#img_11.jpeg
9
А ночи по-прежнему тянулись без сна, без покоя, без конца, без начала. Анна забывалась уже при утреннем свете, ненадолго, просыпалась легко, как будто и не спала и не нужно было ей спать. День представлялся ей сном, ненужной тратой времени, а ночи — явью. Ночами она жила. Сидела за столом, рассматривала старые фотографии, перечитывала письма. Новых писем не было, и она знала, что их не будет. Ей было плохо, но она убеждала себя, что ей хорошо.
Она говорила себе, что она необыкновенная женщина, солдатка. Ее муж на войне, за тридевять земель от родного дома, где-нибудь «в особом районе», в горах Китая, но ему светит, его веселит то, что в его доме — мир, тишина и терпенье или, как он сказал, арифметика.
А мира не было. Слово «бросил» ползло за Анной по пятам, как жирная гусеница, которую отвратительно видеть и невозможно раздавить. Было в этом что-то бабское, немыслимо живучее…
Мира не было. Каждый месяц шестнадцатого числа Анна приходила на завод, к окошечку бухгалтерии, и получала зарплату Георгия за вычетом налогов и взносов по займу. И тут казалось действительно все насквозь каждому понятно: сам, по всему судя, в бегах, в командировках, но совести не потерял, помнит про сына, и то хлеб.
Мира не было. Каждый месяц Анна слышала про новую птицу, птицу Георгия, которая росла в сборочном, под толстой корой стапелей, точно в скорлупе яйца. Слышала она разное, потому что и с птицей и с людьми около нее творилось что-то странное, не то, что всем мечталось. В с е м — означало Карачаеву, которого нелегкая носит невесть где, невесть для чего, в самое неподходящее время, — может, кому и на пользу, а делу во вред. Кстати сказать, по его примеру, и другие уходят с завода, вот так же вдруг, не спросясь, не простясь, инструмента не сдав, шапки не сняв. Ни дать ни взять завороженная эта птица… Так говорил один рабочий из сборочного, слесарь, которого все звали Седым. Потом и он куда-то делся.
За осень, зиму и весну у окошечка бухгалтерии к Анне привыкли, как к своей. И она привыкла стоять в очереди подолгу, дольше всех, поскольку весь сборочный был ей свойственник и приятель, но замечала она, что люди становятся с ней, да и между собой, неразговорчивы, не очень-то любезны, пропускают ее вперед, чтобы поскорей ушла.
Она привыкла к одному лицу в окошке — это Лидочка, у нее к каждой получке перманент и маникюр. «Здравствуйте, распишитесь, ой, вы какая румяная, вот облигации, получите, ой, вы как в кино — Янина Жеймо, ничего не стоит, до свиданья». Однако семнадцатого мая (шестнадцатое было воскресенье) Анна увидела в окошке другое лицо, не Лидочкино, бей улыбки, без здравствуйте.
— Вам не выписано.
Анна не успела испугаться, не успела задуматься, услышав эти слова.
— Ага, хорошо, спасибо, — сказала она. И тихо, быстро ушла, поправляя паспорт и зеркальце в сумочке, подаренной ей Георгием перед отъездом.
Копаясь в сумочке, она радовалась, что мгновенно нашлась и никто ничего не заметил.
Не выписано… Уже далеко от заводской проходной она позволила себе спросить: а что же это все-таки значит?
Георгий убит. Это первое. Вот и все.
Анна остановилась и села на край тротуара…
А может, тут недоразумение? Девушка новенькая, ткнула пальцем не в ту ведомость… Это второе. Только и всего.
Анна встала и пошла дальше, отряхивая юбку.
На углу улицы она купила шоколадное мороженое и съела. А потом долго вспоминала, что же она делала на углу. И долго была зла и несправедлива.
Девушка тупа, думала она, тупа, как дева Мария в час непорочного зачатия. Отсюда — известная рассеянность.
Месяц Анна не показывалась на заводе и никому не звонила. Разумеется, она помнила телефон: К 6… и так далее. Николаенко. Но жаловаться ей не приходило в голову. А тот один-единственный случай, о котором говорил Георгий, когда не можешь не позвонить, еще не наступил. Правда, за этот месяц возникла третья догадка, о том, что случилось с Георгием, скорее подозренье, ни на чем не основанное, как говорится, взятое из воздуха и столь же дикое, как то, что он ее бросил. Нет, нет, говорила она себе, это уж низко — так думать.
Шестнадцатого июня, спустя месяц, она пошла на завод. В проходной ей поначалу не было пропуска, — там тоже сидел новый человек. Пропуск все же дали. Но та же новенькая в бухгалтерии сказала Анне так же, как в прошлый раз, негромко, внятно:
— Вам не выписано.
И опять Анна ушла незаметно, так же беспечно и даже одобрительно кивнув новой девушке:
— Спасибо. Хорошо.
Она ошибалась, конечно. Все в очереди (а стоял у окошка сборочный цех) провожали ее взглядами, и не во всех главах было сочувствие. Но это она поняла позднее, ближе к осени.
Боже мой, боже мой, думала она словами своей матери. Почему же Николаенко ей не звонит? Она не обещала, что не будет бояться за Егорку. Она ему жена, жена. Она согласилась только не знать, где он. Можно ли не сказать ей, если с ним беда?
Стало быть, можно.
Это звучало, как правило из армейского устава, а там что ни правило — исключение из обычных житейских правил.
Нет, пожалуй, одно Николаенко сообщил бы ей незамедлительно: что Георгий убит.
Не сообщает… Пусть же он не звонит никогда!
Покусывая губы, рассеянно улыбаясь, она думала о том, что все же ей хочется, ну, чтобы Егорка… помирал без нее, как предсказывал прошлым летом. Пусть бы ей об этом сообщили. Конспективно: 1) помираю, 2) без тебя.
Глупые мысли? Ужасно бабские? Ах, это не ново… Она полна бабства, бессмысленного и беспощадного. Пусть почетные пионерки ее презирают.
Анна шла по улице, встряхивая головой, чтобы не видно было ее слез, готовая крикнуть, написать мелом на стене: хочу Аленку! Она была отнюдь не взвинчена. Могла вдеть нитку в иглу, проплыть брассом полтораста метров, сделать стойку на руках. Она могла, могла, могла. И не понимала иноязычного и безнравственного слова: подожди.
Придя домой, она включила радио. Женщина пела арию Чио-Чио-Сан. Анна слушала с отвращением. Она видела Георгия и рядом с ним китаянку в синей крестьянской робе, сладкую, как Чио-Чио-Сан, с сердцем, полным лимонада.
Потом ей стало стыдно — ненадолго. Ей хотелось вот так мелочно, суетно думать о Карачаеве, чтобы не думать иначе.
Пришла ночь, и Анна открыла шкатулку с фото и письмами.
Она по-прежнему не думала о будущем. Она вспоминала прошлое — со снисходительной улыбкой, будто детские игры.
Пять лет назад ей было трудно с Георгием. Пять лет назад она думала о нем и о себе дурно, хуже, чем нынче…
10
В те годы он не казался замкнутым, учился в академии заочно, а потом очно и успевал делать много дел сразу. Анна помогала ему считать дипломный проект, чертить листы, а он сочинял пьесу, героическую, из времен гражданской войны на Алтае, для студии имени Хмелева, поскольку студия помещалась в соседнем переулке. Испробовал Георгий и этого зелья, потерял несколько недель, схватив попутно две тройки.
Тройки были позорные — по элементарным дисциплинам, огневой и строевой. Удивил Егорка всю академию: не смог объяснить взаимодействие частей нагана — л и ч н о г о оружия командира! И на плацу непростительно снебрежничал на виду у некоего атташе с гусиной шеей и аксельбантами.
Дали Карачаеву переэкзаменовку, несмотря на то что в армии всяческие «пере» не в чести, «команда подается один раз».
На плацу выстроился взвод сокурсников. Позади, шагах в пятнадцати, была глухая кирпичная стена. Карачаев подравнял взвод, повернул кругом и скомандовал шагом марш! Командовал он так уверенно-весело, мнимо-небрежно, что удовольствие было равняться, поворачиваться и шагать, но вел он на стену… Озорничает? Растерялся? Когда до стены осталось десять шагов, Карачаев скомандовал «шире шаг!», мало того — «ножку!». Он не бежал за строем. Он стоял рядом с экзаменатором, майором свободно-строго. Затем медленно, дерзостно медленно пропела команда:
— Взво-од… — и взвод зашагал во весь мах.
Эхо забилось о стену, а у майора дрогнуло в груди, потому что он все же ожидал, что Карачаев не выдержит и даст спасительное и пресное «на месте».
Но за два шага от стены, совсем негромко, изящно-ясно Карачаев скомандовал под правую ногу: «Стой…» Ах! Ах! — отрубил взвод левой, правой и застыл впритирку к стене, не потеряв равнения, точно живой монолит.
С чем это сравнить? Известно, что строевая быстро приедается. Но тот, кто в двадцать, в тридцать лет вот этого не умел, тот не испробовал вкуса жизни…
Далее раскрыл Карачаев «Наставление по нагану», чтобы затвердить названия некоторых частей (освежить в памяти, как интеллигентно выражалась Анна). И неожиданно для себя просидел над книгой ночь. Глазам своим не поверил, разбудил жену, показал ей; она сказала «угу» и стала пристраиваться спать у него на плече.
Карачаев нашел десятка полтора мелких технических неточностей и просто описок в «Наставлении», незаметных для командира стрелкового взвода, вопиющих для будущего инженера ВВС. Экзаменатором был тоже майор. Когда Карачаев показал ему свои находки, тот потерял дар речи: «Наставление», правда, не Устав, который подписывает маршал и нарком, однако же… Так он и не сказал Карачаеву ни слова, а назавтра поехал в Воениздат.
Получил Егорка две пятерки, но, пожалуй, первая была ему дороже и памятней, как будто он был курсантом пехотного училища.
А между тем на заводе он работал здорово, приходил домой веселый, о своем деле, о товарищах рассказывал чудеса. Тогда повсюду было приподнятое настроение, потому что в городах закрылись биржи труда, кончилась безработица. И кормиться стали немного лучше, и главный подарил Георгию заграничный спиннинг, и сын, их сын, заколачивал куда попало гвозди.
Но чего-то как будто бы недоставало… Анна помнила, что ей тоже хотелось что-либо сочинить, вроде пьесы…
И она сочинила, скрыв это от Георгия. Прикидывалась, будто корпит над тетрадками, а на самом деле два года обдумывала и собирала книгу. Зачем так? Она стыдилась своей дерзости — посягать на то, на что посягнул некогда ее отец своей скромной брошюрой «К вопросу…». Работала, потому что не могла иначе, и оправдывалась перед самой собой тем, что это для души…
У книги была счастливая судьба. Ее отметили на конкурсе Наркомпроса, дали много денег. Анна ждала первой корректуры из издательства.
С Урала приехал Янка, привез бутыль спирта. Анне — чулки, а Сережке — крохотные лапоточки из липового лыка, писаные, то есть с узорной подковыркой. Сережу одели в косовороточку с вышивкой, навыпуск, подпоясали шнурком с фунтовыми кистями, и он в лапотках плясал русского. Ходил и притопывал, открыв щербатый рот.
Анна подарила Янке кожаный кисет под махорку.
Однако в этот приезд Ян был странно подавлен, посматривал на Анну виновато. Она уже подумала было, что он женился или женится.
— Ты хвораешь? — спросила она.
— Моя хворь на ножках бегает.
— Ах, все-таки! На высоких каблучках?
— На сегодняшний день да. Интересуется ширпотребом — по коммерческим ценам, а также торгсином.
— У нее есть золото?
— Откуда? Глаза у нее есть…
— Она брюнетка?
— Хуже.
— Девятнадцать лет?
— Тридцать!
— И что же, у нее ангельский характер?
— Креста на ней нет… Припадочная, как те девицы, которые сидят неделями на хлебе и воде, но швыряют сторублевые букеты солистам оперетты.
— Ты с ней работаешь?
— Представь… работник недюжинный. Дело любит.
— Так тебе просто повезло! Что же ты ее прячешь?
Ян буркнул, глядя на свои сапоги:
— Ты о ней слыхала в свое время… Больше ничего не скажу.
— Вот как! Неужели?
Ян перекрестился…
А потом Анна услышала ужасный мужской разговор.
В Ухтомке, ну да, в Ухтомке, в Октябрьские праздники, собрались гости. Приехали товарищи с завода — и с ними один бойкий и горластый парень, мастью еще черней Георгия, уникальный мастер-сборщик; его величали Федором Федоровичем. Лишь Георгий говорил ему: «Федя, друг, уважь…» или «Федя, друг, не гордись…», но дружба меж ними складывалась немирная. За столом они соперничали. Федор был крепок, как Георгий, и только они втроем с Янкой пили спирт, не разбавляя.
Янка обмолвился про карбюраторы, и тут Георгий завелся.
Дело касалось самолета о пяти моторах. Планировали его к четырнадцатой годовщине Октября. Но рабочие дали встречный — спустить машину со стапелей к первому августа, чтобы к празднику испытать ее в полете. На заводе были гости — французские инженеры. Подвел их главный к стапелям и говорит: «Первого августа…» Порядочный тоже бес! Те руками на него замахали, потеряв всякую вежливость: «S’est impossible!» (Это невозможно!)
В цеху тотчас отозвалось: «Это не посибль…»
Ну и действительно, не все от нас зависело: два смежника задерживали карбюраторы и полуоси.
Тогда поехал один человек (Егорка, конечно) на Украину. Как увидели его там в форме ВВС, говорят: «Даем, даем! Через три недели». Человек заявляет: у него встречный план. «Хорошо! Дадим через неделю». Человек говорит: «А французы считают, что это нам не посибль…» Переспросили. Переглянулись. Подумали. «Вот что, говорят, сегодня отгружаем». И привез человек ящики с карбюраторами.
В ночь на второе августа в сборочном он же и скомандовал:
— Сбивай подпоры. Опускай на колеса.
Тройка ломовых коняг потянула самолет на летное поле.
Загрузили в кабину сорок восьмидесятикилограммовых мешков с дробью, и в нее впервые поднялся Громов, сел за штурвал слева и стал смотреть сквозь лобовое стекло на землю — вперед и влево, запоминая единственное положение машины на трех точках, — так он будет ее сажать. Громов показал, что она устойчива, как поплавок! И что она самая скоростная, самая высотная и самая скороподъемная в мире из класса сверхтяжелых, а таких — всего две за рубежом.
— Самая, самая, самая, — говорил Георгий. От этого слова он хмелел.
Порядком согревшись, Ян, Георгий и Федя, друг, вышли в сад, на ноябрьский холодок — засмолить Янкиной махорки, которая продирала глотку и мозги. И — разболтались на свободе.
Ян Янович объявил, что махорка у него покрепче самсуна, почище сортового македонского дюбека или басмы, и вообще махорка — табак избранных, аристократов духа, поскольку она сама аристократка и некогда именовалась амерфо́ртским табаком! Все трое так смеялись и так кашляли от махорки, что ясно было — они уже хороши…
Федор заметил, что и баба к а п р а л — царю солдат растит! И Янка потемнел, переспрашивая: кто, кто?
— Каплун, — ответил Георгий. — Но это гипотеза. Не научная. Не волнуйся.
— Егор… я тебя не упрекаю и не виню, — вдруг сказал Ян. — Сам я олух царя небесного. Но что мне с ней делать — не знаю. И жалко ее в какой-то степени… И зло берет. А какой она товарищ! Стена… Сделал бы ты ей отеческое внушение…
— Послушай, гость милый, — ответил Георгий, — а ты не сводник ли, брат?
Ян закричал, бросив и растаптывая окурок:
— Поди ты… Она твоя крестница. Еще по Алтаю… Мне что за дело! Я не громоотвод. В конце концов, буйнопомешанных и тех лечат.
— Ой, ой, ой… Первый раз слышу, — заметил Федор, почесывая затылок. — И тоже она у вас геолог?
Георгий носком ботинка отшвырнул окурок Яна.
— Вот что. Приведи ее. Завтра же.
— Куда? Спятил! Она кинется тебе на шею.
— Я не играю в прятки, Ян, старина. И не будет тайных свиданий! Пусть познакомится с моей Заводной Куклой. Это — как душ Шарко для истериков.
Свет из окон дачи рассекал сад высокими дымчатыми кулисами. Щеки и глаза Георгия поблескивали, точно у мавра. Анна стояла на боковых ступеньках терраски и не могла уйти.
На другой день Ян привел ее. Была она русоволосая, пшеничная. По старой памяти Георгий расцеловался с дорогой гостьей. У него в заводе целовать всех баб моложе себя — собирать медяки.
Гостья пила наравне с мужчинами, громко смеялась и говорила об одном — о мужском поле, которой называла слабым. Притом она выговаривала необыкновенно выпукло и часто:
— Мужъчина.
О женщинах, и прежде всего о себе и о своей работе, она отзывалась с небрежностью:
— Мужикуем… — И еще так: — Мужегубствуем…
А о мужчинах говорила:
— Дефицитный мужик. Плановый мужик.
Ей вторил Федор Федорович:
— Светлана Афанасьевна, а вот говорят, жена с мужиком — желток с белком, сболтать сболтаешь, а — разболтай?
Она отвечала ему охотно и ласково:
— Федечка, вы еще ископаемый, доисторический мужъчина. В точности из второй межледниковой эпохи, до кроманьонской расы. — И объяснила: — Именно тогда обнаружилось наше природное сходство с человекообразными. Тогда еще не знали ни гаремных евнухов, ни бесполых певчих, ни содомского греха.
Анна ухаживала за ней с усердием доброй хозяйки, не спускала глаз с ее тарелки. И сама пила больше, чем обычно. Георгий смотрел на нее с догадкой, смеялся беззвучно и толкал Яна так, что тот крякал.
А потом Карачаев пошел с отважной Светланой Афанасьевной в сад. И она в дом не вернулась. Но прибежал Сережа и завопил, что тетя висла у папки на шее!
С дрожью вспоминала Анна гостью, ее альтовый голос — Кончаковны и баядеры. Вот какие женщины должны нравиться им всем, всем! И Георгий — такой же, как другие, ископаемый, до кроманьонской расы. Он усмехнулся, когда гостья сказала, что старая жена — старая дева.
В ту ночь Георгий не ночевал в Ухтомке. Его и Федора вызвали на завод, прислали за ними машину. Федор сказал, что должен заехать домой — предупредить жену. А Анна подумала, что Георгий непременно поедет к Светлане.
Но больше всего она думала о том, что сказал Ян о Светлане: «А какой она товарищ! Стена». Эта женщина была им, мужчинам, ро́вней. Она была нелишней в любом мужском разговоре и нужна им в деле.
Анна не нравилась себе. Плохо было то, что она маленькая, и то, что она смирная и ручная. И мать ее носилась с иконками и ладанками, а у Сережки росли вкось зубы. Плохо было особенно то, что она любила мужа. Она не хотела его любить, потому что любила слепо и скучно. В чувствительных романсах это называется «безумно».
Пришла корректура ее книги. Анна читала ее почти с неприязнью, радуясь, что Георгий ничего не замечает. Прочла, подписала и отослала… Ян подсмотрел, что она прячет, восхитился, возмутился, раскричался; она велела ему молчать.
Решилась Анна молниеносно. На другой же день после праздников она поехала на завод Георгия, в партком.
В те годы входил в моду женский парашютный спорт; уже гремело по стране имя девушки-орденоноски Ольги Яковенковой и ее знаменитое письмо, в котором она звала подруг в небо.
Тогда у нас был лозунг: техника решает все. И мы прилежно учились — варить металл, водить трактор, класть бетон, отлаживать турбины, сочинять песни. Учились и прыгать с парашютом. Европейские чемпионы приезжали нас экзаменовать: Жюль Лядумег — в технике бега, Марсель Тиль — в технике бокса, Сало Флор — в технике шахмат… Всякое уменье поднималось на щит.
Анна искала этого уменья, искала разлуки с Георгием.
Несколько месяцев, сто дней после встречи со Светланой Афанасьевной, Георгий видел жену урывками.
11
Мать гостила у Анны в ту зиму и не находила себе места от страха — божьего и земного. Ей казалось, что все рушится. Дочь сама, своей волей, губила счастье, дарованное ей господом за материну вину. Дочь повторяла непоправимую ошибку ее юности: бросала мужа, бросала сына, без которых жить не могла, без которых была ничем. Без креста на шее, без боязни, сговорясь с другими строптивицами, она лезла в небо, в божьи сферы. Грех великий. Соблазн сатанинский.
Софья Борисовна стращала и срамила Анну. Не шутя, грозила ей, что проклянет! Тайком от Сережи била поклоны, лба не щадя. А при виде Георгия замирала в трепете духовном и телесном. Толкала дочь в спину — ему навстречу. По ночам, босая, простоволосая, стояла за дверью, прислушиваясь, вместе они легли или врозь.
Интересовалась этим еще тетя Клава. В вере она была не особо тверда. Софью Борисовну не уважала, но Анну жалела, так жалела… Мать кипела, как постный суп, а тетя Клава этот суп солила.
Но шли дни, недели, а Анна не одумывалась, жила неслухом. Ей некогда было их слушать.
Дело оказалось хлопотным и волокитным. Ничего похожего на то, что обещала девушка-орденоноска Ольга Яковенкова. И втайне было боязно, что дело спустят на тормозах, дабы не рисковать. И поплетется она домой к разбитому корыту, ни царицей, ни боярыней…
Встретили ее на заводе ни хорошо, ни плохо, встретили без восторга, но сказали: собирай команду, как собрала Яковенкова… Охотниц Анна нашла неробких. Были девушки — настоящие Алены Старицы, были и прехорошенькие, приманка для фотографов. Перетрусили руководящие мужики, такие тугодумы, медлители, философы, что хотелось плюнуть на все, но плюнуть было нельзя. Одно время ее опекали, как жену Карачаева. Это ее бесило. Потом это забылось, потому что Анна оказалась повинной в первой серьезной неудаче.
В выходной день поехали в Парк культуры — прыгать с вышки. В трамвае, по пути, Анна заклинала: если кто забоится, пусть лучше не поднимается наверх, а втихую рассосется, чтобы следа не осталось… С вышки спуск один — на стропах парашюта!
Пришлось ждать очереди, пока не «отпрыгается» группа Веры Витковой с «Шарикоподшипника». Девушки мерзли — от волнения. Смех слышался нервный. Тут тебе не ГТО, а Осоавиахим! Минуло полчаса. Подозвали Анну.
— Сколько ваших?
— Десять человек.
— Все на месте? Все готовы?
— Все.
— Давайте.
— Есть, — ответила Анна по-военному, незаметно грозя девушкам кулачком: рассасываться поздно.
— Товарищи… Внимание! — сказал человек с пестрым шарфом на шее. — Инструкция простая: главное — приземление. Ноги слегка поджаты, не слишком напряжены, готовы принять толчок…
— Знаем. Ясно.
— Охотно верю. Но оценка будет по при-зем-ле-нию. Первым прыгает командир группы.
Инструктор посмотрел в список и назвал фамилию.
— Здесь… — сказала Анна как бы изумленно.
— Не «здесь», а «я», — поправил инструктор.
— Я… — отозвалась Анна, но не смогла сделать ни шага.
Она так долго и честно боялась за других, что забыла про себя. Ноги ее приросли к утоптанному, намагниченному снегу. Сердце билось в коленках. Стоя перед инструктором, она лихорадочно соображала, что же нужно сделать для того, чтобы ноги слегка поджать и не слишком напрячь.
— Товарищ Карачаева, — повторил инструктор, присматриваясь к ней.
— Я… — ответила Анна и показала пальцем на сварщицу, похожую на Алену Старицу. — Первая — она…
— Ну что ж, — сказал инструктор. — Воля командира — закон. Охотно верю… Давайте поднимемся по этой лестнице.
Сварщица опустила воротник своего пальто и пошла вверх, по крутым деревянным ступенькам. Анна не видела ее лица, не видела, как она оглянулась, слегка покривив губы. Анна смотрела на ее ноги. И только слышала и поняла по стуку ее шагов, что она раза два-три споткнулась.
Девушки, чувствуя недоброе, окружили Анну, заслонили ее. Приземлилась Алена Старица.
— Девочки, девочки… порядок… Лучше, чем на качелях… Анька, ты что?
— Я… — в третий раз выговорила Анна.
— Записываю… первую пятерку, — сказал инструктор. — Но оценка дается групповая, имейте в виду. Следующая!
Анна показала глазами на хорошенькую — из конструкторского бюро.
Прыгнула и хорошенькая — тоже на пять. Прыгнула и третья — на четверку. На вышку пошла сверловщица из механического цеха.
Инструктор отвел Анну в сторонку и, показывая ей список, водя по нему карандашом, сказал:
— Не раскисайте, не раскисайте. У вас крепкая группа. Вы командир… Ступайте сами.
— Когда?
— Сейчас!
— Но туда уже пошла наша…
— Давайте за ней. Догоните ее.
И Анна пошла и догнала девушку из механического. Взлетела по витой узкой лестнице, как пуля по стволу винтовки. Наверху запыхалась, прикрыла рот варежкой, чтобы не охрипнуть. Варежка тут же заиндевела. Сердце сильно билось, но теперь было ясно, что делать с ногами. Анна думала о другом — о том, как она запоет, когда повиснет на стропах. Как запоет! И все поправит.
На ее глазах сошла за край вышки сверловщица. Снизу донесся голос инструктора:
— Так… Молодцом. Вот это группа! Жалко, вы не соревнуетесь с Верой Витковой. Надо было вызвать. Не успели? Охотно верю.
Анна подошла к товарищу, стоявшему на круглой площадке вышки, под ребристой крышей. Тот опоясал ее лямками, подергал их на ней и легонько подтолкнул в спину.
— Добро. И помните — ноги… ноги под себя.
«Как они боятся вывиха или перелома, — подумала Анна. — Как дрожат! Ну, какой же дурак будет прыгать на вытянутых ногах? Пятки отшибешь…»
— Не бойтесь, — проговорила она с улыбкой, и пошла к краю вышки.
Еще издали, шага за два, она увидела, что впереди нет перил, лишь плоским наклонным желобом спускается квадратная площадочка, блестящая, как натертый паркет. Дальше внизу, точно в пропасти, белел снег и торчали с задранными головами уродливо-короткие человеческие фигурки. Смотреть на них было неприятно, как в кривое зеркало.
Анна сделала шаг и остановилась. Дыхание у нее перехватило. Немедля подошел товарищ и взял ее за рукав пальто. Но она высвободила рукав, сказала:
— Нет, простите, — с усилием шагнула, преодолевая незримую упругую преграду, и повалилась грудью вперед, в проем без перил, в пустоту.
Страха не было, было чувство освобождения. Стропы еще не подхватили Анну, а она уже пела:
— Ши-ро-ка-а страна мо-я родна-ая!
Больше она не успела спеть. Мягко, не ощутив толчка, встала на ноги, на носки, легко выпрямилась и даже подпрыгнула, смеясь, радуясь, что все вышло, как хотелось.
Инструктор сам подбежал к ней и почему-то схватил ее за плечи, будто она не держалась на ногах. Но она спокойно стояла, глядя ему в лицо, ожидая, что он скажет. Инструктор молчал… Он расстегивал лямки. А расстегнув, отошел, уткнув нос в список.
Анна почувствовала себя задетой. Девушки тоже недоумевали: какая муха его укусила? Он перестал разговаривать с ними, баллов уже не называл, хотя девушки прыгали уверенно.
Когда прыгнула последняя, десятая, он подал Анне документ. В графе, содержащей оценку всей группы, было написано: удовлетворительно.
Анна огляделась, не понимая.
— Это нам?
— Вам, вам.
— За что? — пролепетала она, поперхнувшись.
— Вам лучше знать, — сказал инструктор, поправляя на шее шарф. — Подняли крик! Безобразие… Ну, был бы парень, так это хулиганство, а то девушка… Истерика? Так прикажете понимать?
Вот когда девушки действительно подняли крик. Анна, с трудом удержавшись, чтобы не влепить ему за «истерику», напомнила, что Ольга Яковенкова пела в воздухе.
— Охотно верю, — сказал инструктор. — За Яковенкову я не отвечаю. Неуд вам поставить не могу… С натяжкой — тройка!
Тогда Анна поняла, что он попросту перепугался, когда она запела. Смертельно перепугался, потому что он — коза, вахтер, а не инструктор. Спорить с ним бесполезно. Будешь спорить — поставит двойку.
— Грустно, — сказала Анна. — Как грустно…
— А вы не раскисайте, не раскисайте, — наказал «вахтер». — Присылайте там ваших подруг. Ничего, освоите… Нет таких крепостей…
— Пришлем, — пообещала Анна.
А девушки встали полукругом, наперебой говоря:
— До свиданья, товарищ начальник. Спасибо, товарищ начальник. Какой у вас хорошенький карандашик! Вам к лицу этот заграничный шарфик. Приходите в гости, газировочки купим. Познакомим вас. Скучать будем! А вы когда-нибудь откуда-нибудь прыгали?..
— Давайте, давайте, — сказал «вахтер» оторопело.
Но на заводе не поверили, что восьмеро из десятки прыгали на «отлично», а девятая на «хорошо». И рассердились на них: подвели завод! Девушки с «Шарика» опередили наших — с орденоносного, номерного, засекреченного… В ту пору именно про нас, безымянных, было сказано: «У нас не было т а к о й-т о промышленности. Теперь она у нас есть!»
Сгоряча хотели заменить старшину команды. Девушки воспротивились. И Анна была довольна: ее хотели снять, не считаясь с тем, что она чья-то жена…
Еще долго в них не верили. Консультировались, совещались. Водили их за ручки, как дошколят. И когда наконец допустили на аэродром, все были закалены, как сверла, впору отпускать. На летном поле их ждала награда — санаторный режим…
И тут, правда, вкралась одна помеха: летчик Иван Костин, спокойный, вдумчивый, холостой, только чересчур миловидный, дал крен. Он не отводил глаз от Анны. И приохотился с ней разговаривать на возвышенные темы. На это уходила уйма времени. Порой становилось невмоготу. Он рассказывал ей, в каких бывал концертах, какие виды спорта ему больше по душе. Объяснял, какие женщины у них, летчиков, считаются стоящими, а какие нет. Касался международной политики, например того, что Америка признала Советский Союз де-факто и де-юре. Ничего нельзя было поделать. Иван был в глубоком вираже, совершенно лег на крыло.
Встретили Новый год, сперва обыкновенный, потом старый. Праздновали вместе с Костиным: под первое января — в заводском клубе, под четырнадцатое — у него дома. Пришлось уважить человека. Анна с девушками пошла к Костину в гости и пила за челюскинцев, которые тогда у всех были на уме. Полгода назад уже из Берингова пролива их утащили паковые льды далеко вспять.
Ровно через месяц, 13 февраля, льдина распорет борт «Челюскина» от носа до машин и через два часа, в 15.30, судно потонет на 38 градусе северной широты и 172 градусе восточной долготы, а Костин по секрету скажет Анне, что челюскинцев из ледяного плена будут выручать не иначе как летчики… Он пристрастился говорить ей по секрету.
Софья Борисовна под старый новый год ждала Анну до поздней ночи с чертежной рейсшиной в руках, держа ее, как молоток.
— Вот видишь эту палку? Ты знаешь ли, кто была Анна? Мать пресвятой девы Марии! А ты?..
— Мама, прыгну разок и пойду в монастырь, кержацкий. Там ты до меня не доберешься.
— Я тебе пойду! Я тебе пойду! — ужаснулась мать.
— Хорошо. Буду поститься год. Достаточно?
— Дура! И так на тебе не за что взяться. Одни бока, никакого бюста нет… И думать не смей!
— Ну, я попрошу у него прощенья. В ногах буду валяться.
— Вот, вот… вот! Слава тебе, господи…
Анна отобрала у нее рейсшину и села — поправлять ученические тетради.
Исподволь, терпеливо, день за днем Анна готовила и Софью Борисовну и тетю Клаву к тому, к чему готовилась сама.
— Все матери одинаковы… если не считать девы Марии, — говорила Анна. — Но ты… ты — одна из лучших, потому что я тебя не знала двадцать лет. Вот почему ты обязана освоить парашютное дело.
И мать осваивала… Молилась и осваивала.
Постепенно она свыкалась с кощунственной мыслью, что так уж дочери на роду написано. От судьбы не уйдешь. И как посреди зимы возможна гроза, так возможно и то, что Анюта прыгнет с самолета. Как знать, может, по нынешнему времени такой поступок и вправду заслуга. Ведь и святых угодников не враз признавали. Кидали их на растерзание диким зверям, в том числе — львам… Вон Мария Магдалина, евангельская девка, а добыла, однако, у Христа прощение блудницам и всем женщинам. Она святая и равноапостольная, как князь Владимир, креститель Руси, и Александр Невский!
При случае Софья Борисовна допытывалась:
— Анюта, а не было ли тебе какого видения? Ты не скрывай, не стесняйся…
И один раз Анна прошептала, словно в наитии:
— Было, мама.
Софья Борисовна ахнула, всплеснула руками.
— В ризе?
— Представь, что… без оной, мама.
Софья Борисовна ткнула ее ребром кулака в лоб.
— Да что ж ты скалишься-то, бесстыдница? Анчутка!
Но на поблекших губах Софьи Борисовны витала невольная, весьма тонкая улыбка.
В новом году у матери с тетей Клавой был совет. И они порешили, что чем выше в небе, тем студеней. Приближение к солнцу тепла не дает.
Тетя Клава добыла валенки, толстые, твердо катанные сапоги, в полпуда весом, несгибающиеся в коленях. В таких валенках, ежели они обуты поверх шерстяного чулка или на две байковых портянки, чувствуешь себя надежно на сибирском морозе — ни шатко, ни валко, ни тряско, а как на якорях!
Мать и тетя Клава насадили на них еще калоши и взяли с Анны слово, что она будет прыгать в них.
Наступил день, когда Костин сказал:
— Ну, боевые подруги, просите освобождения от работы. Будем прыгать.
— Когда?
— Завтра, я думаю, утречком.
— Уже?!
— Погода… Погода… — загадочно проговорил Костин, вздохнув всей грудью, как при подходе к гимнастической штанге.
Истинное значение его вздоха девушки поняли на другой день. Утром, позвонив на завод и убедившись, что все в порядке, Анна поцеловала поочередно Сережу, мать и тетю Клаву, постояла смирно на лестнице, пока мать ее перекрестит, и поволокла валенки на аэродром. Она привезла их обратно через три часа. Прыжки не состоялись. Погода.
Каждое утро Анна с тревогой взглядывала в небо. А придя в школу, напряженно ждала телефонного звонка. Не вытерпев, звонила сама. Костин отвечал однообразно:
— Пока что с «нетом» вас.
И осведомился, ходит ли она в кино. Он хвалил актрису Любовь Орлову за то, что та и поет, и пляшет, а хороших комедий у нас — раз, два и обчелся…
Софья Борисовна приходила с Трубного рынка с покупками и прежде, чем рассказать тете Клаве, какую несуразицу видела на афишах первого госцирка, спрашивала:
— Анюта взяла валенки?
Это было самое трудное время. Уже Евсеев прыгнул с высоты 7200 метров, пролетел в свободном падении две минуты двенадцать с половиной секунд и только в 150 метрах от земли раскрыл парашют. Уже челюскинцев сняли со льдины, и Костин не ошибся — их спасли летчики, и летчик Ляпидевский стал первым Героем Советского Союза, прославив это звание на весь свет. Молоков, старший из летчиков и скромнейший из скромных, вывез 39 человек, и Бернард Шоу сказал: «Что вы за страна? Полярную трагедию вы превратили в национальное торжество!» И уже облетела землю великая новость: чудо свершилось, первая пятилетка сработана большевиками до срока…
А девушки ждали погоды.
На заводе им опять не верили, посмеивались над ними, а иные справедливо замечали, что надо же им когда-то и работать — делу время, потехе час.
Девушки приуныли. Им было совестно, неловко. Им становилось скучно. Подчас казалось, что Костин нарочно манежит и даже за что-то мстит… Костин видел их страдания. И в один злостно нелетный день, когда Анна была на заводе, сказал ей по телефону:
— Ну, Аня, радуйтесь…
Она не дослушала, взмахнула трубкой.
— Девочки, девочки, в ружье!
Но Алена Старица показала ей через высокое завкомовское окно на туманное небо, и она прижала трубку к уху.
— Радуйтесь, подружки. Откладываем ваши прыжки до весны.
— Послушайте, Костин! — проговорила Анна вне себя. — Этого не будет! Я дойду — не знаю, до кого… до наркома обороны! Мы будем жаловаться. Не позволим… никому!
— Нервишки, нервишки… Дамский разговор, — сказал Костин грустно и положил трубку.
А Старица со вкусом выругалась названием чукотского поселка с тремя «ы»:
— Ох… Ындыгнын!
Через день Костин вызвал Анну на аэродром. Она тут же из школы позвонила на завод и побежала к трамваю. Во Всехсвятское, к пересадке на автобус в Тушино, она приехала раньше всех. Но автобусов не было десять минут, двадцать минут, полчаса… Автобусы замерзли.
Стали голосовать. Остановился пустой грузовик. Анна кинулась ему поперек пути и уперлась руками в покрытый чехлом радиатор. Из кабины высунулся молодой шофер.
— Эй, сестричка… К Склифосовскому захотела? Или тебя к Кащенко?
— В Тушино… Выручи.
— Садись, ладно.
— Нас десятеро. Можно?
— На чекушку соберете?
— Все отдадим!
— Залезай.
Девушки с визгом забрались в кузов. Шофер вошел в их положение и дал газу. Ледяной ветер… Визг стих.
У ворот аэродрома, похожих на ворота крестьянского двора, грузовик затормозил.
— Мне сюда…
— И нам сюда!
— К Иван Савельичу?
— А как же? Держи… три рубля…
— Да вы что, ошалели? Убери с глаз долой… Давай, давай, сестрички!
— Даем! С приветом!
На летном поле Костин сказал Анне, облаченной в громадный комбинезон с двумя парашютами:
— Сожалею, что так получилось.
— Как? — спросила Анна испуганно.
— Ну, позавчера, по телефону.
— И я сожалею.
— Какую картину смотрели последнюю?
— Ой, не надо, Ваня, я вас прошу…
— Идите к врачу, — сказал Костин. — Вас подниму первую.
Она повернулась через левое плечо, как ее учил еще отец в детстве, и тяжело пошла к ангару.
Врач пощупал пульс и сказал:
— Сто двадцать. Нельзя.
— Не может этого быть!
— Ну, уж пульс я в состоянии подсчитать.
— Но…
— Не спорьте, товарищ. Походите, остыньте.
Анна похолодела при мысли, что этот очкастый, пахнущий цветочным одеколоном, может приказать ей вовсе снять комбинезон. У всей команды был нормальный пульс. Девушки ждали своей очереди. Анна стала прохаживаться и остывать.
Подошла Алена Старица, сказала вполголоса:
— Костин зовет.
— Иду, — ответила Анна, не двигаясь с места.
У дальнего ангара, у открытых ворот, она заметила рослого смуглолицего человека в коричневом кожаном пальто. Вместе с товарищем он вытаскивал из ангара на снег планер с необыкновенно тонкими крыльями.
Человек поднял голову, обернулся и быстро пошел к ней по белому полю. Его товарищ тоже увидел ее и тоже пошел к ней. Это были Георгий и Федор. И их детище — рекордный планер.
Анна тотчас сняла варежки и зашагала в ангар. Подошла к врачу, протянула руку.
— Еще рано, ра-но, — проговорил врач медлительно. — Успокойтесь.
Анна сказала:
— Я спокойна.
— У вас сто двадцать, походите. Подышите поглубже. В нашем деле нельзя рвать и метать.
— Я спокойна, — повторила Анна.
Врач посмотрел на нее поверх очков.
— Ну, ну… ладненько! Но если пульс будет выше нормы, я вас не пущу сегодня.
Анна едва не отдернула руку. Держала, как держал над огнем руку римлянин Муций Сцевола.
Врач взял ее кисть теплыми пальцами и удивленно вытянул губы.
— Можно, — сказал он.
Анна вышла на поле и не спеша, вразвалочку направилась к самолету. По пути ей встретились Георгий и Федор. Оба курили, но, увидев ее, бросили папиросы на снег. Она прошла мимо них, глядя на самолет. Они остались у нее за спиной.
«Комбинезон дурацкий, — думала Анна с горечью. — Как мешок». Но лицо ее было непроницаемо, как у тибетского ламы.
И вот она в кабине. Мотор заревел резче, басистей, двукрылый деревянный У-2 побежал, оторвался, снежное поле впереди накренилось и плавно поплыло вниз, под фюзеляж.
Анна тихо вздохнула. «Наконец-то я тут», — подумала она, ласково поглаживая вытяжное кольцо.
Земля была далеко, летное поле скрылось за хвостом самолета, под крылом виднелась деревенька, построенная из детских кубиков. Людишек Анна не различала. Но они, конечно, видели ее… Проплыла пустынная пушисто-белая извилина Москвы-реки. В одном месте виднелись темные крапинки. Это рыбаки. Подледный лов. Уткнулись небось в проруби, чудаки!
— Теперь фиг вам, — сказала Анна вслух, как говорили мальчишки в школе, на переменках.
К кому это относилось? Ко всем…
Внизу опять забелело летное поле с аспидными крестиками самолетов. Костин сбавил газ. Ага, понятно. Ужасно понятно! Не дожидаясь, когда летчик к ней обернется, Анна полезла из кабины.
Держась за козырек, она встала на сиденье, перенесла левую ногу в сморщенной штанине комбинезона через борт, на внешний бок самолета, и… застряла. Она не могла вытащить из кабины правую ногу. Запасной парашют упирался в закраину борта и не пускал ее. На земле все шло гладко, а тут…
Костин, сидя вполоборота, внимательно следил за ней.
«Маловат рост, — думал он. — Вылезет ли еще?»
Анна ворочалась, возилась в колючем свистящем вихре от мотора. Грохота его она не слышала. Что там такое зацепилось? Как бы не порвать ответственных деталей… И не сорваться бы внезапно с борта без команды! Костин видит. А вдруг ему вздумается взять да и пойти на посадку…
Анна барахталась, барахталась и все же вытащила себя из кабины. Сползла по фанерному боку самолета на плоскость, ухватилась за ближний подкос, оттолкнулась от фюзеляжа и остановилась на краю крыла, каблуками у самого обреза, ожидая. Есть такое дело! Мы на старте…
Но Костин молчал. Мотор работал на сбавленном газу, а Костин ждал чего-то. И оттого, что он медлил, стоять на крыле становилось холодно и страшно. Анна взглянула вниз, под крыло, и ее слегка затошнило. Под крылом было пусто и земли сейчас не видно.
— Пошел! — крикнул Костин.
Ветер сорвал и унес его крик. Анна вздрогнула от неожиданности. Подумала она в тот миг как раз то, что должна была подумать: после команды нельзя медлить ни секунды. Иначе все насмарку. Костин велит вернуться в кабину. Анна глотнула полным ртом холодного ветра и боком влево шагнула с крыла, под самолет.
И сразу прыгнуло к горлу сердце и перестало биться, сжатое ужасом падения. Анна летела головой и ногами вниз, а хвостовым оперением кверху… Длилось это немыслимо долго, секунду или две. Ровно столько, сколько следовало. Анна дернула кольцо.
С силой ударило под мышки. Над головой хлопнуло полотно, вылепилось в ребристую сияющую полусферу, и Анна повисла на стропах, как птица, как много раз висела во сне, бесконечно высоко над землей.
Парашют медленно, надежно опускал ее. Что же… и это все? Ради этого она столько мучилась, об этом мечтала?
Лямки давили ей грудь. Анна попыталась усесться на подвесной системе, но не смогла. Лямки схватили ее мертвой хваткой. «Ну конечно, — подумала она капризно, как прима-балерина на внеочередной репетиции, — перестарались!» Прилаживали парашюты к ее маленькой фигуре и перетянули подвесную систему, запеленали… Сапожники!
Анна осторожно пробовала потянуть за несколько строп разом, глядя вверх на купол. Так делают парашютисты, чтобы изменить направление падения. Купол заметно сократился, падение ускорилось, и ее понесло в сторону. Она бросила стропы. Купол снова наполнился, падение стало вертикальным.
Вдруг она вспомнила про Костина и огляделась. Неподалеку от нее кругами снижался его самолет. Она обрадовалась, махнула ему не то рукой, не то ногой. Костин из кабины свирепо грозил ей кулаком, беззвучно открывая рот. Она поняла — это за то, что она посмела играть стропами. Затем он засмеялся, — конечно, над ее положением в подвеске. Она отвернулась, уязвленная.
Но тут же она расхохоталась. Облако пара окутало ее лицо и улетело вверх. Ей пришло на ум, что она прыгнула без валенок.
Она откашлялась, сложила руки, как на эстраде, и запела:
— Куда… куда… куда вы про-валились…
И закричала:
— Вахтер! Где ты, вахтер! Я тебя безумно обожаю. Я тебя произведу в брандмейстеры! — И пела, что хотела, до самой земли.
На земле ей опять напортила подвесная система. Анна мягко повалилась на бок. Но парашют протащил ее несколько шагов по снегу, не давая встать на ноги и упереться. Она не могла с ним справиться и быстро погасить купол.
Ее схватили, подняли, стали освобождать от лямок.
Подошел комиссар.
— Поздравляю вас, — сказал он командным голосом. — Вы открыли своим прыжком зимний парашютный сезон новичков.
Анна вытянулась перед ним, ликующая, забыв, какой на ней мешок-комбинезон. Комиссар крепко пожал ей руку, но добавил негромко:
— Приземление неудачно.
Боже мой… Приземление! Неужели это нельзя поправить?
— Товарищ комиссар, разрешите повторить…
— Что повторить? — спросил он, уже отходя.
— Первый прыжок…
Комиссар, смеясь, замахал руками.
Осмотревшись, Анна увидела девушек в комбинезонах с двумя парашютами. Они дожидались, когда она их заметит. Они смотрели на нее, как на диковину, не смея к ней прикоснуться. Она кинулась их тормошить.
И тогда-то она почувствовала ясно, что случилось. Это был ее первый, но не последний прыжок. Она будет прыгать — и с затяжкой, и с маневрированием стропами. И это про нее будет песня: «Если завтра война, если завтра в поход…»
Подошел Костин.
— Ну, крикунья… Аня, дорогая… С полем. — И он обнял ее.
Георгия Карачаева ни на поле, ни у ангаров не было.
12
В один день парашютистки стали любимицами на заводе, и длился тот день без конца. Их водили по цехам и сменам и показывали как людей оборонного значения. Перед сборочным, на Доске почета, была вывешена саженная «молния». Ребята из ЦКБ называли их, как на киноафише: «Десять девушек и одна Карачаева!» Анна отчитывалась в парткоме, писала в многотиражку, выступала по заводскому радио и на встрече с делегатами Семнадцатого съезда партии, который утвердил вторую пятилетку…
Затем и Анна, и делегаты, и главный, и Алкснис, командарм второго ранга, новый начальник ВВС, все, кто был в президиуме, взяли ломы и лопаты, пошли на заводской пустырь: его расчищали под новую стройплощадку.
Была ночь, был мороз — люди работали. Все вручную: лом — рычаг, плечо — двигатель. Рукавиц не хватало, и за металл брались сквозь рукав; варежки, перчатки расползались на глазах в первые полчаса, а субботник шел уже не первый час.
Яркие лампы мотались на ветру в углах пустыря; в глазах рябило. Но лампы эти, по двести свечей, были не шведские-немецкие, наши. Кончился навеки «о — срам»…
Увидев Анну, кинулись ее качать. Хотелось ей сказать что-то неслыханное, но вместо этого она выговорила:
— Как я вас всех лю…важаю… Но я не одна! Аля Бутакова, Коссек, Томка Даргольц…
Ей ответили:
— Запевай!
И она запела, ни минуты не теряя:
А какой был хор! Пели так лихо-свирепо, с таким моряцким, пиратским запалом, будто хотели сделать зарубку на времени, как ее делают сухопутные люди, таежники, на коре сосен и кедров.
И думала Анна о том, что никогда и нигде, никогда и нигде еще не собиралась такая несметная людская сила, как на наших пустырях, на этой вот веками пропитанной рабочим потом земле.
Секретарь парткома тронул Карачаеву за плечо:
— Ступай домой.
— А вы?
— Я неженатый. Езжай, езжай, не разговаривай. Слушай, что тебе говорят.
Она послушалась, конечно. В трамвае она честно клевала носом, а поднимаясь по лестнице своего дома, думала о том, как мать ее спросит, чего она хочет.
— Мамочка, чаю горячего… с твоим тульским вареньицем… — И поцелует спящего Сережу.
Но Софья Борисовна и тетя Клава вышли к ней молча. Сережа был не уложен и таращил прозрачные глаза. Острая иголочка проколола висок Анны.
— Георгий звонил?
— Уехал Георгий в Сибирь! — выпалила тетя Клава. — Ищи его теперь днем с фонарем… Взбеленился, ей-богу!
Анна стянула с головы шерстяной платок. Софья Борисовна топталась перед ней, бессмысленно разводя руками.
— Что-то и я не поняла его под конец… И что такое городил? Как бешеный, правда.
— Кричал? На тебя?
— Если б кричал! Ты крикни, покричи… Мы тоже не каменные, понимаем.
Анна взяла Сережу за руку и повела к его кровати.
— С чем же он поехал?
— Так, с чемоданчиком… который с исправным замочком…
— И это… в Сибирь?
— В самую, самую Сибирь!
— А теплое белье вы ему дали?
Софья Борисовна и тетя Клава уставились на нее, как козы на ситцевый лоскут. Доняло их это хладнокровие, это приличие.
— Мы? Ему? Подштанники, что ли? — вскрикнула тетя Клава. — Выскочил он, как укушенный, руки не подав, сына не благословя! Лихая твоя головушка… Соображаешь ты своими бабьими-то мозгами?
Анна выдвинула ящики комода и выпрямилась, пунцовая, с узкими, блестящими глазами.
— Мама… извини. Он тебя в Тулу не так провожал.
Софья Борисовна заломила руки.
— Клянусь тебе, вот перед лицом всевышнего… я пыталась! Клавдия не даст соврать… Что же вы, говорю, Георгий Георгиевич, или, как прежде говорили, милостивый государь, дожидаетесь — чтобы она убилась до смерти, оставив сына сиротой, или того хуже… там с летчиками… Не приведи бог!
— Ты та-ак сказала? Спасибо… И что же он?
— Ничего.
— Мама, это неправда.
— Я тебе говорю: ничего. Буркнул два слова: «Придется расстаться…» — и след простыл!
— Придется расстаться? — переспросила Анна протяжно. И вдруг поняла. — Ах, рас-стать-ся?
Щеки у тети Клавы задрожали.
— Каково это ей, матери-то, слышать!
Анна с веселым, ошалелым недоумением смотрела на них обеих. Усталость повалила ее на стул. Смеяться она не могла.
— Ага… — шептала она распухшими на морозе, саднящими губами. — Миленькие мои, хорошенькие мои, добренькие мои… Расстаться! — И с угрозой показала на дверь: — Вот бегите, догоняйте его… Вы верните, верните мне мужа, золотые мои! Или дайте хотя бы чаю.
Чай возник на столе мигом, как на скатерти-самобранке. Анна выпила чашку — без варенья, с сахаром вприкуску, вяло думая о том, что Георгия, однако, не было на субботнике. Софья Борисовна молча пошла к ее кровати, постелила. Анна легла и тотчас уснула. Раздевалась, заводя глаза под лоб, как малое дитя.
И приснился ей сон, необыкновенный, сказочный сон.
Ей снилось, что Георгий вернулся домой ночью. И как только он вернулся и поставил чемодан у комода и неслышно склонился над ней, спящей, она проснулась, вскинулась и обхватила его за шею руками.
— Анчутка… — сказал он ей голосом матери, сжав ее плечи горячими ладонями. — Чуть-чуть было не укатил от тебя… в Сибирь… Челюскинцев встречать… Они едут в Москву. Федя, друг, выручил. Поехал вместо меня. И знаешь, как он сказал? Иди, Георгий Георгич, разбуди ее. Прикажи подать две парочки — для себя и для кухарочки! Так нежно сказал: для куфарочки…
— Но откуда он взял, что я сплю? Как он мог знать? — спросила Анна.
— Тебя знают. Все тебя знают. Десять девок и одна Карачаева! Товарищ комиссар, разрешите повторить…
— Но ты же мне снишься? Откуда тебе известны эти слова?
— Во сне все известно. Я видел, как ты пила пустой чай с сахаром вприкуску и ничего больше не тронула…
— Тебе мама рассказала!
— Нет, не рассказывала. Я знал, что ты проснешься, даже если я приду во сне…
— Ты это знал? — проговорила Анна нараспев, спрыгнула с кровати и повалилась ему в ноги.
— Что ты делаешь? Я тебе уши надеру, — сказал Георгий.
Она смотрела на него снизу вверх.
— Егорушка… Я обещала маме… взять валенки… и второе — вот это…
Но Георгий не улыбнулся.
— Выгоню! — сказал он. — К чертовой богоматери. Не прощу того, что я сегодня от нее услышал — про тебя. Я сам верующий. И здесь один бог, других не знаю. А то, что ты одновременно Полное Ничтожество… Все боженьки таковы!
Анна прижалась к нему просительно. Он насупился, одним махом подхватил ее на руки и кинул на постель. И тут же приник лицом к ее груди, к ее животу, вслушиваясь, не ушиблась ли она, не испугалась ли. В точности, как кошка к своему котенку…
Дальше сон кончился. Анна, тряся кулачками, говорила Карачаеву про самую низкую тварь — Погоду — и про то, что такие же есть люди, они страшатся песни, стыдятся верить товарищу и не поверят десятерым, если в бумажке написано иное… Спешат обидеть, а когда дело свершается, вопреки им, говорят тебе в глаза: вот видишь, понимаешь, зачем мы тебя драили с песочком! В парткоме упрекнули: засиделась в комсомоле и, конечно, в семье, хотя уже за двадцать, годочки бегут. Вспомнили о ее годочках, когда она стала парашютисткой…
— М-да, — проговорил Георгий неопределенно. — А действительно, ты… засиделась, маленькая моя, грозная моя.
— Я? Но там был какой-то чудак… Бездетный злющий дед!
— Так вот, — сказал Георгий, — завтра пойдешь и поправишь. Я… не дам тебе рекомендацию в партию, если ты не объяснишься с этим чудаком. И в душе у тебя должен быть чистый, скромный утренний свет, ни тени самолюбия, раздражения, усталости и прочей «гегелевской шелухи». Наш дед, кажется, правда, бездетный, в партии с восемнадцатого года. Я понятно говорю?
— Да, Егорушка, да. Как ты чудесно умеешь… драить с песочком, — сказала она.
И чтобы не казалось и не думалось, что она впрямь «засиделась», показала на постели настоящий шпагат.
Георгий рассмеялся.
— Наверно, у тебя талант, дар божий, честное слово. Ты сама не сознаешь, что ты в эти сто дней сделала… и кто ты есть!
Но она отлично все осознавала… Лишь промолчала благоразумно.
Мельком вспомнилась Светлана Афанасьевна. Не знала она арифметики, как любил говорить Георгий… И стало жалко ее, одинокую, после того, как Георгий сказал:
— Ты помнишь, кто такой Фомка Докутич? Вообще помнишь, какой была геройской девкой? На Алтае нет больше Докутичей. Так и не сумели они дать бой ни на Дону, ни в басмаческих местах, хотя, по слухам, пытались… Кончилось их время, как восемь лет назад — время нэпачей, а шестнадцать лет назад — время помещиков.
Анна все помнила…
Достав из-под белья в комоде, она показала Георгию сигнальный экземпляр своей книги. Сунула ему в руки и уткнула лицо в подушку, чтобы укрыться от непереносимого стыда.
Георгий читал ее книгу до утра, хотя читать там, собственно, нечего было: она писалась не для чтения.
На другой день он помирился с Софьей Борисовной и потребовал вина.
Мать незаметно крестилась, но не смела не допить рюмку. А Георгий пел свою песню: внушал Софье Борисовне, что любовь родилась на земле раньше бога и раньше человека, сочинившего бога.
Как же это возможно, что ныне некая девушка ей говорит: «Вам не выписано»?
#img_12.jpeg