3
Жизнь надо было начинать сызнова, начинать одной. Но о том, что будет, Анна не думала. Она думала о том, что было. Больше ничего ей не было интересно.
Истекал год, самый длинный, самый медленный в ее жизни. Вот так, говорят, тянется год войны. Год — как целая жизнь.
Муж бросил… Бросил тебя мужик… Эти слова сердили ее и даже смешили поначалу. Потом она привыкла к ним, отвечала бессмысленным, равнодушным пожатием плеч, чтобы отвязаться от расспросов. Но в один смутный час она сказала себе: а не бросил ли в самом деле? И словно застопорилось время. Этот час длился день за днем, месяц за месяцем.
Георгий взял с собой только белье, как будто уезжал на несколько суток, взял логарифмическую линейку и самую ценную из своих книг — справочник Хютте, купленный за половину студенческой стипендии у букиниста, близ Китайской стены, когда эта стена еще существовала.
Все было нелепо в день расставанья, все ненатурально: и картинное спокойствие, и немота Георгия, и то, как он брал из комода и складывал в фибровый чемодан вещи. Бывает во сне: человек ходит около тебя, но ты не можешь ни окликнуть, ни коснуться его.
— Сережку не нянчи. — Вот что он сказал ей напоследок.
Пять суток Георгий прожил в гостинице. Анна пошла к нему в день его отъезда, безошибочно почувствовав, что этот день наступил.
В номере она застала незнакомого человека. Он встал, когда она вошла. Но она не запомнила его лица (и потом жалела об этом). Она видела только лицо Георгия, своего мужа, темное до черноты. Оно стояло перед ней как зеркало, и она узнавала в нем свою боль, свою тоску. Лишь голос незнакомого человека Анна запомнила, может быть, потому, что этот человек, взглянув на часы, сказал, подчеркивая каждое слово:
— Казанский вокзал. Поезд «Москва — Владивосток». Вагон четыре. Сегодня. До свиданья, Анна Павловна.
— До свиданья… — ответила она машинально.
Ей хотелось переспросить, чтобы задержаться здесь, около Георгия, еще на полминуты. Хотелось просто сесть, сказать, что отнялись ноги. Так бывает.
Георгий не вымолвил ни слова. Приходи, говорил он, прощай. Приходи, прощай.
Анна подошла к нему поближе, и он обнял ее глазами в последний раз. И глазами оттолкнул. Как она тогда не упала?
Она поехала на вокзал и ждала на перроне несколько часов, пока подали владивостокский ускоренный. Кажется, был дождь. Кажется, был град. Он стучал в стекла вокзала неровно, сбивчиво, как Сережа в свой маленький барабан.
Георгий, конечно, увидел ее на платформе из открытого окна четвертого вагона, но смотрел сквозь нее. Она не махнула ему рукой на прощанье, а лишь прижала руку к груди. И он сделал так же. И это не казалось им смешно, казалось нормально…
Было у Анны обыкновение: запоминать даты, не только числа, но и дни недели… Она помнила, например, что вторая пятилетка завершена досрочно за четыре года и один квартал (как и первая) в четверг, 1 апреля 1937 года. А Георгий уехал в четверг, 5 августа.
Что ей запомнилось последнее настоящее между ними? Ночной разговор у кровати сына, когда Сережа просыпался и прикидывался, что он спит? Или бледный день затем, слетевший, как мертвый лист, когда Георгий держал сына на коленях, носил на закорках, качал на руках? От той ночи и того дня не сохранилось в памяти ни звука, ни цвета, ни запаха. Пустые видения, похожие на рисунки по затуманенному стеклу.
А до того она еще ни о чем не догадывалась и не могла бы поверить, что до конца остаются считанные дни.
У Георгия была горячая пора на заводе, аврал за авралом. В воскресенье он работал допоздна. А в понедельник вдруг пришел домой в полдень и сказал, что у него — свободная неделя.
— Считай, что это вроде выигрыша по займу индустриализации. Семь суток плюс время на проезд, как по курортной путевке!
— Тебе полагается двадцать четыре плюс выходные.
— Шут его знает… И в этом году мой отпуск поломается. Плюнем на все, малышка. Катнем вместе, вдвоем, сейчас! Куда глаза глядят…
— А глядят они, конечно, в воду?
— А что?
— Не боишься, что я загублю тебе рыбалку?
Он засмеялся одними глазами.
— Жена моя — крест мой!
Впопыхах Анна подумала, что хорошо бы уж тогда — на Волгу, в Янкины края. Может быть, мать и сестра Янки что-нибудь знают о его истинной судьбе… Георгий понял ее.
— Пожалуйста, не возражаю.
— Но… — сказала она, думая о том, что пошел июль, месяц пик, и надо доставать билеты загодя.
Он кивнул, соглашаясь, вынул из кармана бумажник, а из бумажника билеты. Билеты были роскошные, с посадочными талонами и, разумеется, в Куйбышев. Она взглянула на них и покраснела от детской радости: поезд отходил через несколько часов. Это могло означать одно: что у Георгия, на стапелях, наконец-то хорошо, совсем хорошо! Она прижала зелененькие бумажки к губам и стала выдвигать ящики комода. Она ничего не подозревала, как и тогда, когда он возил на завод сына.
Ехали в мягком вагоне ночь, день и еще ночь. В одном купе с ними оказались две старушки, лет за сорок; Анна и Георгий уступили им свои нижние места. Старушки были сестрами. Чистенькие, суетливые, робкие, как мышки, они всю дорогу боялись отстать от поезда, хотя не высовывали носа из вагона, а без крайней надобности и из купе. Спали, не раздеваясь, посменно. И настойчиво угощали Анну и Георгия вареными яйцами и солеными огурчиками, чтобы задобрить наперед, на случай, скажем, непредвиденной пересадки на глухой станции или, не дай бог, крушения.
Надобность такая, по всему судя, была… Молодые люди назвались супругами, но держались загадочно. Он окликал ее разными и непонятными именами, как кошку или щенка. А она под вечер сказала ему:
— Карачаев… Ты бандит.
И впрямь лицо у него было темное, с изогнутыми бровями, точно у казака или черкеса. Консервную банку он вспорол не ключом, а перочинным ножом, будто картонную. Был неразговорчив, замкнут, но постоянно гудел — не то напевал, не то мычал с закрытым ртом что-то басурманское. Ел мало, меньше всех, зато с утра выпил полстакана водки, неторопливо цедя ее сквозь зубы. Огурец и яйцо взял. И отправил в рот целиком, не откусывая. А главное — смотрел на свою румяную спутницу таким пристальным, страшным взглядом, что сестры мысленно крестились.
Разговаривали молодые люди с глазу на глаз, вполголоса, в коридоре. Но сестрички были бдительны. Через открытую дверь они слышали:
— Карачаев… Ты бандит. Что ты такое гудишь все время?
— Траурный марш. Из Бетховена. Это я настраиваюсь в предвкушении рокового часа.
— Зачем ты их пугаешь?
— Они девы… Нет бережливее дев. А я жажду злата из их баулов и сберкнижек, подвешенных к лифчикам.
— Бессовестно пить с утра в одиночку.
— Разве я напился? Высох за одну ночь. Крови жажду. Как вурдалак!
— Нельзя быть таким мстительным. Они не виноваты, что у тебя нормальная температура — тридцать семь и пять.
— А у тебя?
— Молчи… Ты же не дал мне ни капли. Дай тогда и мне.
— Хочешь, я тебя уничтожу? — сказал он.
— Как? Совсем?
— Полностью. Безвозвратно.
— А помнишь, пять лет назад… — заметила она, — русую, пшеничную — из геологической партии. Янка ее привез, добряк, из твоего прошлого…
— Ее не было.
— Но я ее видела!
— Ты ее убила. Десять лет назад.
— Хочешь я тебя уничтожу? — сказала она.
— Совсем?
— Окончательно. Бесследно.
— Пойдем… Сдвинем раму, спустим дев за окно.
— Это не по-христиански. Богородица была девой. И ты говорил, что я — девочка.
— А я магометанин. Я турка.
С оторопью сестрички обдумывали то, что слышали. Они понимали только отдельные слова. Вот так, говорят, непонятна речь уголовников, рецидивистов. Возможно, молодые люди шутили. Но тогда почему на их лицах ни тени улыбки, а взгляды заговорщицкие, разбойничьи?
— Послушай, а где эта женщина живет, в Куйбышеве? — спросила Анна.
— Ты глупая, — сказал он, — ограниченная, тупая, нечуткая, бездарная. И это… как ее? Дурочка! Поняла?
— Да. Иди покури.
Он пошел в конец коридора, к проводнику, у которого была махорочка. Она вошла в купе и села против сестричек.
Когда Георгий вернулся, благоухая махоркой, как Небыл, он увидел в купе одну Анну.
— Чур! Чур меня… — пробормотал он, осматриваясь. — Где же они? Может, в багажнике, под сиденьем?
— Не твое дело.
— Чудеса. Как ты их выставила?
— Тебя не касается. Закрой дверь.
— Как ты сказала?
— Закрой, пожалуйста, дверь…
Он бесшумно задвинул дверь купе, щелкнул замком. Она села, глядя на Георгия растерянным ищущим взглядом.
Он прижался лицом к ее коленям и стал шептать в складки халата, в изгибы ее тела, слово за словом. Она расслышала и поняла все до одного. Это были ее прозвища.
— Когда ты видела, чтобы я пил залпом? Иди, приведи их назад, несчастных овечек.
Она побледнела. Узкие ее глаза превратились в щелки, блестящие как лезвия.
— Как ты сказал?
— Пожалуйста…
Она оттолкнула его руки.
— Запью, закурю! Сойду на ближайшей станции.
Поднялась и с лязгом отодвинула дверь. Смерила его надменным взглядом.
— И это муж! И это Карачаев! Разведусь, разведусь… на законнейшем основании.
Он, беззвучно смеясь, смотрел на дверь. Старушки, комкая в руках платочки, переминались с ноги на ногу за спиной Анны. В их чистеньких личиках светилась решимость — лечь костьми за свои баулы.
Всю ночь Анна и Георгий простояли в коридоре у окна. Озябли, но не шли в свое купе. Они сторожили рассвет и сызранский мост.
Утро выдалось ленивое, туманное. Долго ехали по берегу, не видя за белесой пеленой реки. Внезапно туман поднялся, открылись сизые дали. Овальное пятно воды, похожее на лужу, а больше на каплю ртути, заблестело вдали, впереди поезда.
Поезд шел медленно; лужа скромно поблескивала в углу окна. Она словно отдалялась от глаза, потому что окно поднималось все выше и круче над землей и в нем открывалось все больше неба, воздуха и простора. Тучи клубились неподалеку, над крышами вагонов, блестящие полосы дождя висели внизу, под рельсовым полотном.
И вдруг вплотную мимо окна с тихим гулом проплыла черная железная балка. Анна отшатнулась, толкнув Георгия. Казалось, что балка сейчас влепит в лоб. Крупные головки заклепок сияли на ней, как сквозные дыры. Она мигнула и исчезла за рамой, и тотчас с гулом выплыла другая, еще мощней…
Анна приникла к стеклу. Мост! Громадный мост над далекой маленькой лужей. Он начинался за километр от нее…
Мерно мигали клепаные балки, наплывая сверху и снизу, наискосок, крест-накрест. И гудели, как шмели. Лужа пропала из виду. Быстро светлело. Пасмурное грязноватое небо стало стальным, потом слегка поголубело, потом налилось пронзительной слепящей синевой. А в нем неведомо откуда возникли странные жирные остроконечные черточки.
Что это? Парашюты? Но они слишком неподвижны… Колбаски аэростатов? Зачем они здесь? Анна присмотрелась, и небо внезапно опрокинулось на ее глазах, и она с изумлением поняла, что́ видела.
Эти черточки — баржи… Они не вверху, а далеко внизу, на большой просторной воде, которая уже не умещается в тесном вырезе окна. Следом и тучи обернулись в холмистый берег, а завесы дождя — в отвесные обрывы и скаты, и на берегу, будто выпрыгивая из земли, стали возникать один за другим краны, краны, краны.
Но вот берег с кранами уплыл назад. Река застыла неподвижно. Ни волны, ни ряби на ней не различишь. Скрылись и черточки барж, в утреннем свете как бы растаяла сама вода. Но Анна чувствовала: там русло, там стремя, вечное течение.
За стеклом коротко и дико посвистывал ветер. Поезд вздрагивал, как самолет, а другой берег не показывался. Повсюду была вода, и текла в душу волжская силища.
— Вот это ре…чка, — прошептала Анна.
— Вот это мост, — сказал Георгий. — Полтора километра… Тысяча восемьсот восьмидесятый год! Инженер Белелюбский.
— Почему это так… здорово?
— Потому что тут рыбу ловят.
— Послушай, — сказала она, отталкивая плечом его лицо, — ты можешь назвать свою самую сильную страсть?
— Могу, конечно: тщеславие. Дострою свой мост… лопну от спеси!
— Обещаешь?
— Эх, — негромко вскрикнул он, потому что поезд ускорил ход, мелькнула последняя балка, и грязно-серый земляной скат заслонил небо и воду.
Однако и в ту необыкновенную ночь и в то утро Георгий не обмолвился о «дальней дороге», о том, что вряд ли будет достраивать свой «мост», как будто он сам еще не знал и не думал об этом.
В Куйбышеве, в тоннеле, который вел с перрона на вокзальную площадь, их остановила рослая молодая женщина с рыжеватыми волосами и приветливым лицом:
— Здравствуйте. Это вы, конечно… Георгий. Анна. Так я и думала!
— Что такое? — проговорил Георгий. — Марина!
— Она самая. Я вас сразу узнала — по тому, как вы вели ее за руку. Это неподражаемо у вас, ей-богу.
Георгий поставил чемодан, обнял Марину Небыл и расцеловал в обе щеки. Анна и Марина тоже поцеловались, но заметно суше, углами губ.
Сели в трамвай, поехали на пристань. В городе было пыльно, жарко. Крутые улицы, которые вели к Волге, именовались здесь спусками. Они были выжжены солнцем добела. Сошли к берегу по множеству каменных лесенок, истертых до того, что с вещами приходилось идти боком. Марина и Георгий смеялись. Анна вприпрыжку бежала впереди, настороженно прислушиваясь к их смеху, но не оборачиваясь.
И вот — опять тишина, ширь и ветер. На сизой реке вспухала волна и словно открывались и закрывались бельма барашков. Противоположный берег, низкий, плоский, казался то синей, то желтой ниткой под тенью от облаков. Гудки буксиров тяжело, вяло отрывались от черных труб, а летели далеко, как на длинных крыльях. Эхо с той стороны не доносилось. На пристани, у береговой кромки плясали и чесались бортами и носами лодки.
С маленького дебаркадера, скрипящего на цепях, вошли на колесный однопалубный пароход, казавшийся безлюдным. «Эй, на «Комете», вверх или вниз?» Голос ниоткуда: «Вверх…» Когда же отвалили и, бодро шлепая по воде плицами, держась берега, поплыли со скоростью пешего посыльного, Марина тоскливо осмотрелась.
— Вы что-нибудь знаете о Янке?
— Я как раз хотел вас спросить о нем.
— Ничего… Ничего — с начала испанской войны. Мама угасает на глазах. Хоть бы одно письмо или что-нибудь, с какой-нибудь оказией… Ну, если он в Испании! Помните, потопили наш пароход с оружием? «Комсомол»… Может, он был на этом пароходе?
— Я говорил с одним знакомым… бригадным комиссаром… — сказал Георгий. — Он — оттуда. Жив-здоров, даже не ранен.
— Значит, Янки нет в живых.
Георгий мельком посмотрел в сторону Анны.
— Я думаю, вы его скоро увидите.
— Где?
— Дома, разумеется.
— Ой… не надо, не надо так…
— У меня предчувствие, Марина.
Анна удивилась словам Георгия, но сказала:
— Это правда. Он всякий раз угадывает, когда Янка близко.
Сказала и покраснела под взглядом Марины.
Часа через два «Комета», пыхтя, кряхтя, грузно ворочаясь и спихивая дебаркадер с бревенчатых упоров, пришвартовалась к пригородной пристани Студеный Овраг.
Тут берег был жгуче-зеленый. К воде спускался непролазный кустарник. Трава росла из гальки, сплошняком, без проплешин. Круто вверх, на гору всползали тесные заросли дуба, клена и орешника. Лес стоял на камне, но даже ветвей не было видно под пышной листвой. Впереди, цепью, подобно пальмам на тропическом побережье, тянулись голые стволы старых осокорей.
По дну темного, как щель, овражка, стока весенней воды, поднялись в гору.
Большой светлый овраг рассекал берег на многие километры. Овраг постоянно дышал студеным ветром, за что и получил свое название. Здесь начинались Жигули. Выше по реке, на виду у Студеного Оврага, громоздились на том и этом берегу две заглавных горы — Крестовая и Могутовая; это Жигулевские ворота.
Поселок лежал в горле Студеного Оврага. Марина привела гостей в двухэтажный оштукатуренный барак. Мать встретила их на крыльце. Эту женщину гости, пожалуй, не узнали бы. Черноволосая, кареглазая, она ничем не напоминала Янку. И вовсе она не казалась угасающей.
— Мама, им ничего не известно, — сказала Марина, как только ступила на крыльцо.
— Поди, возьми молока у Нюры, — сказала мать.
Она не заговаривала о Янке. Отобрав у Георгия чемодан, она отправила гостей мыться на Волгу, затем усадила за стол, выпила рюмку «московской», привезенной Георгием, и стала рассказывать об отце и деде Янки.
В июне восемнадцатого, почти двадцать лет назад, во время чехословацкого мятежа, большевистский комитет послал Небылов в белые казармы — пропагандировать солдат чехословацкого корпуса. Казармы помещались в слободе, на том месте, где нынче стоит ультрасовременный подшипниковый завод (вторая пятилетка!). Там и погибли оба — отец и дед.
— Это был в то время главный фронт — Восточный, — сказал Георгий. — Ленин говорил, что спасение революции на чехословацком фронте. Он говорил: не только русской, но и международной…
А Анна подумала, что на том же Восточном фронте решилась судьба и ее отца. Тут недалеко, под Оренбургом, Анна осиротела; была она тогда чуть старше Сережи.
Георгий распаковал чемодан, и Анна вручила Вассе Антиповне и Марине набор дефицитных ниток «мулине» для вышивания и флакончик духов марки «Ленжет», которую, по данным «Вечерней Москвы», хвалили на парфюмерном конкурсе известные ленинградские актрисы: Тиме, Вольф-Израэль и другие. Подарки так понравились, что Анне стало не по себе. Георгий, слегка хмурясь, свинчивал спиннинг. У всех на уме был, конечно, Янка и то, как он любил и умел дарить.
— Ну, дети, дети… — нетерпеливо выговорила Васса Антиповна и показала на дверь. — Вон пошли! Видеть вас хочу, но не раньше, чем к ужину.
— Мама, надо же им чуточку отдохнуть… с дороги…
— А тебе следует открывать рот раз в день, чтобы извиниться, что ты попалась им на глаза! — сказала мать.
Наверно, это было неприлично, но Георгий и Анна обняли ее благодарно и, взявшись за руки, ушли. Возможно, это было нехорошо… Но они не задумывались над этим.
Их час настал. Они шли куда глаза глядят. Здесь, за Волгой, они были одни; лес цвел и дышал для них одних, а все остальное — цех, стапеля и календарная лихорадка, а также человек с лишней буквой в фамилии — осталось за сызранским мостом.
Они недалеко ушли. В овраге, на замшелой тропе, под кривым стволом осины, висящим над головой аркой, они обнялись. И так долго не отпускали друг друга, как будто не виделись годы и не были мужем и женой десять лет. Стояли и бормотали друг другу в уши несуразные слова.
Затем они полезли вверх, по каменистому склону, сквозь черный колючий кустарник, прочь от тропы. Порядком исцарапанные, выбрались на треугольный уступ под выпуклой скалой, не видный ни снизу, ни сверху. Уступ был прогрет солнцем и густо порос травой. Он походил на люльку, подвешенную к небу.
— Смотри, что нам послал добрый, близорукий, тугоухий дядя боженька… — сказала Анна.
— Нет, это дядя леший… Знаешь, водяной топит, а леший в о д и т. Советую: пока не поздно, выверни на себе одежду наизнанку. Только всю! Или пропадешь!
— Ах, так…
Спустя минуту и юбка, и блузка, и чулки на Анне были надеты на ничку.
Георгий в трусах, намотав на голову рубаху, как чалму, сидел на подогнутых по-азиатски ногах. Сидел и раскидывал перед собой незримые карты, строя рожи.
— Тебе ведомо, — спросил он невообразимо гнусавым голосом, оттого, что боялся обронить травяные усы, — как леший бубнит, бродя по лесу? Шел… нашел… потерял! Повтори.
— Шел, нашел, потерял. Пожалуйста.
— Так вот, ты уже проиграна. Молилась ли ты на ночь, Дездемона?
— Врешь! Не дамся! — сказала она. — На мне все наоборот. Только лифчик… Но что леший не видит, то не знает!
Георгий все-таки выронил усы, охнул и повалился на спину, показывая пальцем на ее ноги.
Она осторожно посмотрела себе на ноги и с хохотом повалилась ему на грудь. Забыла про туфли!
— Она тебе понравилась? Скажи, — пробормотала Анна ему в ухо.
— Мне нравится Васса Антиповна. Жаль, что мать нельзя отбить, как жену. Марине я сочувствую, но не так.
— Еще бы. Я видела, как ты на «Комете» прижимался локтем… и она не отстранялась. Типично мужицкая манера… сочувствовать!
Он закрыл глаза, прогнул спину.
— Ах, хорошо… Говори, говори. Ты замечательно говоришь.
Но она уже не могла сказать ему ничего здравого и неясно слышала, что он говорит, туманно видела, как он смотрит.
— Ты ничего не смыслишь… Не понимаешь женской души, — говорила она с блаженной горечью. — Потому что ты пень. Тебя нужно выкорчевывать… А я тебя нашла… под рябиной, на Алтае… У меня право первооткрывателя. Я тебя застолбила!
Говорила и плакала, вытирая мокрый нос о его плечо.
— Да, да… ты нашла, ты открыла… — говорил он.
— Ты забыл, не помнишь нашего Алтая… А я… я…
— Ты… ты… — повторял он, и она чувствовала, как это же говорят его руки, все его существо.
Вечером, за поздним ужином, шутили.
Васса Антиповна поставила на стол печеную картошку, молоко и хлеб. И заметила, что рыбу ожидала от рыболова. Хорошие плотники, например, везде и всюду ходят с топором за поясом. А роскошный спиннинг с распущенной леской полдня мешал ходить по комнате. На этот спиннинг приходили смотреть со всего поселка. Иные спрашивали, можно ли на него поймать леща или — только осетра? Молочница Нюра дельно сказала, что им удобно выколачивать ватные одеяла.
— Граждане гости, — сказала Марина, смеясь.
— Господа гости! — поправил Георгий.
— Я вас уже простила. И вот доказательство: завтра повезу вас на «Комете» вверх, к Цареву кургану…
Утром, по пути в Студеный Овраг, Марина рассказывала о том, что будет в следующую, третью пятилетку у Жигулевских ворот. Плотина. Через Волгу! Несколько Днепрогэсов в одном кулаке. Сейчас расчищают строительную площадку. Оттуда в Студеновский лес переселяют большущий дачный поселок научных работников. К сожалению, пострадают тамошние сады, чудесные… вишневые… Их рубят. И Царева кургана не узнать. Макушку у него сбрили. Там берут камень. Курган теперь лысый, с тонзурой, как доминиканский монах.
— Ну? Хотите? — спросила Марина.
— Конечно! — отозвалась Анна. — А вы сможете… с нами?
— Обязательно. Я взяла отгул, — ответила Марина, радуясь тому, что рада Анна.
Но Георгий, не слушая их, поднялся из-за стола.
— Нет, мы не поедем, — сказал он, неприязненно хмурясь. — Спасибо. Не хочу.
Анна отшатнулась — Карачаев не хотел видеть такую стройку, такой мост! Ну, хоть придумал бы для вида что-нибудь любезное… веселое…
— Пожалеете, милый друг! И скоро, — сказала Васса Антиповна, подняв брови.
Георгий сунул руки в карманы.
— Не знаю. Возможно… Кто-то мне рассказывал: там, у Царева кургана, — уголовники, урки? Этого мы насмотрелись на Беломорканале.
Васса Антиповна и Марина тоже встали и заговорили, перебивая друг друга:
— Но это же великолепно, что люди работают…
— А лучше — на нарах, в кутузке?
— Это же перековка, вот именно как на Беломорканале!
— Это честь… это мечта… удел лучших из лучших — работать там, — сказал Георгий, и лицо его чугунно потемнело. — Я карманник, растратчик, убийца, шпион. А меня под конвоем ведут — на великое гордое дело, перегораживать Волгу! О-ох… — простонал он, потирая пальцем мочку уха. — Хотите, я вам спою из Чайковского?
Анна так потерялась, что не могла вымолвить ни слова. Она видела, как больно задеты хозяйки дома, как они оскорблены и за себя, и за то, что радовало каждого, кто узнавал, что будет рядом с их Студенкой. Васса Антиповна подошла к окну и занавесила его ситцевой шторкой.
— Простите, — сказала она. — Я не привыкла… Мой сын не приучил меня к такому пению.
Марина добавила:
— Там пока земляные работы…
Георгий тут же вышел из дома. С крыльца донеслись его шаги. Анна не пошла за ним.
— И часто э т о… у него? — спросила Васса Антиповна сухо, вежливо, как врач.
— Никогда — ничего похожего… — пробормотала Анна.
Стукнула дверь. Вернулся Георгий. Подошел и поцеловал руку у Вассы Антиповны, потом у Марины.
— Кажется, достаточно с вас Янки… — сказал он. — А тут еще я. Поверьте, впервые…
Он сел и взял за руку Анну.
— Вы ходили курить, — сказала Васса Антиповна. — Курите здесь. Янка не раз говорил мне, что я груба.
— Знаете что, — сказал Георгий, — не надо больше так говорить о нем.
И все женщины поняли — как… Так, будто бы его нет.
Марина очистила последнюю картофелину, положила на тарелку Георгия. Он послушно взял ее, макнул в соль, откусил половину, а другую положил на тарелку Анны.
Не выпуская ее руки, он закурил. Марина и Васса Антиповна принялись убирать со стола, и Анна видела, как они мимоходом то и дело посматривают на Георгия — озабоченно, сочувственно и виновато.
Он тоже заметил это и стал рассказывать об О. Ю. Шмидте. Георгий так и называл его: О. Ю. Вот человек несуеверный — О. Ю. В пятницу 21 мая он высадился на льдину у Северного полюса сам тринадцатый…
На льдине сейчас четверо. Из них по меньшей мере один, Кренкель, войдет во все хрестоматии своей телеграммой на Большую землю: «Меняю килограмм шоколада на килограмм картошки».
— Кстати, друзья, намотали ли вы на ус, что десант на полюс осуществлен на самолете ТБ-3? Это вам что-нибудь говорит? Флагман вел Водопьянов; в полете над льдинами случилась авария: потек радиатор одного из четырех моторов, и механики продырявили крыло, чтобы добраться до места течи. Как в бою! Что молчите?
— Я наматываю, — ответила Марина.
Тогда Георгий сказал, что в нынешнем году входит в народный обиход слово «стратостат», русское слово, потому что трое наших — Прокофьев, Годунов и Бирнбаум — раньше американцев седлали на стратостате фантастическую высоту в 19 тысяч метров. Это высота уже не «винтомоторная», это высота ракет…
И еще он сказал, что 15 июля, когда был открыт канал Москва — Волга, Сережа налил в графин воды из кухонного крана и не сводил с нее глаз, поскольку она была волжской!
Васса Антиповна подошла и погладила Георгия по плечу, как хорошего разумного мальчика.
Спали в ту ночь не просыпаясь, без сновидений. На утренней заре Георгий неслышно поднялся с постели. Анна тотчас открыла глаза и откинула одеяло, чтобы не задремать.
Она никогда не спала, если он не спал, и это ее не утомляло. Ей казалось, что, уснув, она что-то упустит. За десять лет она не проспала ни разу.
Половицы скрипели, точно ворот на плоту, когда они босиком крались к двери. Их остановил сонный голос Вассы Антиповны из-за ширмы:
— Молоко… на столе… хлеб… Через Волгу без лодки не плавайте, слышите?
Анна спрыгнула с крыльца. Роса обожгла ей ноги. И тут она вспомнила вчерашнее — свой страх, свою растерянность. Что же вчера с ними было? Но Георгий велел ей обуться. Она не спросила его ни о чем. Сегодня она не тревожилась. Утро светилось нежно, доверчиво, как глаза у ребенка. Шел второй день из семи необыкновенных.
Георгий опять не взял спиннинга…
Эту вещь подарил ему человек, которого все на заводе звали главным; не поленился, привез не то из Франции, не то из Америки. Но спиннинг, бамбуковый, с никелированной арматурой и цветными блеснами, был у Георгия не в большой чести. Рыбачить он любил на свой русский манер — с утлой плоскодонки-прорези, снабженной объемистым садком для улова, сидя на каменном якоре, по-над берегом, с простой деревенской ореховой удочкой, на честную наживку, земляного червя, и с подкормкой — с кашей.
Сеток он никаких не терпел. Сетки ругал: «Пришли ворюги, хозяев украли, дом в окошки ушел». С ловкачами, ставившими на ночь оханы и вентеря с ячеями-одноперстками, лез в драку.
Обыкновенно он сам разводил червей — отвратительных, розовых. Сам варил кашу с «пожаром», отменно-душистую, и ссыпал ее под корму лодки. Из булыги складывал очажок, обмазывал глиной, пристраивал к нему самоварную трубу, фанерный козырек и коптил в жарком индейском дыму подлещика, словно селедку. Копченье Георгий почитал больше ухи.
Теперь, второй день кряду, он выходил на державную реку только для того, чтобы искупаться… Анне было стыдно. Она готова была терпеть, сидеть в пропахшем рыбой, обсыпанном чешуей челноке и глядеть, как Карачаев увлечен, как хлопочет, как застывает влюбленно над поплавком и часами молится ему. Но Георгий повел Анну в лес.
Пока не поднялось солнце, он вел ее по оврагам, поросшим шелестящим жестяным осинником и папоротниками, по неприметным, как бы размытым черным тропам, которые так и пахли волком, по грибным местам. Он вел ее по склонам холмов, по рыжей многолетней листве, хрустящей, как свежий снег, мимо несчетных муравейников, похожих на станицы, крепости и города. Вел ее туда, где нестарые липы громоздились, как стены, травы хлестали по коленям и стоял пчелиный звон, и туда, где столетние дубы извивались, точно в судороге, кривые, узловатые, колченогие, а каменная земля под ними была подметена ветрами до блеска.
Далеко от волжского берега, у круглого озерка, поросшего осокой, они рассмотрели в жирной тине след раздвоенного копыта. Подняли голову и увидели в двух шагах от себя, за кустом черемухи, лося с разлапистыми сохатыми рогами. У него были прекрасные добрые глаза с нежной поволокой. Анна не успела вскрикнуть. Встав на дыбы, чтобы не задеть куст, лось повернулся и машисто побежал на длинных своих ходулях по сплошному валежнику, бесшумно, как птица.
В другом месте, на песчаном пригорке, они увидели лису, бледно-желтую с красным хвостом. Она стояла против солнца и горела, как костер. Хвост у нее был длинней туловища, уши длинней морды. Ног совсем не было. Георгий свистнул, и она точно растаяла в песке.
Незаметно вышли на высокую гору. Лес впереди оборвался и круто потек вниз, а снизу из листвы выперли зазубренные надтреснутые клыки скал. Открылась Волга. Она была видна от Жигулевских ворот до Куйбышева, выгнутая в тугую луку, которая звалась Самарской. Выше Студенки, отжимая реку к другому берегу, лежала громадная мечевидная коса с песчаной каймой, похожей на лезвие, и с дикими зарослями, из которых смотрели два сверкающих на солнце озера-ока; одно было прищурено. А по ту сторону реки простерлись луга, неоглядные, нетоптаные, с мохнатыми бородавками осокоревых рощ. Горизонт синел, голубел, белел, сливаясь с небом. Где-то там, за горизонтом, была Москва.
Анна присела на камень и застыла. Ястребы на недвижных крыльях парили внизу, как бы обтекая скалы. Мягко давил ветер. У нее было такое чувство, что она взлетает.
Но, обернувшись, она увидела, что Георгий не смотрит на реку.
Он смотрел на Анну, и взгляд его был непонятен ей.
— Что с тобой? Что случилось? — спросила она.
— У… — ответил он. Это означало: люблю тебя.
Она притянула его за рукав, посадила рядом с собой.
— Я не хочу твоей жертвы, Каин. Задую твой костер! И Васса Антиповна ждет рыбки.
Он попросил:
— Скажи что-нибудь на другую букву.
— На какую?
— На «у».
— У-убними меня, — сказала она.
Он нахмурился.
— Знаешь, что мне пришло в голову? Меня в самом деле нужно выкорчевывать. Я действительно не смыслю, что ты такое для меня. Это правда. Это очень точно. Как это без тебя? Что я такое… без тебя? Я весь в штольнях и штреках, проделанных тобой. Я обрушусь, взорвусь, затоплюсь грунтовой водой, если…
— Послушай, — сказала она, — почему ты не пошел в теоретики? Ты бы имел хороший оклад, двухмесячный отпуск…
Он смотрел на нее мрачно, косо, с недоброй усмешкой. Она показала ему язык.
Георгий закрыл глаза, расстегнул рубашку. Анна тотчас прижалась губами к его плечу у ключицы и куснула, как слепой кутенок. Георгий бережно поднял ее с камня. Но она сказала:
— Не надо никуда…
— Тут камень. Боженька с неба смотрит.
— Пусть!
И сделалось темно повсюду и тесно в груди. И Анна услышала, как голос Георгия, охрипший, выговаривает ее прозвища.
— Муж мой… муж мой… — отвечала она.
Ветер стих и ястребы-куроцапы спрятались в своих прутяных гнездах, в дубовых кронах, когда Анна и Георгий опять пошли по загустевшему темному лесу, который давно не видел лесника, по запутанным безлюдным тропам, на легких звонких ногах. Было жарко, но он не снимал рубашки, а она кофточки. Кержаки на Алтае так говорят: голодный убегу, а нагой ни с места…
На проезжей дороге, поблизости от пристани, им повстречалась женщина — впервые за тот день. Странная женщина. Обута в калоши поверх белых шерстяных носков. Голова повязана черным платком по-монашески, от бровей до губ. Но губы точно напомажены, и глаза молодые, карие, с цыганским блеском… Она несла на коромысле корзины с клубникой.
Увидев Георгия, женщина замедлила шаг, пропустила его и Анну, потом быстро догнала их, обошла Анну и встала перед ней, загородив дорогу коромыслом с корзинами. Осмотрела… и протянула тонкую красивую руку, смиренно молвя:
— Сколько время?
Но глаза монашки смотрели с ненавистью. Глаза говорили: «Отдай мужика. Отдашь мужика?»
Георгий, улыбаясь, взял из корзины крупную ягоду с тремя зазубренными листочками.
— Не трожь. Не продажно, — сказала женщина, звучно окая.
— Угости.
— Айда в Подгоры. Угош-шу. Светленькой поднесу. Глотнешь — не отдышишься.
— А ведь это жена моя, законная, — сказал Георгий.
— Нонче закон наш, — сказала монашка.
Анна, покусывая губу, быстро пошла к пристани. Шла, не оглядываясь.
Ей казалось, что Георгий догнал ее не скоро. Целый век он там беседовал и договаривался с монашкой. Он принес горсть клубники. Анна швырнула ягоды на землю. А он смеялся и дразнил ее.
— Угош-шу… Подумай! На нашу букву…
В Студенку они вернулись в сумерках, а с первой звездой уже спали.
На рассвете поднялись и ушли.
Васса Антиповна с вечера повесила на спинку стула около их кровати сетку с харчем. Положила творожников, пирога с сомятиной, воблу, помидору, как здесь говорили, и непочатую, закупоренную четвертиночку. И был у них пир близ лосиного водопоя, задолго до полуденной заволжской жары. Скатертью служили двухспальные листья лопухов.
С ночи подул суховей, не сильный, но упорный, непрерывный, унылый, как волчий вой в голодную зиму. К полудню стало сухо, точно в туркменских песках. Листья сворачивались в трубочки, трескались на глазах. Листья летели. Птицы посвистывали беспокойно, а накануне их и не слышно было. Ящерицы попадались чаще.
На уже знакомой тропе из-под свалявшейся, почерневшей снизу листвы медленно выползла толстая гладко-черная блестящая змейка. Она не вилась в испуге сбоку вбок, как медянка. Она лилась, как струя, и становилась длинней и длинней. Под стволом клена она в одну секунду свернулась в овальную спираль, выставила в сторону людей изящную гадючью головку и, покачивая ею, слабенько зашипела.
Георгий оттащил Анну прочь. Выломал сухую лесину, пошел к клену. Но Анна схватила его за рукав:
— Прыгнет! Прошу тебя!
Он неохотно бросил кол и потом жалел об этом целый день.
Суховей не унимался. В лесу мела зеленая метель. Над Волгой висело знойное марево, дали пожелтели. В тени было как у кузнечного горна. В воздухе разлита щемящая, свистящая тоска.
Анна и Георгий не замечали этого; они жили по-прежнему на своем острове — за сызранским мостом. От зари до зари они были на ногах. Лица их опалились, но не от здешнего зноя. И, наверно, не леший, отнюдь не леший, чахлая пугливая не́жить, без усов, бровей и ресниц и даже без сурмленых срамных бесовских копыт, водил Анну и Георгия по глухомани. Иные, белотелые, кудрявые боги шли с ними наперегонки и поджигали их кровь. Они аукались с Анной, перекликались кукушечьими голосами и подсвистывали Георгию по-щеглиному, гулко стучали по красным стволам носами дятлов и помахивали из-за веток беличьими хвостами, а к ночи, еще засветло исподволь перебирали соловьиные колена: и трели, и дробь, и раскат, и стукотню, и пленканье, и лешеву дудку.
Лешеву дудку… Анна и Георгий слушали ее, уже задремывая. И на их втянутых веках, у переносицы, лежала печать греха — неподдельная, ненарисованная.
Было что-то чрезмерное, оглушающее в том, как они жили. Но Анне было легко. Ей было весело. Георгий дивился ей, ее щедрости, и она торжествовала. Мысленно она разговаривала с той монашкой из Подгор и с той бесстыдной пшеничной с Алтая и со всеми подобными и хвастала тем, как она желанна, какая у нее власть. Хороша не была, молода была, — думала она, глядясь в волжскую воду, и ныряла, искала места, где были ключи и струи похолодней.
На исходе третьего дня, когда они шли к Студенке от Сорокиных хуторов, Анна остановилась, задумалась и сказала:
— Георгий, слышишь? Хочу Аленку…
Он посмотрел на нее как бы с тайным опасением, скованно улыбаясь.
Но она поняла его улыбку и настроение по-своему, как ей хотелось.
— А-ленку! — закричала она, вскинув руки. — Хочу Аленку! — И побежала, подпрыгивая, по старой просеке, глубокой, как ущелье, навстречу длинному эху.
Он настиг ее, схватил, и опять она услышала непонятное:
— Умру без тебя. — Губы его дрожали.
Она оттолкнула его — удивленно, обиженно. Это были не его слова, не их слова. Она с тревогой смотрела ему в лицо. И ждала, пока он не сказал, что она — из ребра и что он отдаст ее собакам.
О сыне, оставленном на попечении тети Клавы, они не вспоминали. Сережу забыли.
Еще одно удивляло в Георгии: он потерял интерес к людям. Его не занимали рыбаки. Он не останавливался с ними покурить. Ему не хотелось с ними выпить. В прежнее время он в два счета познакомился бы со в с е й р е к о й. И подчас ему достаточно было взгляда, жеста, одного словца, чтобы сблизиться с человеком. В этом он походил на Небыла. Но Ян больше рассказывал, Георгий больше слушал. Потому-то один чаще гостил, другой — принимал гостей.
Здесь, на Волге, Георгий был неузнаваем. Его не заинтересовала даже кержацкая борода Сата Казберова, который переправлял их через реку, и то, почему у него такая фамилия и казахское имя. А жил Сат, можно сказать, не слезая с коня. Минувшей весной он восемнадцать раз переносил свой служебный постовой домик с номером и навигационным знаком в глубь берега. Домик стоял на крутом остром лесистом мысу, и полая вода днем и ночью отмывала и отмывала огромные пласты земли вместе с деревьями от самых дверей домика Сата.
Сидя на кормовом весле и кланяясь с каждым гребком, Сат поведал о том, как на рассвете Волгу переплывала лосиха. Сукин сын Муравлев Костька подстерег ее на стрежне, накинул ей петлю на шею, но не мог ни удавить ее на плаву, ни зарезать ножом, а топора при себе не случилось. Лосиха попалась молодая, пугливая, глупая и только таскала Костькину лодку взад-вперед по реке, словно на буксире. С берега в ранних сумерках не разобрать было, кой леший его там носит, и того гляди, прикончил бы он черноглазую. Знамо дело, убил бы на мясо. Откуда ни возьмись, на ту беду — лось, матерый, сохатый… Как дал своим спаренным сошником по борту — лодка пополам! Треск на всю реку. Обломки перевернулись, всплыли, — лось их копытами изрубил в щепы. И за Костькой — вдогонку! Ну, тот в рубахе рожден, нырять ловок. В лодке материну грудь сосал. Ушел, шельма, шкура, без царапины. Подобрали его уже под Барбашиной поляной, в трех верстах отсель. И были люди, которые клялись, что им дано было подсмотреть, как сохач в лесу зубами стаскивал с шеи лосихи петлю.
Но и этот рассказ Георгий выслушал равнодушно. Нарочно сел на весла, чтобы не открывать рта.
На том берегу, за длинными озерами, на солнцепеке, под Бел-горой, у Каменна-озера, Георгий и Анна видели большие бахчи. Их стерегли древние бессмертные деды, не шибко грамотные, да памятливые. Георгий не задержался около них, хотя Анне хотелось бы послушать дедовские байки. Лишь на Каменно-озеро, знаменитое карпами, загляделся.
На четвертый или пятый день промелькнула минута похмелья? Одна минута. Случайная…
Анна не хотела ее. Она назойливо допытывалась у Георгия: на самом ли деле это было? И боялась сказать ему, что он опять, опять гудит…
Он слушал ее спокойно, но говорил зло, как в первый вечер матери и сестре Янки:
— Это тебе тошно со мной. Тебе должно быть невыносимо. Я знаю, чего тебе недостает. Вот утоплю для тебя испанский корабль и «груз богатый шоколата». Продам Антоннова на галеры… Ничего я не могу, ничего! — вдруг вскрикнул он.
Она улыбалась, чтобы улыбнулся он. Она тянула его за полу пиджака, точно за подол материнской юбки.
— Не надо… Я больше не буду, Егорка.
В середине дня Георгий поехал в город. Там были не то мастерские, не то ангары его завода, не то еще что-то. В поезде он предупреждал, что отлучится ненадолго по делу. Туда и немедля обратно.
Но несколько часов, пока он был в городе, она не могла подавить в себе суеверного чувства, что ей будет худо. Будет страшно… Ей слышались его слова: «Умру без тебя…» Она думала о том, что они так и не поговорили ни о чем и, наверно, уже не поговорят. Конечно, она должна была казаться ему недалекой, не способной разделить его затаенную боль, нестоящей того, чтобы ей во всем открыться.
Васса Антиповна и Марина не подходили к ней ни с расспросами, ни с утешениями. Они были поражены. Глядя на Анну, можно было подумать, что случилось непоправимое.
Приехал Георгий.
От Анны не ускользнуло, что он не в себе. Но это от спешки. Он сдержал слово: туда и обратно. Анна хотела видеть и видела Карачаева таким, каким он был в Москве, в прошлый понедельник. Там он был в ударе, был за щитом. И сейчас он такой же… Разрезает пирог, откупоривает вино, шумит и толкует, что покупки его — особого сорта, добыты без очереди, как будто затем он и ездил в город. Он сам заваривает чай… Он любит крепкий, густой как смола, на алтайский образец.
Скорей всего, она ошиблась нынче. Ничего не случилось такого, о чем стоило жалеть. Ровным счетом ничего.
Анна помнила: наутро им было снова хорошо. Они опять стали легки, быстры, безрассудны. Так было. Анна не обманывалась в ту нечаянную, сумасшедшую неделю. Семь суток плюс время на проезд… Они пролетели, как семь часов. Они стоили, может быть, целой жизни.
Георгий опечалился только на вокзале, когда объявили посадку на поезд «Куйбышев — Москва». Войдя в вагон, он стал искать старушек, которые кормили его вареными яйцами и огурчиками:
— Птенчики… где вы? Цып, цып…
Марина и Васса Антиповна плакали, целуя его и Анну.
— Янку… если Янку… отыщете…
И полетели назад телеграфные столбы. Закружили поля за окном. Георгий курил папиросу за папиросой. Анна отдувала от своего лица дым, но не отходила от него. Она думала о том, что скоро увидит Сережу, и о том, как будет рассказывать о лосе, который спас глупую лосиху. Думала еще об Аленке… На душе у нее было ясно.
А это был конец. Это было прощанье.