Из всей троицы наших милых тюремщиков только одна Ласка никогда не пересекала охраняемый периметр парка, так что я стал даже подумывать, грешным делом, не является ли и она тут пленницей, удерживаемой, впрочем, не силой, как Толик, не безысходностью, как я, а чем-нибудь другим, например, любовью. Банько, кроме того, что хозяйничал по дому и готовил нам изысканные яства, занимался еще и бесплатным своим магазином. Три или четыре раза в неделю он уезжал куда-то на грузовичке с надписью «Бесплатный магазин Холивар», привозил какие-то продукты, перепаковывал, увозил раздавать, возвращал остатки… Вероятно, неизвестные мне члены группы Холивар продолжали грабить супермаркеты, снабжая деликатесными продуктами нас и неведомых нам пенсионеров в неведомых населенных пунктах, которые Банько выбирал, ткнув наугад пальцем в карту Московской области. Всякий раз, возвращаясь из своих путешествий, Банько недоуменно разводил руками и говорил:
– Черт! Они не едят боттаргу! Картошку они разобрали, видишь ли, а боттаргу они, видишь ли, не едят!
Это значило, что на ужин у нас будут спагетти с боттаргой, прессованной икрой мелких средиземноморских рыб, каковую боттаргу, насколько я знаю, днем с огнем не сыскать в Москве.
Посмеиваясь, покуривая и покачиваясь на лавочке, притороченной цепями к потолку террасы, я говорил:
– Господи, где же вы раздобыли боттаргу? Разве что в «Глобус Гурме»?
– Именно, что в «Глобус Гурме» на Новом Арбате, – подтверждал Банько с гордостью.
– Но как?! – я предоставлял ему случай похвастаться. – Там же супермаркет в подвальном этаже. Там же наружу ведет только один эскалатор. Там же не убежишь.
В ответ Банько с удовольствием рассказывал, как при помощи альпинистского оборудования были экспроприированы продукты из, кажется, самого дорогого супермаркета Москвы.
Обезьяна уезжал нерегулярно, но зато на несколько дней. Для своих поездок он пользовался моим «Ягуаром», однажды только спросив у меня разрешения и больше уж к этому вопросу не возвращаясь. Он никогда не предупреждал нас о своих отъездах и никогда не говорил, скоро ли вернется. Его возвращения были шумными. Ласке он не привозил полезных гостинцев, зато привозил безумные: махровое полотенце с изображением грудастой блондинки топлесс, огромную плюшевую игрушку, про которую нельзя было понять заяц она или медведь, а если медведь или заяц, то почему с копытами…
Однажды по возвращении, выдержав бурю щенячьих Ласкиных ласк и рукавом утирая лицо, влажное от Ласкиных поцелуев, Обезьяна протянул мне мою любимую трубку «Аскорти», мой старый кисет полный табака, и мой костяной трубочный нож.
– Я подумал, вам приятно иногда будет покурить трубку? – сказал Обезьяна небрежно.
– Вы были у меня дома? Как там мои?
– Не знаю, они спали. Но, кажется, все в порядке.
– Вы прокрались ночью? Как давеча прокрались ко мне? Зачем на этот раз? – я испытал легкую досаду от мысли, что Обезьяна хозяйничал у меня в кабинете.
Но он только махнул рукой:
– Полноте! Я проезжал мимо и подумал, что вам интересно будет узнать, как дела дома. Вот и заехал на час. И говорю же вам, все в порядке.
Иногда за ужином в день возвращения Обезьяна рассказывал нам какие-нибудь новости из большого мира. Например, что горят леса. Лесные пожары были более чем ожидаемы при той сухости и жаре, что установились в то лето, но рассказы Обезьяны звучали совсем уж фантасмагорически: сто пятьдесят километров, дескать, он ехал в сплошном дыму, таком плотном, что видимость была метров сорок не больше, и кружилась голова от отравления угарным газом.
Россказням про пожары мы не верили, однако же, наступил август, и наш благословенный парк тоже затянуло дымом. Обезьяна рассказывал, что горит в Шатуре, в Егорьевске и в Домодедове. Все это было далеко от нас, но горело, видимо, так сильно, что дым доносило и до Рублевки. Хорошо еще, что в каждом доме у нас были дорогие кондиционеры с хитрыми какими-то фильтрами. Так что мы предпочитали сидеть взаперти, задраив окна и двери, занятия фехтованием забросили и вместо фехтования играли в привезенный Обезьяною дартс. Мишень для метания дротиков представляла собою портрет премьер-министра Владимира Путина. Больше всего очков получал тот играющий, который попадал премьер-министру в глаз. Мне игра не нравилась не по причине моего верноподданичества, а в связи с моим гуманизмом. И я не ожидал, что в ответ на мое недовольство этой игрой Толик скажет:
– А чего? Прикольно!
И все свободное от занятий время Толик и Банько в буквальном смысле слова язвили премьер-министру глаза.
На улице подолгу находился только Обезьяна. Одна из его отлучек закончилась тем, что «Ягуар» мой оказался под завязку загружен какой-то электронной техникой, назначение которой было мне совершенно неизвестно. После этой поездки Обезьяна никуда уж больше не исчезал, а целыми днями возился в парке, монтируя какие-то прожектора, светившие на какую-то четырехметровую тумбу, которая была, вероятнее всего, фонтан, судя по тому, что гофрированный шланг тянулся от этой тумбы к пруду.
Дни шли за днями. Однажды утром, спустившись к завтраку, я обнаружил, что вся кухня увешана воздушными шариками, над обеденным столом красуется сплетенная из роз цифра 26, а на столе дрожит трехслойное бланманже, изнутри которого просвечивают все те же цифры 26.
– День рождения у кого-то? – поинтересовался я.
Но не успел дождаться ответа, как двери открылись, на пороге показался Толик, и Банько с Обезьяной заорали во весь дух «Нарру birthday to you». Ласка счастливо смеялась. «Happy birthday dear Tolik». Прапорщик зарделся, а Банько взял с каминной полки большую сумку и раскрыл ее.
– Толик! Мы долго думали, что бы тебе подарить. И в конце концов решили, что тебе приятно будет получить в подарок пару рапир.
– Не надо, ну что вы… – Толик пунцово покраснел.
– Бери-бери! Рапиры мои! Рапиры не ворованные!
– Да нет, ну как же…
И тут Толик сказал фразу, которую можно было бы считать свидетельством моей педагогической победы. Прапорщик взял одну из рапир, покрутил ее в руках, положил обратно в сумку, закрыл «молнию» и сказал:
– Нет, не надо… Я же когда выйду отсюда, мне же только в тюрьму. Там рапиры отберут. Жалко…
Повисла пауза. Ласка дернула Обезьяну за рукав. Я не знал, что и думать. И только после паузы Банько хлопнул Толика по плечу:
– Ну, не хочешь, не бери! Короче, рапиры твои! Когда захочешь, тогда заберешь. Пойдем бланманже есть.
И Толик спросил:
– Чего это такое – бланманже?
За завтраком напряжение как-то разрядилось. Слова про тюрьму забылись. Банько принялся уговаривать Толика сготовить нам на праздничный ужин какое-нибудь свое фирменное блюдо.
– Какое у тебя фирменное блюдо?
– Да я не умею готовить… – пожал плечами прапорщик.
– Ну, что-нибудь же умеешь? Ну, яичницу сготовь. Или, хочешь, макароны по-флотски. Тут же, как на олимпиаде, главное – участие. Я тебе помогу.
– Ну-у-у… – Толик был в замешательстве.
– Или давай картошки нажарим. Я тебе помогу. Что тебе мама в детстве готовила? Или, хочешь, торт испечем…
– Ну-у-у…
Толик явно соображал медленнее, чем рождались у Банько кулинарные идеи. Однако же выражение лица у прапорщика было такое, как будто он припоминал некий счастливый день в детстве, что-то сокровенное, день, когда мама торжественно, как это бывает в бедных семьях, ставит на стол вкуснятину какую-нибудь и гладит мальчика по голове, а отец еще не пьяный и произносит что-то приличествующее моменту, что-нибудь жизнеутверждающее вроде «расти большой, не будь лапшой»…
– Ну, или пирог, – продолжал Банько. – С капустой или с вязигой. У меня вязига осталась, никто не берет…
– Мясо по-французски можно, – сказал прапорщик еле слышно.
– Или можем курник сделать, – протараторил Банько по инерции. – Что?
– Мясо по-французски, – повторил Толик громче.
– Это которое с сыром и майонезом? Это ж для печени смерть.
– Да нет, вкусно!
– Ну, ладно. Только, чур, майонез приготовим сами, потому что при всем моем уважении к тебе, Анатолий, майонез из пакетов есть нельзя.
– Как приготовим? Я думал, он только в пакетах бывает, – честно признался прапорщик, и все рассмеялись.
Ближе к вечеру прапорщик, одетый в фартук с надписью slow food, сидел на кухне и под руководством Банько перетирал желтки. Банько по капле добавлял в будущий майонез оливковое масло и между делом строгал салаты. Кухонным ножом Банько орудовал, несомненно, ловчее, чем рапирой. Время от времени Толик пытался взмолиться, что, дескать, не могу больше, рука устала, а Банько приговаривал: «Давай-давай, поменяй руку, давай-давай». Через полчаса, когда майонез вдруг загустел и побелел, прапорщик поднял венчик и удивленно спросил:
– Как это?
– Химическая энигма! – торжественно констатировал Банько.
– Что?
– Загадка!
И Толик сказал:
– Ух ты!
Примерно еще через час мясо, запеченное с луком, майонезом и сыром, шкворчало на огромном парадном противне посреди стола в окружении бакинских помидоров, израильской рукколы, фермерского корна и, если верить Банько, настоящих шкловских огурцов. Даже Обезьяна налил себе бокал вина и опасливо выпил несколько глотков за здоровье Толика.
– Обезьяночка, ты не станешь злой? – поинтересовалась Ласка.
– Стану, конечно, – Обезьяна улыбнулся. – Но только после фейерверка.
– А что, будет фейерверк? Ура!
– А ты как думала! Даром я, что ли, две недели монтировал тут на жаре всю эту коммутацию?
– Ха-ха-ха! Коммутировал всю эту монтировку!
Мы беспечно болтали, пока не опустились сумерки. А когда совсем стемнело, Обезьяна решительно опрокинул себе прямо в глотку целый бокал «Коннетабль Тальбо» и пошел на улицу, попросив нас не выходить из дома и не подглядывать в окна до тех пор, пока мы не услышим взрывов.
– Начнется с простых петард, – сказал Обезьяна. – В первые минуты никакого зрелища вы не потеряете.
И вышел вон. И никогда больше я уже не увижу во плоти этого удивительного молодого человека.
Через четверть часа мы действительно заслышали с улицы звуки петард и засобирались на выход. Ласка потеряла под столом легкую кожаную вьетнамскую туфлю да все никак не могла нашарить ее из-за большого живота. Насколько я понимаю, до предполагаемого дня родов ей оставалось еще не меньше двух недель, но время от времени с нею случались уже так называемые тренировочные схватки. Прапорщик беспокоился и торопил, как дети торопят взрослых, боясь опоздать на салют. Банько полез под стол, нашарил Ласкину туфлю, надел Ласке на ногу и помог встать. Она встала и охнула. Оперлась о стол и сказала: «Сейчас-сейчас». Мы переждали тренировочную схватку, Ласка оправилась, и мы вышли на улицу. Даже ночью там было невыносимо жарко и пахло дымом. Как только мы вышли, слева из-за кустов взлетела с ужасающим воем ракета и рассыпалась над нашими головами снопом искр. Одновременно на черной глади пруда загорелись, отражаясь в воде, римские свечи. И в ту же минуту заработал смонтированный Обезьяной фонтан – черная-тумба. Фонтан этот извергал мельчайшие брызги, которые превращались над тумбой в белесое облако и в свете прожекторов представляли собою что-то вроде зыбкого экрана. На этом экране постепенно проступила фотография белобрысого мальчика, и Толик сказал:– Ой, это же я в детстве!Мальчик был смешной и в расфокусе. Белые его волосы были пострижены старательной, но неумелой рукой. Он был бос, а одет был в тренировочные штаны с дырами на коленках и в белую майку с надписью «I love ezhiki».Из динамиков, запрятанных где-то в цветнике, голос Обезьяны сказал:– Узнаешь, Толик? Это ты. Фотография сделана аппаратом «Полароид». Помнишь, как твой старший брат с ребятами раскурочил машину каких-то туристов, приехавших отдыхать на озеро? И взял там этот «Полароид» вместе с еще каким-то хламом. Ты ведь видел это, правда, Толик? А когда приехал следователь, ты спрятался на чердаке, чтобы не свидетельствовать против старшего брата.Изображение на белесом водяном облаке сменилось. Теперь мы видели того же белобрысого мальчика сидящим на бензобаке мотоцикла «Ява». А за спиною мальчика в седле, уверенно положив руки на руль, сидел такой же былобрысый юноша лет двадцати в армейской гимнастерке с сержантскими погонами, подрезанными так, как подрезает погоны шпана, выходя на дембель.С разбойничьим свистом взлетела из-за кустов и рассыпалась брызгами над нашей головой очередная ракета. А голос Обезьяны неизвестно откуда продолжал:– Вот он, кстати, твой брат. Вернулся из армии, погулял два месяца, угнал мотоцикл, потом совершил еще четыре неумелые кражи и сел в тюрьму. Чтобы ты не видел всего этого, – продолжал голос Обезьяны, – тебя отдали в школу-интернат, помнишь? Вот твоя школьная фотография.На водяном экране проступили человек двадцать разновозрастных детей, выстроенных в три ряда. Я стал искать среди них Толика, как вдруг один из детей на фотографии помахал мне рукой. Такой эффект, гиф-файл или «живую фотографию из Гарри Поттера» я видел на фотографических выставках, но сейчас движение мальчишеской руки оказалось таким неожиданным, что я даже вздрогнул. И прапорщик рядом со мной тоже вздрогнул и прошептал:– Как это я рукой машу?А голос Обезьяны продолжал:– Сказать тебе, что случилось с твоими одноклассниками? Дружок твой лучший, Сережа Томилин, – тот мальчик на фотографии, что стоял рядом с Толиком, тоже помахал рукой, – сидит за убийство. Братья Картунен, – близнецы за спиной маленького Толика вскинули приветственно указательный и средний пальцы над Толиковой головой, так что получились рожки, а голос Обезьяны продолжал, – сидят за вооруженный грабеж. А Галя Лисакова… Помнишь, тебе нравилась Галя Лисакова? – сказал голос Обезьяны в то время, как красивая девочка в углу кадра застенчиво улыбнулась. – Галя Лисакова стала варщицей и сидит за распространение наркотиков, после того, как Тома Капилина умерла, передознувшись сваренным Галей винтом. Слышишь, Толик? Они все сидят, те, кто не умер. И ты бы сел, если бы твой папаша спьяну не забрал тебя из этого интерната.Прапорщик стоял передо мною, и я не видел его лица. Зато я видел лицо Ласки, она была готова заплакать, в то время как голос Обезьяны продолжал из зарослей табака, благоухавшего по случаю вечера.– Вот он, твой папаша!На водяном облаке проступило изображение голого по пояс и тощего человека лет сорока, сидевшего на старой шине на фоне трактора «Кировец». Человек этот был заметно пьян и, кажется, бурно жестикулировал. Рот у него был раскрыт, как будто мужчина рассказывал занимательную историю. И во рту у него не хватало нескольких зубов. А на груди у этого человека вытатуирована была церковь с четырьмя куполами. И голос Обезьяны присвистнул:– О-хо! Четыре ходки! Все твое детство, Толик, папаша твой, почитай, просидел в тюрьме. Приходил ненадолго, пропивал все, что накапливалось в доме за время его отсутствия, совершал какое-нибудь идиотское ограбление, сразу попадался и садился еще на несколько лет.– А хули сделаешь? – сказал вдруг Толиков папаша, и трактор «Кировец» за его спиной уехал вон из кадра.Мы смотрели на эту устроенную Обезьяной инсталляцию как завороженные. Полагаю, спектакль этот транслировался также и в Интернете на Обезьянином блоге, и тридцать тысяч подписчиков с любопытством наблюдали за нами, как дети наблюдают за потешными зверушками в зоопарке.Надо ли удивляться, что мы и вели себя как зверушки, как бандерлоги в мультике про Маугли. Голос Обезьяны словно бы зачаровывал нас. Банько сел на землю, потянул Ласку за руку, чтобы та села рядом с ним, и Ласка повиновалась. Над нашими головами взлетали и рассыпались то и дело разноцветными искрами фейерверки, так что истории, которые Обезьяна рассказывал, словно бы вплетались в извечную игру летучего огня, ради которой люди, сколько себя помнят, запрокидывают головы в небо. И голос был бархатный, как будто разверзлись небеса, как будто Бог, прежде чем приступить к Страшному Суду, рассказывает людям, что же они за дураки, раз не понимали, по каким великолепным законам движутся небесные сферы и вершится судьба.– Ты думаешь, он замерз по пьянке, твой отец? – шелестел голос Обезьяны, сокрытый в листве. – Не-ет. Тебя обманули. Он действительно погиб по пьянке, но не мирно замерз, а бил и насиловал твою мать до тех пор, пока та не ударила его сапожным ножом. Она умерла в тюрьме, Толик. Какая-то ковырялка порезала ей горло бритвой на почве ревности. Может быть, вот эта?На водяном облаке проступило изображение двух женщин. Кажется, они сидели на тюремной шконке. Но, в нарушение тюремного режима, обе были заметно пьяны, и одна тянулась к другой с пьяным слюнявым поцелуем. По фотографии я не мог определить, которая из двух женщин мать моего прапорщика. А спросить я не посмел, потому что, хоть я и стоял у Толика за спиной, но видел и слышал, как он всхлипнул и проговорил:– Мамка! Мамка моя!– Осталась только бабушка! – торжественно сказал голос Обезьяны, в то время как изображение двух пьяных женщин сменилось фотографией старушки в платочке, сидевшей на фоне закопченной иконы и прикнопленной к стене газетной фотографии Леонида Брежнева. – Старушка божий одуванчик. Когда соседи забрали тебя и когда потом тетка приехала за тобой из Питера, тебе соврали, что бабка лежит в больнице. А она сидела в тюрьме, Толик. Она делала криминальные аборты и получила срок, когда одна из ее пациенток изошла кровью. В тюрьме она и умерла.Из-за роскошных кустов лапчатки принялись одна за одной взлетать ракеты, хлопая и расцветая огненными цветами в небе. И так же часто стали меняться на водяном экране фотографии. А голос Обезьяны возвысился:– Смотри, Толик. Твой сосед Колька и товарищ детских игр – в тюрьме. Твой армейский дружок Никита – в тюрьме. Что ты делаешь здесь? Твоя первая баба – в тюрьме. Твой тренер по самбо – в тюрьме. Ларешник, который тебе платил. Капитан, который брал тебя на работу. Все в тюрьме, Толик. Что ты делаешь здесь, если все твои уже там?С басовитым воем и как-то медленно поднялась в воздух над садом тяжелая ракета, хлопнула оглушительно, и бордовый огонь полился с неба на нас, посверкивая белыми искрами.Толик оглянулся, словно ища у меня поддержки. И я увидел, что лицо его заплакано и измазано грязью, потому что он утирал слезы рукой. Я пожал плечами. Это был жестокий спектакль, слишком жестокий, особенно в день рождения, но я не знал, что сказать.И Ласка тоже плакала. И только влюбленный в Обезьяну Банько бормотал, заломя голову так, что в очках у него отражались бордовые огни финального салюта:– Круто! Очень круто!– Что ты сказал, Банько? – переспросил вдруг голос Обезьяны, совершенно изменив интонацию. – Тебе понравилось? Да уж, милый мой друг, в твоем наукограде сроду не происходило столько страстей, сколько в одной-единственной избе в деревне Долгомостьево.На водяном экране проявилось изображение семейства: неуклюжий, застенчивый, толстый, похожий на медвежонка, папа в очках, некрасивая мама в очках, а в прогулочной коляске – мальчик в очках. Я с ужасом подумал, что вот же, оказывается, не только прапорщику одному предназначалась в тот вечер Обезьянина отповедь, а всем нам, каждому из нас. Я понял, зачем Обезьяна уезжал столько раз на моем «Ягуаре». Я сообразил, зачем он забирался в мой дом, как тать в ночи – рылся в фотографиях, читал письма, готовил, блядь, презентацию о том, какая несчастная и никчемная была у меня жизнь. Я подумал, что вот он разделался с прапорщиком так, что тот ревет, как маленький, а сейчас разделается с Банько, а потом разделается со мной, а потом с Лаской. Чертов дэос экс махина, которому черт знает кто позволил копаться в наших жалких жизнях и выворачивать на свет божий наши жалкие страдания. Я так подумал и попытался было уйти в комнаты. Но хуже всего было то, что работа, проделанная Обезьяной, завораживала меня. Я хотел уйти, но вместо этого сел на землю и потянул Толика за майку – тоже сесть.Заиграла тихая музыка. Ноктюрн Шопена. По части музыки, как выяснилось, у Обезьяны была не особенно богатая фантазия. На водяном экране стали меняться детские фотографии Банько, а тихий голос Обезьяны рассказывал историю, как бы комментируя их.– Там у вас в наукограде не принято ведь было зарабатывать много денег, правда, Банько? (На экране некрасивая мама вела за ручку мальчика в очках. Оба были в кургузых пальтишках, а мальчик – с пластмассовой лопаткой в руке.) Зарплату полагалось получать такую, чтобы к пенсии скопить на «Жигули», верно? (На экране сын и отец очкарики стояли возле открытого капота «Жигулей». И у мальчика в руках был свечной ключ.) И вкусно готовить было не принято. Предполагалось питаться духовной пищей. Однако же и духовная пища выходила какая-то постная. (На экране мальчик в очках запечатлен был с бардом Юлием Кимом, который, надо полагать, приезжал в наукоград на гастроли.) Единственным рестораном в городе был пельменный бар, Банько, так? Пельмени там были шести сортов, но все шесть сортов покупные. Ты учился играть на скрипочке, но ты не любил музыку, Банько. (На экране – мальчик в очках и со скрипкой.) Ты ведь и до сих пор не отличаешь, Жиль ли Апап играет Чакону Баха или Гидон Кремер. (Зазвучала чакона Баха в сомнительном исполнении Жиля Апапа. Я бы предпочел Кремера.) Ты участвовал в олимпиадах по физике, но ты не любил физику. (На экране – мальчик в очках с дипломом и медалью.) Единственное, что ты любил, Банько, – это готовить. (На экране быстро сменилось пять или шесть фотографий мальчика в очках, в поварском фартуке, в поварском колпаке, в окружении смеющихся родителей. С каждой фотографией мальчик становился все старше.) Пока ты был маленький, всех веселила эта твоя страсть. Но когда ты вырос и сказал, что хочешь стать поваром, твои родители решительно воспротивились. Ну, настолько, насколько решительно могут высказаться два старших научных сотрудника из наукограда. Папаша то есть лежал на диване и глотал валокордин, а мамаша заламывала руки, смотрела на тебя несчастными глазами и говорила, что отцу плохо с сердцем. И тогда, Банько, ты совершил первый в своей жизни подвиг. Ты убежал из дома. Я горжусь тобой. Правда, ты убежал к дедушке, к дедуленьке, который жил в Москве и имел недурную квартиру в цэковском доме на Бронной, но для тебя ведь и это подвиг, Банько. Тут твоя смелость, правду сказать, иссякла. Ты поступил на экономический факультет и даже окончил его, и даже поработал немножко маркетологом. Но к счастью твоему, дедуленька подсуетился быстро умереть. Он даже не успел узнать, что внучек окажется еще хуже дочки. Та хоть вышла замуж за инженеришку, изобретавшего атомную бомбу. А про тебя, если бы дедушка узнал, что ты с высшим экономическим образованием рвешься в кулинарный техникум, то ни за что не завещал бы тебе свою цэковскую квартиру. (На экране появилась фотография с похорон. Ордена на подушечках. Некрасивая мама в очках и некрасивый юноша в очках шли за гробом вместе с еще десятком человек. Папы видно не было.) Потом, Банько, ты совершил второй подвиг в своей жизни, продал дедушкину квартиру и поступил в Лондонскую школу поваров Кордон Бле. Ай, браво, Банько! Правда хочу тебе заметить, что, пройдя полный курс, включая кондитерское дело, ты так и не научился зарабатывать деньги почтенным ремеслом повара, а умел только их тратить, сначала свои, пока оставались… А потом Ласкины. (На экране появились Банько и Ласка в кабинке чертова колеса «Лондон Ай» на фоне умопомрачительной, хоть и смазанной панорамы Лондона.) Эта собачья мать тереза всегда подбирала на улице бездомных щенков. Подобрала и тебя, Банько. (Голос Обезьяны сделал паузу.) Знаешь, почему ты не нашел работу? Знаешь, почему ни один мишленовский ресторан не взял тебя даже стажером? Знаешь, почему тебя выперли из «Нобу», куда пристроил тебя Ласкин папаша? Знаешь, почему ты не удержался ни в «Бузаба», ни даже в «Пинг-понге»? (Последовала серия фотографий, на которых Банько представал в поварской одежде разных ресторанов.) Знаешь, почему даже Женя Лебедев выгнал тебя из своей японской богадельни? Не потому, что ты недостаточно японец. А потому, Банько, что у вас в наукограде не принято зарабатывать деньги своим трудом. И воровать у вас не принято, а принято только ныть, попрятавшись по благоустроенным квартиркам величиною со здешнюю караулку. Ты хорошо готовишь для мамочки и папочки, но готовить за деньги ты робеешь. Тебе, Банько, нужна заведомая снисходительность клиента, потому что у вас в наукограде всем нужна снисходительность, и никто не осмеливается рисковать. Единственная работа, которую ты нашел, – здесь, частным поваром в семье, которая хорошо тебя знает и даже вяленько любит. (На экране показался Банько, разделывающий пекинскую утку у стола в нашей гостиной. За столом сидела Ласка, известный миллиардер, эмигрировавший теперь в Лондон, и неизвестная мне женщина из тех, кого журнал «Татлер» в светской хронике величает светскими дамами. Ножи в руках Банько двигались так быстро, что на фотографии оказались смазанными.) Ты неплохо готовишь для друзей, Банько. Впрочем, у тебя нет друзей. Твоя добрая хозяйка изменила тебе со мной. А ты стерпел так решительно, что принялся даже со мной дружить. А я, которого ты считал своим единственным другом, заделал твоей зазнобе ребенка, которого ты, Банько, не мог заделать пять лет. Потому что все твои там, в наукограде. (На экране появились старики в очках. Постаревший папа был с лопатой, мама – с тяпкой. Они копались в огороде, который по площади никак не превышал шести соток, да еще и вмещал конуру, которую научные работники, видимо, считали домом.) Все твои – там. Возятся на грядках и слушают песенку про бумажного солдата. (Голос Обезьяны стал напевать.) Один солдат на свете жил, красивый и отва-а-ажный, но он игрушкой детской был, ведь был солдат бума-а-ажный. (Бордовая ракета опять залила небо над нашими головами искрящимся своим светом. И голос перестал напевать.) Все твои там! Все твои там, в норках! Так что же ты делаешь здесь, Банько?