— Я бы тебя попросила не донимать меня дурацкими вопросами, — сказала Анна. — Откуда я знаю, придет Горан или нет.
Горан — ее бывший муж.
— Меня это не волнует, — добавила она, нисколько не рассердившись. — А если и придет, ну и что.
Я молчу. Небрежность в ее голосе свидетельствует о том, что она говорит чистую правду. Ее ничего не мучает. Меня — да. Я стою в дверях и жду ее, я всегда ее жду, когда мы куда-нибудь идем. Анна еще мечется по комнатам, смотрится в зеркало, выключает свет, ее обязательно одолевает какая-то суета, когда надо переступить через порог. Наконец она запирает дверь. Сделав несколько шагов, возвращается и проверяет, заперла ли.
На улице потихоньку стареет вечер. Наш дом стоит на холме. Внизу, под нами, насколько хватает взгляда, простирается город, летаргическое чудище, от которого, всю свою жизнь, я болен, потому что пребывание в нем проходит по большей части в стихии подлости и лицемерия. Я чувствую боязнь, если это боязнь — беспокойство, какое-то зудящее состояние, названия которому у меня нет, точнее, я делаю вид, что его нет.
Садимся в наш старенький автомобиль. Я не вожу машину, меня это никогда не интересовало, Анне все равно. Важно, что едет, говорит она иногда. Мы вместе уже, хм, двести лет…
Мы едем на ужин к друзьям. И это не просто ужин, а прощальный ужин. Михайло и Елена, наши друзья, из тех редких, кто у нас остался, получили переселенческую визу, уезжают в Новую Зеландию. Они завершили все дела, которые надо было завершить, вырастили и переженили детей, похоронили родителей, в профессиях достигли того, чего в их профессиях можно было достичь, и теперь потихоньку пакуются, уезжают на другой конец света, три улицы отсюда, немного направо, в двух шагах от Южного полюса, они нашли там новую работу. Можно сказать, невероятная история, в зрелые годы, вот так, ни с того, ни с сего, изменить жизнь, но таких историй в Новом Белграде сколько угодно. Достаточно позвонить в дверь ближайшего соседа.
В Новой Зеландии давно живет сестра Елены, а ее муж Джейми, наполовину маори, рассказывает своему шурину, Михайло, что новозеландские форели — самые умные форели во всей Вселенной, потому что форель — это не рыба, а инопланетяне с жабрами и плавниками, и, разумеется, этого более чем достаточно, чтобы такой человек, как мой друг, посвятил им остаток жизни.
Похоже, что я иногда ревную. Иногда, в терпимых дозах. Я с трудом в этом признаюсь, но, получается, что все-таки ревную. Иначе, зачем бы я задавал Анне бессмысленные, как она говорит, «дурацкие» вопросы. Вместо того, чтобы расслабиться, я только и думаю о том, появится ли на этом ужине Горан. Честно говоря, я не хотел бы его там встретить. Не знаю почему, но не хотел бы, вот так.
Останавливаемся перед ближайшим супермаркетом. Здесь мы обычно покупаем вино, хотя выбор — так себе, но нам по пути, а в цветочном магазине, в пяти шагах, выбираем цветы для Елены, Она любит ирисы, их в магазине нет, и мы покупаем что-то похожее. Не представляю даже, растут ли ирисы в Новой Зеландии, должны бы. Молоденькая продавщица встает на стул, чтобы дотянуться до пальмовой веточки, для украшения, и я, глядя на нее, какая она кругленькая и плотненькая, думаю о том, о чем в таком случае подумал бы любой мужчина. И что я живой человек, тварь Божия, рожденная дрожать. Этот габитус, как назвал бы то, что мы теперь называем видом, первый здешний переводчик Дарвина, не дышит жабрами, у него нет плавников, и он не может контролировать свои мысли, хотя, какая наглость, считается самым умным на всем белом свете, а теснится в городах-муравейниках, вместо того, чтобы плавать в свободных водах или парить в голубизне неба, как птица.
Однажды, всего однажды, совершенно случайно, я видел Горана, впечатление так себе. Пока Анна за рулем, я пытаюсь понять, откуда у меня это предчувствие неловкости от возможной новой встречи с ним. Знаю, то есть думаю, что знаю: не очень-то приятно встретиться с человеком, с которым спала ваша нынешняя, пусть и гражданская жена, кем мне Анна и приходится, хотя это случилось примерно двести лет назад, как в нашем случае. Как ни верти, а сама мысль о том, что когда-то, давно, она отдавалась и с ним, теряя себя, как будто погружаясь в черные глубины, тонула в страсти, вызывает у меня беспокойство. Ладно, я ревную. И вообще, что такое «давно» в любовных делах, где время отсчитывается каким-то особым образом, если отсчитывается. То, что случилось однажды, что длилось одно мгновение, стало вечностью.
Я многое о нем знаю. Анна мне рассказывала. У нее была такая возможность, в те времена, когда мы еще об этом разговаривали, понятно, что за времена. Я никогда ничего не спрашивал, я не любопытен, впрочем, это лучше спросить, чем страдать от тех периодических беспричинных приступов ревности — что, в некотором роде, согласитесь, необычно, поскольку любопытство и ревность — родные сестры, идут рука об руку. В моем случае эти две сестры, когда речь идет о единственном сыне моей матери, живут на разных концах города и редко наносят друг другу визиты. К тому же, Горан, как это называется, медбрат, неудобно сказать о мужчине, что он медсестра, особенно в наше время, когда мы все такие внимательные, такие обходительные, так кровожадно любезные. И уж совсем некорректно, и это не обсуждается, называть человека, который по образованию и по профессии является медсестрой, прямо вот так, медсестрой. Логично называть его медбратом, хотя, это, может быть, тоже неестественно и вызывает неуместные ассоциации, но я бы попросил, природа и логика не родные сестры, и совершенно неважно, кто из них где живет.
Горан всегда был окружен стайкой поклонниц — и в медучилище, и позже, на работе, и везде, и всем, где бы он ни находился, строил глазки; неотразимо, слащаво предупредительный, делал все, что хотел. Он никогда, в отличие от меня, не ограничивал себя в мыслях, следовал своим инстинктам, как в рекламе «Адидаса». Потом, когда он начал работать в больнице, его склонность к промискуитету приобрела хроническую патологическую форму. В отделении интенсивной терапии он ухаживал за самыми тяжелыми больными, на грани жизни и смерти, а близость смерти стимулирует эротические фантазии; его привлекали молодые вдовы, просветленные предсмертными хрипами ближнего. Он смотрел на людей в агонии, дышавших, как будто жабрами, с улетучивающимся воспоминанием о том, что когда-то, в момент зарождения мира, двести миллионов лет назад, а потом и в матке они были рыбами, день или два, час или три, прежде чем испустить дух, разумом уже там, на той стороне, смотрящие в вечность. И он грешил со всеми подряд; какая масса маленьких отвратительных глупостей и гадостей, но кого это еще волнует. А вот меня волнует, ведь он так познакомился и с Анной, ее старая тетка скончалась в этом отделении.
— Ты можешь чуть быстрее? — спрашиваю я, хотя практически никогда не задаю ей таких лишних вопросов, слежу за тем, чтобы не мешать ей замечаниями, только если случайно вырвется, когда слово быстрее мысли; а вообще-то больше всего я люблю молча смотреть, как она ведет машину. Но сейчас я все-таки встреваю, по серьезной причине.
— Мы всегда приходим последними, — добавляю. — На этот раз, и правда, не стоит опаздывать.
— Знаю, — отвечает она. — Пробки, я делаю, что могу.
На мосту ей удается занять более быстрый ряд, она обходит несколько автомобилей, и скоро мы оказываемся с той стороны реки, в дунайской низине, откуда с балкона Елены и Михайло в ясные дни в самом конце улицы едва виден отблеск большой реки, а еще дальше, в дрожащем мареве, возвышенная часть речного острова. Это и мои края, я здесь вырос, ходил с Еленой в одну школу. Когда она вышла замуж, Михайло переехал к ней, он из Нового Белграда, а когда я познакомился с Анной, то отправился в противоположном направлении, в наш теперешний дом, в новом микрорайоне, на косогоре.
С Анной я легче переношу жизнь, абсолютно уверен. Я мог бы привести не менее трех причин, почему это так и откуда у меня эта уверенность, но зачем. Поиск причины еще ничего не объясняет, просто ты или вместе с кем-то, или не вместе. Правда, иногда что-то вызывает у меня озноб, беспокоит меня, как сейчас мысль о Горане, но, похоже, это не связано ни с чем, кроме как со мной, это следствие моего характера, постоянно подкарауливающего возможность погрузиться в подозрения или боль, а если такая причина не приходит извне, я легко превращаю в нее любую мелочь.
Вот, например, возьмем мое ожидание Анны. Куда бы мы ни собирались, я очень терпеливо ее жду, и что мне еще делать, кроме как из-за этого немного нервничать. Разве важно, что я точно чувствую, когда надо начинать, а я могу начать за минуту до того, как Анна (предположительно) будет готова, ведь она всегда найдет причину опоздать, выйти после меня. Я быстро принимаю душ, быстро одеваюсь, не смотрясь в зеркало, можно подумать, там есть, на что смотреть, постоянно в этой партии с временем я даю ей не меньше трех пешек и двух ладей форы, и только тогда, когда мне покажется, что вот, Анна заканчивает свои сборы, выдвигаюсь и я. И, вот, я уже почти готов, и именно в этот момент она находит что-то, из-за чего должна задержаться и из-за чего я должен ее ждать. Я не назвал бы это навязчивым состоянием, скорее, с годами приобретенная привычка всегда настаивать на своем. Когда она говорит нет, это не обсуждается. А вот да, ее да огромно, как Дунай. И чудо, но из-за этого мы еще ближе друг другу, я не знаю, как у других, похожих на нас позвоночных, уже два миллиона лет прямоходящих, без перепонок на пальцах ног.
Получается, что вот это, с Гораном, была такая молниеносная, быстро сгорающая любовь: встреча, взгляд, соблазнение несколькими словами, соединение, падение, отрезвление, разочарование, горечь, забвение. Ровно столько, вся эта история умещается в одно единственное предложение, подобно тому, как найти подходящую надпись для надгробия, в которую надо вместить целую жизнь, как будто эту эпитафию кто-то будет долго помнить. Однако нас ведут странности, а не ясные причины, и так во всем.
У наших друзей уже собралось пять-шесть пар, усталые, невротичные, средних лет, злые на язык. Нас встретили натренированной сердечностью, и никто не спросил, почему мы опаздываем. Большинство из них я давно знаю. Мы сидели и пили вино, разговаривали о том о сем, ничего особенного, если вы закроете глаза, то легко представите себе всю эту лавину без всякой необходимости произнесенных слов, которую запускают люди или включаются в нее в любой момент, за едой или где угодно, всё одно и то же. Вечер был приятным и расслабленным, все и во всем придерживались меры, каждый рассказывал что-то свое, мужчины, в основном, про то, как служили в армии, о работе и о футболе, чокнутый этот Мауриньо, а когда кто-то завел о политике, мы его быстро, с отвращением, заткнули, а потом пошло про то, кто, с кем и как познакомился, и кто, за кем и как ухаживал, и кто перед чем не устоял — все эти маленькие мифы и ретроспективы любовных пар, которые никого давно не увлекают, даже их самих, столько раз это уже было рассказано. Но мы опять их слушали и иногда, в нужных местах, из вежливости смеялись, а когда дошла очередь до анекдотов, потому что такие встречи так всегда и заканчиваются, я знал, что пора уходить. Завтра новый день, и наших друзей надо оставить, чтобы они продолжили паковаться. Это большая работа, они упаковали всю прежнюю жизнь, и дорога дальняя, на другой конец света, ага, в Новую Зеландию. С Михайло я перекинулся всего парой слов, мы вышли на балкон, он с сигаретой, и на мой вопрос, не жаль ли ему уезжать, он сказал, нисколько. В конце концов, везде какая-то жизнь, добавил он, я жду не дождусь, когда смогу полностью посвятить себя этим форелям, чтобы проверить то, о чем там мой маори-паша рассказывает сказки.
Я обнял его, и мы вернулись в журчание гостиной, где о своих любовных приключениях повествовали даже пары на грани развода, которые, черт его знает зачем, поддерживают иллюзию, что они по-прежнему вместе. Ах, да, был и Горан, друг ранней юности Михайло, когда-то они вместе валяли дурака и собирали петуньи, с ним какая-то совсем молодая женщина, в дочери годится, он представил ее как приятельницу. Все на нее таращились, так бывает, когда в комнату входит некто, чей теперь черед пробуждать у остальных маленькие грязные мысли. Мне Горан не сказал ни слова, мы только обменялись приветствиями, как-то искоса, скользящим взглядом, а Анну он весьма сердечно обнял, не скрывая радости, и она обрадовалась, по крайней мере мне так показалось. Они расцеловались, бывшие любовники, и эту их близость я воспринял не как искренность, хотя, как кто-то сказал, многие воспринимают любезность как искренность, возможно, тут речь о сводных сестрах.
Пробки в Новом Белграде обычно рассасываются после полуночи, и как раз в это время мы распрощались с друзьями. Разумеется, мы пообещали, что будем переписываться по электронной почте, потому что кто же в наше время пишет письма. Дай бог здоровья, сказал Михайло, провожая нас, но может быть, однажды и вы до нас доберетесь, да, далеко, ну и ладно, это так волнующе, парить в облаках над океаном.
До холма на окраине города, где мы с Анной живем, недалеко, минут пятнадцать ехать по опустевшим проспектам. На последнем светофоре перед поворотом на нашу улицу загорелся красный. Анна затормозила, послышался легкий скрип резины.
— Ты меня любишь? — вдруг спросил я, в конце вечера, без причины, просто так, каким-то не своим голосом.
— Подожди, я подумаю… — сказала Анна, и потом молчала дольше, чем, как мне показалось, надо.
— Я тебя кое о чем спросил, — настаивал я. Я вообще-то не упрямый, легко и быстро отступаю. И не жалею. Моя боязнь иного рода.
— Я работаю над этим. Уже некоторое время.
— Давно?
— Не меньше двадцати лет.
— И?
— Похоже, получается. Любить тебя нелегко.
— И не противно.
— Похоже, что нет. Впрочем…
— Впрочем?.. — мне захотелось услышать конец фразы. Ведь желания всегда живут своей жизнью, как им хочется, и не позволяют себя укротить.
— Впрочем, я бы сказала, да. Как однажды сказала ему. Когда-то.
Я наклонился к ней, мне хотелось заглянуть ей в глаза, в них — всё несказанное. В этот миг загорелся зеленый.
Анна прибавила газу.
В ночном небе, высоко над речным островом собирались в стаю птицы.
Перевод
Елены Сагалович