Летний день на исходе. Духота отступает. Размеренное спокойствие. Все домашние после сытного обеда уснули. Только вдруг пролетит муха или послышатся веселые детские голоса с ближнего пруда. Детвора целыми днями плещется в тенистом мелководье рядом с ивами, и нет такой силы, что способна затащить их домой. Порфирий Петрович, действительный статский советник из судейских в С., расположился в кресле на веранде и погрузился в мечты. Будто Анечка Привалова отозвалась на его любовь. Ну и чертенок же эта Анечка, — загадочная усмешка пробегает по его лицу. Одарит улыбкой — и можешь жить дальше, долгие месяцы. Вдруг, ах! в моменты доброго расположения, блеснет зубок из-под легкого, едва заметного темного пушка, что над верхней губой. Так ведь Порфирию Петровичу — сорок четыре, старый холостяк, уже не раз переворачивавший все с ног на голову, а теперь, будто за все эти годы ничего и не происходило, сидит в призрачном холодке веранды и слушает, как по комнатам посапывают домашние.

Одно мгновение — и Порфирия Петровича здесь больше не было, а был он уже где-то высоко, в облаках своей любви к Анечке, так высоко, что можно даже сказать — нигде. Воображение от лукавого. Из-за него и случаются истории. И все это, это «нигде», рассыпается в прах, когда на веранду, у него за спиной, из передней, выходит, потягиваясь, Афанасий Копейкин и, будто обращаясь куда-то в даль, говорит:

— Черт возьми, Порфий Петрович, род людской с его нравами, где ж я найду этот лед посреди такой жары?

«Этим льдом» своим Афанасий уже всех обитателей усадьбы измучил. Тяжкий зной навалился на окрестности, пивовары израсходовали все запасы, а он, торговый человек с рожденья, знает, что лед нынче стоит дорого. Пуд льда — пуд золота, думает про себя Афанасий, которого еще, с издёвочкой, прозвали Квасцы, потому как груб и падок на денежку и когда говорит про нее — губы сжимает, будто глотнул уксусу. Вот уж три дня как будет, помещик А. с летней усадьбы, что четыре версты от них, предложил ему невообразимую цену за телегу льда: празднует, мол, помолвку дочери, а питье-то охладить и нечем! Вне всяких сомнений, Афанасий неизлечимо болен той страстью, которой одержимы истинные торговцы всего мира: деньги, раздобытые спекуляцией, — вдвойне слаще, чем заработанные честным, тяжелым трудом.

Порфирию разговаривать не хочется, и он притворяется, что дремлет, а Афанасий, будто заноза у него в одном месте, все егозит и только: лед, лед да лед. Эта парочка на самом-то деле совершенно друг друга не выносит, их видимое сердечное взаимоучастие — лишь хорошо привившаяся личина, за которой скрывается антипатия, толерантность, как сказали бы нынешние европейские подростки. Афанасий, однако, в точности знает, что для него Порфирий, которого, так его, он кратко и якобы из искренней привязанности зовет Порфий, — единственный достойный собеседник: от него ведь, бог ты мой, можно кое-что и проведать, а на том и денежку поиметь. Поскольку, люди эти ученые совершенно непрактичны, одни мысли, да ничего не делают, вот Порфирий Петрович целый божий день только читает, курит трубку, мучается отсутствием аппетита и страдает от бессонницы и меланхолии. К тому же, похоже, записывает что-то в тетрадочку. Видать, дневник ведет. А вокруг такие блистательные прожекты пропадают, деньги не то что зовут и манят, а, род людской с его нравами, вопиют во весь голос.

Собственно говоря, их разговоры все такие — короткие и выматывающие — и длятся, как правило, столько, сколько у Афанасия хватает сил говорить. Порфирий Петрович в основном слушает и только иной раз что-нибудь пробормочет.

— Эх, Порфий мой, думаю, стоит отправиться к Т. в имение графини Аллилуевой. Ее мужики всегда много льда заготавливают.

— М-м-м, да, — говорит Порфирий кому-то, не вникая в то, о чем рассказывает Афанасий.

— И хорошо его хранят, в твердой земле, в больших ямах, непроницаемых и глубоких, закрывают соломой и овечьими шкурами. Что вы думаете, Порфий, стоило бы съездить, а?

— Простите? — откликается Порфирий совершенно безучастно.

— Я говорю, стоило бы съездить, хороший момент, только надо подождать, чтоб день выдался подходящий.

— Ах, это, — произносит Порфирий, — не знаю, попытайтесь.

— Так вот и я говорю, надо попытаться, только погода плохая, туда и назад день пути, а жара такая, что весь лед растопится.

— А почему вы не возите ночью, когда зной спадает? — спрашивает Порфирий, вероятно, все-таки немного заинтересовавшись историей в целом.

— Хороший вопрос, ничего не скажешь, род людской с его нравами, я и сам так думал, но дороги ужасно плохие и пересохшие. Если не перевернемся, то глыбы льда раскрошатся от тряски, хоть бы их и привязать хорошо. Ночь есть ночь, достаточно угодить в канаву, или, не дай бог, возчик задремлет — и готово дело. А графиню не уговорить лед дать ни бесплатно, ни в долг. Сначала деньги, а потом можно и о деле поговорить, я ее хорошо знаю, род людской с его нравами, она не то, что ее муж покойный, который, что уж тут скажешь, был добряк и транжира, только хорошие люди, не о том ли и вы давеча вечером сами вспоминали, раньше времени помирают.

— Да, — отзывается Порфирий, довольный такой премудростью, — немного злобы в человеке лишним не будет, если уж ничего не остается, она возбудит в нем охоту встать утром и сделать какую-нибудь пакость. А это еще один день жизни. День за днем — вот и век длинный.

— К тому же, думаю, — продолжает Афанасий свой рассказ, пропуская без внимания эту нравоучительную реплику, — мне бы достаточно было одного пасмурного денька, с ветерком и дождиком, чтобы переправить этот лед, а потом пусть снова палит. Чем сильнее жара, тем и цена лучше. Ведь могло бы выйти и так, разве нет, род людской с его нравами?

— Что ж, могло бы, — соглашается и Порфирий Петрович, а сам все время только и думает, захочет ли Анечка наконец-то ответить на его письмо? «До чего я дошел, — беззвучно разговаривает сам с собой Порфирий, — человек в самом расцвете пишет гимназические письма девчонкам, да только что поделать — любовь нас выбирает сама и ни о чем не спрашивает».

За ужином все общество весело переговаривалось, дети, прошедшие испытание солнцем и водой, заснули прямо над тарелками, и гости, Порфирий и Афанасий, соответственным образом проинструктированные, отнесли их прямо в постели и продолжили беседу с хозяином и хозяйкой. Аня ела плохо и быстро удалилась, извинившись, что у нее болит голова. Это ненадолго расстроило Порфирия, но разговор увлек его за собой. Годы неизменно делают нас другими, думал он, вспоминая давно минувшие дни, когда он и вправду был другим, хотя и тогда знал, что умные люди занимают голову рассуждениями, а не воспоминаниями, а потом послышалась тихая песня, настроение вернулось к нему, и как раз в тот момент, когда они решили откупорить новую бутылку крымского, немного терпкого, но хорошего вина, в комнату, распахнув занавески на открытых настежь окнах, ворвался свежий ветер, омытый отдаленным отблеском ненастья.

— Ха! — вскочил Афанасий со своего кресла. — Не я ли вам говорил, Порфий Петрович, призвали мы с вами Божью милость, видите? Нужно только подождать подходящий момент. Федя! Надо позвать Федю.

И хозяин действительно позвал Федю, старого смотрителя и возчика, зимой приглядывавшего за усадьбой.

— Федя, милый мой, — вскричал Афанасий, как только тот переступил порог, конфузясь, теребя в руках шапку, — разбуди меня на заре, с первым лучом, и телеги, те, большие, для груза, пусть приготовят и лошадей запрягут, нас ждет дорога, на весь день.

— Так точно, — отвечает Федя, в прошлом солдат, не забывший, что такое приказ.

Ночью действительно шел дождь, по сути дела слабенькая, теплая морось, отголосок какой-то далекой грозы, едва прибившая пыль, но и этого было достаточно. Показалась заря, неся с собой свежесть и легкую прозрачную дымку, а когда уже вдали проявилась вереница верст на столбовой дороге и взошло солнце, лоскутья облаков все еще сновали по небу. В соседних рощах послышался щебет.

— Хороший будет денек, — замечает Федя сонному Афанасию, не зная, куда они отправляются, хоть бы сказал что.

Афанасий тут же просыпается. «Нет, бога ради, — думает он, — какой еще прекрасный день, только этого нам и не хватало».

— Почем знаешь? — спрашивает он Федю.

— Баба моя говорит, что когда после дождя поют дрозды, опять к хорошей погоде.

А, ладно, бабские россказни, успокаивает самого себя Афанасий и смотрит на небо. Облака сгрудились. С божьего благословенья, должен бы пройти хоть один ливень, всем бы пришлось кстати, и мне, и растениям, земля уж измучилась от жажды, размышлял Афанасий, гордый своим состраданием. Пусть будет дождь, чтоб создания в раю земном жажду утолили, молился он про себя, притворным тоном праведника, готовый и сам поверить в эту молитву.

И в самом деле, по дороге к имению графини Аллилуевой их то настигал летний проливной дождик, то следом на некоторое время проглядывало солнце, так несколько раз. Около полудня они добрались до имения. Их хорошо приняли, но переговоры шли тяжело, графиня явно знала цену своему товару и просила в три раза больше, чем Афанасий изначально решил заплатить. Он попытался было снизить общую сумму, но графиня заявила, что в ее доме, старом дворянском гнезде, никогда не торгуются. Афанасий в ответ на это разыграл последнюю карту: встал, внешне готовый уйти ни с чем, — на что графиня реагировала контрударом, сказав, что уступит ему в цене, если он купит больше, испугалась, конечно, потерять выгодную возможность, лето и так уже близится к концу, и лед мог бы остаться непроданным. Договорились они, как это обычно бывает в таких делах, где-то посредине, каждый из них был уверен, что надул другого; хотя Афанасию все-таки не давала покоя сумма, которую он должен был заплатить, но ему некуда было деваться.

На телеги погрузили двадцать больших глыб льда, обернув их соломой и конскими попонами, и сразу же двинулись в путь. Отзвонили к обедне, Афанасий рассчитывал, что, если отправятся вовремя, то уже в тот же вечер он сможет передать товар помещику М. Груз, однако, был слишком тяжел, и они двигались медленно, Афанасию казалось, что ужасно медленно. Телеги скрипели, и лошади тянули хорошо, но с напряжением.

— А можно ли побыстрее, Федя, миленький, — спросил Афанасий, не успели они выехать со двора графини Аллилуевой.

— Тяжело, ваше благородие, очень тяжело. С лишком загрузились мы, а телеги ведь не новые, оси уж все потертые.

— Лошади ведь хорошие, Федя, миленький, подстегни, чуть быстрее, — уговаривал Афанасий голосом, дрожащим не от тряски, а от паники.

— Не могу, ваше благородие, так ведь можно вовсе все испортить.

И так они ползли долго, со скоростью усталого путника. А чтоб напасть стала еще больше — ведь спокон века хорошо бывает редко, и только, как говаривали наши деды, беда не приходит одна, — распогодилось. И ветер успокоился, та малая ночная и утренняя влага быстро испарилась, и солнце начало палить, бешено, как в дьявольском котле. Лед раскрывал свою истинную сущность, он становился водой. Сначала за телегами появился от отдельных капель прерывистый след, а потом потекла струя, которую уже ничто не могло остановить. Тщетно Афанасий гневно кричал, багровел лицом, хрустел пальцами, и плохим утешением ему было то, что с уменьшением груза лошади тянули все легче, а телеги двигались все быстрее. Его прибыль буквально утекала. Последний сребреник испарился как раз, когда они, ближе к ночи, въехали в ворота родной усадьбы. В последних солнечных лучах переливался лошадиный пот, и в разогретом воздухе стоял едкий запах мокрого полотна, когда-то закрывавшего лед. На глазах Афанасия блеснули две скупые, унылые слезы — от злости и утраты денег. Не любит Бог торгового люда, на каждый доход — два убытка, думал Афанасий, онемевший, с пересохшим горлом, сорванным от криков на возчика, и с таким выражением лица, какое случается от горьких лекарств.

Там, на веранде, сидя за столом один, плакал, гораздо щедрее, его меланхоличный собеседник, род людской с его нравами, Порфирий Петрович. Рано утром, неожиданно, не попрощавшись ни с кем, уехала в город Аня. Оставив только, у служанки, записку для Порфирия Петровича. Ее содержание может прочесть любой, склонившись над плечами главного героя. Написано там: «Порфирий Петрович, пусть Вас Бог простит за то, что Вы написали мне такое письмо. А я не смогу. С Богом. Аня».

Перевод

Юлии Созиной