В том же 1878 году (в год своего пятидесятилетия) Толстой предпринял и другую попытку написать свою жизнь. Напомню, что в это время Толстой был занят интенсивной перепиской со Страховым, в которой вопрос о том, «что такое моя жизнь, что я такое?», был поставлен в философском ключе. Начиная с апреля Толстой призывал своего корреспондента подойти к этой задаче и в биографической перспективе: рассказать свою жизнь. (История этой переписки изложена в Главе 2 настоящей книги.) Не сообщая об этом Страхову, Толстой и сам предпринял попытку описания своей жизни. 22 мая 1878 года он записал в дневнике: «Начал писать „свою жизнь"» (48: 70). Слова «свою жизнь» заключены в кавычки и подчеркнуты. (В апреле 1878 года Толстой после долгого перерыва возобновил свой дневник, но уже в июне вновь прекратил ежедневные записи, к которым он вернется только в 1881 году.) Что же это значило - писать «свою жизнь»?

Толстой начал свою историю, озаглавленную «Моя жизнь», просто: он повторил от первого лица начало своего биографического очерка: «5 мая 1878 года. - Я родился в Ясной Поляне, Тульской губернии Крапивенского уезда, 1828 года 28 августа. - » (23: 469). (Заметим, что рукопись датирована как если бы это была дневниковая запись: «5 мая 1878 года».) Затем он остановился и сделал комментарий методологического характера: «Это первое и последнее замечание, которое я делаю о своей жизни не из своих воспоминаний и впечатлений» (23: 469).

Как и его первый, относящийся к 1851 году, автобиографический замысел, «История вчерашнего дня» (в котором он поставил себе целью написать все «впечатления» вчерашнего дня), это был эксперимент. Толстой писал как писалось, наблюдая за собой, и то и дело вставлял комментарии о самом процессе писания.

Как явствует из этого комментария, Толстой нашел традиционный зачин биографического повествования неудовлетворительным. В самом деле, в автобиографии фраза «я родился», сделанная не на основе своих воспоминаний и впечатлений, так же неуместна, как и фраза «я умер»*136*.

Толстой продолжал свои замечания о методе. Прежде всего он прояснил свои интенции: «Я хочу попытаться описать все, что передумал и перечувствовал за эти 50 лет». Описать свое «внешнее положение», продолжал Толстой, было бы слишком легко; «описать все то, что сделало мою душу» было бы слишком трудно. Толстой решил попытаться найти середину: не делая догадок и предположений о том, как то или иное впечатление повлияло на развитие его личности, описывать «последовательно те впечатления, которые я пережил в эти 50 лет <...>, невольно избирая то, что оставило более сильные отпечатки в моей памяти» (23: 469).

Он начал с первых воспоминаний, с секции, озаглавленной «1828-1833», от рождения до пятилетнего возраста. Но прежде чем приступить к делу, Толстой заметил, что не может расставить свои первые воспоминания по порядку, а о некоторых даже не знает, «было ли то во сне, или наяву». Затем он перешел к воспоминанию: Я связан, мне хочется выпростать руки, и я не могу этого сделать. Я кричу и плачу, и мне самому неприятен мой крик, но я не могу остановиться. Надо мной стоят нагнувшись кто-то, я не помню кто, и все это в полутьме, но я помню, что двое и крик мой действует на них: они тревожатся от моего крика, но не развязывают меня, чего я хочу, и я кричу еще громче. Им кажется, что это нужно (т. е. то, чтобы я был связан), тогда как я знаю, что это ненужно, и хочу доказать им это, и я заливаюсь криком противным для меня самого, но неудержимым (23: 469-470).

Толстой немедленно оговаривается, что он не уверен, относится ли это воспоминание к периоду младенчества и является ли оно воспоминанием в собственном смысле, но тем не менее настаивает на подлинности и значительности этого первого впечатления: Я не знаю и никогда не узнаю, что это такое было: пеленали ли меня, когда я был грудной, и я выдирал руку, или это пеленали меня уже, когда мне было больше года, чтобы я не расчесывал лишаи; собрал ли я в одно это воспоминание, как то бывает во сне, много впечатлений, но верно то, что это было первое и самое сильное мое впечатление жизни. И памятны мне не крик мой, не страдания, но сложность, противоречивость впечатления. Мне хочется свободы, она никому не мешает, и я, кому всё нужно, я слаб, а они сильны (23: 470).

Читатели последующих поколений могут увидеть в этих образах предвиденье психологических и художественных открытий будущего, таких как Deckerinnerungen Фрейда. Согласно Фрейду («Ьber Kindheits- und Deckerinnerungen», 1899), многие детские воспоминания представляют собой «экранные воспоминания», то есть проекции: это короткие сценки, сконструированные бессознательно, «почти как художественные произведения». Такие воспоминания имеют отчетливый визуальный характер: субъект как бы видит себя со стороны, но знает при этом, что ребенок - это «я сам». Анализируя одно воспоминание из своего собственного опыта, Фрейд пришел к выводу, что такие образы являются амальгамой нескольких разновременных воспоминаний и впечатлений и что они служат как «экран» для проекции проблем, которые беспокоят человека в тот момент, когда он вспоминает, наслаиваясь на ситуацию настоящего момента. Фрейд назвал такие воспоминания «ретрогрессивными». Но это не означает, настаивал Фрейд, что они не являются подлинными: это воспоминание не из детства, ао детстве, и, вероятно, это Г1371 единственно возможные детские воспоминания .

Первое воспоминание Толстого можно рассматривать как символическое выражение тех проблем, которые занимали пятидесятилетнего писателя: сцена с пеленанием говорит о трудностях самовыражения (как объяснить себя другому) и о диалектике свободы и несвободы, которая возникает в отношении «я» и «другой».

Описывая свое первое воспоминание, Толстой использовал и образ, который он мог помнить из чтения Руссо (он знал многие пассажи из Руссо наизусть). Руссо сетовал в «Эмиле», что человек родится, живет и умирает в рабстве: при рождении его затягивают в свивальник, по смерти заколачивают в гроб, а в течение всей жизни человек скован социальными учреждениями, которые есть не что иное, как подчинение, стеснение, принуждение*138* Подкрепленное этими литературными ассоциациями, первое воспоминание Толстого заключает в себе целую философскую концепцию о насилии над человеком.

Как Толстой ни старался, ему удалось вспомнить лишь еще один эпизод из первых лет жизни: «Я сижу в корыте, и меня окружает странный, новый <.> запах какого-то вещества, которым трут мое голенькое тельце <...>» Это воспоминание о том, как новизна впечатления (запаха отрубей) «разбудила меня»: «я в первый раз заметил и полюбил мое тельце» (23: 470). (Заметим, что Толстой не единственный, для кого купание связано с осознанием своего тела*139*.)

Но если для современного читателя эти сцены кажутся предвестием таких опытов двадцатого века, как теории Фрейда (или проза Пруста), исследующих пути конструирования памяти, для Толстого их смысл был иным.

Толстого беспокоило то, что из первых пяти лет своего детства он мог вспомнить только отдельные впечатления: он не помнил, как его кормили грудью, как отняли от груди, как он начал ползать, ходить, говорить, и этот факт привел его к вопросам философского характера: Когда же я начался? Когда начал жить? И почему мне радостно представлять себя тогда, а бывало страшно; как и теперь страшно многим, представлять себя тогда, когда я опять вступлю в то состояние смерти, от которого не будет воспоминаний, выразимых словами (23: 470).

Эти философские вопросы восходят к понятию о памяти у Августина (в его «Исповеди») и в конечном счете к платоновской теории предсуществования души. Как и Августин, Толстой рассматривал ограничения памяти не как психологический феномен, требующий анализа (как это было с Фрейдом), а как богословскую проблему природы души.

Толстого беспокоила метафизическая проблема - то, что он мало помнил из своего младенчества и ничего не помнил из состояния до рождения, в которое он опять вступит после смерти. То «я», о котором здесь идет речь, - это бессмертная душа. Спрашивая себя, «когда же я начался?», и стараясь проникнуть в то состояние после смерти, «от которого не будет воспоминаний, выразимых словами», Толстой следовал за «Исповедью» Августина. (Об этом речь пойдет ниже.)

Толстой озаглавил следующую секцию «1833-1834», и здесь он столкнулся с трудностями технического характера: начиная с шестого года жизни воспоминаний было уже много, они вставали в его воображении без порядка, так что «трудно решить, какое было после, какое прежде, и какие надо соединить вместе и какие разрознить», то есть как организовать воспоминания в последовательность, в историю, в повествование (23: 473).

Одна из таких картин привела его к мысли, что воспоминания похожи на сны: Я просыпаюсь, и постели братьев, самые братья, вставшие или встающие, Федор Иванович в халате, Николай (наш дядька), комната, солнечный свет, истопник, рукомойники, вода, то, что я говорю и слышу, - все только перемена сновидения (23: 473).

Эти образы напоминают начало «Детства» - знаменитую сцену пробуждения. Но если тогда, в 1852 году, Толстой использовал эту картину как отправную точку романного сюжета, начинающегося историей одного дня, сейчас, в 1878 году, он задумался о философском вопросе: как отличить сон от настоящей жизни, или яви. Толстой рассуждает об общей природе того, что он называет «сновидения ночи» и «сновидения дня»: «И основой для тех и других видений служит одно и то же» (23: 473).

Заметим, что эта проблема разработана Паскалем, который готов был предположить, что, как и время ночного сна, другая половина жизни, которую мы считаем явью, всего лишь второй сон, немногим отличающийся от первого, от которого мы пробуждаемся в смерти (Pens^ es, параграф 131).

Философскими рассуждениями о сне и яви закончился первый мемуарный замысел Толстого, «Моя жизнь» (в печатном варианте этот текст занимает около пяти страниц)1140 Опыт показал, что написать «свою жизнь» на основании воспоминаний и впечатлений было невозможно - и по техническим причинам (непонятно, как соединить их и расставить по порядку), и по метафизическим. Начав с, казалось бы, очевидного, «Я родился в Ясной Поляне <.> 1828 года 28 августа», Толстой вскоре перешел к философским рассуждениям о природе памяти и бессмертии души.