Моя мама купила Виню в магазине «Лейпциг» за год до моего рождения. «Вот у меня родится сын, – подумала мама, – и пусть у сына будет Виня». Первое мое отчетливое воспоминание о Вине относится к тому времени, когда мне было два года. Мы летим на самолете из Москвы в Петербург, Виня задумчиво смотрит в иллюминатор. Подходит стюардесса, улыбаясь, предлагает кислые карамельки. Я беру восемь и говорю Вининым голосом: «И мне тоже две».
Так Виня впервые заговорил. С годами эта способность в смышленом медведе развивалась. Я изощрялся, как мог. Я дошел чуть ли не до чревовещания. Во всяком случае, голос и характер Вини сильно отличались от моих. Я был болтлив, толст и трусоват. Виня же, наоборот, задумчив, ловок и бесстрашен. Я, безропотно покоряясь бабушкиному повелению, ел отвратительную рисовую кашу с курагой, а Виня, несмотря ни на какие угрозы, выбирал из тарелки только курагу. Виня ходил голым зимой, валялся в снегу, оставался ночевать на улице в шалаше и не боялся темноты. А я соглашался спать в носках.
Как-то раз взрослые мальчики остановили нас возле магазина и хотели отобрать выданные мамой на покупку молока деньги. Я убежал, а Виня остался невозмутимо лежать на траве и следить за движением облаков. На левой Вининой лапе белела (лапы набиты ватой) продольная рана. Наполовину оторвавшаяся от туловища голова болталась на нескольких суровых нитках.
Это было первое серьезное ранение в Вининой жизни. Несколькими месяцами позже медвежонка изуродовал в детском садике мой одногруппник и тиран Кирилл Щекотуров. Я боялся Щекотурова как огня, льстил ему, подносил тапочки после прогулки и добывал для него в столовой горбушки. Виня никогда ничего такого не делал, и однажды в самом начале тихого часа Щекотуров оторвал Вине голову.
Я прямо в белых трусах и белой майке побежал к заведующей. Меня пытались остановить воспитатели, но я покусал их и вырвался. Я знал, что на клиническую смерть человеку отпущено четыре минуты. Почему же медвежонку больше?
– Что? Босиком? – всполошилась заведующая.
– Спасите Виню! – крикнул я, бросил две медвежьи половинки на стол и выбежал из кабинета.
В игровой комнате я взял большую пластмассовую кеглю, вернулся в спальню и, захлебываясь слезами, крикнул:
– Встань, старый Щекотуров!
Слово «старый» было тогда единственным и самым страшным известным мне ругательством.
Я, наверное, выглядел чудовищно, потому что тиран Щекотуров послушно встал, прижался к какой-то тумбочке и в знак примирения протянул мне недавно выломанный из игрушечного автомобиля выключатель. Но поздно. Я бил Щекотурова кеглей и выкрикивал какие-то бессвязные слова: «За Виню! За черепаху! За тапочки! За воробья! За Виню! За Виню!»
Виню зашили. Я стал водить его гулять на Воробьевы горы. Однажды мы возвращались домой по метромосту, и Виня сказал мне:
– Почему ты жмешься к проезжей части? Боишься высоты?
– А ты разве не боишься? – парировал я.
– Нет, – лукаво отвечал Виня. – Спорим, спрыгну?
И Виня спрыгнул. Он медленно летел вниз в Москву-реку с самого верхнего яруса метромоста, а я стоял наверху, и постепенно до меня доходило, как ужасно то, что произошло. Из оцепенения меня вывел увесистый отцовский подзатыльник. Я закричал и перестал видеть вокруг предметы.
– Папа, спаси его!
Так, кажется, я кричал, а отец быстро тащил меня за руку назад к смотровой площадке, а потом вниз, вниз к набережной. По пути мы набрали камней, и отец стал бросать их в реку так, чтобы невозмутимо плывущего медвежонка прибило к берегу.
Я боялся, что Виня намокнет и утонет, или что его унесет куда-нибудь в открытое море, но отец кидал и кидал камни, пока наконец не вытащил Виню на остановке речного трамвайчика.
– Никогда больше не топи друзей, – сказал мне отец.
– Он сам прыгнул… – я пытался оправдываться.
– И не ври!
С этих пор Виня начал лысеть. Шерсть вылезала, и ткань расползалась во многих местах на лапах и на голове. Я сшил Вине комбинезон, а соседка по коммунальной квартире связала ему шарф. Примерно в это же время я дорос до той критической отметки, когда мальчики перестают интересоваться плюшевыми мишками. Я все чаще не брал Виню на прогулки. Мне нужно было интересоваться девочками, меня приняли в комсомол, мне исполнилось четырнадцать лет.
Тут-то и произошло предательство.
– Почему бы тебе не назначить Виню талисманом? – посоветовал мне как-то дядюшка.
То есть не играть с ним больше. Не разговаривать, не носить на уроки в школу, а просто посадить в комнате на почетное место и забыть. Я послушался. Я разыскал медвежонка и сказал ему:
– Виня, ты теперь будешь у меня талисманом. Это же лучше, чем игрушкой…
Медвежонок не сказал ни слова. Больше никогда. Я предал его. И он онемел от горя. Теперь изредка, вытаскивая Виню из шкафа, я думаю: «Вот мы были ровесниками. Он – сорвиголовой, я – трусом. Он никого не предал, я предал его. Ему отрывали голову дважды, мне – никогда. Он лежит теперь на полке среди старых вещей все равно что мертвый. Я работаю в журнале «Столица» шеф-корреспондентом и дружу с главным редактором».
По всему выходит, что мой способ жить правильнее Вининого. Но откуда тогда печаль? Я не знаю.
Может быть, Виня знает. Но Виня молчит.