Луна плыла над Новым Белградом. Темнота и тишина спустились на мир, как и пять тысяч лет назад, и еще раньше. С той лишь разницей, что сейчас откуда-то издалека доносился едва различимый непрекращающийся шум шоссе: люди никогда не прекращают движения, словно где-то в другом месте им будет лучше. А она, неподвижная, под одеялом, в поздний, очень поздний час, дышала в глухоте комнаты.
Начинался очередной ночной кошмар.
Она злилась на себя. И причин для этого было не счесть. Первую причину можно было бы назвать глупостью. Она прожила с Владимиром годы, была ему полностью предана, в уверенности, что делает это из любви, а когда ее, этой любви, не осталось ни малой толики, продолжала убеждать себя, что так и должно быть.
Почему — она не знала. И это действительно можно было назвать глупостью. Она лежала в постели и думала о том, как же давно она перестала всерьез интересовать его, что все сводилось к избитым словам и предсказуемым фразам. М-да, между ними не осталось больше ничего, кроме ежедневной рутины, а она продолжала, будто бы ничего и не изменилось. И из-за этого ее злость на себя стала еще сильнее. Она никак не могла вспомнить, как же долго обманывала себя, как долго притворялась, что все в полном порядке, сколько времени думала, что однажды это пройдет и все как-нибудь разрешится, изменится к лучшему…
Но этого не случилось. Возможно, Косара поступала так в уверенности, что это терпимо, могло быть и хуже, а трудностей — еще больше. Взять хотя бы одиночество. И такой ход мысли, по сути, нельзя считать неправомерным, будущее всегда, всегда без исключений, кажется хуже настоящего. Да нам и сейчас не то чтобы очень хорошо, мы едва держимся. Да-да, она бездействовала именно потому, что боялась быть брошенной и что наступит еще более тяжелое время наедине со множеством темных мыслей, которые владеют ею и сейчас. От природы она была склонна к темным мыслям и предавалась им легче всего, однако же о последнем решении, о самоубийстве, не думала, но она и на это пошла бы, если бы захотела.
В конце концов она безуспешно оправдывалась перед собой, что ей не остается ничего, кроме как терпеть и, несмотря на невыносимость тяжести, жить, убеждая себя, что еще не все потеряно и что близость вернется… но так не бывает, однажды ушедшая любовь никогда не возникает вновь, что доказано как минимум на трех миллиардах примеров. Все равно она не переставала уверять себя, что именно ее случай — исключение из правила. Да и она уже не в том возрасте, чтобы ждать перемен, как когда-то, в непостоянстве молодости. Перемены в молодости быстры и безрассудны, потому что о них не задумываешься.
И к тому же, когда все складывается, рождается иллюзия. Именно так, иллюзорно, им было вдвоем очень, очень хорошо. Форма и дальше прикрывала зиявшую между тем пустоту. Многие их друзья, а по сути, едва ли не все, давно развелись, и теперь Владимир и Косара все чаще были вынуждены проводить телефонные психотерапевтические сеансы, почти без интереса выслушивая, как их разочарованные друзья жалуются на своих еще более разочарованных подруг и наоборот. Нет ничего бессмысленнее и тяжелее, чем любовь разведенных людей, если это вообще любовь, а не затянувшееся изнурение. Бывшие пары уже не любят друг друга, но по-прежнему интересуются, чем занимается другой, кто что о ком сказал, что подумал о человеке, с которым расстался и с которым годами делил постель, рожал детей, хоронил родителей… они по-прежнему как-то рассчитывают на эту связь, словно где-то в подсознании она длится вечно, неизвестно как и неизвестно почему. У Косары никто не спрашивал, каково ей, потому что для каждого на первом месте своя история. А сказать ей было что. И так она продолжала обманывать себя и из-за этого на себя злиться.
Почему она живет во лжи? Так жить тяжело, тяжелее всего — во лжи, притворяясь, что все в полном порядке. Нужно было раз и навсегда прекратить это, решительно встать и уйти, не оборачиваясь, но — это уже было невозможно, не было сил…
А он, Владимир? Он — особая история. Без конца и края.
С годами он становился все рассеяннее, неувереннее, угрюмее. Терял ту легкость движений и веселость, благодаря которым когда-то шутя справлялся с любой, даже с самой большой трудностью. Это были две его лучшие черты, внешняя и внутренняя, достойные того, чтобы влюбиться, что и произошло с ней, Косарой, много лет назад. Хотя подлинную причину влюбленности невозможно полностью растолковать, Косара впоследствии объясняла это так: она любит Владимира за то, что он незаметно покоряет пространство вокруг себя, словно раздвигая его границы, и за то, что он может развеселить ее всего парой слов, даже если она совсем не в настроении. Все это исчезло. Он стал тяжелее, массивнее, его движения теперь были вялыми, иногда даже неуклюжими, а веселость иссякла.
Иногда ей хотелось спросить его, почему он больше не смеется, почему он больше никогда не смеется. Иногда он молчал, а иногда говорил. У него так всегда: то молчит часами, как странник, который попал в какой-то далекий азиатский край, в какой-нибудь Туркменистан, и не знает ни одного слова, а местные жители не знают никакого другого языка, кроме туркменистанского, если такой язык вообще существует. А то как разговорится, говорит без умолку, и она спрашивала себя, как же долго он может рассыпать слова, словно читает какую-то длинную скучную историю. Нет, ей не было неприятно, ей нравился его голос, хотя бы он у него остался, не испортился, со временем даже стал глубже.
«Почему я не смеюсь? — повторял он себе этот вопрос. — А над чем человеку сейчас смеяться, искренне, от всего сердца смеяться, над чем? Ну, пожалуйста, скажи мне. Думаю, я мог бы смеяться, — так он чаще всего говорил, — или от ярости, или от горя, от всей той глупости, в которой я погряз, как в болоте. Я не могу выйти из дома, чтобы сразу же не вляпаться в глупость и эгоизм, как в говно. Разве ты не видишь, что мир равнодушен и злобен, никто никому искренне не радуется, зависть и злоба непременно приведут цивилизацию к скорой смерти. Точнее, умрет-то она в любом случае, но человеческая подлость непременно ускорит эту смерть».
«Не надо так, а как же я?» — спрашивала его Косара, когда они еще были близки, когда еще предавались долгому изучению раскрывшейся страсти — а это верный признак влюбленности, — но потом перестала спрашивать, поскольку с определенного времени ему стало нечего ответить. Он просто посмотрел бы на нее и продолжал говорить, если был бы в настроении говорить. Или бы просто молчал, если бы ему так хотелось, и тогда ничто не могло бы его всколыхнуть. Ничто, даже ее близость, а она умела, по крайней мере когда-то умела, всколыхнуть и заинтересовать человека. В тех случаях, если он просто продолжал свой монолог, он обычно говорил о том, как ему все стало безразлично. Хуже всего, когда человек убеждает себя в том, что другие ему что-то должны и мир несправедлив к нему. Нет же, бог с вами, никто никому ничего не должен. И тогда она знала, что он лгал, но, в отличие от нее, этого не осознавал, можно было бы сказать, что лгал он ненамеренно. Он был чем-то глубоко травмирован, и вероятно не чем-то конкретным, с частностями он справлялся, поскольку относится к тем редким, внутренне сильным людям, которые встречаются один на дюжину, но в целом — бывал травмирован другими людьми, их бестолковым прозябанием, их глупостью и никчемностью. Напрасно он говорил, что каждый должен привыкнуть к своему бремени и что никто не должен питать иллюзий, якобы мир был несправедлив к нему. Где-то в глубине души у Владимира было именно такое чувство, и это все сильнее досаждало ему. Не помогли и попытки убедить себя в том, что человек всегда в одиночку противостоит скверным обстоятельствам, в первую очередь подлости и предрассудкам. И под тяжестью этого бремени он изменился, их любовь исчезла, распалась, растворилась, испарилась, сгорела в атмосфере над Туркменистаном.
Так ей казалось, когда она размышляла в постели, ожидая его. А время уже давно перевалило за полночь.
Ее чувства были иными. Строго говоря, ничто не отзывалось в Косаре болью. По сути, в тот момент боль не была для нее актуальной; Косара стала устойчива к ней, спрятала ее куда-то глубоко в себя. Она обозлилась, а обозленность не боль, и чтобы хоть как-то предотвратить переход обозленности в ярость, ей пришлось притвориться безразличной и отстраненной, чужой даже для себя самой. Это работало, но лишь отчасти и не всегда. Иногда ей вновь казалось, что она в темной комнате, где много дверей, и все они заперты, кроме одной, настоящей, которая ведет куда-то наружу, в свободное пространство, и в поисках которой Косара натыкается лишь на запоры, постоянно ударяясь о преграды.
И все это можно было бы вынести — иллюзии и формы, особенно если они красивы, должны существовать, ведь нет иного спасения, кроме иллюзий и красивых форм. Без них жизнь действительно была бы невыносима, и каждый день порождал бы мысль о самоубийстве, ведь каждый приходит в конце концов к мысли о смерти, сон — репетиция смерти, и все это можно было бы вынести, м-да, если бы она два года назад, или два месяца, в любом случае, до известного времени (она совершенно по-другому ощущала смену часов, дней и лет), не заметила, что он всю жизнь живет с еще одной женщиной, а именно — с ведьмой, их старой знакомой. С одной из тех, о которых вы не можете с уверенностью сказать, друг она вам или нет. Сегодня — друг, завтра — нет. Иногда они искренние, иногда холодные и отталкивающие, едва поздороваются, а потом снова сердечные и почти что милые.
И у Косары все сложилось, ей все стало ясно. И теперь она больше ни о чем не думает, ведь во всем мире ничто другое так не важно, как это. Чисто новобелградская бессонница.
В этом не было никакой измены, никакой неверности. Просто Владимир так жил, и даже если бы он родился в какое-то другое время или где-то далеко, в недосягаемом азиатском краю, это не казалось бы ему проблемой. Он здесь одновременно присутствует, хотя бы с точки зрения формы, но строго говоря, одновременно и отсутствует, ведь он так привык. Она объяснила себе все это, но объяснение не могло вытеснить ее исходное состояние — злость.
О, до чего только Косара ни додумалась! Какие только причины ни сочинила, только чтобы избежать одного — заглянуть в саму себя. Ведь, заглянув, что бы она обнаружила? Явно не что-то воодушевляющее: вероятнее всего, лишь много недовольства и страдания. Эти состояния иногда могут быть настолько сильны, что материализуются, примерно так в морской раковине рождается жемчуг. И поэтому она даже не заглядывала в себя. Поводы для недовольства обычно ищут в других. Другие всегда виноваты в чьей-либо неудаче, и с какой стати она должна быть исключением, у современных пар, ах, одинаковая, очень предсказуемая история. Как мы умираем до скуки схожими способами, точно так же мы, разумеется, и живем, и лишь воображаем, что мы особенные, не как все. Это не глупость, это проклятие. Сначала, после обнаружения, что он живет с другой, к тому же знакомой и когда-то даже близкой, она почувствовала, что хочет разбиться вдребезги и исчезнуть. Это была не боль, а ощущение внезапно ушедшей из-под ног почвы, как если бы в лифте на двадцатом этаже провалился пол и несчастный, оказавшийся в лифте в тот момент, сначала, на секунду-две, не более, почувствовал бы, что его тело стало невесомым, а потом — что он словно перышко, которое медленно, но неуклонно, брошенное с большой высоты, падает вниз с рассчитанной Ньютоном скоростью.
Вот каково было ее первое чувство.
Да ладно, сказала она себе, что с него взять, если у него сердце не на месте. Вследствие забавной игры природы это не было метафорой: сердце Владимира действительно было не на своем месте, а с правой стороны. Он был тем одним человеком из миллиона с врожденной инверсией внутренних органов. То, что у одних слева, у Владимира было справа, и это действительно делало его особенным. Dextroversio cordis. Инверсия сердца приводит и к инверсии мыслей. То, что для него нормально, для других нет. То, чего он терпеть не может, другие любят, и наоборот. Она начала замечать и то, о чем раньше никогда не думала. Точнее, не то что не думала, а просто ей это не приходило в голову, в мире есть миллион вещей, о существовании которых мы не подозреваем и о которых никогда не задумываемся, но об этом не нужно жалеть, — убеждала она себя, — нам хватает и того, о чем мы думаем и что и так доставляет нам достаточно горя и недовольства. Намного больше, чем злость и боль. Вот, например, она начала замечать, что он, Владимир, (что тоже часто бывает у современных пар) иногда по-другому пахнет, приносит в их дом чужой запах, а не их общий, ведь совместная жизнь предполагает и обмен запахами.
Они жили в обычной квартире, в еще более обычном новобелградском доме, из которого со всех сторон видны другие дома и другие окна, за которыми, опять же, живут другие современные пары, двигаются, едят, спят, приносят запахи и ими обмениваются, занимаются любовью, ждут друзей, изменяют… Однажды Косара решила спросить его, кем он так пахнет, этот запах казался ей скорее запахом травмы, чем запахом измены. Он был разговорчив и выдал ей целую тираду о пытках женскими духами, как он запретил бы законом эту с виду элегантную навязчивость, а по сути, чистую агрессию. Когда несколько женщин оказываются в одной комнате, перед тем, как у них установится некая иерархия привлекательности, — говорил Владимир, — происходит борьба запахов: кто пахнет агрессивнее, в чьем направлении потянутся мужские ноздри, а те, кому это безразлично, как ему, например, вынуждены терпеть это насилие.
Это могло бы убедить ее в неверности случайного открытия, да и кое-чего еще. В этой лжи Владимира все было на своем месте, кроме того, что — ему безразлично, в этом ее бы не убедили ни принуждение, ни следствие с вынесением приговора. Ведь Владимира она знала даже лучше, чем себя. Владимиру ничто не бывает безразлично, он для всего открыт, всегда дарит надежду, и тому, кто это обнаружил, все понятно, хотя и от этого понимания легче не стало.
Вот, например, ей, Косаре, нелегко. Она продолжает убеждать себя в том, что любит его, но что это для него значит? Она пробовала понять — и ничего не понимала; в целом, жизнь шла так, как этого хотелось ему. Все ее попытки укротить его и объяснить его себе, сводились к подпитке иллюзии. Несмотря на все старания, она не понимала, почему ее жизнь развивается таким опустошающим образом, как в истории, написанной пять миллиардов лет назад, у которой как минимум миллион почти не различающихся между собой версий и которая на этот раз случилась с ней. Да, мы действительно знаем миллионы таких историй, но нас они не волнуют, пока не происходят с нами, пока не становятся треклято нашими.
И даже если Косара мало что понимала, она знала, чего ужасно боится и из-за чего и дальше продолжает так жить, в невыносимых условиях. Ужасала ее мысль быть брошенной. Всю жизнь она была брошенной, что со временем привело к развитию у нее постоянного страха. Ее бросил отец, веселый чиновник Милутин Полуга, который на тайном крещении дал дочери древнее и почти забытое имя Косара, из-за чего лицо священника просияло, малочисленные присутствующие лишь удивленно переглянулись, а крестный молчал — с ним Милутин договорился заранее.
Да, этот ее веселый отец, склонный к многолетнему, целодневному, последовательному и священному обряду распития коньяка, однажды утром, когда его старшей дочери было девять лет, уходя на работу, тихо, чтобы не разбудить спящую семью, закрыл за собой дверь их тесной квартирки в еще более тесном новобелградском доме, выросшем на этом высушенном болоте — иногда по ночам Косара просыпалась от кваканья, — чтобы больше никогда не вернуться, исчезнуть в неизвестности. О нем стало известно лишь после смерти. И ее первый мужчина бросил ее, использовал и бросил, как затем и остальные, и когда появился Владимир, она подумала, что теперь этим бросаниям точно придет конец. И вот сейчас она сама думает об уходе, ведь уже одна мысль, что и он ее бросит, рождает в ней тревогу. Страх быть брошенным, вероятно, один из сильнейших, намного сильнее даже той боли, которую мы испытываем, когда нас действительно бросили. Боль ясна и конкретна, как ножевая рана, но страх, страх нет, страх это постоянное разливание сущего, трепет перед рассветом, момент, когда зубы зверя находят пульсирующую жилу, неважно, где это происходит — в Шотландии, в Новом Белграде или в Туркменистане, везде одно и то же, страх есть страх, везде и всегда, он вечен, и ни бегство, ни путешествие на край земли не могут его победить. И теперь она ждала его возвращения и в страхе быть оставленной принимала его игру, будто бы у них по-прежнему все в порядке, в порядке, заведенном им, будто бы они понимают друг друга. Иногда ложь, как и в случае Косары, — седативное средство от страха. Но как долго оно будет действовать?
Эти вечные проблемы прошлого! Конечно, как только воспоминания наваливаются, Косара старается отогнать страх, думая о чем-нибудь прекрасном, и почему-то у нее появляется ощущение ошибки. Все годы, проведенные с Владимиром, кажутся ей потраченными зря. Да, мысль иногда может многое, но ею ничего нельзя восполнить, мысль о близости это только мысль, а не близость.
В близости не нужны мысли.
А какая это была романтика, достойная старинных легенд о любви. Небывалая и неповторимая, единственная навеки. Она и он. Как он проник во все ее существо, как увлек ее… или она его увлекла, неважно, в такой любви всё — узнавание, встреча взглядов. Она ощущала себя так, словно ей вкололи анестезию, и даже не поняла, как Владимир незаметно стал каждой ее мыслью. Перед тем, как все началось, она лечилась от своих прошлых неудачных отношений мечтой о том, как однажды, откуда-то издалека, должен появиться тот, от которого задрожат ее колени и забьется сердце, если любовь еще в нем жива. Какое заблуждение! Владимир жил рядом с ней несколько лет, а она едва его замечала и долгое время видела в нем лишь того, кто по стечению обстоятельств каждый день оказывался в ее поле зрения. Когда-то они работали на одном этаже, и поначалу все эти истории об офисной любви между дипломированными экономистами казались ей глупыми и не привлекали, ее занимали дальние дали. А Владимир смотрел на Косару целыми днями, и всякий раз, где бы они ни были — в лифте, в вестибюле, при входе — ее ждал его взгляд. Он все смотрел, не говоря ни слова. Поначалу этот взгляд был не особенно приятный, даже холодящий, а со временем становился все более неизбежным, обязывающим, и когда однажды, встретившись с Владимиром в коридоре, она набралась смелости спросить у него, почему он так настойчиво смотрит, он ответил: «Люблю. И этого мне достаточно. Поэтому смотрю».
И как только он это произнес, она поняла, что сейчас все не закончится, просто не может закончиться. То мгновение удовлетворенности однажды должно перерасти в желание. И ее, и его желание. Так и вышло. Она стала желать его, он стал частью ее досуга, и она ловила себя на размышлениях о том, хочет ли она его видеть. Любовь открылась, очень просто — открылась, любовь существует как постоянная латентность, как неизреченность, и эта латентность никогда не меняется, она независима от желаний, независима от воплощения. Она всегда здесь, как постоянная, обещающая возможность, как что-то, что может произойти уже в следующее мгновение, или точно так же — не произойти никогда. А с ней, после прошлых травмирующих отношений, это все-таки произошло. Не стоит забывать и следующее: есть кое-что похуже, чем невоплощенность, кое-что ужаснее, это — иссякание, конец. И это тоже случилось с Косарой. В сущности, это сейчас с ней и происходит.
Сейчас, когда прошли годы — кажется ей во время борьбы с бессонницей, — когда любовь прошла и иссякла, она не может объяснить себе, как и почему все это случилось между ними, и от того, что никто в мире не может этого объяснить, ей нисколько не легче. Она злится на себя, возможно, из-за того, что была недостаточно умна или что была слишком умна, не важно. Правда, ей приятнее было бы второе, каждый себя считает умнее всех, но в делах сердечных ум далеко не советчик. И правда, кому, кроме Бога, может быть известна причина любви: кого-то только увидишь и уже его любишь, любишь навсегда, той слепой любовью, которая не ищет причин. А кого-то, кажется, знаешь так давно, как самого себя, и ничего: от него одни переживания. В чем здесь причина, в чем? — спрашивала себя Косара каждый раз, оставаясь одна, как и этим вечером, когда ждала, что он вернется, и она, с трудом собравшись с духом, скажет ему наконец, что все кончено и так больше продолжаться не может.
В чем причина? Стечение обстоятельств? Глупый ответ. Может быть, наше превратное понимание, наше эгоистичное желание, чтобы вещи были такими, какими мы их хотим видеть, а не такими, какие они на самом деле. Да и это объяснение слишком путаное.
Лучше всего было бы уехать куда-то, где-то затеряться, уединиться — будто бы сейчас она недостаточно одинока — и решиться; люди никогда не прекращают движения. Но в этом нет спасения, не только потому, что она знает, что никакое путешествие ее не изменит, не заставит ее лучше увидеть себя со стороны в истории, в которой она живет последнее время — влюбленные всегда живут в какой-то истории, истории ожидания, истории осуществления, истории бросания или брошенности — все это какие-то истории, а этим путешествием она еще раз лишь подтвердила бы пережитое ею, но злость стала бы еще сильнее. На кой черт ей это путешествие — через два новобелградских дома от них живет ведьма, которая временами представляется Косаре подругой, а когда остается одна, колет иглы в сердце тряпичной куклы. Однажды она попросила Косару дать ей на память прядь волос: «У тебя превосходные косы, такие черные, даже в нашем возрасте. Теперь я понимаю, почему тебя зовут Косара, — сказала она, добавив, что всегда хотела иметь такие, но что поделаешь, гены, она начала седеть в двадцать лет, — и теперь я седая, как ведьма, если бы не красилась, выглядела бы старухой». «Да ты и есть старуха», — подумала Косара про себя, но взяла ножницы, отрезала прядь и дала ведьме, и уже в следующее мгновение догадалась, что та собирается сделать из этой пряди парик для тряпичной куклы с ее именем.
А Владимир — его она непременно застала бы у ведьмы в квартире, если бы зашла к ней случайно, о чем ей невыносимо подумать, — Владимир крестился в пятьдесят. Не как Косара, когда и должно креститься, а как человек в преддверии старости, как немолодой человек, который с годами начинает думать о смерти каждый день, каждую ночь перед сном, одной-единственной частичкой самосознания, свойственного всем людям в этом возрасте. Так же и он перед сном, как бы сильно ни устал, сначала думает о смерти, вздрагивает и после этого кое-как засыпает. «Я не думаю о Боге, — говорил Владимир, — Бог далеко, и дел у него слишком много, как и у меня, и у него нет на меня времени». Но крещение… «Почему бы и нет, нужно креститься на всякий случай, может все-таки существует все это, эта жизнь после смерти, а?» Кроме того, он продолжал убеждать себя в том, во что не верил, и никто из нас не верит — в собственный конец. В конец других — да. Но в свой — ни за что и никогда. Тем не менее, он, сам будучи бесспорным кандидатом на смерть, продолжал быть ребенком. «От моих решений на работе зависит столько людей, а внутри себя я по-прежнему растерянный мальчик, очень чувствительный, я занимаю ответственную должность, спасаю мир от нищеты, но все представляю, как сейчас в класс войдет учитель математики и строгим глубоким голосом скажет: садитесь, сегодня у нас экзамен. Эти уравнения решения не имеют, лучше я приму крещение». И он крестился, потом собрал друзей отметить, и этим все закончилось. Священник ничего не спрашивал, он за свою жизнь всякого повидал, в церковь кто только ни приходит, и нет ничего удивительного в том, что бывшие дети новобелградских офицеров — отец Владимира был полковник — в старости крестятся вместе со своими внуками, Новый Белград полон таких историй.
Каждый в итоге находит какое-то решение. Кто-то крестится в пятьдесят, кто-то делает тряпичных кукол и обезглавливает куриц в квартире на десятом этаже, а потом ночью тайком развеивает перья на террасе. Только Косара молчит в темноте и думает о своей жизни, злая на себя, в ожидании, что Владимир откуда-нибудь вернется. «Только бы он не был там», — но она знает, что он там, это так долго уже продолжается, что Косара уверена: в другом доме, у ведьмы-подруги, у него есть все: и бритвенные принадлежности, и тапочки, и пижама. Она знает его слишком хорошо, лучше, чем себя, в совместной жизни мы перенимаем мысли и фразы того, с кем делим постель. Когда он войдет, он будет пахнуть кем-то другим, близким ему. «Нет, главное не жалеть себя, этого я себе не смогу простить. У меня всегда было стремление жалеть себя. Ужас. Меня всегда привлекало то, что меня проглатывает и уничтожает, я всегда стремилась к тому, что причиняет мне сильнейшую боль, и не умела от этого защититься, словно боль — это единственное подлинное чувство, которое мной полностью владеет», — думает Косара. И она думает о том, что ее существование наиболее подлинно лишь тогда, когда она испытывает непонимание и боль. «Зачем мне все это?» — спрашивает она себя в злости, которую не может обуздать. Нужно встать, надеть туфли и уйти, не раздумывая, выйти из этой комнаты прямо в мир, удалиться вот так, без оглядки, и пусть все само собой разрешится. Нужно войти в границы времени, предаться ему, как воде, как когда-то она впервые прыгнула в воду и поплыла, где-то в Макарской, на профсоюзном отдыхе с отцом, Милутином, много лет назад: бултых! — нырнуть и поплыть. Но нет. Она осталась ждать, свернувшись под одеялом, понимая, что ни любовь, если бы она была, ни мысль о чем-то приятном, не могли бы здесь ничем помочь. Она догадывается, что нехватка любви, равно как и ее переизбыток всегда приводят к непониманию, она знает это, травмированная и, как бы сказала одна ее подруга (настоящая подруга, к счастью, у нее есть несколько настоящих, дорогих ей людей), получающая удовольствие от падения. Такая она и есть, постоянно жаждет падения, хоть и знает, что ни злость, ни боль, ни непонимание, ни жалость к себе не могут принести ей ничего хорошего, лишь каждый день пожирают ее.
Повернулся ключ во входной двери.
Наконец-то.
Косара лежала в постели, свернувшись под одеялом, поздно заполночь, и ждала возвращения Владимира, чтобы сказать ему, что она все хорошо обдумала и больше не видит ни одной причины быть вместе, нехватка любви перевешивает все причины. Вообще-то, ночь подходила к концу, от долгого ожидания Косара потеряла счет времени, ничего удивительного, с годами ей стало в любом случае тяжело вставать по утрам. Хотя спать она шла сразу после вечерних новостей, ей, уставшей за день, никак не удавалось уснуть. Она пробовала читать, но ни одна книга из лежащих на прикроватном столике у нее не шла, даже Чехов не помогал. Она выключала свет и смотрела в потолок. Сперва она ничего не различала в темноте, на улице царила упрямая новобелградская тишина, стадо человеческое давно ушло спать, потом ее глаза привыкали к темноте, и она очень хорошо видела эту комнату, их комнату, в которой они провели, если подсчитать, больше трети своих жизней. Вся эта мебель — включая то, что осталось от ее покойного отца, Милутина: массивный деревянный секретер, украшенный завитушками, который иногда в моменты внезапного пробуждения напоминал ей слона, — казалась ей сценографией какой-то несыгранной, но постоянно присутствующей, драмы. Ее взгляд блуждал от предмета к предмету, и она уже не могла прийти в себя от всех мыслей, которые за несколько часов бессонницы промелькнули в ее голове.
Чего только она ни вспоминала, и что только ни проносилось в ее сознании! И когда наконец-то Владимир повернул ключ в двери, она подумала: «Боже, что же это со мной, что происходит, спать-то я все равно не могу, даже без этого человека». А он, спустя десять минут, повалился на кровать рядом с ней, только что приняв душ, и искал ее рукой в темноте. «Да, какой день», — сказал он скорее себе, не ожидая, что Косара не спит, на что она отозвалась каким-то непонятным вздохом. «Не спишь?» — спросил он ее. «Нет». «У меня был ужасный день, — полилось из него, он опять вступал в фазу говорливости, — столько людей вокруг, и ни один для меня ничего не значит. Мне нужен отдых, мне нужны пустяки и мелочи, а не судьбоносные решения, которые и так придут в свой черед, так зачем торопить события. Мне так не хватает маленьких, неважных, даже глупых вещей, которые бы меня успокаивали, — продолжал он раннюю утреннюю исповедь, — но, черт возьми, у меня нет времени на скуку, все от меня чего-то хотят, а я не могу слушать их дольше двух минут. Я так устал, что спать не могу», — бормотал он, пряча в себе то самое важное и самое больное и забывая, где он был не более часа назад…
«Иди сюда», — позвал он ее наконец, как только он умеет, и через пару минут растворился в ней, обезумевший от страсти, будто этим хочет расплатиться за все недопонимание, а она отдавалась ему безо всякого размышления, преданная и подчиненная. Подчинение — весь смысл любви, она знала это чуть ли не с рождения. Если мы это знаем, все остальное легче выносить, и в конце концов вынести удается. Всегда удается, должно удаваться, не может же в жизни не быть ничего: в конце концов, у Владимира есть Косара, а у нее — он, хотя в этом она не уверена, точнее, она давно в это не верит, но опять же — иллюзии это уже что-то, что бы мы без них делали. И больше она не могла произнести ни одного слова, из тех, которые готовила для него целыми днями, в тишине, в злобе, в глупости…
Потом он уснул.
А ее последней мыслью было — когда она, опустошенная бессонницей, лежала рядом с Владимиром, который спокойно дышал рядом с ней, излучая теплоту и спокойствие (что она всегда любила), перед рассветом и ее начало клонить в сон, — что она успеет состариться прежде, чем ее нерешительность и злость на себя пройдут. Погружаясь в сон, она улыбнулась незаметно и нежно, кончиками губ, понимая, что и тогда, в старости, будет хотеть его, если бог даст дожить. И пока Косара, опустошенная бессонницей, засыпала, прижавшись к Владимиру, Луне надоело стоять над Дунаем. На улице просыпался город, полный таких же или подобных историй о современных парах.
Издалека доносился шум шоссе, утром становившийся сильнее. Люди никогда не прекращают движения, словно где-то в другом месте им будет лучше, но она больше не могла ни ощущать этого, ни думать об этом. Она спала умиротворенно, без дум, рядом с младенцем, которого сегодня в полдень понесет крестить.
Перевод
Анастасии
Плотниковой