Философский потенциал сновидений казался Толстому еще более значительным, когда на основании своих снов он делал выводы по основополагающим вопросам о сознании, способах репрезентации и переживания времени, а также о главной проблеме - смерти.

8 марта 1904 года Толстой записал такой знаменательный сон:

Видел сон. Я разговариваю с Гротом и знаю, что он умер, и все-таки спокойно, не удивляясь, разговариваю. И в разговоре хочу вспомнить чье-то суждение о Спенсере или самого Спенсера, что тоже не представляет во сне различия. И это рассуждение я знаю и говорил уже прежде. Так что рассуждение это было и прежде и после.

Здесь Толстой приостановился и сделал далекоидущие философские заключения о времени и о личности:

- То, что я разговариваю с Гротом, несмотря на то, что он умер, и то, что рассуждение о Спенсере было и прежде и после и принадлежало и Спенсеру и другому кому-то - все это не менее справедливо, чем то, что было в действительности, распределенное во времени.

8 марта 1904. Я. П. Е. б. (55: 18-19).

Содержание этого сна восходит к реальному жизненному событию. Толстой видит себя говорящим с тем философом, Николаем Гротом, который в 1887 году пригласил его сделать доклад о его сочинении «О жизни и смерти» на заседании московского Психологического общества. В более ранние годы Грот был последователем Герберта Спенсера и, как и Спенсер, сторонником теории эволюции и агностиком. (Спенсер понимал эволюцию как процесс преобразования материи.) Однако когда Грот заинтересовался сочинением Толстого, он перешел на метафизическую позицию и был занят подготовкой труда о душе, в связи с чем изучал диалог Платона о смерти Сократа, «Федон». К концу жизни Грот надеялся создать синтез эмпирической науки и метафизики. Грот умер в 1899 году, прежде чем ему удалось сформулировать эмпирическое доказательство бессмертия души.

Через два дня Толстой вернулся к своему сну о Гроте и сформулировал пережитое во сне в философских терминах: «Я видел сон, который уяснил многое, именно то, что сон соединяет в одно то, что в действительности разбивается по времени, пространству, причинности <...>» (55: 19-20). Через четыре месяца он записал общие выводы о времени, пространстве, причинности и личности как категориях, неприменимых к жизни как она переживается в сновидении:

Жизнь в сновидении происходит вне времени, пространства, вне отдельных личностей: имеешь дело во сне с умершими как с живыми, хотя знаешь, что они умершие. Также и место - и в Москве и в деревне, и время - и давнее и настоящее (55: 64, 12 июля 1904). Едва ли не самой важной частью этих философских выкладок было наблюдение о стирании разницы между живыми и мертвыми.

Толстой рассуждал в этих категориях и раньше, вне контекста сновидений, но также на основании каждодневного опыта. Одна из карманных записных книжек Толстого содержит размышления, датированные 21 июля 1870 года, причем в этом случае, рассуждая о формах времени и пространства, Толстой упоминает Канта:

21 июля *1870* Я купаюсь. Лошадь привязана и глядит на меня, когда я выплыл из купальни. Знает ли она, что это я, - тот я, который приехал на ней?

Кант говорит, что пространство, время - суть формы нашего мышления. Но, кроме пространства и времени, есть форма нашего мышления - индивидуальность. Для меня лошадь, я, козявка суть индивидуумы, потому что я сам вижу себя индивидуумом, но так ли лошадь? (48: 126, курсив Толстого).

Нет сомнения, что и в других случаях, оперируя с категориями времени, пространства, причинности и личности, Толстой опирался на Канта, а также на Шопенгауэра. Возможно, что рассуждения о сознании лошади связаны с увлечением Шопенгауэром, начавшимся летом 1869 года, когда Толстой прочел и Канта. (Именно Шопенгауэр рассуждал о том, что животные, в отличие от человека, не обладают индивидуальностью.)

Однако для Толстого важно было осознать эти мысли как свои собственные. По свидетельству его секретаря Валентина Булгакова, в последний год жизни Толстой так сформулировал свое отношение к философским мыслям предшественников:

Я читал Канта, Шопенгауэра и это им обязан взглядам на пространство и время как формы восприятия. Но, знаете, мысль становится близка тогда, когда в душе уже сознаешь ее, когда при чтении кажется, что она уже была у тебя, что все это ты знал, когда ты точно только *224* вспоминаешь ее .

Такое понимание преемственности философской мысли, в свою очередь, восходит к прецедентам: к учению Платона о душе и о познании как припоминании. Но для Толстого также важно, что его мысль укоренена в каждодневном опыте, будь то сновидение или купание и езда на лошади*225*.

В последние годы жизни Толстой воспринимал свои сны как эмпирическое свидетельство того, что время, пространство, причинность и индивидуальность являются лишь категориями мышления. Более того, он воспринимал свои сны как предвидение того состояния, в котором сознание будет оперировать вне этих категорий - или той области, в которой не будет различия между «прежде» и «после», «там» и «здесь», где мысли будут принадлежать и мне, и «другому кому-то» и где живые смогут вести философские разговоры с умершими.

В дневниковых записях Толстой сформулировал и теорию происхождения снов: сновидения возникают мгновенно, в момент пробуждения, «без времени», но в бодрствующем состоянии представления сна складываются в последовательность («часто неразумную»), и «эта последовательность дает нам иллюзию времени». Он провел аналогию между сном и жизнью: «не то же самое ли есть жизнь со своим множеством представлений, тоже часто в неразумной последовательности, которая представляется во времени?» Толстой предположил, что при смерти эта иллюзия последовательности, то есть иллюзия времени, исчезнет и возобладает другое, «расширившееся сознание» (54: 172). (Такие формулировки повторяются в дневнике неоднократно - см., например, 54: 172 и 55: 23.)

В этом контексте Толстой вновь обратился к ретроспективным снам, которые описал еще в «Истории вчерашнего дня» в 1851 году, - снам, возникающим именно в момент пробуждения, как будто текст сновидения сложился мгновенно, вне времени. В дневниках последних лет жизни Толстой неоднократно обсуждал такие сны. Одна такая запись сделана 25 марта 1908 года - в тот самый день (на Благовещение), который в 1851 году он выбрал для своей «Истории вчерашнего дня». 24 марта 1908 года он записал: «Нельзя не думать о засыпании и пробуждении, как о подобии смерти и рождения». Он постарался сформулировать аналогию, но прервал рассуждения, заметив: «Что-то тут есть, но не могу разобраться» (56: 114). На следующий день он вернулся к своей аналогии, обратившись к определенного типа снам:

Главное подобие в отношении ко времени: в том, что как во сне, так и наяву времени нет, но мы только воображаем, не можем не воображать его. Я вспоминаю длинный, связный сон, который кончается выстрелом, и я просыпаюсь. Звук выстрела - это был стук ветром прихлопнутого окна. Время в воспоминании о сновидении мне нужно, необходимо было для того, чтобы в бдящем состоянии расположить все впечатления сна. Так же и в воспоминаниях о событиях бдения: вся моя жизнь в настоящем, но не могу в воспоминании о ней, скорее в сознании ее - не располагать ее во времени. Я ребенок, и муж, и старик - все одно, все настоящее. Я только не могу сознавать этого вне времени (56: 114). Толстой высказал затем надежду, что смерть внесет необходимую правку в искаженный текст жизни: «Как, просыпаясь от стука захлопнувшегося окна, я знаю, что сновидение было иллюзия, так я при смерти узнаю это обо всех, кажущихся мне столь реальными событиях мира» (56: 115).

В другой раз, 15 сентября 1909 года, Толстой проснулся после ночи, полной ярких снов, с особенно свежей головой и радостным чувством жизни: он испытал (как ему казалось) «никогда до такой степени ясности не испытанное сознание своей внепространственности, вневременности», «сознал всей душой обманчивость, воображаемость того, что считается действительной, настоящей жизнью». Под влиянием этого переживания он сформулировал свои мысли о временной структуре ретроспективных сновидений:

Все знают и все замечали те странные сны, которые кончаются пробуждением от какого-нибудь внешнего воздействия на сонного: или стук, шум, или прикосновение, или падение, - при чем этот в действительности случившийся шум, толчок или еще что получает во сне характер заключительного впечатления после многих, как будто подготавливавших к нему. Так что сон я вспоминаю, например, так: я приезжаю к брату и встречаю его на крыльце с ружьем и собакой. Он зовет меня итти с собой на охоту, я говорю, что у меня ружья нет. Он говорит, что можно вместо ружья взять, почему-то, кларнет. Я не удивляюсь и иду с ним по знакомым местам на охоту, но по знакомым местам этим мы приходим к морю (я тоже не удивляюсь). По морю плывут корабли, они же и лебеди. Брат говорит: стреляй. Я исполняю его желание, беру кларнет в рот, но никак не могу дуть. Тогда он говорит: ну, так я, - и стреляет. И выстрел так громок, что я просыпаюсь в постели и вижу, что то, что был выстрел, это стук от упавших ширм, стоявших против окна и поваленных ветром. Мы все знаем такие сны и удивляемся, как это сейчас совершившееся дело, разбудившее меня, могло во сне подготовляться всем тем, что я до этого видел во сне и что привело к этому только что совершившемуся мгновенному событию? (57: 139-140).

На основании таких снов Толстой сделал важный вывод о природе времени:

Этот обман времени имеет, по моему мнению, очень важное значение. А именно то, что времени нет, а что нам представляется все во времени только потому, что таково свойство нашего ума (57: 140).

Затем он применил выводы, сделанные на основании анализа сна, к свойствам жизни:

Точно тот же обман происходит и в том, что мы называем действительной жизнью. Только с той разницей, что от того сновидения мы проснулись, а от жизни проснемся только при смерти. Только тогда мы узнаем и убедимся, что реально было в этой жизни то, что спало и что проснулось при смерти (57: 140).

В своих поздних дневниках - и в своей повседневной жизни - Толстой вновь и вновь ставил проблему времени, которая занимала его уже в юношеских дневниках: «Ночью думал: что такое время?» (55: 10). Сны предлагали ответ на этот вопрос: времени нет. Этот ответ был основан как на собственном опыте, так и на философских рассуждениях, в которых Толстой следовал за Кантом и Шопенгауэром («что нам представляется все во времени <.> таково свойство нашего ума»), но в своих заключениях он пошел дальше, чем профессиональные философы. Так, развивая известную метафору «жизнь есть сон», Толстой постулировал существование другой жизни, то есть другого сознания, подобного тому, которым человек обладает во сне, - сознания, которое не оперирует категориями времени, пространства, причинности и индивидуальной личности.

Вскоре Толстой заметил трагическое противоречие в своих размышлениях: говорить о будущей жизни нельзя, поскольку самый акт представления о другой жизни является актом мышления, которое со всеми своими категориями принадлежит этому миру. 29 октября 1909 года, через полтора месяца после того, как он сделал запись о том, что мы узнаем при смерти, Толстой напомнил себе о пределах, поставленных и мышлению, и речи. Сон (повторил он) есть «совершенное подобие жизни» в том смысле, что и сон, и жизнь кончаются пробуждением. Он хотел продолжать, но остановился:

Хотелось бы сказать, что жизнь до рождения, может быть, была такая же, что тот характер, который я вношу в жизнь, есть плод прежних пробуждений, и что такая же будет будущая жизнь, хотелось бы сказать это, но не имею права, потому что я вне времени не могу мыслить. Для истинной же жизни времени нет, она только представляется мне во времени. Одно могу сказать - то, что она есть, и смерть не только не уничтожает, но только больше раскрывает ее. Сказать же, что было до жизни и будет после смерти, значило бы прием мысли, свойственный только в этой жизни, употреблять для объяснения других, неизвестных мне форм жизни (57: 142; курсив Толстого).

В самом деле, Толстой, будучи читателем Канта и Шопенгауэра, понимал, что другая жизнь, жизнь вне времени, то есть вне категорий сознания, недоступна ни мысли, ни репрезентации. Однако и после того, как он сформулировал этот принцип, он продолжал думать и рассуждать о свойствах будущей жизни в дневнике.

Делая далекоидущие философские выводы о природе времени на основании снов, Толстой был человеком своего времени. Во второй половине девятнадцатого века сновидения (включая ретроспективные) стали предметом исследования ряда авторов во Франции и в Германии, среди них Адольф Гарнье (Adolphe Garnier), Альфред Мори (Alfred Maury), Гервей де Сен-Дени (Harvey de Saint-Denis), Ф. В. Гильдебрандт (F. W. Hildebrandt)*226*. Как и Толстой, они делали наблюдения над своими собственными снами. В 1885 году немецкий философ Карл Дю Прель (Carl Du Prel) в своей «Философии мистики» сделал выводы о философском значении сновидений, сходные с теми, к которым пришел в своем дневнике Толстой.

Согласно Дю Прелю, сновидения доказывают, что человек имеет два сознания: эмпирическое, c физиологической мерой времени, и «метафизическое» (или «трансцендентальное»), которым мы обладаем во сне, с его особенной - трансцендентальной - мерой времени. В этой связи Дю Прель привел слова Лютера: «Бог зрит время не в продольном, а в поперечном направлении» (89)1227 Так, во сне мы получаем способность заглядывать в иное измерение бытия; сновидения показывают, и притом на основе опыта, что наше самосознание не содержит всего нашего «я» (79).

Дю Преля особенно интересовали ретроспективные сновидения, в которых «начало и конец сновидения совпадают во времени» (52), а следствие предшествует причине (85). Он упомянул среди других известных примеров, сон Наполеона о переходе Тальяменто, описанный Гарнье, и сон Мори о том, как он был казнен на гильотине (83-84), а также привел несколько собственных снов такого типа. Как и Толстой после него, Дю Прель рассматривал такие сны как эмпирическое свидетельство «учения Канта об исключительно субъективном значении формы времени» (52), и он постоянно апеллировал к Шопенгауэру, а также к Эдуарду фон Гартману, автору «Философии бессознательного», также исходившему из Шопенгауэра.

Неизвестно, знал ли Толстой о Дю Преле, но эти идеи были широко известны в конце века12281. Рассуждая в том же ключе, Толстой пошел еще дальше, чем Дю Прель, предполагая, что ретроспективные сны являются моделью того, что будет при пробуждении к будущей жизни, хотя он и понимал, что сказать о том, что будет после смерти, не имеет права.

Через год после того, как Толстой написал эти слова («хотелось бы сказать это, но не имею права»), 26 октября 1910 года (за два дня до ухода из дома), ему приснился еще один ретроспективный сон, и он описал его в письме к своему духовному ученику Владимиру Черткову: нынче во сне испытал толчок сердца, который разбудил меня, и, проснувшись, вспомнил длинный сон, как я шел под гору, держался за ветки и все-таки поскользнулся и упал, - т. е. проснулся. Все сновидение, казавшееся прошедшим, возникло мгновенно, так одна мысль о том, что в минуту смерти будет этот, подобный толчку сердца в сонном состоянии, момент вневременный, и вся жизнь будет этим ретроспективным сновидением. Теперь же ты в самом разгаре этого ретроспективного сновидения. - Иногда мне это кажется верным, а иногда кажется чепухой (89: 230).

Этот замечательный сон реализует метафору жизненного пути, которую Толстой использовал в своей «Исповеди». В его сне «я» идет под гору, т. е. приближается к концу жизни, и нисхождение прервано пробуждением. При пробуждении Толстой - теперь уже не герой, а автор и читатель сна - понимает, что вся его жизнь была иллюзией, подобной ретроспективному сновидению. Не то же ли наступит при смерти? В письме Толстой выражает сомнения в своей теории, признаваясь, что иногда это кажется ему чепухой. И тем не менее в другие моменты - как мы знаем из дневника - он верил в эту возможность. В письме Толстой упомянул и другой сон, который приснился ему в эти дни, - «прелестное художественное сновидение» (89: 230)12291. Чертков воспринял идеи учителя совершенно серьезно и пересказал его ретроспективное, метафизическое сновидение в своей книге о смерти Толстого12301. Это последний известный нам сон Толстого. Опубликованный Чертковым, он приобрел статус пророчества.