Выбравшись из-под кучи ломаных веток и спустившись с горы битого кирпича, я оглянулся последний раз посмотреть на прекрасное наше узилище. Пролом в стене зиял изрядный. Поваленные сосновые стволы глядели из-за стены наподобие гаубиц, наведенных на далекого и грозного врага…

– Пойдем-пойдем, профессор, – сказал Толик и потянул меня за рукав в узкую улочку, петлявшую вдаль между высокими и глухими заборами.

Судя по всему, выйдя в пролом, мы оказались посреди охраняемого поселка, с которым граничила наша усадьба, имевшая, впрочем, к шоссе отдельный от поселка выход. Во всяком случае, вдалеке сквозь густые уже сумерки и листву я увидал шлагбаум, и около шлагбаума в свете фонаря копошились какие-то люди, охранники, вероятно. Мне показалось, что они переговаривались по рации и вызывали подкрепление, чтобы не так страшно было пойти и посмотреть, какая беда стряслась у соседа-миллиардера и что за сила свалила в миллиардерской усадьбе две вековые сосны.

– Пойдем-пойдем, – настаивал Толик. – Понаедут сейчас.

И мы пошли.

Вид у Толика был довольно воинственный. Костюм у него был рваный. А в руках прапорщик сжимал здоровенную металлическую монтировку, бог знает, когда, где и для какой цели им прихваченную. Размахивая этим оружием, он быстро шагал прочь от усадьбы и поторапливал меня.

У меня самого, полагаю, тоже вид был довольно пиратский. Мало того, что усы мои не были до сих пор вполне отмыты от крови, так еще и, прыгая из пролома, я покарябался о ветки и подвернул щиколотку. По щеке моей текла свежая кровь, которую я поминутно стирал тыльной стороной ладони. Кроме того, я заметно прихрамывал на правую ногу.

Одним словом, мы были красавцами и способны были дойти эдак до первого милиционера или до первого вооруженного сотрудника частного охранного предприятия, которое обеспечивает буквально тюремный порядок здесь, в Большой Барвихе.

– Куда мы идем, Толь? – спрашивал я, задыхаясь.

– Давай-давай, профессор, давай!

– Куда мы идем?

– Давай! Надо в Одинцово попасть.

– Анатолий, какого черта в Одинцово?

– В Одинцово, в Одинцово! – повторял прапорщик, как мантру.

– Что мы забыли в Одинцове?

– В Одинцово, в Одинцово! – Толик разве что не волоком тащил меня. – В Одинцовское УВД. – Там Честный Мент работает.

– Чего?! – я даже остановился и резким движением локтя освободил свой рукав от Толиковой хватки. – Анатолий! Честных ментов не бывает!

– В Одинцово, – Толик тоже остановился, склонился надо мной и произносил слова раздельно, как говорят со слабоумным или с ребенком. – В Одинцове работает Честный Мент. Это все знают. Капитан Суходольский. Честный Мент. Его даже по телевизору показывали.

С этими словами Толик снова схватил меня за рукав и снова потащил.

– По телевизору все врут! – пытался резонерствовать я едва ли не на бегу.

– Нет, про Честного Мента не врут, – бормотал Толик и знай себе прибавлял шагу.

– Какого черта? Зачем вам УВД?

– Как зачем? Сдаваться! Мои-то все уже там, – прапорщик подмигнул мне. – Только сдаваться надо капитану Суходольскому, иначе не объяснишь ничего…

– Толя, вы с ума сошли! Нет никакого Суходольского! Не надо вам никуда сдаваться!..

В этот момент у шлагбаума на дальнем конце улицы сверкнули фары, и в нашу сторону медленно покатился желтый «Порш Кайен». Господи!

Я хочу спросить: Боже Милосердный, Господи Благий, почему в последнее время из всех драматургических жанров ты предпочитаешь телесериал? Желтый «Порш Кайен»! Тот самый. Женщина за рулем. Та самая. Это же курам на смех, Господи! Любой литературный критик разбранил бы меня в пух и прах, если бы такое невероятное совпадение было бы выдумано мною, а не произошло бы на самом деле. Это же «рояль в кустах»: стоило, значит, герою проломиться сквозь стену бог знает в каком поселке где-то на Рублевском шоссе и – на тебе! – немедленно на пустой дороге встречается ему в конце повести та самая женщина, с которой повесть началась. Господи, прости мне богохульство, но так, вообще-то, драматургических коллизий не устраивают. Лутц Дурстхофф, мой старый приятель, главный редактор уважаемого кельнского издательства «Кипенхойер унд Витч» давным-давно, когда я делился с ним планами художественной книжки, предостерег меня. Он сказал: «Фикшн – это сложно. Когда ты пишешь документальную книжку, ты можешь описывать события, просто потому что они произошли на самом деле. Если же ты берешься за художественную литературу, мой друг, события должны иметь хоть какую-нибудь логику и быть хоть сколько-нибудь правдоподобны». И это правда, Господи. Серьезный автор должен же заботиться о правдоподобии, заботиться о том, чтобы встреча героев ни в коем случае не была случайной, но обусловлена была бы необходимостью. Совершенно невероятно, Господи, чтобы в одно и то же время, на одной и той же улице в одном из тысяч коттеджных поселков, разбросанных в окрестностях десятимиллионного города, герой и героиня очутились совершенно не сговариваясь и с единственной целью – привести историю к финалу.Так не бывает, Господи. Только у Пушкина возможно, что вот Маша Миронова приезжает в Петербург подавать прошение государыне, идет гулять в парк и первым же делом встречает в парке – кого бы вы думали? – государыню. Только Шекспир может себе позволить ради трагической развязки «Ромео и Джульетты» придумать, ничтоже сумняшеся, что – да! кстати! – в Италии чума, Верона окружена карантинами. И задержать таким образом гонца, долженствующего предупредить влюбленного Ромео.Господи, господи всемогущий! Позволить себе роскошь случайных совпадений, наплевать на презренное правдоподобие могут только три автора – Шекспир, Пушкин и Бог.Вот что я подумал в то время, как желтый «Порш Кайен» ехал нам навстречу, и совсем недалеко от нас открывались в трехметровом заборе, видимо, с пульта пущенные в ход раздвижные ворота. Когда машина свернула во двор, и створка ворот медленно поползла назад, Толик дернул меня за рукав и побежал:– Давай, профессор! Там баба одна!– Стой! Куда! А прислуга? – это было первое, что пришло мне в голову, я пытался остановить его, но не смог.Он не слушал меня. Он двигался той шакальей побежкой, которую я, оказывается, хорошо запомнил с первого дня нашего знакомства. Вот так, точно так же он бежал в первый наш день к беременной Ласке, стоявшей на мостках, чтобы схватить ее за горло и шантажировать Обезьяну. Вот такая же во всех его движениях была тогда порывистая подлость. И зря я поверил, будто шакальи ухватки можно исправить уроками поэзии или фехтования. Зря я поверил. Если бы у Толика был хвост, он бежал бы, оскалив зубы и поджав хвост. Хвоста у него не было, и он бежал, просто оскалив зубы и размахивая монтировкой. Несмотря на все наши уроки литературы, несмотря на все наши душеспасительные беседы, он бежал к женщине в желтом «Порше Кайен», чтобы и ее схватить за горло, и ее использовать в сиюминутных своих целях по праву сильного.А Обезьяны рядом не было. Некому было подобрать булыжник с земли и швырнуть Толику в голову, чтобы остановить его. Некому, кроме меня. Очень быстро у меня в голове промелькнула мысль, что если и бросать в прапорщика камнем, то делать это надо сейчас, потому что я не Обезьяна и не осмелюсь бросить камень, когда прапорщик выволочет за волосы женщину из желтого «Порша». Я не осмелюсь. Я буду бояться поранить женщину, потому что… Не просто потому что я боюсь ранить женщин, а еще потому что…Забегая следом за желтым «Поршем» в ворота, прапорщик крикнул:– Нету тут никого! Окна темные!Я огляделся в поисках булыжника, но булыжника мне на глаза не попалось. Я был безоружен. Но ворота закрывались, и я побежал за Толиком все равно. Не знаю, на что я рассчитывал. Не знаю, как я намеревался удержать прапорщика от насилия, к которому он продолжал быть склонен. Понятия не имею, как я собирался защитить ту, что рассеянно открывала дверь машины и устало ступала на брусчатку двора ногою, обутой в туфельку «Маноло Бланик»?– Стоять, тетка! – прокричал Толик, подбегая к машине и распахивая дверцу. – Стоять! Молчать! Ключи дала! Не ссы, не убью!Она испугалась. Она развернулась на крик, схватилась правой рукой за дверцу машины, а левой рукой – за кузов и старалась, кажется, только не потерять сознание от испуга. В ее глазах я видел ту же растерянность, что и двадцать лет назад, когда во время танца она нащупала у меня под пиджаком кобуру с пистолетом.– Что вылупилась! – кричал прапорщик. – Ключи давай, мобилу и на хуй пошла в дом, и сиди тихо!– Толя! – я кликнул его, как пса. – Назад!Крикнуто было властно, и неожиданно Толик повиновался. Он подошел ко мне, заглянул мне в глаза, как пес, отдал мне монтировку и проговорил:– Профессор, да я…– Тихо!Я не смотрел на него. Я смотрел в ее испуганные глаза. Прапорщика моего я видел только периферическим зрением и думал про него только периферические мысли. Я подумал, что он как животное, как собака: живет по обстоятельствам, подчиняется условным рефлексам, не имеет своих представлений о добре и зле… Убил человека, попал в плен, захватил заложницу, слушал стихи, учился фехтованию, принимал роды, совершил побег, вот теперь грабит женщину… Он как собака: он делает то, на что натаскан. А приставь его к доброму делу – так будет хорошим парнем. Или приставь к злодейству – так будет злодей. Впрочем, то же самое касается и меня, и ее, и всех нас.Я подошел к женщине и сказал ей тихо:– Отдай ему ключи. Машина никуда не денется. Завтра заберешь у одинцовского УВД.– Вы… – сказала она еле слышно. – Вы…Она обратилась ко мне на «вы», но формальная вежливость слишком не подходила моменту. Я стоял перед нею всклокоченный, запыхавшийся, в рваной одежде, с окровавленной щекой, с монтировкой в руках. И монтировка сверкала в свете надвратного фонаря.– Ты… – она попробовала это слово на вкус и улыбнулась. – Ты пришел сюда…Я кивнул:– Пришел, да.– Почему ты?.. – ресницы ее вспорхнули, как если бы они были разорванными надвое ночным мотыльком, который каким-то чудом все еще жив и все еще стремится к фонарю. – Раньше никогда…Она, кажется, хотела спросить меня, почему я раньше никогда не приходил в этот дом. Правая моя бровь иронически дернулась, я начал довольно светским тоном:– Ну, ты же не приглашала, – и осекся.– Я приглашала, – ресницы ее опустились, как если бы мотылек умер.Над трупом мотылька я вспомнил, что она ведь и вправду приглашала меня много раз. Десятки раз. Может быть, сотни раз. Много-много раз я обнаруживал на своем рабочем столе типографским способом отпечатанные приглашения: «NN ждет Вас надцатого мартобря на барбекю, коктейль, партию в крокет, свадьбу, крестины, именины, ланч, бранч, ужин… Уайт тай, блэк тай, смарт кэжуал, кэжуал…» Я игнорировал эти приглашения. Они валялись у меня на столе, пока не проходила указанная в них дата. А потом я переправлял их в корзину для бумаг. Поначалу я игнорировал их, потому что боялся принять. Боялся, что, приди я на праздник, отношения наши из товарищеских могут превратиться в любовные, и тогда окажутся правдой все самые грязные сплетни, расползавшиеся о нас по Издательскому Дому. Я боялся даже, что вот приду я на праздник, а там не будет никакого коктейля, никакой партии в крокет, никаких именин, а будет накрытый на двоих стол со свечами и хризантемой в бокале… Поначалу я боялся этого. А потом приглашения ее стали казаться мне издевкой, ибо я думал, будто нельзя одновременно изводить сотрудника, унижать, заставлять сбрить усы… и тем не менее слать ему приглашения на ланч, бранч и партию в крокет.Ну, что же! Я был идиотом. Признаюсь, я был идиотом. И вот я – идиот! – стоял перед нею, смотрел на ее опущенные ресницы и не знал, вспорхнут ли они когда-нибудь еще ради меня. Мне хотелось сделать что-нибудь. Мне хотелось отбросить все наше прошлое. Но в руках у меня не было нашего прошлого, а была только отнятая у Толика монтировка.Я отбросил монтировку далеко в сторону. Инструмент зазвенел по брусчатке двора. Ресницы вспорхнули. Глаза смотрели испуганно, как в тот день, когда…– Отдай ему ключи, – повторил я.Женщина повиновалась. Она отдала Толику ключ, такой же желтый, как и сама машина, молча развернулась и пошла ко входу в дом, покачиваясь и соскальзывая каблуками на стыках брусчатки.Толик сел за руль, отодвинул кресло, завел двигатель и крикнул:– Профессор, давай, садись!А женщина поднялась на крыльцо, обернулась, протянула руку в мою сторону и нажала на кнопку пульта. Я слышал, как за моей спиной стала открываться створка ворот. Но я не обернулся. Я смотрел на женщину, которая стояла на крыльце своего дома и смотрела на меня.– Профессор, ну чего ты? – снова крикнул прапорщик.– Я не поеду, Толь…– Чего?– Я не поеду. Поезжай сам. Я останусь.Толик поставил машину на ручной тормоз и вылез наружу. Посмотрел на меня. Посмотрел на женщину на крыльце. Опять посмотрел на меня и сказал:– Ты ее знаешь, что ли? Знакомая, что ль, твоя?– Знакомая. Поезжай.Я не смотрел на него. Но на периферии моего зрения прапорщик мой сделал едва заметное, робкое движение, чтобы меня обнять. Мы обнялись. Через плечо прапорщика я смотрел на женщину, которая стояла на крыльце своего дома и смотрела на нас с Толиком.– Профессор, ну, ты это… – сказал Толик, поглаживая меня по спине.– Я это… – отвечал я. – Не беспокойся, поезжай. Храни тебя бог.Кажется, он плакал. Во всяком случае, когда он обнимал меня, я почувствовал влагу у себя на щеке. Впрочем, возможно, это были не слезы прапорщика, а моя же кровь из свежей царапины.Я потрепал его по затылку, как ласкают пса или мальчишку-несмышленыша. Он сел за руль и включил фары. В свете фар женщина на крыльце повернулась ко мне спиной, достала ключ и присела немного, чтобы попасть ключом в замочную скважину. Машина дала задний ход, выехала на улицу, ворота медленно закрылись за ней, а я даже не обернулся, чтобы увидеть прапорщика моего в последний раз.Женщина зашла в дом, зажгла свет в прихожей, оставила входную дверь открытой, и я пошел следом. Я видел, как она плотно сдвинула пятки, привстала на носочки и высвободила из туфелек сразу обе ноги. Потом осторожно ступила из туфелек на пол сначала левой ногой, потом правой, так что туфельки не повалились набок, а оставались стоять, несмотря на высокие каблуки. Оказавшись босиком, она стала маленькой и трогательной.Я вошел в прихожую и не помню, снял ли ботинки. Не оборачиваясь ко мне и не говоря ни слова, женщина пошла наверх по ступенькам. Ступеньки были покрыты ковром, и мне показалось, что по ковру из-под ее ног к моим ногам бегут электрические искры. При входе на лестницу светился огромный аквариум, вмурованный в стену. К стеклу аквариума подплыл декоративный сомик: смотрел стеклянными глазами и, казалось, хотел помочь то ли мне, то ли ей. «Чем ты тут можешь помочь, парень? – подумал я. – Тут уж никак не поможешь». Сомик уплыл от стекла, а я последовал за своей любимой, замешкавшись лишь на минуту. Я замешкался, чтобы совершить последний в своей жизни малодушный поступок.Дело было вот в чем. Году на шестьдесят пятом, когда половая моя жизнь сошла практически на нет, я зашел однажды в аптеку, купил упаковку Виагры и стал носить в бумажнике на всякий случай, как в юности на всякий случай носил в бумажнике презерватив. Это было странное чувство: Виагрой я пользовался и прежде, но всякий раз, покупая ее, испытывал смущение. В шестьдесят пять лет я испытал что-то вроде гордости. Молоденькая провизорша, переспрашивая дозировку препарата, посмотрела на меня с уважением. Озорной огонек сверкнул, кажется, у нее в глазах: дескать, вот молодец, дедушка, вот дает старичок… А я носил таблетки в бумажнике без всякого применения, как носят в револьвере последний патрон. Раз в году мне казалось, что у таблеток вышел срок годности, тогда я отправлялся в аптеку и покупал Виагру снова, всякий раз увеличивая дозировку. На самом деле мне просто нравилось покупать Виагру. Мне просто нравилось, как смотрели на меня провизорши. Или мне казалось, будто они смотрели на меня сколько-нибудь значительно?