обратный путь.

Воробей все еще крепко спал, поэтому положить ключ в ящик стола было делом мгновения. Не замеченные никем, прошли в спальню, разделись и заснули.

Продать кофе взялся Гужбан, имевший на воле связь со скупщиками краденого.

* * *

– Пейте, товарищи, пейте, растыки грешные!

Пили, плясали, пели…

Трещали половицы, трещали головы, в ушах трещало, шабашом кружило в глазах.

– Пейте! – кричал Гужбан. – Пейте, браточки!..

Сидел Гужбан на березовом полене, суковатом, с обтертой корой. Цыган развалился на полу в позе загулявшего в волжских просторах Стеньки Разина. Тут же были Козел, Барин, Купец, Бессовестный, Кальмот, Курочка и два юнкомца – два юнкомца, поддавшиеся искушению, подкупленные юнкомцы – Пантелеев и Янкель.

Справляли успех дела.

Гужбан загнал кофе за восемьсот лимонов, а восемьсот лимонов и в те дни были суммой немалой, тем более в Шкиде, сидевшей на хлебе – фунтовом пайке, на пшенке и тюленьем жире.

Деньги поделили не поровну. Гужбан взял триста лимонов, Цыган двести, а Голому и Козлу по полтораста отмерили. А в честь успеха дела задали кутеж, кутеж, по шкидским масштабам, необыкновенный.

Дело не раскрылось совсем. В школе о нем не узнали. Пеповцы решили, должно быть, что кофе украли налетчики с воли, а заглянуть наверх не додумались.

А шайка, заполучив большие деньги, не зная, куда их деть, кутила…

– Пейте, задрыги!

Ящики пива на полу, четверть самогона на столе, сделанном из поленьев, колбаса, конфеты, бисквиты, шоколад…

В комнате ломаного флигеля, в комнате, заложенной дровами, – кутеж…

– Пей!

Многие пили впервые…

Пили и блевали тут же у поленницы – рядом с шоколадом и бисквитами «Альберт»…

– Спой, голубчик, – обнимал Гужбан Бессовестного, – Володька, черт, спой, прошу тебя… Песен хочу!

Пел Бессовестный голосом мягким и красивым:

Позарастали стежки-дорожки, Где проходили милого ножки, Позарастали мохом-травою, Где мы гуляли, милый, с тобою.

Янкель и Пантелеев – в углу. Сидели тихо, не шевелясь. Хмель расползался по телу, сердце стучало от хмеля. От хмеля ли только? От стыда стучало сердце и ныло.

«Юнком, коммунары… Продались… Эх, жисть-жестянка!..»

Выпив же самогона, повеселели. Стыд прошел, хмель же не проходил… Пели, обнявшись, деланным басом Пантелеев и природным тенором Янкель:

На пятнадцать лимонов устрою дебош, Эй, Гужбан, пива даешь!

Купец, надрызгавшись, валялся на полу, сгребал Старолинского, щекотал.

– Голенький, дай лимончик.

Давал ему Барин лимончики. Жалко, что ли, когда их в кармане сто штук!..

Звенели от пляски остатки оконных стекол, и текло пиво, смешиваясь с блевотиной, под поленницу березовую.

Идет мой милый с города пьяный, Стук-стук в окошко, я, твой коханый. С кровати встала, дверь отворила, Поцеловала, спать положила

Пел Бессовестный, обнимал Бессовестного Гужбан – сын артиста, – смеялся и плакал.

– Володька… Пой! Пой, растыка! Талант сжигаешь… Хо-хо-аааа!..

Потом обнимал Цыгана, целовал, шептал:

– Морда цыганская, дружище!.. У меня отец и мать сволочи, один ты друг. А я съехал, скатился к чертям…

Пили, пели, плясали…

Потом всей компанией, босой, рваной и пьяной, пошли гулять… По улице шли – смеялись, кричали, ругались, а Бессовестный шел наклонив голову и по просьбе Гужбана пел:

– Не ходи, милый, с городу пьяный, Тебя зачалит любой легавый. – Милая Дуся, я не боюся, Если зачалят, я откуплюся.

У Калинкина моста стоял автомобиль, дрянненький фордовский автомобиль, тонконогий, похожий на барского мальчика, короткоштанного, голоколенного.

– Мотор! – закричал Гужбан. – Мотор! В жисть не ездил на моторе.

– Сколько до Невского? – обратился он к шоферу.

Шофер – латыш или немец – поглядел с удивлением и ужасом на босых, лохматых парней и крикнул:

– Пошел потальше, хуликан!..

– Сколько? – рассвирепев, прокричал Гужбан, выхватывая из кармана пачку лимонов.

Шофер торопливо осмотрелся по сторонам, открыл дверцу автомобиля.

– Сатись… Пятьдесят лимоноф…

– Лезь, шпана! – закричал не задумываясь Гужбан.

Полезли босые в кожаную коляску автомобиля фордовского. Уселись. Ехали недолго, по Фонтанке. На Невском шофер дверцу отворил:

– Фылезай.

Вылезли, бродили по Невскому…

Ели мороженое с безвкусными вафлями (на вафлях надписи – «Коля», «Валя», «Дуня»), ели яблоки, курили «Трехсотый «Зефир» и ругались с прохожими.

Потом пошли оравой в кино. Фильм страшный – «Таинственная рука, или Кровавое кольцо» с Пирль Уайт в главной роли.

Смотрели, лузгали семечки, сосали ириски и отрыгали выпитым за день самогоном и пивом.

Домой в школу возвращались поздно, за полночь… Заспанный Мефтахудын открывал ворота, ругался:

– Сволочи, секим башка… Дождетесь Виктыр Николаича.

Ночной воспитатель записал в «Летопись»:

«Старолинский, Офенбах, Козлов, Бессовестин, Пантелеев, Черных и Курочкин поздно возвратились с прогулки в школу, а воспитанники Долгорукий и Громоносцев не явились совсем».

Гужбан и Цыган в школе не ночевали, они ночевали на Лиговке…

* * *

Янкель и Пантелеев стояли опустив головы, не смотрели в глаза. Цекисты, сгрудившись у стола, дышали ровно и впивались взорами в обвиняемых…

Рассуждали:

– Сами признались. Снисхождение требуется.

– Факт. Порицание вынесем, без огласки.

И в сторону двух:

– Смотрите!..

Янкель и Ленька взглянули в глаза Японцу.

– Япошка!.. Честное слово… Сволочи мы!..

* * *

У Гужбана деньги вышли скоро… Казалось только, что трудно истратить восемьсот миллионов, а поглядишь, в день прокутил половину, там еще – и ша! – садись на колун. А сидеть на колуне – с махрой, с фунтяшником хлеба – после шоколада, кино, ветчины вестфальской и автомобиля – дело нелегкое.

Гужбан задумался о новом. Новое скоро придумал и осуществил.

Темной ночью эта же компания взломала склад ПЕПО, что помещался на шкидском же дворе. Сломали филенки дверные, пролезли, вынесли ящик папирос «Осман», филенки забили.

Снова кутили.

На полу, в коридорах, классах и спальнях школы – всюду валялись окурки с золотым ободком, «Осман» курила вся школа, и на колуне никто не сидел: щедрым себя показал Гужбан с миллиарда.

Случилось еще – ушли в отпуск лучшие халдеи – Косталмед и Алникпоп. Эланлюм растерялась совсем, уже не могла вести управление, сдерживать дисциплиной Содом и Гоморру…

Пошло безудержное воровство. Крали полотенца, одеяла, ботинки.

Юнком пытался бороться, но при первой же попытке подручные Гужбана избили Финкельштейна и пригрозили Пантелееву и Янкелю рассказать всей Шкиде про кофе и Пирль Уайт.

Как-то пришел к Пантелееву Голый барин. Дружен был он с Пантелеевым, любил его и говорил по-человечески.

– Боюсь я, Ленька, – сказал он. – Наши налет на «Скороход» готовят, надо сторожа убить… Ей-богу… Мне убивать…

Бледнел гимназистик Голенький, рассказывая.

– Мне. Да я… После придет в столовую Викниксор да скажет: «Кто убил?» – так я бы не вытерпел, истерика бы со мной случилась, закричал бы…

Голый плакал грязными слезами, морщил лицо, как котенок…

– Ладно, – утешал Пантелеев, – не пропал ты еще… Вылезешь…

А раз сказал:

– Записывайся в Юнком.

Удивился Голый, не поверил.

– А разве примут?

– Попробуем.

Свел Ленька Барина на юнкомское собрание, сказал:

– Вот, Старолинский хочет записаться в Юнком. Правда, он набузил тут, но раскаивается, и, кроме того, у нас не комсомол, организация своя, дефективная, и требования свои.

Приняли в кандидаты. Стаж кандидатский назначили приличный и обязали порвать с Гужбаном.

Но Гужбан не остыл. Сделав дело, он принимался за другое. Покончив с ПЕПО, вывез стекла из аптекарского магазина, срезал в школьных уборных фановые свинцовые трубы. Однажды ночью пропали в Шкиде все лампочки электрические – осрамовские, светлановские и дивизорные – длинные, как снаряды трехдюймового орудия.

Зараза распространялась по всей Шкиде. Рынок Покровский, уличные торговки беспатентные трепетали от дерзких мальчишеских налетов.

Это в те дни пела обводненская шпана песню:

С Достоевского ухрял И по лавочкам шманал… На Английском у Покровки Стоят бабы, две торговки, И ругают напропад Достоевских всех ребят, С Достоевской подлеца – Ламца-дрица а-ца-ца…

Это в те дни школа, сделав, казалось, громадный путь, отступила назад…