Длинного разговора между Елизаветой Михайловной и Ванькой не было. Они вдруг сблизились без всяких проявлений сочувствия. Сначала Ванька испугался: люди увидали его слезы, которые он так тщательно оберегал от их глаз. До сих пор их видел один Волчок; это была его сокровенная тайна, и вдруг она открылась. Но когда он вгляделся в красивое, измученное лицо Лизы, когда заметил, с какою жалостью она смотрела, его сердце вдруг наполнилось чем-то жгучим, тоскливым, но в то же время и радостным. Взгляд ее черных глаз открыл для бедного пастуха целый мир ласки и счастья. После немногих вопросов они чувствовали себя близкими. Лиза гладила рукой его волосы, а Ванька весь точно трепетал от радости. Вот и его ласкают, не только тех детей, которым он так завидовал, и ласкает такая хорошая, красивая барышня. Эта мысль приводила его в неизъяснимый восторг.
«Так молод и так мучается», — думала, смотря на него, Лиза и ей хотелось дать ему счастья.
— Приходи ко мне, — сказала она на прощанье, — не забывай.
О, да разве мог забыть ее Ванька! Он так тосковал в своем одиночестве и вот теперь явилась эта барышня, которая ласкает и уж, может, любит его.
«Господи, подай ей за ее милость! — шептал он в своем счастье. И хотя она ушла, а ему все казалось, что кто-то стоит возле и ласкает. — Меня любит, Ваньку-пастуха. А если нет?…» В сомнениях билось его сердце. Но он отгонял эту мысль и бросился обнимать Волчка, который, впрочем, не очень сочувствовал появлению барышни; он с каждым днем своей жизни становился злейшим врагом людей и теперь не изменил своей неприязни, явившейся следствием горького опыта. Иногда во время их разговора он начинал грозно, недоверчиво рычать, как бы защищая свои права.
На другой же день тихо отворилась дверь комнаты Елизаветы Михайловны и показалась кудрявая голова Ваньки. Долго стоял он, не решаясь толкнуть дверь. «Вдруг рассердится» — мелькало в его голове. Тогда уже ничего ему не останется, а между тем он был полон смутных ожиданий и всю ночь ему снилась она. «Будь, что будет», — решил он и отворил дверь.
— А, Ваня! — приветливо раздалось изнутри. — Входи, входи, голубчик, я тебя давно жду.
И он решился. Точно в рай входил он в эту маленькую, чистенькую комнатку, которая казалась ему такой светлой и уютной. Он был босиком и, осторожно дойдя до первого стула, остановился. — «Что ж я, дурак, сапогов-то не надел! Все словно бы лучше», — только теперь вспомнил Ванька и конфузливо стоял.
— Ваня, садись же! Смешной какой, — смеялась Елизавета Михайловна, и хорошо ему было от ее смеха. — Расскажи же мне, Ваня, о себе, — прямо приступила она, — все расскажи — и хорошее, и дурное. Да, впрочем, подожди, ведь соловья баснями не кормят; верно, хочется есть.
Елизавета Михайловна пошла к шкафу, и через несколько времени перед Ванькой появились кусок пирога, пряники, колбаса и белый хлеб.
— На, кушай на здоровье, — суетилась она, чувствуя себя необыкновенно хорошо. Она резала пирог, выбирала лучшие пряники, и все это очень занимало ее. Ванька до сих пор слова не вымолвил.
«Точно гость пришел, как ублажает, — думалось ему. — Дома-то бьют, а здесь вон ласка, да привет. Господи, поклониться бы ей до земли!» — и он был на верху блаженства, смущаясь в то же время и не зная, что с собой делать. Мало-помалу смущение исчезало. Утолив голод, он начал рассказывать про свое житье. «А за это приколотили», — потупя глаза, оканчивал он какой-нибудь эпизод своей жизни.
Лиза мучилась за него и, казалось, с каждою минутой больше любила его. — «Вот школа жизни: она или закалит, или ожесточит против всего, — думала она и слушала рассказ про Волчка, ужасалась жестокости его мучителей, этих маленьких, невинных детей. — Как вырвать их из этой среды, как вложить в них начала нравственности и милосердия к ближнему? Ведь ходят же они в церковь, значит Бога любят, а между тем жестоки от своего непонимания. Им нужны ласки, а не побои, про которые рассказывает Ваня. А у взрослых-то как сердце закалено! Ведь и они — такие же дети, без разума и понимания. Нужно их учить, потому что с такими отцами дети останутся всегда жестокими».
А Ванька рассказывает про мать, как она сидит иногда по целым дням на лавке, все что-то бормочет и смотрит в даль.
«Это русская-то женщина, на которую возлагаются надежды в обновлении русского духа, когда, может быть, она желает одного — поскорей беспробудно заснуть. Где ей умиротворять, когда она сама пришиблена, забита и жаждет покоя? Здесь нужен переворот всей русской жизни, потому что улучшение какой-нибудь одной ее черты не может иметь значения».
Ванька говорит про свою бедность, как, случалось, по целым дням хлеба в избе не бывало, а Лиза сильнее мучается. «Где ж им нравственность проповедывать, когда голод заставляет на преступление идти! Ведь все забудут — и Бога, и совесть, только бы хлеб был. Бедные!.. Не обновишь их, не накормив перед тем досыта. И только после этого надо сеять любовь».
И тайная, несмелая мысль невольно вкрадывалась в ее надежды — посеять эти семена любви. Теперь при начале своей новой деятельности она вся была полна больших, даже несбыточных, стремлений. Казалось Лизе, что все можно побороть с благими, человеческими желаниями, — она еще не встречалась здесь с действительностью.
Ванька дошел до последнего рассказа о пироге и снова повторил его с подробностями.
«Да, всю жизнь искалечат из-за пирога, потому что голодные не имеют и его. О, как несчастны эти люди!»
Ванька замолчал, — больше нечего было рассказывать.
— Ваня, будем учиться, — вдруг после некоторого молчания горячо сказала Лиза. — Ты много хорошего узнаешь и не будет так горько жить. Можешь и мамку свою научить. О, Ваня, если бы все несчастные нашли хоть одно дело, — разумеется, хорошее, честное, в котором могли бы иногда забываться, — они нашли бы дорогу к счастью.
Красные пятна ярко выступили на ее щеках. Она горячилась и, казалось, забывала, с кем говорит.
— Пусть даже они страдают, но их дети уже будут счастливы. На их могилах засияет новая жизнь. Пусть они пожертвуют собой во имя добра, даже не понимая того, какой важный поступок совершают для детей своих, которые иначе тоже будут томиться и заливать горе вином. Да, Ваня, в этом весь смысл жизни. И разве Бог не оценит? Ведь это Его же великая, святая заповедь. Ваня, понимаешь ли ты меня? Нет, не понимаешь? Но ты поймешь потом, когда меня в живых не будет, и благословишь ту, которая научила тебя любить.
Сухой, длинный кашель прервал ее слишком горячую речь. Она долго не могла успокоиться. Уже давно не высказывалась Лиза и теперь хотелось многое сказать, хотя бы этому ребенку, который не поймет всей важности ее слов…
А Ванька сидел, слушал и хоть не понимал, что говорила она, но сознавал, словно и ей горько. Да, эта мысль уже давно пришла ему в голову, когда он увидал ее в лесу печальной и задумчивой. Может быть от этого так скоро и поверил ей, и полюбил всей душой.
— Ваня, подай-ка воды, — проговорила она, успокоившись. — Вот все что-то нездоровится. Ну, а теперь я отдохну. Приходи же учиться.
Ванька давно уже завидовал некоторым деревенским мальчикам, учившимся у сельского дьячка, и теперь эта мысль его приводила в восторг.
— Да вот с Егорьева дня пасти придется, — проговорил несмело он, — так разве вечером.
— Ну, хорошо, вечером, а то буду приходить к тебе и в лесу станем учиться. Это еще лучше будет. Никто не помешает, — уже радовалась Елизавета Михайловна своему плану. — В лесу свежесть, прохлада, там твоя головка лучше все поймет. Милый, как мы будем счастливы!..Что же, уж уходишь? Ну, прощай, — проговорила она, видя что Ванька встал.
— Прощай, барышня, — беззвучно проговорил он, хотел еще что-то сказать, но голос осекся. Он постоял еще некоторое время, помял шапку в руках и вдруг стремительно выбежал на улицу. Что-то радостное открывалось перед ним и Ванька чуть не плакал от счастья. Вдруг вся жизнь наполнилась и дорога стала. Ванька-пастух приют нашел. А Лиза осталась задумчивой, больной, но тоже счастливой. Многое волновалось в ее груди. Жажда жизни становилась сильнее, неотвязчивее, и даже не жажда жизни, а страдания во имя другого. Теплый весенний воздух лился в открытое окно, на светлом небе кое-где зажигались звезды, все сулило радости и ясное, полное тепла и света, будущее.