сей истинный и единственный демократ века презренного, "защита сирот и голодных" на улице и абсолютно необходимый и неизбежный на каждой улице, смотрит даже на "Николая Васильевича" как на "Николашку", и при удобном случае его "тащит" и "не пущает".
– Ты хоть и гений, а нужды спрочь тебя выше.
Этот колосс не читает газет и журналов. Он даже безграмотен. Он просто русский человек, серое сердце, не прочь выпить и закусить, - что греха таить, стянет даже цепочку с пьяного (уголовщина, худо), но:
Если муж убивает жену - хватает за шиворот.
Если фабрикант не платит рабочим, предлагает уплатить.
Проститутке напоминает, чтобы сходила к врачу.
Он друг народа. Но Марат есть Марат - тот хвастун: но единственный "ами дю пёпль" и есть городовой. Который даже не смутится "Мертвыми душами", определив:
– Это выдумал наш больной с такой-то улицы, к которому я уже посылал городового врача. Много с этим Гоголем хлопот. Замаялся".
Что гениально в этом отрывке? Во-первых, сама стилистика его, подача Гоголя с точки зрения городового. А главное: Розанов прозревает некую истину о Городовом (с большой буквы), его платоновой идее, его архетипе. Городовой нужен в составе бытия, это необходимый элемент онтологической структуры. Если угодно: Аристотелев неподвижный двигатель. А революция - схождение планет с установленных им орбит, космический непорядок. Бог - это и есть всемирный Городовой. Правда, на это тут же возразит Бердяев, сказав, что у любого полицейского больше власти, чем у Бога, поскольку человек свободен, а потому и революции производит. Но это уже "экзистенциальная философия", а Розанов в эпоху разброда и развала ударяется в древний томизм и хватается за космический строй бытия как за соломинку.
И думаете, он не понимает, что космос - это соломинка? Более того: сам не испытывает ли иногда жажды эту солому подпалить?
В "Последних листьях" есть интересная запись о Чехове.
"Что вышло бы из дружбы с Чеховым? Он ясно (в письме) звал меня, подзывал. На письмо, очень милое, я не ответил. Даже свинство. Почему?
Рок.
Я чувствовал, что он значителен. И не любил сближаться со значительными".
Это сомнительно, что Чехов звал Розанова на сближение. Упомянутое письмо - от 30 марта 1899 г., в котором просто говорится, что им с Горьким очень понравилась статья Розанова "Кроткий демонизм" с критикой кое-каких писаний Михаила Меньшикова. Чехов вообще никого не "призывал", был он человек, несмотря на всю свою общительность и тактичность, холодноватый и терпеть не мог, как он написал брату Александру, "автобиографии и слезоточения". Но мы сейчас говорим о Розанове. У него есть статья о Чехове "Наш Антоша Чехонте" - статья, пожалуй, несколько сентиментальная, не без сопли. Однако Розанов угадал в Чехове так называемые буддистские ноты, учуял некий дух небытия. И статья кончается так:
"Эту мысль о жизни внушает Чехов тем, что грустная дума и тон его весь полон полужизни. Мерцает, мигает, теплится, но не горит. И, глядя на это "мигающее", долго глядя, вдруг преисполняешься мистического страха: "Вдруг погаснет". И кричишь: "Зажигай всё, лучше всё зажигай, нежели эти ужасные темень и хлад, когда вдруг всё погаснет!"
В книге "Война 1914 года и русское возрождение" Розанов написал среди прочего:
"Вся русская история есть тихая, безбурная; всё русское состояние - мирное, безбурное. Русские люди - тихие. В хороших случаях и благоприятной обстановке они неодолимо вырастают в ласковых, приветных, добрых людей. Русские люди - "славные".
Это примерно то же, что Розанов писал о немцах незадолго до мировой войны: я бы не боялся войны с немцами, это народ спокойный и немстительный; право, таким хорошим людям и отдать что-нибудь не жалко.
Соблазн и, если угодно, провокация в том, что с одной стороны это и правильно - что о русских, что о немцах. Есть, конечно, и другая сторона, - Розанову случалось и ее видеть. "Всё зажигай!" - это он же сказал. Примирять все эти противоречия он не хотел и другим не советовал - рекомендовал всё оставлять в пламени и кусательности. Но, как говорится, есть время бросать камни и время их собирать. Сейчас вроде бы русские люди занимаются собиранием (равно как и древним собирательством - на помойках). Городовой еще не стал столпом порядка и тянет цепочки не только с пьяных. Но онтологическое значение его уже осознано, и в Петербурге на Малой Конюшенной улице (бывшая Софьи Перовской) поставлен ему памятник: одно, говорят, лицо с Никитой Михалковым. Будем считать, что происходит примирение - по Розанову непримиримых - русской государственности и искусства.
Кстати, Чехов в письме к Миролюбову (от 17 декабря 1901 г.) назвал Розанова "городовым".
Природные богатство: преимущество или проклятие?
В номере "Нью-Йорк Таймс Мэгэзин" от 1 августа помещена статья Питера Мааса "Триумф тихого олигарха". Тихий олигарх - это Вагит Алекперов, глава нефтяной компании Лукойл. Это выходец из старой советской хозяйственной номенклатуры, специалист-нефтяник, в свое время дошедший до поста заместителя министра нефтяной промышленности, а потом пошедший и дальше. Нам нет смысла говорить о всех этапах его карьеры, как это делает автор статьи, - для нас важнее другой сюжет, в ней присутствующий и, по нынешним временам, чрезвычайно острый: противопоставление двух типов олигархов в нынешней России. Это не обязательно люди типа Березовского или Ходорковского, то есть вышедшие из некоего постсоветского небытия и сделавшие свои деньги в условиях ельцинского беспредела. Алекперов относится к другой породе олигархов, вышедших из так называемых "красных директоров", то есть из кадра советских номенклатурных хозяйственников. Люди этой породы сохранили все инстинкты и интуиции советской эпохи, необходимые для выживания и преуспеяния именно в последнее время.
Понятно, что мы имеем в виду под этим понятием - "последнее время". Это эпоха Путина, конечно, - человека, в свою очередь связанного со старой советской системой тысячами биографических и профессиональных корней. Молодые олигархи, или, в буквальном смысле, "новые русские", не сразу отреагировали на его появление, не сразу поняли, что времена изменились. За это Березовский и Гусинский поплатились изгнанием (а как еще можно назвать их добровольно-принудительную эмиграцию), а Ходорковский вообще сел в тюрьму и, похоже, вряд ли из нее выйдет после идущего сейчас над ним суда. Властям надо ведь как-то мотивировать его длительное заключение во время следствия, - по крайней мере.
Автор статьи Питер Маас приводит следующие слова одного из руководителей Лукойла:
"Мы в Лукойле знаем, как действовать в условиях нынешних ограниченных возможностей, - говорит Валерий Грейфер, президент компании и доверенное лицо Алекперова. - Ходорковский не знал, не признавал этих ограничений. Он не понял, что, когда власть перешла от Ельцина к Путину, ситуация изменилась. Очень во многом изменилась".
Главная перемена, по крайней мере, одна из главных, судя по материалам статьи, - это переход средств силового давления из рук мафиозных структур в руки власти. Какой еще вывод можно сделать из следующего места статьи:
"Во время переговоров в июле этого года с помощником американского министра торговли Уильямом Лэшом российский торговый представитель Дмитрий Бескурников с необычной откровенностью объяснил: "Людей, которые не понимают правил, убивают". Согласно Лэшу, который впоследствии разговаривал с журналистами, он спросил у Бескурникова, означает ли это, что нарушители правил терпят финансовый крах, на что Бескурников ответил: "Нет, их физически убивают".
Эти слова, с одной стороны, не требуют комментария, а с другой, их и невозможно прокомментировать: что мы знаем о подоплеке нынешних разборок и убийств крупных предпринимателей? Если ни разу ни одного крупного мафиозника из профессионального уголовника не поймали, то можно ли ожидать соответствующих разоблачениях, когда речь идет об убийствах, "заказанных" государством?
Утешаться можно разве что тем, что товарищ Бескурников за свою откровенность с американцем получил или получит крупный втык.
Немалый интерес в статье Питера Мааса представляют его суждения о характере нынешнего режима. Какова политика Путина, ее цели и амбиции? Тут мы сталкиваемся с целым клубком противоречий. Основной тезис автора звучит так:
"Путин не любит капитализм как таковой, но он уверен в том, что сильная экономика в России будет лучшим критерием ее государственного величия. Для него капитализм - это экономическое средство для достижения политической цели".
Тут начинается самое интересное, как и всегда, когда заходит речь о целях и средствах. Автор приводит слова Кристофа Руэла - до недавнего времени главы московского отделения Мирового Банка:
"Откровенно говоря, Путин делает в точности то, что и я делал бы на его месте. То, что настораживает, - это невозможность найти пример, когда такая концентрация власти в одних руках приводила бы к добру. Он создал твердое ощущение стабильности, которое очень важно, но делая это, он построил структуры, которые никогда не способствовали лучшему".
Парадоксальная получается картина: наследники КГБ, а то и прямые его функционеры строят в России капиталистическую экономику. Но капитализм - то, что принято называть этим термином, - нельзя свести целиком к экономике. Здоровая экономика невозможна, скажем, вне системы развитых правовых отношений, - даже если допустить, что капиталистическое развитие возможно без наличия политической демократии (каковая номинально даже и присутствует в нынешней России). На Западе капитализм начинался, когда о демократии никто и не думал. Но нормальное капиталистическое развитие неизбежно приводит к системе политической демократии. Иногда и через революционные взрывы. А новой революции в России сейчас явно не хочется никому - разве что Лимонову, опоздавшему родиться в начале ХХ века.
Есть основания думать, что Путин внимательно присматривается к китайскому опыту, вернувшись к тем рекомендациям, которые выдвигались еще в начале ельцинской эры, скажем, Аркадием Вольским: что начинать надо с экономических реформ, а не политических или идеологических. В этом утверждении нельзя не увидеть некоторого прагматического смысла, но нужно думать и о длительной перспективе. Нет никаких гарантий того, что экономический рост в Китае будет идти без сучка, без задоринки. Какие тут возможны срывы, покажет будущее.
По этому поводу стоит привести один злободневный пример. В Сингапуре сменилось правительство, во главе которого встал сейчас сын многодесятилетнего лидера Сингапура Ли Куан Ю. В общем-то этого лидера можно назвать и диктатором - при том, что в этом городе-стране ( сказать по-старинному, полисе) номинально существует демократическая система и регулярно проходят выборы. Во время правления Ли Куан Ю он неизменно получал на этих выборах девяносто два процента голосов, причем на фальсификацию это не похоже. Сингапур процветал и наслаждался не только богатством, но и порядком. Это в нем высекли американского подростка, испачкавшего пресловутыми граффити то ли стенку небоскреба, то ли автомобили на стоянке. Протесты шли со всего мира, и, очевидно, учитывая оные, а также малолетность проказника, суд ограничил наказание тремя ударами бамбуковой палкой по пяткам (после чего, однако, нарушитель порядка несколько дней пролежал). Нет никакого сомнения, что такая модель очень понравилась бы в России - пришлась бы по нраву населению. Но Россия не Сингапур - хотя бы в рассуждении размеров, - так что организовать в ней одновременно богатство и порядок - это нечто вроде решения задачи квадратуры круга.
Дело, однако, в самом Сингапуре. Ныне он испытывает ощутимые затруднения в экономическом развитии, и о прежних триумфах говорить уже нельзя. Поджимают конкуренты, выросшие в той же Азии, например Таиланд и Малайзия. Выступая недавно в Гарвардском клубе, новый сингапурский премьер-министр сказал, что резервы роста имеются в таких областях, как медиа, индустрия развлечений и деятельность, относящаяся к искусству. Но, как сразу же было замечено, именно в этих областях для вящего их развития требуется свобода, отсутствие каких-либо идеологических или культурных ограничений. А как раз такие составляют специфику сингапурской жизни: там, например, была запрещена жевательная резинка. Сейчас ее, правда, разрешили, да еще ослабили цензуру иностранных фильмов. Но трудно признать эти либеральные меры очень уж перспективными или обещающими новый ускоренный экономический подъем.
Спроецируем этот сюжет на Россию. В отношении индустрии развлечений, да и высокого искусства, кажется, никаких ограничений сейчас не существует. Какие-то молодогвардейцы хотели наехать на писателя Сорокина, но дело кончилось ничем - переключились на поп-звезду Киркорова, нахамившего журналистке. Правильно, хамить незачем, да еще женщине (впрочем, последнее звучит, по американским меркам, политически некорректно). Пока что это движение - Идущие вместе - нельзя называть политически окрашенным, это скорее что-то вроде полиции нравов. Остается еще одна сфера деятельности, которую хотят, да боятся развивать в Сингапуре, - медиа. Тут российская параллель не очень утешительна: все знают, что государство уже захватило телевидение. Я смотрю довольно регулярно новостную программу российского телевидения "Вести"; впечатление мало благоприятное, начинают восстанавливать советские модели. Критика идет, как в советские времена, на уровне управдомов (максимально - шахтоуправлений). Из этих передач совершенно невозможно было понять, что реформа помощи нуждающимся - замена натуральных льгот денежными компенсациями - вызвала бурю протестов по стране; наоборот, согласно ТВ, все были за. Что изменилось радикально с советских времен - это сообщения об индустриальных катастрофах и стихийных бедствиях. Начальство поняло, по крайней мере, что против природы не попрешь. В сущности, это немалый шаг вперед: коммунисты как раз перли против природы, это был их пойнт. "Нам не нужны милости от природы; взять их от нее - вот наша задача". Типичная просветительская апофегма, идеология девятнадцатого еще века, самое настоящее буржуазное викторианство, упоенное мифом непрерывного прогресса.
В общем, что ни говори, как ни критично относись к режиму Путина, но реализма в сегодняшней российской жизни стало больше, а мифов меньше. Но один миф в последнее время начинают усиленно гальванизировать - о необходимости военной мощи (в каждой передаче "Вести" есть военный сюжет). Что касается реализма, то очень уж он приземленный - в буквальном смысле этого слова. Вот об этом и будем говорить дальше.
На чем базируется нынешнее экономическое развитие России, можно сказать, само существование ее экономики? Тут двух мнений быть не может: на нефти. Последние события на Ближнем Востоке, дестабилизация обстановки в этом регионе привели к неслыханному скачку цен на нефть: они доходят сейчас до отметки пятьдесят долларов за баррель. Эксперты говорят, что еще одним фактором, определяющим скачок цен на нефть, является длящееся экономическое развитие Китая, не обладающего собственными нефтяными ресурсами, - считая, что этот, китайский, фактор еще более важен, чем ближневосточный кризис, ибо нужды бурно развивающегося Китая представляют собой и будут представлять определенную константу, в отличие от то и дело меняющейся ситуации на Ближнем Востоке. Как бы там ни было, в Кремле сейчас потирают руки. При таком состоянии нефтяного рынка, надо надеяться, никто в России с голоду не помрет.
Между тем нефтяные, вообще природные богатства - та самая палка, которая о двух концах.
Питер Маас пишет в своей статье (опубликованной, напоминаю, в одном из августовских выпусков журнала "Нью-Йорк Мэгэзин" - воскресном приложении "Нью-Йорк Таймс"):
"На всем земном шаре обилие природных ресурсов редко бывает вечным благословением для стран, эксплуатирующих их в целях развития. Экономика таких стран, самих этих обществ отличаются коррупцией, самоуверенностью и воинственными амбициями, опирающимися на это изобилие. У экономистов такая ситуация называется "проклятием ресурсов". Неизбежный соблазн в природно-богатых странах, вроде России, - дефектное управление по причине политической и финансовой алчности. Просто слишком много легких денег, плывущих в руки. Нигерия - самый выразительный пример: несмотря на сотни миллиардов нефтяных доходов эта страна являет смесь нестабильности, коррупции и конфликтов. Саудовская Аравия - другой вариант ресурсного проклятья: богатство страны, сосредоточенное в руках королевской семьи, используется для подкупа фундаменталистов, угрожающих режиму, чтобы направить их разрушительную энергию по другим каналам. Ирак под Саддамом Хуссейном использовал свои нефтяные доходы на ведение многолетней войны с Ираном и на вторжение в Кувейт.
В более общем смысле богатые природные ресурсы лишают страну стимулов для развития иного рода индустрии, базирующейся уже не на природных богатствах. Какой смысл в напряженной работе, когда вы можете выгребать деньги из-под земли? Это ставит такие страны в тяжелую зависимость от финансового рынка: когда падают цены на нефть, вся экономика страны клюет носом. Конечно, не всегда нефтяные и минеральные источники ведут к негативным результатам: вспомним Англию и Норвегию, использовавших свои петродоллары для умелого вложения в иные отрасли хозяйства. Но их успех объясняется тем, что это страны с давно сложившейся и высокоразвитыми политическими и экономическими институциями.
Другие примеры, приводимые в частности в книге Джеффри Сакса и Эндрю Уорнера: в 19 и 20 веке бедные природными ресурсами страны, такие, как Швейцария и Япония, далеко обогнали в экономическом развитии богатую ресурсами Россию. То же можно сказать о странах Восточной Азии - Южной Корее, Тайване, Сингапуре, Гонг-Конге, тогда как богатые нефтью Мексика, Нигерия и Венесуэла оказались банкротами".
Когда сейчас заходит речь об исламском фундаментализме, многие эксперты, в том числе люди из самих мусульманских стран, неоднократно повторяют, что не будь у Ирана или Саудовской Аравии нефти, в этих странах давно бы уже пошел процесс вестернизации и демократизации. Вот, пожалуй, выразительнейший пример "проклятия нефтью" - даже еще более значимый, чем российский.
Тут поневоле вспоминается одна старая книга - сочинение Бокля "История цивилизации в Англии", бывшая в свое время - в середине 19 века - чуть ли не библией тогдашних прогрессистов и просветителей. В России этой книгой зачитывалась радикально настроенная молодежь. Позднее об этой книге, вообще о Бокле как человеке и мыслителе написал убийственную статью Розанов. Понимание истории Боклём отличалось нехитрым позитивизмом. Он считал одним из главнейших факторов цивилизационного развития - климат. Доказательное рассуждение было довольно простым. Цивилизация развивается в странах с умеренным климатом; там, где очень жарко, люди не могут много работать, к тому же в этих землях сами по себе бурно произрастают всяческие злаки и плоды: сами падают в рот с кокосовых пальм или с таинственных хлебных деревьев. И наоборот, в очень холодных, скажем заполярных, странах земля не дает никаких способов к прокормлению, - да, собственно, там и земли в настоящем смысле нет: лед или тундра. Ничего не остается делать, кроме ловли тюленей и моржей или пастбища оленей. Другая ситуация в странах с умеренным климатом: там не так жарко и не так холодно, чтобы или развалиться под деревом манго, как туземка Гогена, или застыть у костра в чуме; чтобы прокормиться и согреться, нужно работать, потрудиться, чтобы извлечь из природы нужные продукты и изделия. А кто работает, тот и развивается, цивилизуется.
Это, конечно, очень нехитрое рассуждение, весьма банальная культурфилософия, но зерно истины в ней есть. Ницше говорил, что человечество больше всего страдает от невнимания к банальным истинам. Бокль привлекал внимание и вызывал чуть ли не любовь именно тем, что был предельно прост: люди любят, когда всё объясняется легко и просто. Но в истории действительно есть сюжеты, объясняемые достаточно просто, - и как раз об одном из них мы сейчас и говорим. Нефть мешает России не меньше, чем Ирану или Венесуэле, где на днях уверенно утвердился у власти парашютист Чавез - человек, от которого стране пользы будет не больше, чем Кубе от Фиделя Кастро. Он, кстати, и Кастро сильно помогает: подпитывает его нефтью, что исчезла на Кубе после прекращения советского протектората, так что там теперь не только на велосипедах ездят. Как бы там ни было, воздух в Гаване наверняка чище, чем, скажем, в Мехико-сити.
По этому поводу не могу не вспомнить, как давно, еще в пятидесятые годы, некий западноевропейский лефтист защищал тогдашний Советский Союз, побывав в нем с визитом. Он дал кому-то интервью, перепечатанное в советских газетах. Когда ему указали на такое свидетельство советской бедности, как малое число автомобилей, он ответил: зато там воздух чище. Сейчас, когда этих автомобилей избыточно не только в России (по крайней мере на городских улицах), но и везде, трудно представить, какое возмущение вызвали эти слова у советских людей, для которых автомобиль был мечтой - но заведомо недостижимой.
В общем, получается, что на одной нефти не выедешь, нельзя ставить на одну эту карту или, как говорят в Америке, класть все яйца в одну корзину. Корзин, конечно, в России немало, а может быть, и яиц, но все эти позитивы и активы не идут ни в какое сравнение с источниками черного золота. Россия продолжает оставаться страной, живущей за счет вывоза природных ресурсов: нефть да газ. Что к этому еще можно добавить? Лес? В общем, Россия если не аграрный (как было в давние времена), то сырьевой придаток развитых стран.
Можно ли на такой основе питать надежды на возвращение былого политического и милитарного могущества? Вообще, почему вопрос о национально-государственном могуществе нужно непременно связывать с военной силой? Зачем, если соответствующие мечты скорее иллюзорны, поддерживать в стране милитарный миф, о чем и свидетельствуют упомянутые выше передачи московского телевидения?
Эти картинки - вроде приема Путиным очередного выпуска слушателей военных академий - сильно напоминают один сюжет из "Золотого теленка" - сны Хворобьева, бывшего царского чиновника, который, уйдя на пенсию и освободившись от ненавистной советской службы, надеялся отоспаться и в снах своих видеть сюжеты из далекого сладкого прошлого. Вместо этого ему продолжали сниться всякого рода советские реалии, вроде заседаний месткома. Столкнувшийся с ним Остап Бендер похвастался тем, что он-то видит во сне прием московским губернатором чинов Сущевской пожарной части или выход митрополита Евлогия. Но мы-то знаем, что это была выдумка обаятельного жулика. Похоже, что нынче на огосударствленном российском телевидении работают старательные ученики великого комбинатора, утешающие многочисленных постсоветских Хворобьевых. Одним словом: честь безумцу, который навеет Человечеству сон золотой! Нынешнее российское золото - всего лишь позолота офицерских погонов, - и надо ли в политике быть безумцем?
Путин, похоже, реалист, о чем с некоторым удивлением говорят цитированные западные наблюдатели. Мы видели, однако, что тут не обходится без некоего "но". Экономическая мощь, которую он имеет в виду, должна послужить иной цели - восстановлению прежнего советского внешнеполитического статуса. Но экономическая сила, предполагающая благо людей, не должна быть средством, а только целью, а если средством - то опять же преуспеяния людей, а не военной машины. Россия никак не хочет извлечь уроков из своей вполне поучительной истории: нужно распрощаться с великодержавным прошлым, воспринимать его крах не как поражение, а как счастливый шанс. Я уже устал приводить выразительнейший пример Швеции - когда-то великой державы, ушедшей с арены мировой политики и наслаждающейся всяческим преуспеянием. Чем не пример для России? И еще одна мысль не выходит из головы: громадный ресурс русского развития - природа, неоглядные русские пространства. Россия может стать заповедником мирового туризма. В ней для этого есть всё - от северных церквей до какого-нибудь сибирского хариуса, который вроде бы уже ловят какие-то добравшиеся до Сибири предприимчивые американцы. Но нужно рассчитывать не на энергию американских смельчаков, а на себя - пора институировать эти возможности, создать из летнего отдыха индустрию. Поистине легкую.
Питер Маас заканчивает свою статью в "Нью-Йорк Таймс Мэгэзин" такими словами:
"Многие из инспираций сегодняшних российских деятелей укоренены в советских времен понятии государственного могущества, хотя сегодня нельзя говорить собственно о Советском Союзе, но только о России. Вопрос в том, может ли такое настроение преодолеть это ужасное прошлое, а это зависит от того, сумеют ли преодолеть это настроение и это прошлое такие люди, как Путин и миллиардер Алекперов. История, как и нефть, не будет проклятием, если только они не останутся единственным источником надежд".
Важнейшая мысль, здесь выраженная: история не повторяется, не воспроизводится. В истории реализуется не необходимость, а свобода. Дурная повторяемость истории - свидетельство загнивания и скорой гибели страны или даже целой цивилизации. Всегда нужно быть готовым к новому, а не держаться за старые, давно мертвые мифы.
К тому, что говорил американский журналист, можно прибавить слова Оскара Уайльда:
"Единственная истина, твердо известная нам о людях, заключается в том, что они меняются. Системы, рассчитывающие на постоянство человеческой природы, а не на ее рост и развитие, рушатся. Ошибка Людовика Х1У была в том, что он мыслил человеческую природу неизменной. Результатом этой ошибки была Французская революция".
Сейчас не только Россия другая, несоветская, но и люди в ней другие, и таких, других русских (не станем называть их "новыми") становится всё больше и больше.
Юбилей триумфа и позора
70 лет назад, с 17 августа по 2 сентября 1934 года, в Москве происходило мероприятие, о котором интересно сегодня вспомнить: Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Ему предшествовала длительная подготовка: съезду придали значение важнейшего политико-идеологического мероприятия, результаты которого должны были наконец-то определить политику партии в области искусства - на фронте искусства, как тогда предпочитали говорить. Историю этого съезда следует вести, пожалуй, с 1932 года, когда вышло очередное постановление ЦК, ликвидировавшее пресловутый РАПП - Российскую ассоциацию пролетарских писателей. Рапповцы были чем-то вроде полицейской стражи около литературы, причем не тайной полиции, а явной, литература находилась, так сказать, под гласным надзором политической полиции в лице этого самого РАПП'а. Рапповцы издавали зубодробительный журнал "На литературном посту", который выносил оценки всем печатавшимся тогда писателям; а писателей тогда много было достойных, начавших свою деятельность еще до революции или вступивших в литературу во время и сразу после революции - блестящая плеяда Бабеля, Зощенко, Леонова, Вс. Иванова и других. Таких писателей, не высказывавшихся открыто против советской власти, называли попутчиками - как правило, время от времени прорабатывали, но печатали. Хуже было с писателями, вступавшими в тот или иной конфликт с властью: здесь самые громкие имена Булгаков и Замятин, их называли новобуржуазными писателями; одно время тот же ярлык был приклеен к Илье Эренбургу - подозрительному скептику, жившему к тому же в Париже. Но ко времени открытия съезда Эренбург сумел приобрести доверие властей, напечатав роман "День второй": он был избран в президиум съезда и даже председательствовал на одном из его заседаний.
Роспуск РАПП"а в 1932 году был поначалу воспринят пристойными писателями как многообещающий шаг. Дело в том, что рапповцы не считались официальными выразителями линии партии, а как бы самостоятельной пролетарской группировкой, выражавшей свои собственные вполне ортодоксальные, но, всё же, как бы личные мнения. Это сейчас мы знаем, что все они были платными работниками того отдела ЦК, который назывался тогда Агитпроп. Тем не менее, роспуск РАПП"а приняли с облегчением, особенно то заявление в постановлении ЦК, которое подчеркнуло несомненную лояльность подавляющей массы советских писателей и несвоевременность подхода к ним как незрелым и потенциально опасным нарушителям основ. Через несколько лет, с принятием так называемой Сталинской Конституции, так же было декларировано правовое равенство всех советских граждан и ликвидирован институт так называемых лишенцев. Так и в 32-м году советские писатели вроде бы перестали быть лишенцами. Было провозглашено единство советской литературы, распущены все писательские группировки и объявлено о созыве всесоюзного съезда писателей, который и выработает программу дальнейшей работы советских писателей и работников искусств вообще.
Вот над этой программой и работали несколько лет. Назвали ее социалистическим реализмом, что и было предложено съезду для принятия и как бы для обсуждения. Стенограмма съезда удостоверяет, что никакого обсуждения не было: только два иностранных гостя французы Андре Мальро, тогдашняя знаменитость, и Жан-Ришар Блок кое-что подвергли сомнению.
Об этом мы еще будем говорить, а сейчас обратимся к документам съезда. Первым с установочной речью выступил секретарь ЦК Жданов, четко донесший основные тезисы социалистического реализма: изображать жизнь не такой, какова она есть, но в ее революционном развитии; одним из аспектов такого мировидения объявлялся необходимый революционный романтизм. Это была, повторяю, установка. С подробным докладом выступил провозглашенный вождем советских писателей Максим Горький (да и действительно к тому времени он остался единственной по-настоящему крупной фигурой среди старых русских писателей).
Горький, как всегда, начал разворачивать перед съездом свою пыльную эрудицию, и делал это на редкость многословно. Но основная мысль четко просматривалась. Буржуазная литература, говорил он, не способна быть передовым отрядом культуры, она не может выразить суть современной эпохи, каковая есть эпоха торжествующих масс, что и есть ее господствующая тенденция. Буржуазная культура не может преодолеть своего исконного индивидуализма, поэтому не может считаться плодотворной традицией. За такой традицией нужно идти в древнее народное творчество, в фольклор и мифологию, созданные архаическим коллективным сознанием. Горький, можно сказать, взял быка за рога: настолько точно и бекомпромиссно определил искомую цель художественного творчества в текущую эпоху, что эту точность постарались забыть за утвердившимися официальными формулами: соцреализм понимался и подносился в приведенной формуле Жданова. А между тем Горький говорил много интереснее - так сказал, выдал тайну соцреализма:
Миф - это вымысел. Вымыслить - значит извлечь из суммы реально данного основной его смысл и воплотить его в образ, - так мы получим реализм. Но если к смыслу извлечений из реально данного добавить, - домыслить, по логике гипотезы, - желаемое, возможное и этим еще дополнить образ, - получим тот романтизм, который лежит в основе мифа и высоко полезен тем, что способствует возбуждению революционного отношения к действительности, - отношения, практически изменяющего мир.
Борис Парамонов:Как известно, никто после Горького этих его слов не повторял, - а это слова знаменательные. Миф заведомо неточен, он не есть форма аналитического знания, но синтетический, синкретический образ мира, внутри которого живет первобытный человек, не научившийся еще критически относиться к миру. Реставрация мифа в эпоху научного знания - это был злокачественный регресс, помимо прочего разрушавший личностное, персоналистическое отношение к миру: миф неизбежно коллективистичен, а еще лучше сказать - тотален, тоталитарен. Таким образом, социалистический реализм - самое подходящее выражение тоталитаристской идеологии и практики. Его непосредственная задача - подавление человека путем включения его в насильственно однообразную и фантастическую картину мира, в котором наличную реальность толковали как единую с проектом, с мифическим замыслом. Соцреализм не описывает построение нового мира, а провозглашает его уже достигнутым. Та же параллель: Сталинская конституция провозгласила социализм построенным, что больно ударило по сознанию людей, самым искренним образом сочувствовавшим этому проекту. Но проект объявлялся уже осуществленным, существующим как бы изначально в сознании, которое тем самым и становилось сознанием мифическим, не знающим понятий времени и прогресса.
Сказать проще: соцреализм - сказка, а еще грубее - ложь, обман. У Горького была своя персональная идиосинкразия в отношении ко лжи: он считал, что ложь может, да собственно всегда и есть полезнее правды. Это с наибольшей художественной убедительностью было им выражено еще в 1902 году, в знаменитой пьесе "На дне", в образе старца Луки, который утешает несчастных обитателей ночлежки выдумками о каких-то хороших местах, где излечивают алкоголиков и где помогут умирающей Анне. Такой трюк мог удасться один раз - в силу уникальности индивидуального таланта, сказавшегося в этой пьесе Горького; но нельзя такие сюжеты превращать в метод целой литературы и вообще культурной жизни громадной страны.
Поэтому нельзя говорить, что Горький был чуть ли не насильно привязан к колеснице сталинского тоталитаризма: он носил его в себе, являл удивительно точное совпадение личных пристрастий с климатом мифотворческой эпохи. Горький и тоталитарный социализм - органическое соединение.
Съезд был построен и проходил по схеме, ставшей обязательным шаблоном для всех последующих торжественных мероприятий советского режима. После основного доклада следовали доклады о состоянии той или иной национальной литературы, потом докладывали о состоянии тех или иных жанров; особенно много говорили о поэзии и драматургии. После каждого доклада шли как бы прения. Речи периодически сменялись приветствиями трудящихся, выступавших как персонально, так и группами. Из персоналий первым выступил, как было сказано, лучший ударник советской страны Никита Изотов; видимо куда более "знаменитый" Стаханов настолько не умел связать двух слов или прочесть бумажку, что от его явления народу воздержались. Делегация железнодорожников, появившись в зале, дала паровозный свисток. Была еще одна несколько таинственная делегация: моряки - командиры запаса Осоавиахима; почему не просто моряки? Кстати, среди речей выступавших трудящихся одна речь была яркой, явно не по бумажке произнесенной: колхозницы Смирновой, председателя колхоза "8 Марта". Это, наверное, с нее сделали героиню скоро последовавшего фильма "Член правительства". В конце съезда было принято обращение к рабочим бумажной промышленности: как всегда, всего не хватало; писателям - бумаги.
Как оценить выступления писателей в том, что мы назвали прениями - и можно ли эти выступления вообще считать прениями? В общем - нет: никто не пытался обсудить самое главное - вот этот самый социалистический реализм, концепцию априорно не внушающую доверия. Этот пункт уже был объявлен догмой. Я просмотрел выступления всех хороших писателей, а также тогдашних советских китов, вроде Демьяна Бедного. Леонов отделался какой-то риторикой, Бабель шутил; Пастернак выступил достойно, но очень кратко. Большое впечатление произвело выступление Юрия Олеши, о котором много после говорили; но это сюжет настолько известный, что в подробности тут входить незачем (Олеша обещал помолодеть и стать оптимистом). Эренбург выговаривал какие-то пристойные слова, но чрезвычайно осторожно. Но вот кто, на мой вкус, снизил планку, так это Всеволод Иванов. Он противопоставил роман А. Толстого "Петр Первый" производственной мазне Якова Ильина "Большой конвейер" с явным предпочтением последнего и сказал между прочим:
"Не очень умный Петр Романов, человек умеющий покушать и выпить, пускает российское предприятие. Московская Русь кряхтит, учится, ругается, пьет, ест и наконец, Петр Первый заставляет русских бить шведов. В "Конвейере" едят люди меньше, хуже говорят, непрерывно заседают, но насколько эти люди безгранично умнее, шире людей Московской Руси. Эти люди безгранично героичнее".
Борис Парамонов: Как говорится в таких случаях, ноу комментс.
Были кое-какие интересные детали в других выступлениях. Фадеев, говоря о "Брусках" Панферова (пример еще одной графоманской мазни, страшно хвалившейся), вспомнил одну из глав, в которой единоличник Никита Гурьянов поехал по стране искать, где нет колхозов, да и вернулся ни с чем, по пути, конечно, увидев много интересного. Фадеев сказал, что из этого сюжета можно было сделать не одну главу, а развернуть ее чуть ли не в эпос: написать современного Дон Кихота. И ведь так и случилось: подобную вещь написал Твардовский - "Страна Муравия", которой герой Никита Моргунок даже носит то же имя, что панферовский путешественник.
Вернемся к прениям. Если они и не касались основного вопроса о соцреализме, то всё-таки острые выступления были. Они сконцентрировались на темах, поднятых в докладах Бухарина о поэзии и Радека - о советской литературе в контексте современной мировой. Радеку возражали главным образом иностранные делегаты съезда, в основном немцы: предъявляли претензии к неполноте доклада, к игнорированию Радеком многих заслуженных имен из числа левых писателей Запада. Это не принципиально; но вот что хочется, так это привести два отзыва Радека о культовых фигурах тогдашней, да и нынешней литературы, о несомненных гениях ХХ века.
О Прусте:
"У Пруста старый мир, как пес паршивый, не способный уже ни к какому действию, лежит на солнце и бесконечно облизывает свою паршу".
О Джойсе:
"Куча навоза, в которой копошатся черви, заснятая киноаппаратом через микроскоп - вот Джойс".
В докладе Радека было сказано: "Мы должны преодолеть идею индивидуализма". Это вызвало реплику со стороны Андре Мальро, сказавшего, что такими заявлениями западных писателей привлечешь не к коммунизму, а к фашизму.
Но кто сильно задел присутствовавших, так это Бухарин докладом о поэзии. Ему возражали многие и сильно. Это достаточно интересная деталь: уже в сущности всё было решено и литературе отказали в свободе творчества, но на самом съезде еще можно было по частным вопросам сказать что-то не совпадающее с директивами. Впрочем, возражения Бухарину были скорее не принципиальные, а, скажем так, продиктованные групповыми соображениями. Интересно: первый поэт, которого процитировал Бухарин, был Гумилев, вот уже 15 лет как расстрелянный большевиками. Бухарин выдвигал мастеров поэзии, говорил, что главный сейчас вопрос литературе - это вопрос о качестве. Хвалил Пастернака, Сельвинского, положительно отозвался о Борисе Корнилове и даже о Павле Васильеве - в недалеком будущем жертвах террора. Он упомянул имя Маяковского, сказал, что без него немыслима советская поэзия, но назвал устаревшими его политические агитки. То же самое было сказано о Демьяне Бедном; тогдашний комсомольский гений Безыменский был дезавуирован. И тут на Бухарина напали со многих сторон. Сурков сказал: "Творчество Пастернака - неподходящая точка ориентации для роста советских поэтов". Кирсанов распетушился по поводу Маяковского. Гнусно, но в стиле времени выступил Безыменский:
"Надо говорить и о врагах, чего не сделал Бухарин. Это Гумилев, Клюев, Есенин, Клычков. Павел Васильев туда же смотрит; а почему Тихонов в докладе о ленинградской поэзии не заметил юродивого Заболоцкого?"
(Вообще не замечать многое еще было можно. В официальном докладе о грузинской литературе резко критически, чуть ли не как буржуазные декаденты оценивались Тициан Табидзе и Яшвили; между тем оба они выступили на съезде, что было неоспоримым свидетельством одобренности свыше.)
Вернемся к докладу Бухарина. Как ни странно, мне понравилось, как возражал ему Демьян Бедный - сам Демьян скорее понравился: чувствовался самостоятельный и уверенный в себе человек, личность. Он сказал в частности:
"У Бухарина попахивает склонностью к бисквитам. Бухарин выделил некий поэтический торгсин для сладкоежек. Я предпочитаю оставаться в рядах здорового ширпотреба"
И еще:
"К розовому, молодому, упругому телу нашей поэзии Бухарин подошел для того, чтобы, бегло пошарив по этому телу, умилиться его интимно-лирическими местами. А от упругих мускулов, от твердых костей он старчески отшатнулся".
Потом Демьян еще сказал, что он хоть и старый слон и бивни его пожелтели, но еще крепкие. В общем, человек еще явно не утратил половой потенции, и это способствовало его здоровой самоуверенности. Увы, не помогло, и через год, в 35-м, Демьян Бедный был повергнут опале, когда Сталин решил частично реабилитировать русское прошлое и всяких его легендарных богатырей, а Демьяну к тому времени случилось написать оперное либретто, этих богатырей высмеивавшее. Но жив он остался - и даже во время войны снова появился в печати. Даже из школьных программ не был выброшен; помню в хрестоматии советской литературы его стихотворение о валенках, сути и пользы которых не понимают глупые фашисты, считающие, что в Красной Армии нехватка сапог.
В ответном слове Бухарин сказал, что он не услышал принципиальной критики его доклада о поэзии, что против него выступил не какой-либо единый фронт, а партия обиженных, так или иначе задетых его докладом. Он даже не преминул напомнить, что его доклад - официальный и получил санкцию свыше: не совсем достойный аргумент со стороны несомненно интеллигентного человека. Санкция свыше, как мы знаем, скоро была отменена. Как не процитировать по этому случаю народную песню: "Недолго музыка играла, Недолго фраер танцевал".
Бухарина, конечно, жалко. Но еще большую жалость вызывает советская литература, в ближайшие послесъездовские годы подвергшаяся террористическому погрому и тоталитарной цензуре, а после войны вообще угробленная. Но, как сказал Шкловский году примерно в 21-м: жива русская литература, проросла как овес сквозь лапоть. Так и после Сталина нечто зазеленело и даже, можно сказать, расцвело. А то, что происходит с русской литературой сейчас, - то выходит за рамки нынешней нашей темы.
Ватерлоо и Бородино
На экраны Америки вышел фильм "Ярмарка тщеславия" по знаменитому роману Теккерея. Фильм оказался не голливудским, а английским, хотя в главной роли Ребекки Шарп выступает набирающая популярность американская актриса Рис Уитерспун. Фильм нельзя назвать удавшимся: классические романы, которые, как известно, были длинными, невозможно уложить в жесткие сценарные рамки, что-то неизбежно отсекается, а оставшееся дается скороговоркой. Вообще уже стало окончательно ясно, что классику можно и нужно экранизировать только в телесериалах (конечно, не такую классику, как "Идиот" - помимо прочего, просто неудачный роман). Тем не менее "Ярмарка тщеславия" смотрится без особого отвращения.
Главное, однако, не в жанровых требованиях кино, портящих классическую прозу, а в изменившейся трактовке героини романа Бекки Шарп. Она ведь у Теккерея гнусная авантюристка, хотя и не лишенная некоторого обаяния (без обаяния никакая авантюристка успеха не добьется). Сейчас ее переделали в соответствии с нынешними вкусами: она теперь подносится как всего-навсего "сошиал клаймер" - то есть человек, лезущий наверх по социальной лестнице. В демократическом обществе, особенно в Америке, такая жизненная позиция никого не шокирует: когда человек из низов пробивается наверх, его уважают всячески. Американцы, сообщая биографические данные того или иного миллиардера, не преминут с удовольствием отметить, что он даже не закончил школу (это, конечно, было в старые времена: сегодняшние мультимиллионеры - выпускники Гарварда и Йела с учеными степенями по какому-нибудь маркетингу). В одной из рецензий на фильм было написано:
"Хотя Бекки - бесспорная героиня книги, названной автором "роман без героя", Теккерей ни в коем случае не закрывает глаза на ее, мягко выражаясь, недостатки. Она пренебрегает своим маленьким сыном, считает своего мужа дураком и безжалостно манипулирует людьми. В фильме Бекки предстает таким же манипулятором, но ее грехи сильно смягчены. Ее злые реплики в большинстве выброшены - оставлены только те, которые относятся к действительно недостойным людям. Ее холодность к сыну ни в коем случае не перерастает в дурное отношение к ребенку. И фильмовая Бекки по-настоящему любит своего мужа Родона".
Но вот, пожалуй, всё о фильме, дальнейших разговоров он не заслуживает. Для меня нынешняя экранизация "Ярмарка тщеславия" - лишь повод для другого разговора. Начну с того, как я смотрел фильм. Мы пошли в кино компанией, и после просмотра одна женщина сказала: "А вот эта тема у Толстого в книге представлена совсем по-другому".
Я испытал ощущение триумфа. Близость "Войны и мира" к "Ярмарке тщеславия" давно мной была замечена. Цитированная дама, конечно, оговорилась, но эта оговорка была типично фрейдистской: в ее бессознательном жила та же связь.
Прежде всего надо привести упоминание Теккерея Толстым: это сделано в одном из "Севастопольских рассказов" ("Севастополь в мае"). .Цитируем:
"Отчего Гомеры и Шекспиры говорили про любовь, про славу и про страдания, а литература нашего века есть только бесконечная повесть "Снобсов" и "Тщеславия"?
Но как раз в этом Севастопольском рассказе сколько угодно снобизма и тщеславия на фоне славы и страдания. Сноб здесь - штабс-капитан Михайлов, робко пытающийся стать наравне с офицерами-аристократами. При этом один из аристократов погибает, а Михайлов отделывается ударом небольшого камня в голову. В приведенных словах Толстого по существу содержится формула его творчества, зерно его поэтики: Толстой это и есть Гомер на фоне ярмарки тщеславия (базара житейской суеты, как писалось в ранних переводах). Люди могут совершать геройские действия, но они остаются людьми и ничто человеческое им не чуждо. Любимый прием Толстого - противоречиво столкнуть действия персонажа и его мысли. Апогея эта манера достигла в описании Наполеона. В свое время писали, что в его антинаполеоновском пафосе Толстой не был оригинален, он следовал уже имевшимся образцам, среди которых была книга знаменитого теоретика анархизма Прудона, называвшаяся, между прочим, "Война и мир". Так что дело, получается, не только в том или ином отношении Толстого к Наполеону, а в инерции его художественной манеры (как сказали бы, легки на помине, формалисты).
Я не помню, чтобы в книгах Б.М. Эйхенбаума о Толстом (откуда взят приведенный пример о Прудоне) было упоминание о влиянии на Теккерея на Толстого (помню, что помимо обязательного Руссо назывался Ксавье де Местр, автор сочинения "Путешествие вокруг моей комнаты"). Буквально одна фраза имеется в большой биографии Толстого, написанной Виктором Шкловским. Так что я считаю свой вывод самостоятельным и основанным на собственных наблюдениях. Сейчас я ими поделюсь.
Теккерей, конечно, великий писатель, но Толстой больше, сильнее. Нельзя сказать, что он воспроизводит манеру Теккерея: совсем нет! Манера и приемы у него собственные, но подсказанные среди прочего и "Ярмаркой тщеславия" - самой мыслью, что в истории присутствует не только война (героизм), но и мир (тщеславие и прочие человеческие грехи). Роман Теккерея прямо наводил на эту мысль, само его название провоцировало и вело в этом направлении. Толстой взял у Теккерея не стиль письма, но систему его героев едва ли не полностью перенес в "Войну и мир".
Начать хотя бы с того, что если не сюжетной кульминацией, то каким-то центром симметрии у Теккерея было сражение у Ватерлоо. Точно так же Толстой взял Бородино. "Наводка" была теккереевская. Получилось, конечно, грандиознее: не сатира на светские нравы (у Теккерея, кстати, добродушно-ироническая), а национальная эпопея, действительная русская "Иллиада" (которую пытался увидеть в "Тарасе Бульбе" Брюсов). Но главное - поражающие параллели сюжетных ситуаций и персонажей.
Начну с самого парадоксального - того, что не понравится слушателям и читателям. Ребекка Шарп в воображении Толстого породила Наташу Ростову. Принято этой героиней безоговорочно восхищаться, испускать ахи и охи. Но Наташа отнюдь не ангел, она скорее бесенок. Какая-то толстовская старуха (забыл фамилию) называет ее казаком. (параллель этой старухе у Теккерея - майорша О' Дауд.) Поэтому такой фальшью звучит финал романа, где Наташа погрязла в детских пеленках. Этого не должно было быть, ибо Наташа в архетипе своем - андрогин-Миньона. Сто раз приводил и еще приведу запись в черновиках Толстого: "Наташа хочет замуж и вообще". Вот это "вообще" толкает ее на побег с Анатолем. Наташа очаровательная и обаятельная. Но ведь и Ребекка, если угодно, очаровательная и обаятельная, даже поет еще лучше Наташи. В одном месте Теккерей пишет: "В сущности, Ребекка была женщина не злая и услужливая, а Эмилию она, пожалуй, даже любила". Конечно, Ребекка - что называется, отрицательный персонаж, скатывающаяся в конце концов к чему-то сильно похожему на проституцию. Но психологический реализм Теккерея потому и убеждает, что он создает характеры неоднозначные. Как позднее говорил Станиславский: играешь злого - покажи, где он добрый. И как бы вела себя, при своем бойком характере, Наташа, будь она дочерью полунищего художника, поставившая целью пробраться в высшее общество?
Тут можно вспомнить, что у Толстого есть такая девушка-бесприданница, которую отличают черты всяческой кротости, - Соня. Но ведь и у Теккерея есть такая Соня - Эмилия (вообще-то она Амелия, но так по-английски произносится это имя, и новейшие переводчики закрепили это произношение в печатном тексте). Вспомним также, что на Соне хочет жениться Николай Ростов, хотя в конце концов и не женится (психологический реализм Толстого острее теккереевского). Кстати, у Теккерея Эмилия, вначале хотя и богатая, становится бедной, отец ее разоряется, но всё-таки Джордж Осборн на ней женится вопреки воле отца. (Этот мотив повторяется дважды: то же у Родона Кроули с Ребеккой, и этот дубляж не на пользу роману.) Джордж, этот несомненный Анатоль Куракин, погибает под Ватерлоо. Аналог у Толстого - не князь Андрей, погибающий при Бородино, а тот же Анатоль, не погибший, но лишившийся ноги.
Князя Андрея действительно у Теккерея нет (а не кажется ли вам, что он у Толстого лишний? Его и убивать не надо было - он изначально не живой). Но зато в "Ярмарке тщеславия" присутствует несомненный Пьер Безухов. Это, конечно, Доббин. Он молча и навсегда влюблен в Эмилию и из-за кулис ее благодетельствует. Овдовев, она и думать не хочет о браке с ним, оставаясь верна тени погибшего мужа. В конце концов их сводит Ребекка, показавшая Эмилии любовную записку от Джорджа. Это у нее ход конем: она окончательно возвращает себе доверие и тут уже окончательно закабаляет Эмилиного богатого и глупого брата Джозефа, важного чиновника в Индии. В романе она его разоряет и доводит до смерти, а в кино - всего-навсего едет с ним в Индию и катается на слонах. И волки сыты, и овцы целы.
Доббин, как сказано, играет в "Ярмарке" тщеславия" роль Пьера (точнее, наоборот: их надо хронологически переставить). В нем нет элемента некоторого комизма, присущего Пьеру, он даже не толстый: только всё время упоминаются его огромные руки и ноги. Толстяк - это брат Эмилии Джозеф Седли, который в одном месте выражает желание не только поехать в Бельгию, куда поехало всё общество сопровождать армию Веллингтона, но и посмотреть вблизи на битву. Это родило у Толстого Пьера Безухова на Бородинском поле.
У Теккерея:
(Джозеф Седли) "был польщен словами Ребекки о его храбрости.
Он сильно покраснел и принял еще более важный вид.
– Мне хотелось бы посмотреть военные действия,- сказал он.- Каждому мало-мальски смелому человеку это было бы интересно. В Индии я кое-что видел, но не в таких больших размерах.
– Вы, мужчины, всё готовы принести в жертву ради удовольствия,- заметила Ребекка".
В "Ярмарке тщеславия" есть сцена, с эмфазой воспроизведенная в "Войне и мире": Эмилия видит привезенных в Брюссель раненых англичан, узнает в одном из них прапорщика Стабла и берет его к себе в дом. Сравни у Толстого сцену с ранеными, когда Наташа находит среди них князя Андрея. У Теккерея, повторяю, князя Андрея нет - да он и не нужен. Ему и в "Войне и мире" делать-то нечего, разве что отвращаться от не вовсе светского поведения Сперанского ("хорошее вино в сапожках ходит"). Тоже ведь вздор, в сущности.
У Теккерея дважды происходит борьба из-за наследства, в случае с теткой Кроули описанная подробно и со вкусом. Этот мотив вошел в "Войну и мир" сюжетом вокруг наследства Пьера, которого его хотят лишить зловредные кузины.
К этой тетке подсылают Джеймса Кроули, другого ее племянника, кузена Родона, наследства лишенного из-за женитьбы на Ребекке. Эта глава, написанная с несравненным юмором, навела Толстого на сюжет сватовства Анатоля к княжне Марье.
Сватовство, как мы помним, сорвалось по причине повышенного внимания Анатоля к компаньонке княжны Марьи мадемуазель Бурьен. В "Ярмарке тщеславия" уже была такая компаньонка и гувернантка - сама Бекки Шарп. Она служит у старого баронета Пита Кроули, который через некоторое время убеждается, что уже не может обходиться без нее не только в качестве гувернантки его дочерей, но и секретаря, взявшего на себя многочисленные и запутанные дела баронета. Теккерей не мог поставить точки над i, в ранне-викторианскую эпоху это не было принято, но нельзя не догадаться, что Бекки была приобщена баронетом и к другой работе. Намек на это есть и у Теккерея (сцена со свечой, тщательно воспроизведенная в фильме):
Ребекка пишет Эмилии:
"Я отшатнулась при виде такого посетителя, а он вошел в комнату и схватил мою свечу.
– Никаких свечей после одиннадцати, мисс Бекки,- сказал он мне. - Можете укладываться в потемках, хорошенькая вы плутовка. И если не желаете, чтобы я являлся к вам каждый вечер за свечкой, запомните, что надо ложиться спать в одиннадцать часов".
Надо полагать, что Бекки, желая укрепить свое положение, не раз забывала задуть свечу.
Свеча горела на столе, /Свеча горела.
Сэр Питт окончательно убедился в невозможности обойтись без Бекки, когда богатая тетка Кроули увезла ее в Лондон, сделав своей компаньокой: он явился в дом сестры и сделал Ребекке формальное предложение, а та уже была в тайном замужестве с сыном баронета Родоном Кроули. В этом месте есть смешная фраза: сэр Питт хотел сделать Ребекку матерью Родона, а она сама сделалась дочерью баронета.
Тут, конечно, вспоминается, как старый князь Болконский, дуясь на дочь и вообще на мир, одно время приблизил к себе мадемуазель Бурьен. Более того: входя в особенный раж, грозил, что на ней женится и оставит дочь без наследства.
Толстой, как мы видели, умело распоряжался своим литературным наследством. Нынешнее литературоведение установило, что такие заимствования (подчас бессознательные) являют литературный закон. Любой текст - палимпсест, автор пишет на чужом черновике. Исследования, занимающиеся установлением таких связей, называются интертекстуальным анализом. В предложенном случае параллели Теккерей - Толстой лежали на поверхности, и я ни на какие открытия не претендую. Любой человек, читавший и любящий обоих авторов, такое заметит. Вообще читать и любить литературу важнее, чем ее исследовать.
С другой стороны, современную литературу и не понять без комментария специалистов. Поди пойми без подсказки, что строчка Манельштама "Чепчик счастья, Шекспира отец" означает человеческий череп.
"Прими сей череп, Дельвиг: он Принадлежит тебе по праву": эти слова я обращаю к моему любимому литературоведу А.К.Жолковскому, признанному чемпиону интертекстуального анализа.
Контрреформация Путина
В России после некоторого относительного затишья вновь начались бурные события: волна террора и, что не менее важно, провозглашенная президентом Путиным программа политической реформы, проект которой по своим масштабам превосходит всё, что делалось в нынешнее президентство и вызывало вполне оправданные опасения у людей, искренне обеспокоенных перспективами российского демократического развития. Проект, изложенный российским президентом, уже успел произвести сенсацию - неприятную, надо сказать, сенсацию, стал известным всем и вряд ли вызывает необходимость подробно его излагать. В выступлении Путина по национальному телевидению после трагедии в Беслане было сказано, что Россия не может далее существовать при создавшемся за последние годы политическом строе. Эти слова были достаточно двусмысленными и поначалу даже способными породить некоторые осторожно оптимистические ожидания. Но вскоре последовало разъяснение, с этими ожиданиями резко и враз покончившее. России объявлено, что отныне отменяются всенародные выборы глав местной администрации: губернаторов и президентов республик, входящих в состав Российской Федерации. Второе столь же шокирующее заявление - о новом порядке выборов в общероссийский парламент: об отмене одномандатной системы и дальнейших выборах исключительно по партийным спискам. Речь идет, таким образом, об окончательном искоренении из Думы остатков какой-либо оппозиции, ибо всем известно, что партия, в основном поддерживающая Путина - Единая Россия, - пользуется твердым большинством в Думе. Именно в связи с последним обстоятельством одним из российских комментаторов был сделан любопытный прогноз. Обсуждая вопрос о возможности, в обход Конституции, избрания Путина на третий срок, этот комментатор нарисовал возможный сценарий пожизненного установления власти Путина: ему достаточно стать формальным лидером правящей партии, делаясь в случае ее победы (обеспеченной, как мы знаем, уже действующими выборными технологиями) главой правительства, чем-то вроде канцлера при вполне декоративном президенте. Так заглядывать вперед, однако, пока не стоит. Как говорится, человек предполагает, а Бог располагает. Нынешние шаги Путина, рассчитанные на всемерное укрепление его власти - скажем осторожнее: федеральной власти,- чреваты многими последствиями. Многими неожиданностями, если угодно.
Приведем один из отзывов западной прессы на новые инициативы Путина - отзыв, вполне типичный для либеральной западной медии (а она на 90 процентов либеральная; что же касается консервативной, так последняя вообще не сильно жалует Путина). Это редакционная статья Нью-Йорк Таймс от 14 сентября, название которой можно, пожалуй, перевести как "Россия пятится назад":
"Встретив наиболее серьезный кризис за всё время своего президентства, Владимир Путин дал волю своим самым темным инстинктам. Он использует трагедию в Беслане как предлог для искоренения последних остатков демократии в России. Эти леденящие душу проекты не имеют даже видимого отношения к борьбе с терроризмом. Эксплуатируя трагическую ситуацию, мистер Путин просто-напросто обостряет свой уже существующий антидемократический курс. Задолго до нынешнего кризиса он зажал медию, маргинализировал оппозиционные партии и начал судебные преследования лидеров бизнеса, бросавших вызов его господству. Настоящий ответ на российские проблемы, включая коррупцию и терроризм, - не меньше, а больше демократии.
Трагедия в Беслане произошла в то время, когда уже все силовые ведомства, призванные вести борьбу с терроризмом, находились в полном подчинении президенту и управлялись непосредственно из центра. Это не предотвратило трагедии. Ясно, что и дальнейшая концентрация власти в федеральном центре, то есть в руках Путина, не улучшит ситуацию. Как все загнанные в угол автократы, мистер Путин ищет козлов отпущения, а не позитивных перемен".
Самые интересные слова в этом тексте, на мой взгляд,- это о темных инстинктах Путина. Ясно, что имеется в виду его кэгебистское прошлое. Впрочем, о прошлом КГБ в нынешней России говорить не приходится. Вот цифры, приведенные в книге известного русского специалиста по КГБ Евгении Альбац:
"Советский Союз с населением почти в 300 миллионов человек имел приблизительно 700 тысяч агентов тайной полиции, а новая "демократическая" Россия, с ее населением в 150 миллионов, имеет 500 тысяч "чекистов". Иными словами, там, где раньше один чекист приходился на каждых 428 советских граждан, теперь один чекист приходится на каждые 300 граждан России".
В свое время не раз высказывалась мысль, что КГБ - единственная из бывших советских структур, не участвовавшая в разграблении национальных богатств после краха советского режима. Поэтому, делался вывод, не следует ее так уж опасаться: эти люди способны навести элементарный полицейский порядок, отсутствие которого так усложнило постсоветскую жизнь, превратив ее в так называемый беспредел. Что ж, сейчас можно констатировать, что ФСБ, как ныне переименовано пресловутое ведомство, действительно выполнило эту задачу: сейчас она вместо уголовных "авторитетов" "крышует" бизнес. Это настолько общеизвестно, что вошло уже в художественную литературу как некий бытовой факт. Вообще привлечение Путиным к власти своих бывших коллег, как теперь выясняется, было в основе формой перераспределения собственности: к кормушке пришла еще одна группировка, ранее не допускавшаяся к пирогу по причине крайней скомпроментированности в советские времена.
Очень важный нынешний вопрос: из каких кадров будут отныне назначаться Путиным местные руководители: из уже проверенных на лояльность центру местных или из центровых назначенцев? Казалось бы, что в лоб, что по лбу: в любом случае новые местные начальники будут жестко контролироваться Москвой. Но тут есть один нюанс, который ни в коем случае нельзя упускать из виду: ситуация в национальных республиках. Местные нацвожди уже достаточно вкусили самостоятельности, власти и богатства, чтобы проглотить предстоящие перемены без тех или иных знаков недовольства. В своем пределе, в максимальном своем развороте эта ситуация чревата превращением Российской Федерации в громадное поле войны на манер чеченской. Россия, превращенная в Чечню,- вот возможная перспектива нынешних реформ Путина. И вызывает удивление, что российская пресса, много говоря о новом порядке назначения губернаторов и новой системе парламентских выборов, чрезвычайно скупо упоминает о национальных республиках. Это похоже на некое заклятье: чур-чур меня!
Говорят, что лучше раз увидеть, чем сто раз услышать. Я видел телерепортаж Би-Би-Си с места расширенного заседания правительства, на котором Путин объявил о своих новых планах. Подавляющее большинство присутствующих имели выражение лица людей, только что приговоренных к смертной казни. Особенно мрачная физиономия была у показанного крупным планом Лужкова. Правда, в читанных мной комментариях российской прессы он отозвался о реформе как бы положительно, хотя чуть ли не буквально тремя словами. Зато один из его помощников высказался гораздо подробнее и вполне негативно.
Либералы говорят о проекте в смысле грубого нарушения российской конституции. Что ж, это вполне понятная и оправданная точка зрения. Но сейчас, кажется, наступили времена, когда нужно думать не столько о букве, сколько о духе. Еще вернее: даже не о духе, а о теле, о телах российских граждан (теперь уже лучше сказать - подданных). От мысли о возможном распаде уже не СССР, а самой Российской Федерации невозможно отделаться.
Мне кажется, имеет смысл обратиться к одному эксперту по советско-российским делам - знаменитому диссиденту Владимиру Буковскому. В последнем номере нового русскоязычного журнала Нота Бене, выходящего в Израиле, помещен интереснейший материал: беседа бывшего директора ЦРУ Джеймса Вулси, Иона Пачепы - руководителя румынской разведки, сбежавшего на Запад 26 лет назад и написавшего книгу "Красные горизонты", изданную на 24 языках, и упомянутого Владимира Буковского. Беседу вел редактор американского журнала Фронт Пэйдж Мэгэзин Джими Глазов. Тема симпозиума была: возрождение КГБ.
Владимир Буковский в частности сказал:
"Что бы ни думали Путин и его ставленники в КГБ, крах СССР имел объективные причины, и эти причины не исчезли от того, что их игнорируют. Правящая бюрократия бывших советских республик (которая сегодня стала руководством неезависимых государств) еще меньше хочет востановления контроля Москвы, чем КГБ - восстановления контроля компартии. Вооруженная оккупация вряд ли осуществима, как мы это видели в Чечне. Если вся российская армия не может захватить этот клочок земли, она наверняка не в состоянии реоккупировать Украину или Среднюю Азию и даже Прибалтику. На мой взгляд, восстановление Советского Союза еще менее вероятно, чем восстановление Римской империи.
С другой стороны, если под ресоветизацией понимать восстановление тоталитарного государства в России, то это представляется столь же безнадежным делом. Советские власти затеяли кампанию гласности и перестройки не потому что внезапно узрели свет истины на пути в Дамаск, а потому, что воочию убедились, что их система несовместима с современной технологией и ведет их прямиком к тягчайшему структурному кризису".
Эти слова известного диссидента ориентированы в основном на прошлое, они еще не касаются последних событий, о которых мы говорим. Но далее Буковский заговаривает о перспективе развала самой России - второго акта длящегося постсоветского краха. Нынешнюю Россию держит на плаву исключительно внешнеэкономическая ситуация - чрезвычайно высокие цены на нефть. Буковский:
Сегодня мы уже можем говорить о российском кризисе, который спустя 90 лет приближается к окончательному вызреванию. Как только цены на нефть круто пойдут вниз, Россия как таковая обречена на распад. На семь, восемь, девять частей - этого я пока не знаю. Но последствия будут ужасны. Мы не знаем, как будут управляться эти части бывшей России - парламентом, диктаторами, феодальными баронами? Будут они жить в мире друг с другом или начнут сражаться? А если сражаться, то какое из имеющегося у них оружия они применят?
Буковский рисует сценарий, который для своего осуществления сейчас, похоже, даже не требует снижения цен на нефть, - хотя этот фактор, как известно, стал главным в крахе СССР: резкое падение нефтяного рынка в 1986 году. Сейчас складывается ситуация, чреватая взрывом помимо нефтяного вопроса: явный ход к ограничению суверенитета национальных республик.
Буковский не преминул сказать, что в целом ресоветизация России представляется маловероятной: не то сейчас состояние даже не российского общества, сколько современной цивилизации: в эпоху спутникового телевидения, интернета и сотовой связи невозможно отгородить Россию от мира, построить новый железный занавес. К тому же, сказал Буковский, для восстановления прошлых порядков требуется некая критическая масса фанатиков.
Вот эти слова хочется развернуть. Дело даже не в критической массе фанатиков: похоже, что их в России всегда найдется немало,- а в общекультурном климате, возникшем в мире после тоталитаристских опытов двадцатого века. Такие явления не повторяются по произволу властей, они, так сказать, объективны: зависят исключительно от духовных факторов, от строя мыслей той или иной эпохи. По социально-экономическому состоянию нынешние российские массы находятся в состоянии, едва ли лучшем (а скорее даже худшем), чем немцы в начале 30-х годов 20 века. Но нет сейчас неопробованной и соблазнительной утопической идеологии, нет воодушевляющего мифа, способного одурманить самые широкие массы, овладеть духовно-культурной ситуацией в целом. Анекдот вместо мифа: это началось еще при советской власти; а сейчас анекдотов о Путине рассказывают едва ли меньше, чем в свое время о Ленине.
Можно гипотетически представить одну большую идею для воодушевления не только России, но и объединения всего западного культурного мира: крестовый поход против исламского фундаментализма. Что-то вроде намека на это содержалось в недавних заявлениях российских военных боссов о готовности России нанести удары по базам террористов за пределами российского пространства. Россия приглашает Запад на тур вальса. Надо ли говорить, что это несостоятельнейшая из утопий?
Для проведения внутригосударственных проектов Путина потребовался бы террор масштаба сталинского. А этого не случится уже никогда, потому что опыт массового террора показал уязвимость самой правящей элиты. Она больше на это не пойдет.
Когда-то была произнесена бессмертная фраза: хотели сделать как лучше, а получилось как всегда. Сейчас она требует некоторой модификации: Путин хочет сделать как хуже, а получится как всегда. Не будет никакого укрепления пресловутой властной вертикали, если при этом затрагиваются жизненные интересы многочисленных национальных и вообще локальных князьков.
Конечно, покончить с советским наследием не удалось одним махом. Август 1991 года не стал победоносным. Но не забудем пророчества Нострадамуса: он говорил, что северная деспотия падет через 74 года своего существования - то есть как раз в 1991 году, - но добавлял, что окончательный ее крах произойдет в 2025 году. Так что нынешним российским боссам осталось гужеваться чуть более двадцати лет.
Путин знает лучше
Сегодня я хочу построить нашу программу вокруг одной статьи, появившейся на днях в американской прессе. Когда обращаешься к подобным материалам, всегда есть риск, что опоздаешь: на русском интернете статьи ведущих мировых газет касательно России появляются на следующий же день. Надеюсь, однако, что в этом случае меня не обогнали: газета, которой я воспользовался, не принадлежит к числу ведущих или даже просто респектабельных мировых газет. Это Нью-Йорк Пост - самый настоящий таблойд, как называют в Америке желтую прессу. Считается, что просвещенные люди не должны читать эту газету. Но однажды в сабвее я видел ее рекламный плакат, очень остроумно придуманный: каковы три вопроса, отвечая на которые, житель Нью-Йорка считает себя обязанным солгать? Не помню двух других, но один вопрос хорошо запомнил: читаете ли вы Нью-Йорк Пост? То есть этот таблойд действительно читают в Нью-Йорке, и нечего притворяться брезгливым интеллектуалом.
Я пристрастился к Нью-Йорк Пост в том же сабвее - когда наш офис перевели в нижний Манхеттен, и моя поездка на работу стала занимать более часа. Нет лучшего чтения в сабвее, чем Нью-Йорк Пост: не станешь же читать в здешней подземке, скажем, Кафку. Эта газета - несомненный таблойд, но при этом очень хорошо делающийся, высший образец жанра. В основном это хроника происшедших за прошлые сутки преступлений, а также сплетни о знаменитостях; а так как самые громкие знаменитости в Америке это кинозвезды, то и картинки очень интересные: все красавицы в самых различных поворотах. Меня так и подмывает рассказать кое-что из прочитанного в этой веселой газете; с трудом, но удерживаюсь. Тема у нас сегодня будет весьма серьезной.
Дело в том, что Нью-Йорк Пост несколько лет назад перешла в руки австралийского издателя Руперта Мёрдока, человека консервативных взглядов. Он же приобрел пятый канал нью-йоркского телевидения, превратив его в нет-уорк, то есть в сеть телестанций, вещающих на всю страну. Называется новый нет-уорк "Фокс": это самое ненавистное слово для американской либеральной печати, ее жупел и металл, как сказала бы купчиха из Островского. Что касается Нью-Йорк Пости, то, оставаясь желтой газетой, она открыла свои страницы для самых серьезных комментаторов консервативного направления. Звезды американской консервативной медии печатаются сейчас в Нью-Йорк Пост: Джон Подгорец-младший, Роберт Новак и даже сам Джордж Уилл; часто перепечатываются материалы из органа молодых консервативных интеллектуалов Уикли Стандарт. В общем, соответствующие страницы Нью-Йорк Пост читать стоит: хотя бы для тогго, чтобы, как говорят в Америке, знать и второе мнение.
Статья, о которой я буду говорить, написана постоянным автором Нью-Йорк Пост Ролфом Питерсом. Это отставной военный, многие годы служивший в американской армии, в разведывательных ее подразделениях. Как раз к этой статье сделана редакционная сноска, впервые упомянувшая, что разведывательной специальностью Ролфа Питерса была Россия, советские дела. Прежде чем перейти к статье - которую я полностью перевел, - скажу, каковы главные мысли, проводимые автором во всей его работе. Ролф Питерс - ярый противник насаждения демократии извне, тем более силой. Он критикует политику президента Буша в Ираке, но считает необходимым в создавшейся ситуации ее продолжать: уход из Ирака был бы катастрофой. Мне не нравится, как Буш ведет свою политику в Ираке, и голосовать я буду не за него, а против Керри, говорит Питерс. Думаю, не нужно указывать, что взгляды Ролфа Питерса и отдельные его рекомендации не вызывают полного согласия американцев. Но русские дела, судя по этой статье, он действительно понимает. Прочтем его статью, появившуюся в Нью-Йорк Пост 20 сентября. Она называется "Собственная вина" (Failing themselves), с подзаголовком "Путин знает, чего хотят русские".
"Демократия - самая гуманная, вдохновляющая и эффективная форма правления в истории, - пишет Ролф Питерс. - Проблема в том, что многие люди не желают ее. По крайней мере, не настолько хотят, чтобы за нее сражаться. На первый план выступают другие заботы: от экономики до безопасности. Получив право выбирать, сотни миллионов людей во всем мире голосуют за то, чтобы быть менее свободными.
Российский президент Путин цинично использовал трагедию в Беслане для того, чтобы отменить выборы местных органов власти, а также изменить к худшему систему парламентских выборов. Для свободной России это громадный шаг назад. Но если б сейчас происходили президентские выборы, российские граждане громадным большинством выбрали бы Путина.
Они крайне недовольны тем, как правительственные органы решали ситуацию вокруг бесланской трагедии и в целом чеченский вопрос. И они понимают, что Путин ограничивает их политическую свободу, зажимает прессу и концентрирует национальное богатство в руках своих политических союзников.
Но россияние всё еще видят в Путине сильного лидера, хотя и менее обнадеживающего, чем он казался месяц назад. Стало общим местом говорить, что русские любят царей. Но с этим клише нужно считаться, потому что до сих пор это остается истинным.
Это не то, что хотели бы слышать американцы. Мы хотим верить, что каждый человек предпочитает демократию.
Что до меня лично, я убежден, что мы не должны упускать ни одной возможности для распространения демократии по миру и что мы должны быть готовы сражаться за это, - продолжает Ролф Питерс.- Но нам нужно подавить свои чувства и принять охлаждающую правду: по крайней мере значительное меньшинство человечества предпочитает свободе нерушимый порядок.
Если мы не сможем посмотреть в глаза реальности, как бы нам она не нравилась, мы будем осуждены повторять ошибки пентагоновских стратегов, которые думали, что при устранении Садама от власти Ирак тут же превратится в штат Небраска. Но демократии нужно учиться - и нужно заслужить ее собственными усилиями. Как учит нас наша же история, это долгий и трудный процесс.
Путин знает свой народ. Он предлагает людям социальную свободу и экономическое оздоровление за счет ограничения политической свободы. Многие русские считают это приемлемым.
Другое клише, остающееся истинным, - то, что русские страшатся хаоса, столь часто омрачавшего их национальную историю. И как уверяют великие русские писатели, этот страх стал неотъемлемой частью русского характера. Беслан совсем не был американским 11-м сентября. Террористическое нападение на американскую землю мобилизовало американцев. Беслан русских парализовал. Америка наносит эффективные ответные удары. Русские не представляют, что делать дальше.
Среди наиболее абсурдных оценок, сделанных виднейшими русскими так называемыми экспертами, было мнение, что неудача в Беслане объясняется тем, что не были привлечены к действиям спецвойска из Чечни. Всякий знающий что-либо о российской армии и спецвойсках или, по крайней мере, русский алфавит, может подтвердить, что в Беслан было послано лучшее из того, что имеется в России. Проблема не в том, что в Москве плохо распорядились: проблема в том, на что способны и на что неспособны элитные российские формирования.
Некомпетентность была типично и ужасающе русской. Начать с того, что у сил, стянутых в Беслан, не было единого командования. Отсутствовала координация между спецчастями, никто не взял под контроль местное население, вполне понятно утратившее самообладание. Не было плана действий на тот случай, если ситуация примет неожиданный оборот. И когда бомбы террористов нечаянно взорвались, результатом стал хаос, который одновременно ужаснул русских - и заставил с ним скрепя сердце примириться. Как признают сами русские, в Беслане был "полный бардак" (написано по-русски латиницей).
То, что беспокоит американцев как сторонников демократии, - не то, что Путин воспользовался ситуацией для ужесточения своей власти, а то, что громадное большинство русских не обеспокоились этим. Состоялись ли демонстрации в защиту демократии? Где была жажда свободы, предположительно живущая в душе каждого человека? Где было мужество?
Эксперты и российские эмигранты находят извиняющие объяснения: русский народ устал, он пережил слишком много дезориентирующих перемен. Русские утратили надежды и хотят только безопасноти. Само собой разумеется, слышатся голоса, обвиняющие Запад в том, что он мало сделал для России. Высоколобые интеллектуалы продолжают смеяться над президентом Бушем, сказавшим однажды, что он заглянул в душу Путина и остался этим осмотром доволен. Настоящая проблема, однако, в том, что Путин, глядя в души русских, видит их насквозь: это слабые и готовые к подчинению души. Свобода может быть заразительной, но российское население обладает стойким иммунитетом против этой, так сказать, инфекции.
Верно и то, что начальные шаги Путина были необходимы после сумасшедших годов ельцинской коррупции. Как сам Ельцин должен был отстранить высший эшелон старых коммунистических аппаратчиков, так Путин должен был сделать всё возможное, чтобы остановить в России безудержную, беспрецедентную в истории оргию разграбления страны.
Но, как и многие правители во всем мире, Путин приобрел неутолимый вкус к власти. И вряд ли можно было ожидать от бывшего офицера КГБ слишком многого в деле защиты демократии.
Среди главнейших российских проблем, начиная от недееспособности армейских и спец сил и кончая ужасающим состоянием здравоохранения, есть еще одна, обманчиво кажущаяся преимуществом: это природные богатства. "Незаработанные", так сказать, доходы от нефти и газа не только финансируют Путина и его сомнительную политику, но и дают России соблазнительную возможность избегать трудного выбора, структурных реформ и просто тяжкого труда.
Так что остается старый вопрос: куда идет Россия? Ответ, кажется, в том, что русские во что бы то ни стало хотят остаться русскими. Мы, американцы, будем их союзниками в войне с террором - но мы должны оставаться настороже и не забывать о способности Кремля к жестоким эксцессам. Помимо прочего, мы не можем заставить русских принять демократию, если они не хотят бороться за нее сами".
Это была статья американского политического комментатора Ролфа Питерса, появившаяся в газете Нью-Йорк Пост 20 сентября.
Добавить к этим горьким словам остается немного - если вообще стоит что-либо добавлять. Я бы только хотел подчеркнуть один сюжет, в статье Ролфа Питерса отнюдь не главный: о соблазняющем и дезориентирующем влиянии на русские дела, можно сказать на русскую судьбу, факта природных богатств России. Дело в том, что мне совсем недавно пришлось об этом говорить в связи с большой статьей, появившейся в журнале Нью-Йорк Таймс Мэгэзин. Интересно, что эта статья была реферирована в журнале "Огонек", но с акцентом на совсем другую проблему: главное, мол, сейчас, и американцы так же считают, что бизнес должен подчиниться государству, что Аликперов умный, а Ходорковский нет. И еще одно обстоятельство: появившись на сайте "Свободы", эта моя передача вызвала оживленнейшее обсуждение у читателей сайта - они до сих пор спорят - и не столько со мной, сколько между собой: скоро ли кончится нефть? упадет ли спрос на нее? и в том же духе. Да не в том вопрос, упадет ли спрос на нефть или в обозримом будущем ее заменит альтернативное топливо,- а в том, что нефтяные богатства для России, как говорят в Америке, миксд блессинг: сомнительное преимущество. Россия проматывает, буквально проедает эти богатства вместо того, чтобы использовать нефтедоллары для реструктурирования экономики. Это как поведение богатого и легкомысленного наследника, который не довольствуется процентами с капитала, а тратит сам капитал ("принсипал" по-американски).
И еще один вопрос хочется заострить из числа тех, что обсуждаются в статье Ролфа Питерса. Он говорит, что демократию нельзя навязывать силой: если люди не хотят ее, так оставим их в покое с тем режимом, который они заслуживают или к которому привыкли. Понятно, что сейчас эта проблема в Америке обсуждается не столько в связи с Россией, сколько с Ираком. Ролф Питерс обнаружил российский аспект проблемы.
Но действительно: возможно ли ввести демократию сторонней силой? Обычно приводят примеры Германии и Японии, в которых такая политика оправдала себя самым блистательным образом. Что тут можно сказать? Во-первых, в Германии не только до Гитлера, но и при кайзере существовали вполне развитые демократические институты. Что касается Японии, американцы сохранили в ней весь хорошо налаженный и эффективно действовавший аппарат муниципального управления. И во-вторых: обе страны потерпели катастрофическое поражение в войне; у них, строго говоря, не было никаких сил для сопротивления намерениям и политике оккупационных войск.
Набора таких обстоятельств не было в Ираке: строго говоря, не военное поражение потерпела армия Хуссейна, а просто разбежалась. Что касается России, так она сама обрушила коммунизм и ввела демократическое правление. Так почему же всё стало разваливаться, еще даже не обустроившись, как говорит классик русской литературы?
На это много есть причин, и все их знают. Но за нынешними громкими и трагическими событиями в России, кажется, стали забывать, что одной из таких роковых причин стала чеченская война, активно развернутая еще Ельциным.
Сталь и шлак
Интересное начинание, между прочим, как говорится в повести Фазиля Искандера "Козлотур" - культовой книге начала семидесятых. Эти слова были чем-то вроде пословицы; скажем, на любое приглашение выпить отвечали: интересное начинание, между прочим. Ныне под таким интересным начинанием я имею в виду некоторое копошение вокруг Николая Островского, в связи с исполнившимся в сентябре его столетием. Идут разговоры чуть ли не о возвращении пресловутой книги в школьные программы. Во всяком случае, в московских школах объявлен конкурс на лучшее сочинение об этом предмете. По нынешним временам дело вполне возможное: не Сталина реабилитировать, так хоть книгу "Как закалялась сталь".
Умер Николай Островский в декабре 1936 года; значит, всех лет его жизни было тридцать два. Герой и должен умирать молодым. А Николай Островский был герой - независимо даже от того, что сделала из него советская пропаганда. Мальчишка, в шестнадцать лет пошедший на войну и тяжело раненный в голову, что и стало причиной всех его дальнейших бедствий, - конечно, уже заслуживает уважительного к себе отношения. Но из Островского сделали миф. Под именем Павла Корчагина он стал уже не просто одним из многочисленнейших бойцов гражданской войны, а мифическим ратоборцем, Ахиллом. Скорее даже Филоктетом, сделавшим лук для Ахилла, что и помогло ему преодолеть боль, причиняемую собственной раной. Вот такой лук большевики сделали из инвалида Островского. Лук звенит, стрела трепещет.
Я говорю так, будто все знают о ком и о чем идет речь - потому что знаком с этим сюжетом с самого что ни на есть школьного детства. В седьмом, кажется, классе проходили роман Островского "Как закалялась сталь": о раненом, впоследствии парализованном и ослепшем комсомольце, который боролся до конца и, не в силах держать в руках саблю или винтовку, взялся за перо. Это была собственная жизнь автора, укрывшегося под вымышленным именем Павла Корчагина, ставшего легендарным "Павкой". Он был введен в советский пантеон. И, слов нет, вызывал большую симпатию, чем, скажем, Павлик Морозов, сдавший энкавэдэшникам собственного отца. На Павлика, кстати, не особенно и нажимали: в школе, во всяком случае, не проходили, хотя поэт Степан Щипачев (человек, говорят, приличный) написал о нем поэму.
Недавно пришлось читать в журнале "Огонек", что Павлика Морозова как будто бы в действительности и не было, что это некий собирательный образ, сделанный то ли из беспризорника, шпионившего для чекистов, то ли из какого-то деревенского обсевка, а скорее всего из тех и других: понадобилось героизировать доносительство. Другой Павлик, Павка Корчагин, право же был лучше. Во всяком случае, он существовал - под своим подинным именем Николая Островского. Человек был, инвалид был. Но был ли автор? Вот вопрос, которым невольно задаешься.
"Как закалялась сталь" - это, если угодно, книга о книге: о том, как пишется книга, какими мучениями она создается - в данном случае не просто "муками творчества", а самыми настоящими физическими страданиями. Если твоя жизнь невыносима, сделай ее полезной: этакий Ницше для советского ширпотреба. Герой, создавая книгу, уже парализованный, брал карандаш в зубы. Выразительный образ, конечно. При этом в нем есть что-то цирковое.
Мы сказали: "Как закалялась сталь" - книга о книге. Безотносительно к советской антрепризе, такой жанр существует в литературе, и начало ему положил Андре Жид. Нужно при этом вспомнить, как называлась соответствующая его книга: "Фальшивомонетчики".
Отнюдь не имею в виду бросить тень на реального человека, комсомольца и мученика Николая Островского. Он, повторяю, заслуживает всяческого уважения. Недавно я прочитал, что его книгу любят дети-инвалиды. Одно это заставляет воздержаться от слишком сильных оценок. Вокруг Островского был создан контекст, обязывающий к почтительному отношению. Цирком было другое: этот проект коммунистической пропаганды, коммунистического мифотворчества.
Можно поверить тому, что за неспособностью к другим занятиям некий больной комсомолец пробовал написать что-либо. Сомнительно, что у него из этого получилось то, что мы узнали под титлом "Как закалялась сталь". Но что-то он, безусловно, писал. Скорее всего, друзья-комсомольцы, наблюдая муки Островского, обратились за советом и помощью, как тогда говорили, в центр. А может быть, и сам автор отправил в одно из московских издательств какую-то рукопись с просьбой откликнуться. Центр откликнулся оперативно и умело: использовав действительно впечатляющий образ комсомольца-мученика, не оставившего надежды быть полезным, вокруг этого образа создали некий внятный текст. А потом этот образ и этот текст, как сказали бы сейчас, раскрутили. Раскрутку начал первый человек советской журналистики Михаил Кольцов, напечатав в "Правде" статью "Мужество" - о Николае Островском и его (литературном) подвиге.
Не думаю, однако, что сам Кольцов был причастен к созданию соответствующего текста: он был человек достаточно занятой, причем гораздо более важными делами. Мне кажется, что главной фигурой в создании мифа Островского был Виктор Кин (Суровикин), автор популярного романа о комосомольцах-подпольщиках на дальнем Востоке. Кин долгие годы был корреспондентом ТАСС в Риме и Париже, а потом в Москве был назначен чуть ли не директором крупного всесоюзного издательства. Скорее всего, к нему и попала рукопись Островского в той или иной степени готовности и качества исполнения. Он сообразил, что из этого сырого сюжета можно сделать высоко действенный пропагандистский миф: несомненный знак толковости советского издателя. Главное - инициативность: тогда еще не боялись проявлять таковую товарищи из среднего звена руководства. Так и получалось кое-что; Павка Корчагин явно получился.
Вряд ли Кин один работал над рукописью; скорее всего к Островскому в Сочи была отправлена некая бригада, в рекордные сроки подготивившая требуемый продукт. Кин, скорее всего, осуществлял общее руководство. Главное было - сроки и темпы: увидев, в каком состоянии находится будущий автор, необходимо было торопиться. Книга вышла в 35-м году, а в конце 36-го Островский уже умер.
Я не с потолка взял Виктора Кина: как-то он подходит для исполнителя главной роли в этом спектакле; да и слухи соответствующие ходили, особенно после того, как Кин, репрессированный в конце 30-х, после Сталина был реабилитирован, а роман его переиздан. Да тут еще вдова его Цецилия, вернувшись в Москву из ссылки, проявила активность: печатала в "Иностранной литературе" и "Новом мире" статьи про Италию и, надо полагать, что-то рассказывала в редакциях о своем покойном талантливом муже: судя по ее статьям, дама она была достаточно разговорчивая и тщеславная. Запомнилась одна ее статья мемуарного характера, как раз о годах в Риме и Париже: она обливалась слюной, вспоминая о сладкой заграничной жизни; о том, например, как однажды в театре, стараясь получше его рассмотреть, чуть ли не на колени взгромоздилась к Муссолини, присутствовавшему на спектакле. Неприятная была статья. Классовый подход вопиюще отсутствовал.
Был еще один персонаж, как-то связанный с Островским: некий Семен Трегуб, журналист и вроде бы еще литературный критик; во всяком случае, несколько книг о Николае Островском он написал. Помню, что с некоторых пор в прессе его стали как-то особенно упорно "доставать", а он оскорбленно отбивался. Похоже, что он имел прямое отношение к истории с Островским и как-то неблаговидно ее использовал в собственных целях, за что его и шпыняли. В советской прессе, как и в любой другой, умели и умеют сделать из человека клоуна, ничего прямо как будто не сказав.
Не могу не вспомнить случай, когда я сам догадался о подтексте одной реплики в "Литературной Газете". Некий человек (я помню его имя, но не буду называть) - очень уважаемый в полуподпольных культурных кругах - прорвался в печать: опубликовал в журнале "Театр" статью об актере Хмелеве. В Литературке появилась заметка, где его обвинили в плагиате - большой выписке из ранее изданной книги о Хмелеве другого автора. Эта выписка приводилась: я без труда узнал в ней несколько фраз из статьи Бердяева о Льве Шестове "Философия трагедии". О Бердяеве и Шестове говорить не стали, не желая совсем уж закладывать начитанного автора, но дали ему понять, что не только он к тому времени ознакомился с эмигрантскими подзапретными философами. Тонкая была работа.
Николая Островского раскрутили на все обороты, сумели сделать из него фигуру международно известную. Упоминавшийся Андре Жид был в Советском Союзе как раз в это время, в 36-го году; он посетил Островского. Я видел фотографию, запечатлевшую эту встречу: знаменитый француз с интересом всматривается в лежащего перед ним человека в красноармейской гимнастерке. Кстати, тоже умело выбранная деталь для создания визуального имиджа: не в белую же рубашку с галстуком надо было обряжать инвалида для показа знатным иностранцам (при Брежневе сделали бы как раз так). Смысл гимнастерки: Павка Корчагин продолжает сражаться.
Был в греко-римскую старину (а может еще раньше) некий полководец, заряжавший свои осадные катапульты трупами убитых солдат: до конца их использовал. Восхищение этим сюжетом я обнаружил в одном советском (и очень не плохом) романе.
Мы уже упоминали статью Михаила Кольцова, поставившего феномен в потребный контекст: "Мужество". Но это большевики так дело представляли, такой спектакль разыгрывали. У истории с Николаем Островский есть другой контекст, и не советский уже, а глубоко русский, глубоко, так сказать, дореволюционный. О нем писал великий Андрей Платонов. Статья его в первой, журнальной публикации называлась "Электрик Корчагин". Вот отрывок из этой статьи:
"Когда у Корчагина - Островского умерло почти всё его тело, он не сдал своей жизни, - он превратил ее в счастливый дух и в действие литературного гения (...) И с "малым телом" оказалось можно прожить большую жизнь. Ведь если нельзя жить своим телом (...), то надо превратиться даже в дух, но жизни никогда не сдавать, иначе она достанется врагу".
В 36-м году всё это звучало вполне корректно, не выбиваясь из общего тона. Но нужно знать Платонова, чтобы догадаться, что он имел в виду. Николай Островский - законный персонаж не той книги, которую большевицкие профессионалы написали за него: это персонаж платоновского "Чевенгура". Платонов не мог написать ни единого текста, не блеснув собственной гениальностью. Гениальные слова здесь - "малое тело". Тут прокламируется собственная позиция Платонова, собственное его мировидение и понимание происходящего в России - Советском Союзе. Платонов видел, что в коммунизме происходит иссякновение бытия, что это и есть его подлинная, подноготная, тайная цель. Человека нужно превратить в труп. Но это - предельное задание, недостижимый идеал, так сказать; в том остатке бытия, который допускал коммунизм, наиболее адекватной формой существования становился полутруп. Это максимально возможное приближение к идеалу выражал Николай Островский. Из него делали бойца, не складывающего оружия. Хотя бы и так, - но нужно понять, за что шел бой.
Мао Дзе-дун, призывавший не бояться ядерной войны, говорил, что ради всемирного торжества коммунизма можно положить и шестьсот миллионов человек. Вот язык человека, говорящего правду - выговаривающего правду. В Советском Союзе к тому времени смертоубийственный пыл иссяк; при Хрущеве, а тем более при Брежневе можно было жить спокойной обывательской жизнью, но сама-то жизнь продолжала сходить на нет, пока не обнажила до конца продовольственные полки, то есть непреходящую цель коммунизма: ноль бытия. Коммунистам не нужны были мясо и рыба; нужно сделать некоторое усилие, чтобы понять: им и сталь не была нужна - но шлак.
Помня о всех зигзагах и провалах постсоветского существования, не прекращающихся и сегодня, не нужно забывать и о том, от чего избавилась страна, откуда она ушла: из иррационального существования отрицательных величин, минус единиц. То, что сегодня начинается копошение вокруг Николая Островского, свидетельствует, однако, о неизжитости прежней даже не идеологии, а психологии, причем на верхах. Зарядить катапульту трупом Павки Корчагина хочет начальство, хотя бы и не центровое. Оно так и не поняло, что за пережитые годы изменился даже самый тип комсомольца: что героем времени выступает не инвалид гражданской войны, а начальник комсомольского студенческого стройотряда Михаил Ходорковский. Сейчас в тюрьме он проходит хорошую закалку.
О любви и проституции
Мне случилось прочитать подряд две книги, принадлежащие перу авторов одного литературного поколения, да еще самих связанных узами идейной солидарности, общей работы и личной дружбы. Это "Книга прощаний" Станислава Рассадина и "Случай Эренбурга" Бенедикта Сарнова. Обе 2004 года издания, в одном издательстве вышли - "Текст". Книги внешне - по прочтении оказалось, что и внутренне, - одна от другой неотличимы; правда, Рассадину дали тираж четыре с половиной тысячи, а Сарнову - три. Значит ли это, что Эренбург - не та нынче тема, чтоб конкурировать тиражностью с прочими? Когда-то было не так. Да, впрочем, когда-то всё было не так. Обе книги тем и интересны, что описывают прошедшую, ушедшую в архив, чуть ли не сгинувшую во тьме эпоху. Эпоха эта - советские шестидесятые годы: сравнительно недолгое - а с другой стороны поглядеть, так и достаточно долгое - время либерального, вернее, либеральничающего коммунизма, помягчевшей советской власти. Как всегда, исторические периоды с хронологией особенно не считаются: этот период длился не десятилетие, как ему полагалось бы, а пятнадцать лет: с 1953 до 1968-й. Вехи: смерть Сталина и конец пресловутой "оттепели" в 1968 году с подавлением советскими танками так называемой Пражской весны - одной из "бархатных революций" самого корректного славянского народа.
Интересно, что один из обсуждаемых сегодня авторов дал этой эпохе, вернее людям этого времени, устоявшееся название: как сейчас вижу страницу журнала "Юность" с заголовком статьи Станислава Рассадина: "Шестидесятники" и с портретом автора, как в этом журнале водилось. А второй автор, Сарнов, пишет об Эренбурге, назвавшем этот послесталинский период "оттепелью" в одноименной повести, появившейся в журнале "Знамя" в 1954 году: оперативно откликнулся товарищ. Правда, за эту оперативность Эренбургу и попало. С этим связан некий микроэпизод того времени. На повесть ополчился Константин Симонов, тогдашний главный редактор Литературной Газеты, в статье, написанной собственноручно и подробно. А ведь Эренбург с Симоновым были если не друзьями, то, безусловно, близкими людьми, что называется, "корешами". Близость распространялась достаточно далеко. Эренбург пишет в мемуарах, что однажды загулявшего Симонова жена отыскивала по всей Москве и среди ночи послала к Эренбургу симоновского шофера. А время было - начало пятидесятых годов, когда такой ночной звонок мог означать только то, что означал: пришли кромешники, потащут в ад. Как видим, у Эренбурга хватало поводов злиться на Симонова. А тут, в 54-м, он вообще всю игру задумал провалить: дискредитировать пробный шар, мастер пускать которые был Эренбург на предмет понюхать погоду: можно вылезать из ковчега или подождать? Как выяснилось - можно, но Симонов явно недооценил новых возможностей, перестраховался, струсил. Он и сам потом признавался: думал, что после Сталина будет не лучше, а хуже. Как бы там ни было, дружба Эренбурга с Симоновым на этом кончилась.
Как явствует хотя бы из заглавия обеих книг, рассадинская - шире по тематическому охвату: вся эпоха, многие люди. Сарнов пишет своего рода мемуарную монографию, хотя по пути о многом вспоминает помимо Эренбурга. Конечно, такие книги нужны: эпоха, что называется, исчезла с концами. Мы вот умрем - и люди вообще не будут знать, что это такое, знаменитые шестидесятые годы двадцатого века в России, в Советском Союзе. Ирония в том, что ничего так уж особенного в этой эпохе не было, плакать там особенно не о чем, титанов мысли и языка она не породила, а если кто и появлялся помасштабнее, так сразу за эти узкие - обуженные - рамки и выпирал. Разве можно сказать, что Солженицын или Сахаров шестидесятники? Или Бродский, вообще не признающий категорию времени?
С другой стороны, скрывать нечего, время было скорее приятное. Особенно если сравнить с тем, что медленно, но верно началось после 68-го года. Гнусно стало, душно и вот именно что невесело. А в шестидесятые было весело, хотя веселье было мелковатое: смехунчики, смехунчики, смеево, смеево, как писал Хлебников.
Надо сказать, что Станислав Рассадин хорошо понимает недостаточность, немасштабность этого времени, он вообще против хронологических игр, хотя первым их и начал. Требуется цитата:
"Поколения вообще если и складываются, то, скорей, в общей боли, в общем несчастье (...) А эйфория, на краткое время обуявшая многих, входивших в словесность в пятидесятые - шестидесятые, оказлась плохим крепежным материалом. "Шестидесятники" - это псевдоним времени, объединившего своими надеждами не людей одного поколения, но, допустим, старика Паустовского, фронтовика Окуджаву, дитя войны и сына репрессированных родителей Аксенова".
Не единство эпохи провозглашает Рассадин, а перелом времени, пришедшийся как раз на эти годы. В шестидесятых не получилось и не могло получиться того, на что рассчитывали если не сами партийные вожди, то многие из либеральной интеллигенции: что возможно в самом деле некое восстановление ленинских норм государственной и партийной жизни, социализм с человеческим лицом, как это стали называть позднее. Социализм с этим самым лицом действительно оказался возвожным, но не там и не тогда. А в СССР подобные настроения были вредными иллюзиями, что, в общем-то, более или менее все довольно быстро поняли.
С другой стороны: чем эти годы были, прямо можно сказать, хороши, так это появлением если не на первых местах, но во всеобщей видимости людей пристойных, интеллигентных, а иногда -и часто! - талантливых. Какой-то тон они задавали. Честно если сказать: тогда было лучше, чем сейчас. Сейчас, когда на виду и, как нынче говорят, во власти, всякая нечисть. Да кто в этой самой власти? Кто господа? Олигархи, что ли? Послушаем опять Рассадина, говорящего со слов приятельницы, как она обрадовалась, когда их с подругой машину остановили какие-то люди в коже, но вот чудо! - не ограбили и не изнасиловали:
"...вот те, для кого "мальчики в коже" - пыль в подножии пирамиды, венцом которой являются они сами: пресловутые "олигархи". Уж они-то - подлинные хозяева времени и своей судьбы? Куда там!
Опять же я не о том, что, как это ни существенно, криминалитет может их замочить, а президент - подвергнуть "разноудалению". Сама по себе повадка больно уж не хозяйская: деньги в офшоре или на тайных счетах, дети в Принстоне или Оксфорде, и мало уверенности, что вернутся в богоспасаемую отчизну,- словом, возникло общество, где и у хозяев самоощущение нашкодившего мошенника. (...) Беда - общая! - в том, что всё нынешнее время - ничейное. Ничье. Такая боевая ничья, когда в турнирном проигрыше все".
Можно ли сказать, что все эти гримасы эпохи компенсируются свободным творчеством Сорокина и Пелевина или бешеными прибытками - на самый что ни на есть американский масштаб - какого-нибудь Киркорова?
Самое удручающее, что я узнал из книги Рассадина, - это строчка нового михалковского текста к старому гимну: "Спасаема Богом, великая Русь". Если такое считается признаком богоизбранности и богоспасаемости, то какому же это богу молятся в нынешней России бывшие гебешники и сущие бандиты?
Рассадин достаточно много пишет и о другом парадоксальном феномене: вдруг проявившейся активной нелюбви нового поколения к шестидесятникам - как к реликтам, так и к эпохе в целом. Среди крикливых критиков встречаются люди и талантливые: Дмитрий Галковский, например. Стыдно признаться, но я не могу удержаться от смеха, вспоминая его статью о ныне умершем Аверинцеве (а я ведь покойника всемерно уважаю), где он написал, что кафедру всемирной литературы Аверинцеву не дадут, но дадут тумбочку этой самой литературы. Шестидесятники, естественно, такого отношения понять, тем более одобрить, не могут, и тут они, кажется, допускают серьезную ошибку. Они считают, что их невзлюбили за идеализм, и в самом деле порой простоватый, а дело совсем в другом. (Напомню и подчеркну, что я говорю о талантливых зоилах, а не о швали.) Честные шестидесятники не могут понять, что злая критика не всегда говорит об отношении к критикуемому явлении, но часто - о его стиле. Вот то, чего им, шестидесятникам, явно не хватало: соли, перца, яду. В то время это было понятно: перца, тем более яда цензура не пропустила бы; но они привыкли писать сглаженным языком, а плоские слова порождают и плоские мысли. Евтушенко вот до сих пор таким остался. Младенец кашку составляет, как писал Заболоцкий в стихотворении, озаглавленном "Незрелость". И вот такую кашку нам до сих пор составляют шестидесятники Рассадин и Сарнов. При этом ведь нельзя сказать, что книги неинтересные или что в них нет умных мыслей: сколько угодно! Но чтение это - никакое. "Младенец я и не окреп".
Скажу подробнее о Сарнове. Это человек, имеющий свои мысли и не боящийся их высказывать. Его книга о Зощенко очень хороша. Он правильно Зощенко понял: это не сатира, а новое мировоззрение, новая, если угодно, культура, победно вошедшая в мир, Зощенко не смеется над своими персонажами, а отождествляется с ними. Комический эффект - чисто художественный, а не оценочный элемент. В нынешней книге об Эренбурге Сарнов являет такое же свойство самостоятельного суждения применительно, скажем, к Евтушенко. Как он его не взлюбил, так и до сих пор не любит; сказать точнее - не высоко ценит, не поддался этому гипнозу. В обсуждаемой книге есть интересный эпизод, связанный со знаменитым "Бабьим Яром": описывается интеллигентское, до хрипоты обсуждение этой сенсации, когда Сарнов, этой сенсацией не обольстившись, продолжал говорить о проституции. И на это Виктор Шкловский отозвался незабываемым афоризмом: "Сарнов не понимает, что любовь и проституция в самой своей основе имеют нечто общее".
Кстати о проститутках. Персонаж Эренбурга говорит в одном романе: уважаю проституток, это порядочные женщины. Надо ли вспоминать о соответствующем апофеозе: Кабирии Феллини? Бывают такие амбивалентные состояния, когда человек не знает: врет он или правду говорит? И очень часто подобный феномен бытует как раз в сфере как бы общественной деятельности. Есть замечательный роман Синклера Льюиса, по которому сделан не менее замечательный фильм - "Элмер Гантри", о странствующем проповеднике: мы так и не понимаем, жулик он или действительно верующий. Он и сам не понимает.
Вот Эренбург был из этой породы. Я в него по этому поводу камня не кину, но вот Сарнов из кожи лезет вон, доказывая, что Эренбург не был циником и чего-то там не предал. Сарнову не может взять в толк, что, будучи циником, совсем не обязательно быть гадом. Это и есть подлинный случай Эренбурга. То, что он делал при Сталине (да ничего особенного и не делал: ну, врал, так ведь не расстреливал несчастных по темницам) - такая деятельность невозможна была без некоторой тайной идентификации с публично произносимым. Вот термин к случаю очень подходящий: стокгольмский синдром. Все знают, что это такое.
Кстати о Стокгольме. С этим городом связано пресловутое сталинское "движение за мир", в котором Эренбург играл чуть ли не первую скрипку. Было какое-то стокгольмское воззвание против ядерной войны; советские люди ходили его подписывать в жилконторы. И вот ирония судьбы, которую наконец-то Сарнов понял; вернее, ему объяснили, и ни кто-нибудь, а дочь Эренбурга. Сарнов:
"Что за рабство, черт подери! - возмущался я. Ведь Сталин уже сдох, никого уже не убивали и не сажали... Послал бы их к едрене фене со всей ихней борьбой за мир... Ушел бы в частную жизнь...
– Нет,- покачала головой Ирина. - Он не мог. Он не мог это сделать из-за Лиззлоты.
Если бы он "послал их к едрене фене" и ушел в частную жизнь, - продолжает Сарнов,- никто бы его, конечно, и пальцем не тронул. Но могло случиться так, что он стал бы "невыездным", и уже никогда в жизни не встретился бы со своей Лизлоттой".
Дальше выясняется, что эта Лиззлота - любимая женщина Эренбурга, любовь его последних лет, жившая как раз в Стокгольме. Я о ней, помнится, читал в американской книге Джошуа Рубенстайна.
В годы гласности и перестройки произошло некое событие, сильно взволновавшее демократическую общественность. Столп русской демократии Ельцин был в какой-то дачной местности сброшен с моста. Шуму и гипотез было много. Неожиданней всех высказался Довлатов: "Да это ж Коля!" Далее следовал устный рассказ о том, как Ельцин ходил к какой-то бабе, а муж ее - старший лейтенант, вот этот Коля, - выследив изменщицу, окунул ходока в речку.
Тут "старший лейтенант" гениален, куда лучше генералиссимуса. Эренбурговская Лизлотта - этот самый старший лейтенант. Так сказать, лейтенантская проза (Рассадин и Сарнов хорошо знают, что это такое).
Смешно жить на этом свете, господа.
Спирали и завитки
В Соединенных Штатах произошло интересное событие, которое, кажется, не знают, как прокомментировать львы и киты здешней медии; потому и воздерживаются - тем более мотивировка для молчания вполне законная: война в Ираке, предстоящие президентские выборы, начавшиеся в связи с этим дебаты кандидатов в президенты...Всё это, конечно, очень важные события, но то, о котором у нас пойдет речь, на мой скромный взгляд, не менее интересно в некоей, скажем так, долгосрочной перспективе.
Дело вот в чем. Один из членов Верховного Суда Соединенных Штатов Антонин Скалия, назначенный на этот пост президентом Рейганом, и значит, человек консервативных взглядов, соответствующим образом выступал во всё время пребывания на этом важнейшем посту. Он, например, был за пересмотр судебного решения, разрешившего аборты, высказался за запрет гомосексуальных браков. Но на той неделе, во вторник 28 сентября, выступая перед студентами Гарвардского университета и после речи отвечая на их вопросы, Антонин Скалия сделал несколько сенсационных заявлений. В частности он сказал:
"Американцам следует ослабить правила, регулирующие их сексуальное поведение. Я даже стою на той позиции, что сексуальные оргии уменьшают социальное напряжение и должны быть поощряемы"
Далее Верховный Судья Скалия сказал, что абстрактное морализирование судей не может быть терпимо и что такие проблемы, как право на аборт и врачебное участие в самоубийстве неизлечимо больных, слишком фундаментальны, чтобы решаться на правовом поле.
Антонин Скалия коснулся также решения Европейского Суда по правам человека, рассматривавшего вопрос о групповом гомосексе как вторжении в частную жизнь.
"Сколько людей должно принимать участие в групповом сексе, чтобы определить, когда он переходит в нарушение прайваси? - задал иронический вопрос Антонин Скалия.
– Предположительно это нечто среднее между числом пять и числом людей, достаточным, чтобы заполнить Колизей".
Согласно сообщению местной газеты Гарвардского университета, Скалия сказал, что его личные мнения не являются решающими в тех решениях, которые он принимает в качестве члена Верховного Суда, - после чего и высказал эти самые мнения, сводящиеся к поощрению сексуальной оргийности.
Необходимо добавить, что через несколько дней та же газета Гарвардского университета внесла некоторые коррективы в процитированную речь Верховного Судьи. Сенсационное заявление о сексуальных оргиях дополнено словами: "я даже готов обсудить" - вот этот вопрос о благодетельности сексуальных разрядок.
Как бы там ни было, но это, конечно, сенсационное событие: консервативный член Верховного Суда - институции, стоящей на страже Конституции Соединенных Штатов, то есть самый что ни на есть столп общества, не против сексуальных вольностей самого широкого масштаба. Повторяю: до сих пор я не видел комментариев в серьезной прессе; думаю, что потенциальные комментаторы ошеломлены и просто не знают, что сказать. Я нашел только один отзыв, и то не в американской, а в английской газете "Гардиан". Там был задан вопрос: видел ли Антонин Скалия фильм Анг Ли "Ледяной шторм", где описывается подобная практика, и как, по его мнению: способствовала ли она релаксации персонажей фильма или совсем наоборот? Признаюсь, я был удивлен таким пуританизмом "Гардиан" - газеты, как известно, леволиберальной.
Этот разговор, по-моему, нужно начать с напоминания об одной юридической, а пожалуй что и сверхюридической истине: законы не определяют заново порядок общественной практики, а дают санкцию уже существующим порядкам. В основе основ лежит так называемое обычное право, то есть древнейший, в архаические еще времена сложившийся кодекс поведения. Есть пословица: английские нравы спасают от английских законов. Есть и русская истина того же склада, выраженная Герценом: русские законы были бы невыносимы, если б их строго соблюдали; к счастью, все их нарушают. Но нам не след уклоняться в юридические тонкости. Достаточным будет сказать, что высказывания Верховного Судьи Скалия шокируют разве тем, что исходят от столь высокопоставленной фигуры, - в то же время являясь более или менее корректной констатацией существующих, как теперь говорят, практик.
Ссылка на фильм "Ледяной шторм", окончившийся, как известно, трагически, не может быть серьезным аргументом против тех, если угодно, банальных истин, что высказал Антонин Скалия. Практика обмена сексуальными партнерами, так называемый "свэп", началась как раз в те семидесятые годы, к которым приурочен фильм Анг Ли. Сохранился и литературный памятник той эпохи - прелестная, полная юмора книга Эрики Джонг "Страх полета". Сейчас же, в самое последнее время, вошли в моды сексуальные клубы, в которых супружеские пары встречаются со своими соседями на предмет того же обмена, а может быть даже и вовлечения в более широкий круг половых контактов. Мы вправе называть такое времяпрепровождение коллективным сексом.
Что же касается того, что сексуальные контакты помогают снимать всяческие напряжения, так это и обсуждению не подлежит,- это аксиома.
Америка Америкой, но для нас этот сюжет будет только поводом для углубленного разговора о России. Эта страна до недавнего времени была занята строительством коммунизма. Ко времени брежневского застоя, а то и раньше, при Хрущеве, первоначальный идеологический пыл угас, чтоб не сказать иссяк. Во всяком случае идеология уже не определяла быт, не проникала в супружеские спальни. А ведь поначалу было именно так. Об этом свидетельствует литература первых советских лет, такой, например, интереснейший документ, как роман Федора Гладкова "Цемент" (в первых, разумеется, изданиях). На повестке дня была серьезнейшая сексуальная революция. Александра Коллонтай не случайно появилась с ее идеей "любви пчел трудовых". Открытым текстом она не говорила, но ясно было, что речь шла у ней о групповом сексе внутри трудового коллектива. "Дорогу крылатому Эросу" - был ее лозунг. Если я скажу, что вся ее сексуальная революция была перепевом сюжетов дореволюционной элиты, больше всего Вячеслава Иванова, то это не снижает ценности коллонтаевых дерзновений - но только указывает на их укорененность как в глубинах психики, так и на феноменологическом уровне культуры. У вождя символистов Вячеслава Иванова есть прямые призывы к коллективному сексу, делавшиеся публично, - например на лекции "О достоинстве женщины".
Но не будем так глубоко забираться в русские культурные сюжеты. Нам достаточно вспомнить одного из основоположников - Фридриха Энгельса. Не случайно он уделил такое большое внимание антропологическим открытиям американца Моргана. Привлекало то, что в первобытном обществе - первобытном коммунизме - была открыта общность жен. А коммунизм сверхисторический должен был, согласно учению, воспроизвести на новом витке спирали развития содержания доисторического, первобытного коммунизма, характеризовавшегося в частности неупорядоченностью половых сношений. И недаром в "Коммунистическом манифесте" отцы-основатели ничуть не стесняясь признали изжитость буржуазного брака и не отрицали возможности социализации, обобществления такового.
Будет прямым преувеличением сказать, что в этом сюжете мы встречаемся с основным пунктом коммунистической теории. Темы этой классики касались вскользь, между прочим. Положение коренным образом изменилось, когда на сцене явился Герберт Маркузе, давший смелый синтез марксизма с фрейдистским психоанализом. В основополагающей работе "Эрос и цивилизация" Маркузе радикально изменил понятия, составлявшие концепцию марксизма: труд заменил сексом. Борьба идет не за прибавочную стоимость, а за прибавочный секс, властвующие структуры лишили пролетариат справедливой доли участия в сексе. Человечество обретет счастье в бесконтрольном обладании сексом. Маркузе говорит, что он возвращает марксизм от науки к утопии и что это необходимейшая процедура. И в самом деле, вспомним, что у социалиста-утописта Фурье провозглашается радикальная коммунальщина в образе пресловутых фаланстеров. Вспомним также финал романа "Что делать?" с удаляющимися со сцены парами или замятинское "Мы". (Не говорю уже о "Прекрасном новом мире Олдоса Хаксли.) Бесконтрольное обладание сексом - это и есть его обобществление.
Но основной образ русской коммунистической утопии дан в другой книге - в "Чевенгуре" гениального Андрея Платонова. Тут парадокс: как раз секса в Чевенгуре и нет. В нем не Эрос царствует, а Танатос, инстинкт смерти. И тут самое время вспомнить одну из самых смелых гипотез Учителя: в работе "По ту сторону принципа наслаждения" Зигмунд Фрейд выдвигает представление о первичных инстинктах: это уже не либидо и не самосохранение, а успокоение, разрядка, снятие напряжений. Полностью удовлетворенный Эрос, сняв все возможные напряжения, становится равным Танатосу. На глубине любовь и смерть - одно. Не верите Фрейду, так послушайте оперу Вагнера "Тристан и Изольда".
Внимательный наблюдатель способен расслышать этот мотив во многих построениях не только недавней литературы, но и философии. Я назову два имени: Деррида и Сартр. Деррида вторую часть своей "Грамматологии" посвящает анализу учения Руссо о языке. Результаты оказываются самыми неожиданными: выясняется, что в основе руссоистской языковой утопии лежит представление об инцесте как всеобщей практике доисторического человечества; собственно, даже не об инцесте следует говорить - это некий частный случай, а именно о тотальном сексе, не знающем никаких различий. Это вот и был Рай, как его прозревал бедный Жан-Жак. В истории же мы встречаемся с теми или иными - но постоянными, вот что интересно, - попытками каким-то образом вопроизвести, имитировать это архаическое содержание. Из русских практик назовем хлыстовство с его свальным грехом - и коммунизм, помня при этом, что коммунизм осуществлен не был, коммунистические вожди вынуждены были ориентироваться всё же на реальность. Но несомненно присутствовала эта установка на снятие напряжений, самым впечатляющим образом реализованная в запрете какой-либо свободы. Человек несвободный живет легче свободного, советские люди были по-своему счастливы. Раб полностью безответен, а его непосильный труд, так сказать, облегчается перспективой скорой смерти. Это ГУЛаг. Лагерная пыль - это и есть чаемое человечеством успокоение, бытие как ничто - и без всякой дальнейшей диалектики.
Очередь за Сартром. Я далеко не сегодня его раскусил. Важнейшее его сочинение не "Бытие и Ничто" и не "Критика диалектического разума", а пьеса "За закрытой дверью". В пьесе действуют мужчина и две женщины. Между ними устанавливаются определенные сексуальные тяготения, но ни одна из пар не может их реализовать в присутствии третьего или третьей. Тогда и следует знаменитая апофегма: ад - это другие. Не нужно большого ума, чтобы сообразить: преодоление ада, то есть обретение Рая, - это включение третьего в коллективное действо. Три - тайна общественности, как говорила Зинаида Гиппиус. А уже исходя из этой, что называется, первоначальной философской интуиции Сартра, можете анализировать как "Критику диалектического разума", так и коммунистические его увлечения. Я бы и сам это сделал, да времени нет.
Теперь законнейший вопрос: а при чем тут Америка? В ней, как известно, коммунизма строить не собираются. Вот и надо говорить не о общественно-политическом или экономическом строе, а о психологии человечества, как индивидуальной, так и соборной. Кто будет спорить с тем, что при всем ее богатстве и благоустроенности жизнь в Америке далеко не рай? А в рай всякому хочется. "Заглянем в рай", как говорила одна дамочка у Набокова. Долгий опыт человечества, давший уже созреть некоторым плодам, доказывает, что подобные стремления не нужно сдерживать, а, наоборот, освобождать, как и советует осторожно Верховный Судья Антонин Скалия. Неутоленные желания порождают чуму, как знали еще древние. На первичных инстинктах не следует возводить никаких идеологических надстроек. Идеология - имя лжи. Идеология - это превращенное, то есть извращенное, сознание, говорил Маркс, когда протрезвлялся. Идеология дает благородные и ложные в глубине мотивировки для превращенных форм всё того же удовлетворения, для символической реализации потаенных желаний. Вы убийца не потому, что вы садист, а потому что убиваете во имя правого дела. Желая тотального освобождения, вы избираете смерть: вот сущность коммунизма в нескольких словах.
Американские нынешние моды потому, так сказать, невинны, что выступают в собственной своей форме, не маскируясь какими-либо сублимациями. Это уже не темный инстинкт, приводящий черт знает к чему, а осознанная игра. А игра всегда свободна и культурна.
Ницше в России
Признаюсь, в названии сегодняшней программы есть некоторое преувеличение. Такой серьезный вопрос, как Ницше в России или русский Ницше, не уложить в рамки пятнадцатиминутного разговора. Но поговорить всё-таки надо, потому что появился очень уж подходящий для этого повод. В России в этом году московским издательством Центрополиграф выпущен перевод биографии Ницше, написанной видным английским переводчиком и знатоком Ницше Ар. Джей. Холлингдейлом (дать его имена полностью издательство не сочло нужным). Вот этот перевод и понуждает к высказыванию. Автор его - А.В.Милосердова (опять-таки только инициалы). Нельзя сказать, что перевод так уж плох: текст достаточно гладок и читается без спотыканий, которые неизбежны при переводе совсем уж плохом. Но он полон чудовищными ляпсусами, печально подчеркивающими глубокое падение издательской культуры в России, где, говорят, нынче ликвидирован институт редакторов - как класс.
Английский язык сейчас в России, создается впечатление, знают чуть ли не все. Но не имеют даже самого элементарного, школьного представления о французском и немецком. Сколько раз мне встречалось написание французских имен с окончанием "ин", когда требуется "эн"! Похоже, что никто уже не помнит о французском произношении: сочетание "и-н" на концах имен чаще всего читается как "эн". Приятным, так сказать, исключением является маркиз де Кюстин, которого в фильме Сокурова кто-то так и окликает при разъезде гостей из Зимнего дворца: "Кюстин!" Люди "с раньшего времени", как говорил Паниковский, никогда бы так не обратились к человеку: они сказали бы "господин де Кюстин" или "маркиз". Пехота...
То же самое произошло и с немецким. Казалось бы, нетрудно усвоить, что в немецком языке "с" в сочетании с согласной читается как "ш". А зная это, можно ли назвать заведомого немца Штерна - Стерном, как делает это г-жа Милосердова? Или что две одинаковые гласные подряд при произношении не удваиваются? Поэтому приятеля Ницше звали Пауль Рэ, а не Рее. Отсюда известный каламбур: Ницше под влиянием этого знакомого стал "рэалистом"; у Добросердовой эта изящная шутка пропадает от чудовищной подмены: "рееалист". Тут, кстати, следует напомнить, что знаменитая книга Шкловского называется не "Цоо", а "Цо". Я знаю одного русского гражданина мира, который произносит это как "Зоо"; говорил бы уж прямо по-английски - "зу".
Человек, взявшийся переводить книгу о Ницше, предположительно - культурный человек, и он (она) должен бы знать, что приятельницу Ницше во всех книгах о нем принято называть Лу Саломэ, а не Саломей.
Но шедевр переводческого провала, если можно так сказать, это страница 149 указанного издания, где появляется следующая фраза:
"(Ницше) прибыл в Женеву 6 апреля и там познакомился с молодым кондуктором Гуго фон Зенгером, который представил его Матильде (Трампедах)..."
Возникает недоуменный вопрос: а зачем было университетскому профессору Ницше знакомиться с каким-то кондуктором? Тем более, как выясняетсся несколькими строками ниже, он попросил этого кондуктора предстательствовать перед Матильдой для передачи ей марьяжного предложения Ницше. Неужели такое деликатное поручение можно доверить трамвайному или даже железнодорожному кондуктору?
Действительно, самого поверхностного знания английского достаточно для того, чтобы понять, о чем идет речь: "кондуктор", или, по-английски, "кондактор" - это дирижер. Невозможно представить, чтобы человек, переведший с английского целую книгу, причем книгу не простую, а толкующую об интеллектуальных сюжетах высочайшего уровня, мог этого не знать. Тем не менее факт налицо. Я не в силах его толковать.Это какой-то воинствующий антикультурный разврат.
Я уже не говорю о том, что слово "апофегма" превратилось на страницах данного издания в "апофтерму": это может быть опечаткой.
Простите пехоте, как пел поэт.
Повторяю: книгу Холлингдейла русским переводом погубить не удалось. Ницше представлен русскому читателю - хотя бы тем пяти тысячам, на которых рассчитан книжный тираж. (Кстати, надо бы знать, что, говоря о тиражных цифрах, по-русски употребляют слово "экземпляр", а не английскую кальку "копия".) Ницше автором растолкован и понятен для самых неподготовленных читателей, если они сами сочтут для себя интересным прочесть что-нибудь о Ницше. С текстом самого философа это было бы труднее. Холлингдейл разжевал Ницше и вложил его в рот читателю. Продукт, свидетельствую, вполне питательный.
Что ему безусловно удалось, так это лишить зловещих обертонов самые скопрометированные понятия философии Ницше: воля к власти и сверх-человек и самое туманное - вечное возвращение. Последнее, по Холлингдейлу,- это у Ницше некий суррогат метафизики, позволивший синтезировать взаимоотрицающие понятие бытия и становления. С другой стороны, можно усомниться, что Ницше в какой-либо форме владела потребность в метафизических построениях. Все три вышеуказанные понятия - это термины ницшеанской этики, и ничего кроме этики у него не было. Этот имморалист - на самом деле создатель изощренной этики, морального учения, ставшего в ХХ веке чем-то даже вроде светской религии элитных мыслителей. Основная мысль этой поистине автономной этики, в разных поворотах всех трех терминов, - свобода ее от каких-либо метафизических обоснований. Субъект и одновременно объект человеческих усилий у Ницше - это сам человек, в героической попытке самопреодоления. Воля к власти - это воля к совершенству, к победе над собой; сверх-человек - это человек, достигший такой победы, сумевший построить этический максимум вне опоры на какие-либо транцендентные ценности, иллюзорность которых Ницше разоблачил сильнее и решительнее, чем Кант или даже Маркс. Вечное возвращение в этом контексте - это готовность человека принять уготованную, самим себе выбранную судьбу, вечно нести свой крест, "да", сказанное жизни. По-другому это называлось у Ницше "амор фати"- любовь к судьбе.
Каков всё же русский Ницше - усвоение и интерпретация его философии в культурном контексте России, когда можно было еще говорить о культуре и ее контекстах?
Здесь не обойтись без одной цитаты из Бердяева, писавшего в сборнике "Вехи" (1909 г.):
...совсем печальная участь постигла у нас Ницше. Этот одинокий ненавистник всякой демократии подвергся у нас самой беззастенчивой демократизации. Ницше был растаскан по частям, всем пригодился, каждому для своих домашних целей. Оказалось вдруг, что Ницше, который так и умер, думая, что он никому не нужен и одиноким остается на высокой горе, что Ницше очень нужен даже для освежения и оживления марксизма. С одной стороны, у нас зашевелились целые стада ницшеанцев-индивидуалистов, а с другой стороны Луначарский приготовил винегрет из Маркса, Авенариуса и Ницше, который многим пришелся по вкусу, показался пикантным. Бедный Ницше и бедная русская мысль!
Тут сейчас наиболее непонятен Луначарский и его опыт обогащения марксизма при помощи Ницше. Вообще-то в такой процедуре нет ничего сверхестественного: ницшеанство - философия волюнтаризма, волевой пафос, который преодолевает и отвергает любого рода метафизические построения. А марксизм был своеобразной метафизикой, он выработал метафизическую историософию - учение о движении человеческой истории по ступеням естественно-исторического процесса. Это движение было, по Марксу, необходимым, то есть обладало достоинством и силой закона природы. Вот тут и сказалось то противоречие между бытием и становлением, которое так интересовало Ницше. Луначарский, человек читавший Ницше и кое в чем разобравшиийся, понимал, что марксистскую картину мира и истории нельзя представить в качестве революционного учения, если в нем не будет элемента человеческой активности, воли: что это за революция, которая осуществляется сама собой по железным законам естественно-исторического процесса? Протвники марксизма острили тогда: марксисты считают, что они партия борьбы за лунное затмение. Но ведь Луна для прохождения своих циклов ни в чьем содействии не нуждается.
Ленин всячески ругался с Луначарским, но из-под руки кое-что у него усвоил (так же, как у Богданова): со временем он стал говорить о субъективном факторе историко-революционного процесса. Да он знал об этом уже тогда, когда писал свое "Что делать", то есть в 1902 году: революционное рабочее движение невозможно вне партии интеллигентов-революционеров, само по себе оно может родить только тред-юнионистскую политику. Инстинкт Ленина всегда ориентировал его правильно, но философской мотивации не хватало. Вот такую мотивацию давало представление об активном марксизме, выработке которого способствовали Луначарский, Богданов и Горький. Да, Горький, бывший в России примером весьма вульгарного восприятия Ницше: критики говорили о "босяцком ницшеанстве Горького". Горький усвоил из Ницше главным образом такие парадоксальные афоризмы, как "Падающего толкни" или "Больные не имеют права на жизнь". У Ницше ведь это было своего рода самоиронией больного и преодолевающего болезнь человека; если угодно, он был - по советским моделям - Николаем Островским, только не сомнительную повесть написавшим при поддержке комосомольских товарищей, а мыслителем, создавшим совершенно новый тип философствования, который позднее назвали экзистенциализмом. О Ницше полезно вспомнить именно сейчас, когда Павку Корчагина снова пытаются выдавать за тип советского сверхчеловека.
Безусловно, самой интересной рецепцией Ницше на русской почве была та, что предложил поэт и теоретик символизма Вячеслав Иванов. Он опирался на раннего Ницше, периода "Рождения трагедии", в каковом труде Ницше выработал представление о двух полярных, но сотрудничающих бытийных силах, построяющих мир человеческой культуры. Он назвал эти начала Аполлон и Дионис. Дионис - бог бытийного преизбыточествования, оргиастических, вырывающихся за все пределы природных сил. Это как бы энергия бытия. Второй принцип, Аполлон, - принцип формы. Их единство создает эстетические феномены, являющиеся в то же время формами самого бытия. Жизнь - это аполлонический сон, иллюзия ставшего бытия, постоянно нарушаемая взрывами некоей подпольной дионисийской энергии. Нынешний психоанализ называет это сознанием и бессознательным, каковые термины выражены Ницше на языке мифологических метафор. Но Вячеслав Иванов иную философию пытался строить на дионисических энергиях. Дионисийский экстаз прорывает формы единичного, выводит за грани индивидуации. В Дионисе происходит взаимообращение "я" и "мы". Из этого Вячеслав Иванов делал что-то вроде мистического обоснования коммунизма, в его лексиконе именованного привычным в России термином "соборность". В дальнейшем эта его установка дала плод в теориях Михаила Бахтина о коллективном народном теле, каковая теория была сублимацией коммунистической террористической практики: народное тело бессмертно и не убывает, сколько б его отдельных представителей ни расстреляли.
Долгое время принято было считать, что Ницше - провозвестник практики немецкого фашизма. Теперь от этого превратного мнения отказались.
Русский пример показывает, как мы видели, что с таким же успехом можно его утилизировать для обоснования коммунистической практики.
Федорино горе
В Соединенных Штатах находится сейчас Михаил Сергеевич Горбачев. В Нью-Йорк Таймс от 23 октября появилась статья под названием, несколько длиноновато звучащим по-русски: "Когда-то красный, а ныне зеленый Горбачев: герой повсюду, кроме своего отечества". Зеленым Горбачев назван потому, что в Америку он приехал с мисссией от организации Международный Зеленый крест. Эта организация создана после экологического саммита 1992 года в Рио де Жанейро. Дело это, конечно, первостепенно важное, но ведется оно, похоже, в полсилы, если его активистами выступают такие отставные знаменитогсти, как Горбачев. Характерно, что автор статьи в НЙТаймс Уоррен Хоуг о самой нынешней миссии Горбачева почти ничего не написал и разговор с ним вел совсем о другом. "Зеленых" проблем коснулся в одной фразе: Горбачев сказал, что он осознал важность экологических проблем, еще будучи местным руководителем на Кубани, наблюдая, как обращаются с землей в рамках колхозной системы. Всё остальное в статье - вполне закономерно - касается славного периода гласности и перестройки, когда Горбачев стал героем как СССР, так и Запада. На Западе он и остался героем, глубоко чтимым и, чувствуется, любимым человеком. Понять это нетрудно: его политика сняла с Запада громадное психологическое напряжение: перестали бояться войны с Советским Союзом, а вскоре и сам Советский Союз очутился, как еще до всех этих событий выразился президент Рейган, на свалке истории. Любовь и внимание к Горбачеву на Западе неизбывны. Уоррен Хоуг пишет, что где бы ни появился Горбачев, вокруг него мгновенно возникает атмосфера бешеного внимания и поклонения, как это наблюдается только в случае голливудских звезд. При этом американский журналист не скрывает, что на родине Горбачева не любят и считают его главным виновником всех постигших страну бед.
Естественно, разговор зашел как раз об этом. Уоррен Хоуг следующим образом передает соответствующие слова Горбачева (у нас, естественно, в обратном переводе с английского):
"Ельцин провел десять лет, выкорчевывая всё, что сделал Горбачев. Что бы ни говорили или писали люди, что бы они ни пытались приписать Горбачеву, я считаю, что расплачиваюсь за ошибки других.
"Нападали на всё, разрушали всё. То, что они оставили после себя,- куча поломанной мебели, но многие думают, что во всем виновата перестройка. Но нельзя связывать два этих периода. То, что произошло после перестройки, не значит, что это произошло в результате перестройки. За то, что произошло после, должны отвечать другие. Я же получу то место в истории, которого заслуживаю".
Мы не будем сейчас решать традиционный русский вопрос: кто виноват, у нас другая сегодня тема. Что бы ни произошло в России во время и после Горбачева, собственный его образ определился в одном бесспорном качестве: он политик, потерпевший неудачу. Он не смог стабилизировать страну в период проведения крутых реформ; собственно, он и не проводил каких-либо реформ, а только говорил об их необходимости. Конечно, он не отвечает за то, что делали после него. Конечно, его добрая воля и благие намерения бесспорны. Но о политике судят по его победам, а не поражениям. На Западе любят Горбачева, но уже не как политика, а просто как хорошего человека, который в свое время и на своем месте облегчил положение Запада. Реакция на Горбачева в России, оценка его соотечественниками, может быть, несправедлива, но она неизбежна. Она определяется известной поговоркой: взялся за гуж, не говори, что не дюж. Дюжести в Горбачеве не оказалось: это всячески говорит в его пользу как человека, но дискредитирует как политика.
И тут, отвлекаясь от Горбачева, мы переходим к вопросу принциальному, далеко выходящему за рамки суждения о тех или иных государственных деятелях. Каким должен быть политик? Каким он не должен быть? Еще резче: необходимо ли для политика быть хорошим человеком? Ну и совсем уже теоретично: каково соотношение власти и морали? Власть и этика - вот тема.
Тут нам пригодится одно счастливое обстоятельство: в девятом номере Нового Мира за этот год появилась очередная публикация Солженицына из его так называемой "Литературной коллекции". Великий писатель теперь не столько пишет, сколько читает, но по старой доброй привычке читает с карндашом, делая заметки, выписки и комментирующие суждения. Этой очень интересное и поучительное чтение. Я стараюсь не пропустить ни одного такого солженицынского выступления.
На этот раз он высказался об Алексее Константиновиче Толстом с главным упором на его драматургическую трилогию. Самая из них знаменитая и может быть действительно самая значительная вторая - "Царь Федор Иоаннович". Но тема всех пьес цикла настолько важна, что одной этой не ограничишься. Иван Грозный и Борис Годунов, уж конечно, не менее интересны (соответственно, первая и третья пьесы трилогии). Послушаем Солженицына:
"Убеждения Алексея Толстого совсем не консервативны, не почвенны, наоборот: в единственном прямом от автора обобщении он высказывает, что злодейство Иоанновой эпохи "подготовлено предыдущими временами"", "переходило от поколения к поколению", и без снисхождения осуждает тогдашнее русское общество, что оно терпело такую гнусную тиранию. (Видно, что автор жил в свободную эпоху, а гнетущей не испытал.) (...)
К сожалению, Грозный и показан только как тиран, но ни разу - в государственных заботах,- очевидно, это неизбежная черта "облегченных" исторических романов (речь о романе того же автора "Князь Серебряный") (...)
Пронзительно верна разработка царя Федора. Получился - из самых значительных образов русской литературы ... И пророчески предвосхищает Николая 11 (последний царь первой династии и последний царь второй)".
Этот нарочитый конспект чужого сочинения не может, конечно, считаться неким заявлением от лица самого А.И.Солженицына. Но в приведенных как бы случайных заметках таится значительнейшая мысль. Уже по этой, так сказать, "косточке плюсны" можно реставрировать некоего гиганта (не уверен, вымершего ли). Солженицын предстает здесь - употребим модное нынче слово - державником. Создается впечатление, что Иван Грозный для него предпочтительнее царя Федора. Хотя бы уже потому, что последний не знал государственных забот и не претендовал на такое знание. Отсылка к Николаю Второму подтверждает сказанное: при всей несомненной симпатии к царю-мученику, Солженицын не является его поклонником, он осуждает царя. Солженицын не может высоко ценить людей безответственных, бегущих ответственности.
В трагедии "Царь Федор Иоаннович" Годунов говорит:
...Его бы мог я Скорей сравнить с провалом в чистом поле. Расселины и рыхлая крестность Цветущею травою скрыты, но, Вблизи от них бродя неосторожно, Скользит в обрыв и стадо, и пастух.
Поверье есть такое в наших селах, Что церковь в землю некогда ушла, На месте ж том образовалась яма; Церковищем народ ее зовет, И ходит слух, что в тихую погоду Во глубине звонят колокола И клирное в ней пенье раздается. Таким святым, но ненадежным местом Мне Федор представляется. В душе, Всегда открытой недругу и другу, Живет любовь, и благость, и молитва, И словно тихий слышится в ней звон. Но для чего вся благость и вся святость, Коль нет на них опоры никакой!"
Интересно это поверье сранвить с другим: сказанием о граде Китеже.
А вот что говорит А.К.Толстой в авторских комментариях к тексту:
"Не умея бороться с Годуновым в качестве царя, (Федор) дает ему отпор как человек и христианин. На этой почве он стоит всегда неизмеримо выше и Годунова, и самого Шуйского, и всех его окружающих. Ошибка Федора состоит в том, что он не постоянно держится своего призвания быть человеком, а пытается иногда играть роль царя, которая не указана ему природой. Этой роли он не выдерживает, но от нее не отказывается; не может обойтись без руководителя, но ему не подчиняется. Такое ложное положение рождает беспрестанное противоречие между его природой и обязанностями его сана".
Это же прямой Николай Второй. Солженицын глубоко прав, связывая два эти образа русских правителей. И, повторим, этот тип государя не может заслужить безоговорочного одобрения со стороны Солженицына - ратоборца и строителя-титана, громоздящего Оссу на Пелион.
В статье "Византия и Русь: два типа духовности" С.С.Аверинцев, вопрошая, как совместить, "вместить" слова Христа "Не противься злому" и евангельское же "начальствующий не напрасно носит меч", пишет:
Речь идет, вообще говоря, о дилемме, общей для христианства в целом (...) Но всё-таки Запад облегчил для себя отношение к больному вопросу (...) католическое мировоззрение делит бытие не надвое ("свет" и "тьма") - а натрое; между горней областью сверхъестественного, благодатного, и преисподней областью противоестественного до поры до времени живет по своим законам, хотя и под властью Бога, область естественного. Государственная власть принадлежит именно этой области; только еретик способен видеть в ней устроение диавола, но попытки неумеренно сакрализовать ее тоже неуклонно осуждались. Если сосуществование природного, как еще-не-благодатного, с благодатью - законно, дело теологии - урегулировать отношения между той и другой областью, выяснить их границы. Это значит, что качественное различие между насилием и ненасилием оказалось сведено к количественной проблеме меры, к арифметической задаче, которую всегда можно попытаться решить (...)
Более чем понятно, что по-русски такого понятия нет. Русская духовность делит мир не на три, а на два - удел света и удел мрака; и ни в чем это не ощущается так резко, как в вопросе о власти".
Эта фундаментальная духовная установка делает возможными две, и только две, позиции: или абсолютное отталкивание от практики власти, некий, если можно так выразиться, пассивный анархизм - или абсолютное отождествление с властью как с началом добра: сакрализация власти. Обе эти позиции впечатляюще осуществлялись в русской истории. Русскому духу, таким образом, несвойствен политическая заинтересованность, активное отношение к политике, стремление участвовать в ней: в обоих случаях всё уступается власти.
Здесь имеет место совершенно парадоксальное совпадение русских с немцами - народов, в ином отношении никак не похожих один на другой. Томас Манн по этому поводу много размышлял, причем его позиция со временем менялась. Поначалу он был склонен считать отсутствие политического духа в Германии ее преимуществом, обеспечивающим активную духовную деятельность; позднее, с воцарением фашизма, и даже раньше, в период Веймарской республики он пришел к выводу о необходимости политической компоненты в духовной установке. Приведем такие его слова:
"Политическое, социальное составляет неотъемлемую часть человеческого, принадлежит к единой проблеме гуманизма, в которую наш интеллект должен включить его, и что в проблеме этой может обнаружиться опасный, гибельный для культуры пробел, если мы будем игнорировать неотторжимый от нее политический, социальный элемент. (...) культура стоит перед лицом грозной опасности, если ей недостает политического инстинкта и воли".
Аполитичность русских, равнодушие их к власти как духовной проблеме, как культурному интересу - тоже опасное явление. Даже если нельзя игнорировать проблему власти, государственного руководства, у массы русских остается коренная отчужденность от власти. Власть всегда - "они", а не "мы". С другой стороны, избирают в парламент жулика Мавроди, потому что он обещает в этом случае, уже в качестве лица, приобщенного к государственной власти, вернуть деньги обманутым им людям. Власти одновременно не верят - и во всем на нее полагаются. А ругают ее только задним числом: случай Горбачева. Но Горбачев - только одна из персонификаций русского духа, в его отношении к власти дающего только два типа политиков: или слабого доброжелателя, или деспота
Жених для России
Русская история полна не только опытами бешеной, сметающей все нравственные и материальные преграды борьбы за власть, но и обратными примерами - ухода от власти, буквально бегства от нее. Борьба за власть должна была бы по определению ослабевать, принимать легальные формы в периоды царствования устоявшихся законных династий. В России такое время как будто началось с воцарения Романовых в 1613 году; но за то что было до этого! Имеем в виду не просто весь так называемый феодальный период (термин, кстати, в отношении к русской истории не вполне корректный), но хотя бы непосредственное преддверие эпохи Романовых - знаменитое Смутное время. Да взять хотя бы Бориса Годунова, бывшего полновластным регентом при слабом телесно и умственно царе Федоре: по смерти Федора Боярская Дума без каких-либо видимых колебаний предложила трон Годунову. Интересно, однако, то, что он его не принял. Теперь уже трудно установить с точностью, было ли это очередной интригой поднаторевшего в правительственных делах Борис или он действительно в чем-то искренне колебался и чего-то тайно боялся. Но смерть последнего и бездетного Рюриковича, Федора, создала необычную ситуацию, из которой возможен был один упущенный Годуновым выход: он мог взять власть на условиях, обговоренных с боярами, и стать тем самым конституционным монархом, положив новый этап русской истории. Ключевский пишет об этом так:
"Борис поступил с обычным своим двоедушием: он хорошо понимал молчаливое ожидание бояр, но не хотел ни уступить, ни отказать прямо, и вся затеянная им комедия упрямого отказа от предлагаемой власти была только уловкой с целью уклониться от условий, на которых эта власть предлагалась. Бояре молчали, ожидая, что Годунов сам заговорит с ними об этих условиях, о крестоцеловании, а Борис молчал и отказывался от власти, надеясь, что земский собор выберет его без всяких условий. Борис перемолчал бояр и был выбран без всяких условий. Это была жестокая ошибка Годунова, за которую он со своей семьей жестоко поплатился. Он сразу дал этим чрезвычайно фальшивую постановку своей власти. Ему следовало всего крепче держаться за свое значение земского избранника, а он старался пристроиться к старой династии по вымышленным завещательным распоряжениям. (...) Борису следовало взять на себя почин в деле, превратив при этом земский собор из случайного должностного собрания в постоянное народное представительство, идея которого уже бродила в московских умах при Грозном и созыва которого требовал сам Борис, чтобы быть всенародно избранным. Это примирило бы с ним оппозиционное боярство и - кто знает? - отвратило бы беды, постигшие его с семьей и Россию, сделав его родоначальником новой династии. Но "проныр лукавый" при недостатке политического сознания перехитрил самого себя".
Борис отказался от легитимации своей власти Боярской Думой и Земском собором, создавая (ложное, конечно) впечатление, что он наследует Рюриковичам: для этого выдумывались какие-то якобы предсмертные распоряжения Ивана Грозного и прочее в таком духе. Но Ключевский, говоря, что проныр лукавый перехитрил самого себя, пишет далее, каким это было необычным делом, никак не укладывающимся в политическое сознание тогдашней Московской Руси: царствование вне устоявшейся привычной династии. Сам же Ключевский подробно объясняет вотчинный характер Московского государства: оно воспринималось - и не только царями, но и народом - как собственность московских великих князей. Прекращение династии знаменовало как бы конец семьи, субъекта этого владения. Отсюда Смута с ее самозванцами: люди буквально всей землей хватались за призрак законной, привычной, традиционной, семейной, если угодно, власти. Это не укладывалось в сознании, в котором не было еще самого понятия государства. Государство было в реальности, но в сознании существовала царская вотчина, наследственное хозяйственное владение. Вотчинник и был единственным его сувереном.
До идеи народного суверенитета надо было еще дожить. У нас нет уверенности, что страна дожила до нее даже в наше время. Так называемый "хозяин" до сих пор, похоже, важнее представления о народе как источнике прав и власти, то есть как о подлинном суверене. Язык всегда говорит правду. Что так нравится многим, очень многим в Сталине? Что он был "хозяин". Это неумирающий пережиток древней вотчинной психологии. Само слово осталось, а слова суть идеи, логические и даже бытийные прообразы, проекты, дизайновые чертежи эмпирической реальности. На этом примере видишь, что русское национальное сознание всё еще не вышло за пределы средневековых мыслительных структур.
Есть одна интересная и, я бы сказал, соблазнительная тема, которой не раз касались большие русские люди. Сошлюсь для начала на философа Б.Н.Чичерина, который говорил в эпоху великих реформ, то есть в шестидесятые годы девятнадцатого века: "Я в России пришел к убеждению, что у нас общественная сфера хуже официальной". Чичерин был серьезной фигурой, списывать его со счета нельзя. Да ладно бы Чичерин - в общем-то человек мало кому нынче известный, кроме специалистов. Но вот человек совсем уж бесспорный - Пушкин. Уж его-то слова известны всем: в России правительство - единственный европеец. И не нужно списывать это на пушкинские же слова о поэзии, которая, прости Господи, должна быть глуповата. Поэзия - ладно, но Пушкин глуповатым отнюдь не был. При этом царей, с которыми пришлось на его веку столкнуться, он скорее не любил. А уж самого примечательного из трех - Александра Первого - Пушкин не любил активно.
Александр Павлович Романов был монархом крайне значительным, фигурой интереснейшей. Философема русской власти пережила в нем серьезнейшую свою вариацию. Для этого царя власть была тем же, чем она всегда была для русского национального сознания: проблемой, а не решением проблем. Причем для русского сознания не в эмпирическом его бытовании, каковое отличается как раз всяческим чинопочитанием с одной стороны, а с другой - знаменитым "административный восторгом" (для тех, кто не читал Достоевского, напомню разъясняющую пословицу: жалует царь, да не жалует псарь). Нет, речь у нас не об эмпирике, а скорее об эмпиреях - о тех небесах, на которых написана правда о России.
Эти небеса прозревали, читали на них славянофилы, и яснее, внятней всех самый из них, увы, глуповатый, почти юродивый К.С.Аксаков. Вот несколько фраз из его концепции "государства и земли" в России":
"Смысл общий Русского человека - свобода, свобода истинная и отсутствие условности всюду.- Придется при этом расстаться со многими красивыми приемами и заманчивыми штучками свободы внешней, политической. (...) Гарантия не нужна! Гарантия есть зло. Где нужна она, там нет добра; пусть лучше разрушится жизнь, в которой нет доброго, чем стоять с помощию зла".
"Условность" и "гарантия" - это аксаковские псевдонимы для права и закона. Древние говорили: да погибнет мысль, но восторжествует справедливость ("юстиция", то есть тот же закон). Славянофилы: пусть лучше разрушится Россия, чем утвердится в ней закон - условность, гарантия, писаные и соблюдаемые права.
И еще один тезис оттуда же:
"Государству - неограниченное право действия и закона, Земле - полное право мнения и слова (...) внешняя правда - Государству, внутренняя правда - Земле; неограниченная власть - Царю, полная свобода жизни и духа - народу; свобода действия и закона - Царю, свобода мнения и слова - народу..."
Читая такое, невольно думаешь, что в России правительство действительно было большим европейцем, чем эти высоко просвещенные и подчас талантливые люди: какие ни есть, а законы принимало.
У Александра Павловича - императора Александра Первого были серьезные основания не любить власти, перешедшей к нему по праву наследования от его отца Павла Первого. Отец его был убит, и сын знал о готовящемся заговоре и о возможном (а точнее - неизбежном) исходе его.
Это была типично Эдипова ситуация, как она известна в психоанализе. Сын и всегда испытывает смутное чувство вины перед отцом - за инфантильное и, предполагаемо изживаемое в процессе взросления, бессознательное желание избавиться от него, чтобы в одиночестве владеть материнской любовью. Нетрудно представить, какое чудовищное усиление этого чувства происходит в том случае, когда сын действительно ответствен за смерть отца.
У Эдипова комплекса, у Эдиповой ситуации, лучше сказать, есть еще один, и более известный, литературный вариант. Эдип - это было очень уж давно: нам много лучше известен Гамлет. За что мучает себя и окружающих датский принц? Казалось бы, ясно: за то, что не может отомстить за отца, убитого родным того братом, после этого женившимся на его вдове, то есть на матери Гамлета. Это так, но здесь только внешний слой проблемы. Нерешительность, рефлексивность, уклончивость, имитация безумия и прочие характеристики Гамлетова поведения объясняются отнюдь не заповедью "не убий!", мешающей Гамлету расправиться со своим дядей, а тем еще, что в глубине души - в бессознательном, как сейчас говорят,- он дядю одобряет, солидаризируется с ним, отождествляется. Дядя сделал то, что хотел бы сделать сам Гамлет - любой сын любому отцу,- убить его. Иван Карамазов, уже безумный, восклицает на суде: "Кто же не хочет убить своего отца!" Фрейд, говоря об универсальности Эдипова комплекса, отмечал, что недаром три величайших произведения мировой литературы - трагедия Софокла, "Гамлет" и "Братья Карамазовы" посвящены теме отцеубийства.
Уникльность ситуации императора Александра - в самом его сане. Сменив на троне тиранического отца, он был полон самых добрых чувств и благих намерений в отношении реформы политических порядков в России. И вот реформы эти не состоялись, не пошли. Казалось бы, наполеоновские войны помешали. Но после войн, победителем Наполеона, властелином всей Европы - Александр был волен делать всё,что считал нужным. Он не захотел, не поволил ничего. Более того, его царствование после наполеоновский войн приобрело открыто реакционный характер: Аракчеев, жуткий поп Фотий, погром университетов пресловутым Магницким.
Но вот что было самым парадоксальным: зная о тайных обществах, о заговоре будущих декабристов, император не сделал ничего, чтобы этот заговор предотвратить, эти общества разогнать. И ни для кого не было секретом, чем объяснялось это парадоксальное бездействие царя. Пушкин писал об этом в дневнике: допустив цареубийство, Александр никогда бы не смог наказать своих собственных потенциальных убийц. Отсюда Аракчеев - верный слуга покойного императора Павла.
Вот несколько строк из романа Мережковского "Александр Первый" - между прочим, лучшего из всей серии его исторической беллетристики:
"Сколько раз говорил: желал бы сделать то и то, но где люди? Кем я возьмусь? Вот кем. Вот люди. Сами шли к нему, но он их отверг; и если пойдут мимо, против него, кто виноват?
Говорил - услышали; учил - учились; повелел - исполнили. Он изменил тому, во что верил; они остались верными. За что же их судить? За что казнить? Если им на шею петлю, то ему - жернов мельничный за соблазн малых сих. Судить их - себя судить; казнить их - себя казнить.
Он - отец; они - дети. И казнь их будет не казнь, а убийство детей. Отцеубийством начал, детоубийством кончит".
Ситуация уникальная, конечно. Но ведь не всякий наследный самодержец приходит к власти через кровь своего отца. Однако у Александра, думается. с отцеубийством, с преступлением как таковым связалось само понятие о власти. Не он преступен - власть преступна. Это власть заставляет убивать - среди других и отца собственного. Власть - и причина, и следствие убийства, универсальное убийство, убийство как таковое. Последняя, коренная неправедность власти - вот что понял русский император Александр Первый. И был он в этом глубочайше русским человеком. Таким, как Лев Толстой.
И недаром же сложилась легенда об Александре: что не умер он, а скрылся - и живет в Сибири под именем старца Федора Кузьмича. И эту легенду задумал переложить в роман Лев Толстой. Кто сомневается, что это было бы лучшим из его сочинений? Уж очень всё русское сходилось здесь. Если "Война и мир" - русский Гомер, то здесь вышла бы русская Библия.
Так-то оно так, но кто сейчас живет, руководствуясь священными книгами? Нужны книги не священные - а законы, светские установления. Вне этого русские - все, в том числе и власть русская, - останутся теми же, кем были всегда: полусвятыми, полупреступниками. По очереди, в хронологическом порядке: от Ивана к Федору, от Павла к Александру, от Николая к Ленину, от Сталина к Горбачеву.
Нужно же не абсолютное нечто, а попроще: среднеарифметическое. Как подходящий жених для Агафьи Тихоновны.
После Бога
Исполнилось 90 лет с окончания Первой мировой войны. Эта дата - 11 ноября - широко отмечается на Западе, отнюдь не только в юбилейные годы: не знаю, как e Франции и в Англии, но в Соединенных Штатах это праздник, называемый День Ветеранов. Совсем по-другому обстоит дело в России. Можно сказать, что первую мировую войну забыли в ней. Это и не удивительно, ибо события, последовавшие во время войны и сразу после, грандиозностью и всемирно-исторической значимостью превосходят едва ли не всё, что было в истории человечества,- за исключением, может быть, падения Римской империи. Конечно, гражданская война в России и утвердившаяся на семьдесят с лишним лет большевицкая диктатура не могли не затемнить таких, сравнительно маловажных, событий, как, скажем, взятие Львова русскими войсками в 1914 году или оставление Варшавы в 15-м.
На Россию и русские сюжеты в связи с первой войной даже и не хочется особенно нажимать, потому что эта война была поистине мировой - если не в географическом смысле, то в историческом. Она принесла радикальнейшие изменения в культурный строй всего мира и Запада в особенности. Парадокс в том, что эти изменения в сущности, в качественной характеристике были теми же, что и в России с большевизмом. Единственная - но и какая важная! - разница в том, что Запад не свалился с некоей вершины, но постепенно и, можно даже сказать, не без комфорта с нее соскользнул. Имею в виду межвоенный промежуток: между 1918-м, когда кончилась война на Западе, и 39-м, когда она снова на Западе началась.
Солженицын с большой эмфазой ставит вопрос: а нужна ли была России эта война? Законен контрвопрос: а кому она вообще была нужна? В дурном сне никто не мог представить не только результаты, но самый ход этой войны, которая впервые в истории была войной машин, высокоорганизованной разрушительной техники - и потребовала массовой, по существу тотальной мобилизации людских ресурсов. Если б это кому-нибудь было ясно, то никакой венский, берлинский или петербургский двор на эту акцию не решился бы. Существовала инерция традиционной политической культуры, когда верным оставалось правило: война есть продолжение политики иными средствами. А под политикой понималось в основном разграничение или, наоборот, расширение территориальных приобретений. Страшно было важно, под чьим контролем находится Босния с Герцеговиной или Молдавия с Валахией или кому принадлежат пресловутые проливы. Сегодня сказали бы: ни одна слезинка невинного ребенка не стоит Боснии с Молдавией, ни Босфора с Дарданеллами, - с той важнейшей коррекцией, что подразумеваемые младенцы населяют именно указанные области. Сегодня цивилизованные страны ведут войны для спасения, а не для избиения младенцев, говоря библейским языком. Но в 1914 году об этих младенцах вообще не думали - равно как и о лицах призывного возраста.
Человечество прозревает с опозданием. Оно развивается быстрее, чем осознает возможные последствия своего собственного развития. В 14-м году никто не мог представить, что техника - которой принято было гордиться как высочайшим достижением человечества - может стать классической древней палкой о двух концах. К этому рубежу человечество подошло с мировоззрением Жюля Верна - даже не Герберта Уэллса, который как раз кое-что предвидел, понимал опасности, связанные с техникой. Как пишут литературоведы о поэтике Уэллса: основной его сюжет - техническое изобретение, попавшее не в те руки. К 1914 году технические изобретения были в ненадежных руках архаических монархий.
В то время, да и много после был актуальным вопрос: кто виноват в войне? Называли в основном Германию и ее самоуверенного, недалекого кайзера. Люди, пртендовавшие на знание закулисной механики, говорили об интригах австрийского генерального штаба. Большевики в свое время утверждали, что в войне виновата не Германия и не Антанта, но мировой империализм. Сейчас мы можем сказать: в войне была виновата сама техника, спонтанное, имманентное, роковое ее развитие - и архаический государственный строй в значительной части Европы. В разгаре войны Клемансо сказал: война слишком серьезное дело, чтобы поручать его генералам. Можно и по-другому сказать: слишком серьезное, чтобы отдавать его на откуп монархам. Важнейшим политическим результатом войны как раз и стал крах всех трех монархических империй, участвовавших в ней: Австро-Венгрии, Германии и России. Жалеть их, конечно, не приходится, хотя то, что появилось из их руин, оказалось много хуже. Но это опять же их вина: никто не виноват в революции, кроме несостоятельной власти. Вина за большевизм падает не на Временное правительство, а на царя Николая, точно так же, как в Гитлере нельзя винить Веймарское правительство. Гитлер возник в потерпевшей поражение и оскорбленной Версальским миром Германии, но в войну втянул Германию кайзер Вильгельм Второй.
Но можно и должно усмотреть еще одну сторону вопроса. Архаичной оказалась не только политическая система Европы, приведшая к войне, но и ее духовная культура. Ведь как встретили войну вершины человеческого духа в обoих ее воюющих лагерях?
Вот что писал, к примеру, Томас Манн о войне, ведомой Германией:
"Это великая оборона против рационалистического разъятия национальной культуры, борьба с интернационализмом, с религией человеческих прав, радикальным просветительством, идеологией материального преуспеяния, обожествлением социальных стихий и с риторически-сентиментальной трактовкой революции".
Не удивительно, что в противоположном лагере мысль о Германии как носительнице традиционно-культурных добродетелей и естественном противовесе экстремизмам современности - включая технический, - не могла найти отклика. Наоборот, как раз Германию и обвиняли в этих крайностях, ее и видели максималистским выразителям железного века. Стоит только вспомнить статью Владимира Эрна "От Канта к Круппу", которая нашумела в России никак не меньше, чем в Германии апология немецкой войны Томаса Манна. То, что у Канта было формой организации теоретического мышления, ныне стало методикой и практикой прямого политического завоевания мира. Артиллерия Круппа, писал Эрн, - это априори немецкого военно-политического опыта. Крупповские пушки глубоко философичны:
"Феноменологический принцип аккумулируется в орудиях Круппа в наиболее страшные свои сгущения и становится как бы прибором, осуществляющим законодательство чистого разума в больших масштабах всемирной гегемонии".
Что ясно сейчас? То, что мышление в таких категориях, поиски и строительство философем во времена массовых убийства, самой способности к этим убийствам, совершенно бесполезно и обнажает если не порочность, то страшную несостоятельность, безжизненность старой интеллектуальной культуры. Позднее, уже после войны Петр Струве, говоря по другому поводу о Бердяеве, напишет:
"Несостоятельность и соблазнительность Бердяева - в двух прямо противоположных пороках. В отрешенности от живой жизни, с одной стороны, и, с другой стороны, в горделивой мании - от каких-то общих положений философского или богословского характера прямо переходить к жизненным выводам конкретного свойства. Вот почему случилось то, что ясные и простые, при всей их трудности и запутанности, проблемы конкретной человеческой политики они (философы типа Бердяева) возжелали подменить апокалиптическими вещаниями, ненужными и соблазнительными, ибо никому не дано конкретно-исторически истолковывать апокалипсис, а тем менее его исторически-действенно "применять".
Вот самый, я бы сказал, убийственный вывод, следующий из опыта первой мировой войны: провал если не всей, то значительнейшей части европейской духовной культуры: ибо чего она стоит, если не сумела предотвратить такую войну. Эта война принесла множество смертей; и смерть метафизики была еще не из важнейших.
Жизнь в западном мире радикальным образом переменилась после 1918 года, да уже и в ходе самой войны. Напрашивается одна историческая параллель, связанная если не прямо с концом средневековья, но с острым кризисом средневекового мировоззрения. Это грандиозная чумная эпидемия, "черная смерть", пронесшаяся по Европе в конце 13 века. Население Европы уменьшилось едва ли не на половину. Тогда и произошел судьбоносный сдвиг в сознании людей: религиозная культура Средневековья с ее трансцендентной установкой, с ориентацией на сверхземные ценности и с поисками неба - внутренне надломилась. Смерть, опустошившая Европу, поневоле отвратила взоры от неба и обратила их к земле. Она, если можно так выразиться, слишком надоела: люди увидели, что кроме смерти и ориентированном на ее факт стиля жизни, существует еще и сама жизнь в ее имманентной, посюсторонней ценности. Требовалась оптимистическая компенсация как механизм чисто психологической защиты. Герои Декамерона у Бокаччо рассказывают свои жизнерадостные истории во время той самой чумы: естественная и, как оказалось, чреватая могучим культуротворческим импульсом реакция.
То же самое - типологически - произошло после 1918 года в Европе. (Россия, понятное дело, из этого процесса выпадает, хотя результаты послевоенного развития в чем-то оказались сходными во всех странах-участницах войны.) Самый выразительный, так сказать, визуально-аудитально заметный символ эпохи: все стали танцевать, особенно в побежденной Германии, где к фанатичным поклонником фокстрота присоединился русский писатель Андрей Белый, известный своим пророческим даром, способностью видеть вперед и вглубь. Это была эпоха гедонизма, всеобщего и несколько надрывного веселья. Люди, только что избежавшие смерти и не видевшие впереди никаких высоко-значимых целей - ибо как раз все высокие цели и возвышенные ценности дискредитировались войной, - люди предались, как сказал бы Салтыков-Щедрин, изнеженности нравов. Есть немало хороших книг, запечатлевших облик эпохи: "Фиеста" Хемингуэя, "Контрапункт" Олдоса Хаксли, "Мерзкая плоть" Ивлина Во. Из немцев я бы назвал "Черный обелиск" Ремарка. В СССР, само собой разумеется, такой литературы не было, потому что на месте изжившей себя и погибшей в войну православной монархии появился новый миф, захвативший - добровольно или силком - несколько поколений. Тут не до танцев было, не до фокстрота: таковой, кстати, был объявлен символом буржуазного разложения. Нечто похожее на Европу двадцатых годов происходит в России только сейчас, после крушения коммунистического мифа. И всякому видно, что веселье это не очень воодушевляющее. Не очень веселое, по правде говоря.
Вспомним тот же фокстрот и припечатанный к нему ярлык буржуазного разложения. Эти слова не так уж и не верны. Буржуазия именно разлагалась - и не только в моральном смысле, но как социальное тело с веками выработанной и незыблемой, казалось бы, идеологией. Разлагалась - то есть просто исчезала как господствующий класс. О, конечно, богатые люди остались, их и сейчас немало на Западе, даже в Европе, - но они перестали быть хозяевами жизни, буржуазный проект умер, как и монархо-аристократический. Наступила эпоха масс, восстание масс, как назвал это Ортега: один из ключевых терминов эпохи. И вот тут сходство послевоенной Европы и пореволюционной России: произошла демократизация жизни - не только в узком смысле политического устроения, но и в важнейшем - расширения самого политического тела, омассовления жизни. В Европе принялись танцевать фокстрот, а в России на первый план вышли герои Зощенко - вот общий знаменатель. Любителям фокстрота, так же как зощенковскому инвалиду Гаврилычу, глубоко неинтересен Бетховен.
Война была массовой, и мир стал царством масс. Дело не только в избирательных бюллетенях и принципе демократического большинства. Была утрачена высокая культура - Томас Манн был утрачен. А утратив высокую культуру, приобрели, естественно (не будем говорить "низкую", но) массовую же. Высокая культура - сколько раз нужно повторять это? - утратила духовный кредит. Коли ни христианство, ни европейская метафизика, ни наука и техника не смогли предотвратить такое - а наука с техникой как раз и способствовали новейшим гекатомбам, - так нечего говорить о каких-то высших, сверхчеловеческих ценностях. Всё, что осталось человеку, - гулять и наслаждаться своим телом, пока это тело в очередной раз не сделали мишенью. Это идея и практика комфорта, который стал основным содержанием и, если угодно, ценностным ориентиром новой послевоенной культуры. Вторая война ничего не изменила в этом смысле - между прочим, и потому что она не была, так сказать, основным событием века, а только последействием всё того же катаклизма 14-го года. Есть знаменитое высказывание Талейрана, относящееся к очень древней по-нынешнему эпохе. Он сказал: те, кто не жил до 1789 года (дата начала французской революции), те не знают сладости бытия. Эренбург в мемуарах пишет, что подобную фразу он не раз слышал во Франции, в соответствующей модификации: кто не жил до 1914 года… Мне, продолжает Эренбург, пришлось жить до 14-го года, но никакой сладости я не чувствовал. Конечно, нельзя строить историософию на афоризмах тех или иных остроумцев. Но то, что до 14-го года люди жили если не лучше, то спокойнее, - факт, отрицать который никто не будет. Сейчас этого самого комфорта - в десять, в сто раз больше, чем было накануне первой войны; но ни счастья, ни уверенности в завтрашнем дне это не приносит. Ибо, как сказал Ницше, человек теряется на всех путях своих. Потеряв Бога, оргазмами не спасешься. Но ведь и в Бога как-то трудно нынче верить
Путин и будущее России
Само это словосочетание - "будущее России" - неизбежно вызывает одну печальную литературную реминисценцию: статью Евгения Замятина "Я боюсь", где была знаменитая фраза: "Я боюсь, что будущее русской литературы - это ее прошлое". Итак: есть ли будущее у России - или ее будущее это ее прошлое; прошлое, при том, что оно не было сплошным ликованием и триумфом, всё же, строго говоря, было. Понятие "Россия", таким образом, до сих пор обладало определенным онтологическим смыслом, бытийной реальностью. Сохранит ли оно, это понятие, такой смысл и в будущем? будет ли у него "референт", как говорят ученые люди? И в связи с этим другой вопрос: так бояться или не бояться за будущее России, а в предложенном контексте - того, будет ли оно вообще?
Сначала возьмем гипотетическую ситуацию: есть некие ненавистники России, которые хотят именно того, чтоб ее не было. Такие фантомы существуют в сознании немалого числа русских, а то, что это фантомы, призраки, - отнюдь не дает гарантии против их реальной злокачественности. Сознанию часто и не нужна реальность, оно способно руководствоваться иллюзиями и мифами. Взять хоть нацистскую Германию, в которой вполне действенным стал миф о врагах Германии, - со всеми известными реальными последствиями. Спора нет: у России - как, кстати, и у Германии двадцатых годов, - были и есть политические противники. Но значит ли это, что противник непременно хочет вас уничтожить? Совсем не обязательно: хотя бы потому, что сегодняшний противник может стать завтрашним союзником, и подобными примерами полна история. Во-вторых, именно нынешний, злободневный, актуальный опыт показывает, что падение противника - особенно старого и грозного - совсем не есть гарантия новой стабильности. Политическая уничтожение той или иной системы, страны, блока стран может создать новую, не предполагавшуюмся ранее угрозу. Пример у нас у всех перед глазами: поражение Советского Союза в холодной войне и распад СССР не облегчил внешнеполитической ситуации Соединенных Штатов, да и всего мира. Исчезновение таких значащих факторов создает политический вакуум, в котором становятся возможными самые опасные неожиданности. Ни для кого не секрет, что США выбрали и заняли лучшую позицию в холодной войне, чем нынешняя их позиция в борьбе с исламским терроризмом. И понятно почему: новый неизвестный ранее враг опаснее врага старого и известного. США знали, как противостоять Советскому Союзу и в конце концов победили в этом противостоянии. А чем и как кончится война с террором - пока никому неизвестно.
Вот эти достаточно простые соображения должны были бы убедить русских в России, что никто на Западе не желает уничтожения, исчезновения России. Это был бы такой вакуум, по сравнению с которым конец коммунизма и крах коммунистической империи показался бы пустяком.
И отсюда: окончательной гибелью и исчезновением может грозить России не мифический внешний враг, а ее собственные умонастроение и политика. Вопрос ставится так: существует ли такая возможность? Ответ: да, существует. Более того: этот вариант уже осуществляется. И тогда другой вопрос: может ли Путин остановить этот процесс, способен ли он работать на российское будущее?
Об этом много пишут сейчас в Америке. Недавно журнал "Атлантик Монтли" дал электронный дайджест из статей своих авторов на эту тему. Джеффри Тэйлор пишет:
"Исторически, установка на величие России являет определяющую черту тех в ее истории вождей, которые пользуются наибольшим поклонением: Ивана Грозного, Петра Великого, Сталина. Все они были тиранами - но тиранами, одержимыми мыслью о мощи России и преуспевшими в исполнении этой задачи именно потому, что решали ее самыми жестокими из мыслимых методов".
Тут много неверного: хотя бы то, что Иван Грозный отнюдь не есть поклоняемый в русском историческом сознании царь, да и оставил он Россию не в величественном, а катастрофическом положении. Что касается Сталина, то вопрос опять же не в том, кто ему до сих пор поклоняется, а в том, что созданная им как бы сверхдержава в действительности оказалась колоссом на глиняных ногах. Но эти ошибки даже не хочется ставить в вину автору, потому что он говорит не столько о реальной российской истории, сколько о состоянии нынешнего российского сознания - о мифе, которому оно до сих пор склонно верить: что величия и мощи Россия может достигнуть как раз на путях тиранического правления, подчинения тоталитарной диктатуре единовластного правителя. Отсюда родился новый миф - о Путине как спасителе отечества. И этот миф Путин пытается эксплуатировать. Скажем прямо: с переменным успехом. В его политике сколько угодно провалов, перечислять которые нет надобности. Цель, якобы поставленная - новое величие России, - пока отнюдь не достигнута, но средства, традиционно считающиеся для этого единственно пригодными, уже, как сейчас говорят в Росии, задействованы. Другой автор Атлантик Монтли Пол Старобин пишет:
Одна очевидная опасность - фашизм - уже подкрадывается к дверям России, униженной страны, сменившей свои цвета с красного на коричневый с падением СССР в 1991 году. Путин доказал свою способность к манипулятивному патернализму, эксплоатирующему страх перед чеченскими террористами и грабительским бизнесом олигархов для подпитки националистических настроений и создания собственного культа личности.
Всё это общеизвестно. Вопрос в другом: действительно ли такие качества лидера и выбранные им средства способствуют чаемой цели: восстановлению мощного российского государства - и помогают ли правильно поставить само понятие государственной мощи. Об этом мы и будем говорить.
Несомненно, что режим Путина является реакционным - в самом прямом, физико-механическом смысле слова, в смысле третьего закона Ньютона: сила противодействия равна силе действия. Это не есть та "всемирно-историческая реакция", которой, по Бердяеву был большевизм: как инстинкт выпадения из истории и культуры, тотальный рессантиман людей, недовольных культурой, обделенных ею. Можно и другую трактовку феномена вспомнить, даваемую другим русским философом С.Л.Франком: революция, вдохновляемая утопическим сознанием, отрицает не политический или социальный порядок, а космический строй бытия. Нет сомнения, что большевицкая революция с ее коммунистическим проектом была такой утопией. Нынешняя реакция Путина чисто ситуативна, объясняется эмпирическими мотивами, за ней нет никакого мифа, и это, откровенно говоря, несколько успокаивает. Какова эта ситуация, эта эмпирика? По пунктам:
Первое. При Ельцине в России исчезла государственная власть, произошла приватизация власти. Власть существовала едва ли не полностью только "на местах": володел и княжил тот, кто в данной отдельно взятой местности был сильнее: чисто физически сильнее. Приницип был: против лома нет приема. С таким положением, несомненно, надо было кончать. Отсюда политика выстраивания пресловутой властной вертикали. Понятно, что мы говорим о замысле, а не о выполении; выполнение, как всегда в России, осуществляется по модели: хотели лучше, а получилось как всегда.
Второе. Власть при Путине стала ощутимо репрессивной, потому что главной ее и, так сказать, интимной задачей, было не столько восстановление государственного порядка, сколько борьба старых и новых властвующих групп и связанное с этим перераспределение богатства. Отсюда нажим, "наезд" на так называемых олигархов - беспроигрышная в глазах народа позиция, за которой стоит, однако, не роббингудовсикий мотив: ограбить богатых и отдать бедным, а обогащение новой властвующих группировки - пришедших с Путиным гебистов. Грубо говоря: крышуют сейчас не братки, а мильтоны и гебуха. Борьба с "оборотнями" - отвлекающий маневр, лапша на уши лохам.
Третье. Реальная угроза со стороны террористов. С ними действительно нужно бороться, и для этого действительно укреплять государственную власть и ее силовые структуры. Как ведется эта борьба - говорить много нечего: достаточно вспомнить Беслан, горы лжи, наваленные вокруг него властью.
Герцен в свое время определил главной урок Крымской войны: он оглушительно продемонстрировал порочность николаевской консервативной системы, ибо она провалилась там, где мнила себя наиболее могучей, ради каковой воображаемой мощи и строилась: в военном деле, в войне. Нынешняя параллель - Чечня: если даже и не первая, то вторая, путинская, уж точно.
Ждет ли подобный провал путинскую консервативную систему? Вполне возможный исход. Признаки грядущего, собственно уже происходящего обвала налицо. Не может быть успешной страна, власть которой играет засаленными картами позавчерашнего дня. Положение страны после коммунистов бесспорно изменилось, вне всякого сомнения в ней появились и достаточно интересно заявили о себе качественно новые силы, задвинутые в угол при коммунистической системе. А Путин их снова задвигает - тогда как надо выдивгать.
Но я бы не стал говорить, как это делают авторы Атлантик Монтли, о грядущем фашиззме, вообще о возвращении тоталитаризма. Это уже битая карта. И потом - опыт никого иного, как правящей элиты за последние пятьдесят лет, показал, что она на такой вариант не согласится.
Что произошло после Сталина? Утверждение партократии, нового правящего класса. То, что это так, доказала история Хрущева, которого партэлита, не потерпев, свергла. Этот урок остается действенным и сегодня, это положение по существу повторяется: происходит возрождение партократии под иным идеологическим соусом, а точнее сказать, вообще без оного. Нынешняя правящая элита хочет не столько власти, сколько денег. Впрочем, сегодня власть и есть деньги. Не время деньги, а власть деньги. Тоталитаризм, единоличная диктатура какго-либо харизматического вождя ей не нужны. Путин - ставленник этой новой группы властвующей элиты, без нее он никуда не двинется. Она будет продолжать грабеж страны, население будет беднеть, а там и финал: крах этой системы.
Демократию свернули, сегодня в этом нельзя сомневаться. Но не возвращение к тоталитарной диктатуре происходит, а восстановление партократии как власти правящей элиты. КГБ занял место КПСС - только и всего. Эта организация не останавливается перед репрессиями, но репрессии сегодня уже не такие, характер их иной: не контроль над умами, а контроль над деньгами. Денег же скоро не будет. То есть деньги, конечно, будут, их и напечатать можно, но реальные ценности разворуют до конца. А там и потеряют интерес к дальнейшему пребыванию в этой стране. Все эти люди кончат свои дни не на виселице, а в Швейцарии.
Вот самый горький урок последних десяти-двенадцати лет: не то даже, что в России демократия не прививается, а то, что не осталось людей, любящих Россию и чувствующих перед ней ответственность. То есть, конечно, такие люди есть: вспомним хоть Солженицына. Да и Проханов, несомненно, Россию любит. Но с кругом их идей эта любовь становится едва ли не хуже вражды. Оговорюсь: я не сравниваю несравнимое, Солженицына с Прохановым. Солженицын вообще вне сегодняшней игры, и не надо ему этого, и он сам уже это понял. Солженицын -человек с великим прошлым, один из победителей коммунизма, хвала и честь ему за это, памятник ему до неба. Но Проханов и подобные еще проявляют активность. Эти люди в двадцать первом веке ни на что неспособны; хорошо уже то, что немногие из них и грабить способны, участвовать в сегодняшних крысиных бегах. Никакая ответственная власть работать с ними не сможет: не тот материал - визионеры, фантасты, ретроспективные утописты. Помянутый уже Герцен смеялся: папа Римский прислал кому-то поздравление по телеграфу; уже телеграф казался, да и был несовместимым с религиозной архаикой. Тем более компьютер несовместим. Впрочем, совместить их можно, но для целей исключительно негативных, разрушительных - как Аль Каида.
Националистический миф - с которым заигрывает и Путин - не в состоянии заменить когда-то действенный миф коммунистический. Последний умер, а национализм безнадежно одряхлел. Тем более религиозно окрашенный национализм. Ведь и Аль-Кайда сегодня в России не получится. Для этого нужны люди, готовые на самоубийство. А в России, к счастью, таких не осталось.
Кто, выражаясь высоким стилем, спасет Россию? Этого нам знать пока не дано; но Путин со своими гебистами ее не спасет уж точно.
После поэзии
Умерла Сусан Сонтаг, красивая женщина. Для русского она существовала в неразрывной ассоциации с Бродским. Они дружили, и каждому из них явно на пользу была эта дружба. Иммигранты в Нью-Йорке отнюдь не удивились тому, что шокировало американскую культурную элиту в начале 80-х годов, когда Сусан Сонтаг, разделявшая до этого все положенные левацкие предрассудки, заявила, что коммунизм - это фашизм с человеческим лицом. Мы-то сразу опознали в этом работу Бродского.
Прочитав в достаточно уже давние времена ее сборник "Против интерпретации", я был, помнится, поражен сходством заглавной статьи с молодым Шкловским, говорившим, что цель искусства - дать обновленное переживание вещей, вывести их из автоматизма восприятия. Самая знаменитая статья этого сборника, однако, другая - "О кэмпе". Этим именем Сусан Сонтаг назвала явление, введенное ею в эстетический оборот. Трудно объяснить словами, что это такое, и сама Сонтаг подчеркивала, что феномен неопределим в привычных понятийных терминах. Вот для русского, подходящая, кажется, наводка: так называемые "ковры", продававшиеся в сталинское время на барахолках: персидские красавицы и лебеди, - вот кэмп. Английские толковые словари определяют кэмп как аффектированно уродливые или комически старомодные предметы, воспринятые в позитивно-веселящем, развлекающем качестве. Термин появился около 1910 года, так что не Сусан Сонтаг его придумала. Но она построила вокруг этого сюжета далеко идущую эстетическую теорию, доходящую, в общем, до того, чтобы стереть грань между высоким и низким в эстетическом восприятии, отказаться от понятий высокая и массовая культура. Что и произошло. Мне-то, человеку старомодному, кажется, что в этом неразличении современность зашла слишком далеко, и меня до сих пор коробит, когда в разделе искусства "Нью-Йорк Таймс" на одной странице появляется рецензия на выступление пианиста, игравшего Шопена, - и фотография какого-нибудь волосатого и татуированного рэппера. Я, однако, стараюсь не забывать предостережение Сусан Сонтаг: слишком тонкий вкус вредит пищеварению.
Давайте найдем что-нибудь русское в память Сусан Сонтаг. Такая тема есть, причем в опосредовании именно Бродского. Это - Пригов.
Когда умер Бродский, Пригов сказал о нем очень значительные слова: это было явление великого поэта в эпоху исчезновения поэзии. Слова поэтически многосмысленные; по крайней мере, двусмысленные: значит ли это, что явление Бродского было случайным, что он появился вопреки эпохе? Или по-другому это понять можно: явление Бродского опровергает представление о конце поэзии, что конца ей нет и не будет? Хотелось бы второе толкование принять - еще и потому, что это сильно говорит в пользу самого Пригова: он как бы загадку задает этими своими словами, оставляет свободным поле интепретаций: понимайте, мол, как знаете. И о самом себе вопрос очень провокативно ставит: мол, меня поэтом не считайте.
В самом деле, можно ли назвать всё сочиненное Дмитрием Александровичем Приговым (так он велит по всей форме себя величать) - или, по крайней мере, сочиненное с 1975 по 1989 год - поэзией? Или это некая пародия на поэзию? Поэзия в моменте ее исчезновения, некий ее дифференциал?
Вернемся к Бродскому. Еще при его жизни доброхоты начинали сравнивать его с Пушкиным. Была, помнится, такая статья из России, помещенная в парижском "Вестнике РХД". Многие возмущались: чином не вышел! Подобные возмущения не в счет потому, что таким людям и на Пушкина-то наплевать. Если кто-то кричит: Пушкина трогать не смейте! - значит, точно бескультурный шовинист, а то и просто погромщик. Тема "Пушкин и Бродский" потому не подлежит обсуждению, что тут тавтология. Не в смысле тождества: А равно А, но потому, что это явления в одном ряду находящееся: настоящего сравнения не получается. Оба они поэты, само собой разумеется, не советские, но не просто русские, а петербургские, петербургского периода русской истории. А русская история из этого периода давно и скандально вышла. Бродский из Петербурга если и уехал, то, так сказать, недалеко: в Рим. Его дело - петь о конце империи, всё равно какой: о падении высокой культуры, о варварах у ворот - и о победе варварства. Овидием Бродского нужно считать не высланного из СССР, а рожденного в Ленинграде вместо Петербурга. Пушкин - начало, Бродский - конец, но речь идет об одной ("прекрасной") эпохе.
Давно было сказано, что Бродский советской власти попросту не замечал, что и выводило из себя начальников. Неинтересна ему была советская жизнь и, можно сказать, никак в нем не отразилась. В трагической элегичности Бродского нет ничего советского, так точно мог петь о развалинах Рима, скажем, Иоахим Дю Белле. Вечность Рима у Бродского иронична: это всего лишь место, где он ставит Микелину в позу. Интересуют же его в стихах не живые Микелины, а римские, имперские развалины. Он и сам себя видит такой развалиной, а если торжественней - памятником, но и памятником уже рассыпающимся, да и неизвестно кому поставленным. Просто памятник, мрамор. Важно - что мрамор. Бродский глядит на Рим и видит в нем пресловутую волчицу вверх сосцами: "И в логове ее я дома! Мой рот оскален От радости: Ему знакома Судьба развалин". Или еще: "Я, прячущий во рту Развалины почище Парфенона..." Америка же для Бродского не Империя ("Я сменил империю"), а страна зубных врачей: надо же чинить эти развалины. К Форуму это не относится, он не реставрируем.
Получается, вроде бы, что поэзия в переживаемые времена существовать не может, что как бы и констатируется. Что за поэзия в зубоврачебном деле? В воспоминаниях каких-то хиппарей-шестидесятников (они уже начали писать мемуары) кто-то говорит другому, недостаточно хиповому: "Ты будешь зубным врачом!"
Но вот, так сказать, запятая: Рима ведь нет - ни Первого, ни Третьего, и Бродский, явившись, умер; строго говоря, и Петербурга нет, хоть его и подвергли обратному переименованию, - но Россия есть и была даже в состоянии Советского Союза. И даже полуживая она рождает поэзию. Пригов и есть такая полуживая поэзия. Это не значит - полудрагоценная, неполноценная. Мусорное тление советской жизни - и содержание, и прием приговской поэзии. Маяковский сказал в 1914 году: надо писать не войну, а войною. Так и Пригов пишет: советской властью застойного периода. Советские люди у него живые на вид.
И если кого-нибудь из календарно-советских поэтов стоит сравнивать с Пушкиным, так именно Пригова: вот тема. Расцвет и упадок Петербургской империи не так значительны, как жизнь, вообще выпавшая не просто из имперских, но из культурных рамок. Вот задание: писать стихи после Пушкина. После поэзии. И Пригов написал.
Строго говоря, Пригов не столь уж и нов. Читая его, нельзя не вспомнить Зощенко. Это Зощенко, так сказать, в стихах. Но и не просто "так сказать": очень даже в стихах. Стих Пригова идет, несомненно, от обэриутов, главным образом, от раннего Заболоцкого. Заметно также влияние Олейникова, его гениального "Таракана", который у Пригова размножился и ведет активную жизнь. Доказывать это - значит переписывать половину приговских строчек. Открываю книгу наудачу: "И птица с женской головою Печально надо мной летала" - чистой воды Заболоцкий эпохи "Столбцов". Приговский цикл "Отношения с животными и частями тела" прямо ориентирован на звериный цикл Заболоцкого - "Безумный волк" и прилегающие поэмы. "Благодаря моей душевной силе Я из растенья воспитал собачку Она теперь как матушка поет" - кто это, Заболоцкий или Пригов? Или: "Лев возлежал на берегу реки Меланхолическим движением руки Он на песке как на сыпучей книге Начертывал живое слово нигиль". Но если так, то не следует ли называть Пригова запоздалым имитатором?
Нет, не следует. У него остро ощущается нечто новое по сравнению с Заболоцким и Зощенко. Он идет дальше - видит дальше, вернее, больше; и не потому, что он зорче, прозорливее, пророчественнее - а потому, что больше времени прошло, из зощенковских, так сказать, цветочков выросли, извините за выражение, ягодки. Эффект Зощенко в том, что у него ощущается культурный фон, на котором происходит крушение этой самой культуры. "Я свет. Я тем и знаменит, Что сам бросаю тень": Зощенко и тень, и свет одновременно. У Пригова культурного фона уже нет, Фета и трелей соловья нет. Но у Зощенко Фет был, и повесть свою он называет "О чем пел соловей" - помнит еще об этой птице. "Жрать хочет, оттого и поет", - говорит о соловье зощенковский Вася. Вот это и есть Зощенко: непременное сочетание соловья и жратвы, или, хуже того, жрачки, как отвратно сейчас говорят. А у Пригова не только Фета не осталось, но и жратвы. А если иногда и случается, то он ее стесняется есть (знаменитое "Вот я курицу зажарю"). Впрочем, соловей имеется и у Пригова:
Кто это полуголый
Стоит среди ветвей
И мощно распевает
Как зимний соловей
Да вы не обращайте
У нас тут есть один
То Александр Пушкин
Российский андрогин.
Вот Пригов, его, что ли, универсум:
Если, скажем, есть продукты
То чего-то нет другого
Если, скажем, есть другое
То тогда продуктов нет.
Если ж нету ничего
Ни продуктов, ни другого
Всё равно чего-то есть -
Ведь живем же, рассуждаем.
Чего-то есть - итог русской истории и культуры, подведенный Приговым. "Чего автор хотел сказать этим художественным произведением?" (Зощенко).
Что касается обэриутской традиции у Пригова, то он и здесь идет дальше. Обэриуты, как известно, с гордостью вели себя от капитана Лебядкина. Это графомания, сделанная поэтикой. И в то же время у них графоманство не особенно и чувствуется - а чувствуется как раз мастерство. Графомански испорченный стих у Заболоцкого - всего лишь нарочитый контраст, и встречается отнюдь не часто. Пригов же делает графоманию эксклюзивным приемом. "А ты не дело, волк, задумал, Что шею вывернуть придумал" - такое у Заболоцкого исключение, а не правило, и намеренный эпатаж. У Пригова же так написано всё, он эпатирует абсолютно, целостно, так что уже не эпатажем, а нормой становится его косноязычие. Иногда хочется назвать его писанину затянувшейся шуткой. Но он заставляет понять, что это советская власть - затянувшаяся шутка, и шутка как раз потому, что затянулась, - уже не страшно, а смешно. Что и значило: конец близок. Советской власти, разумеется, конец, а не русской поэзии. (Кстати, уходя от советской темы, впадая в чистый абсурд, Пригов становится страшен, трагичен.)
Давайте еще раз Бродского вспомним, одно из самых мрачных его стихотворений "Остановка в пустыне", давшее название всей книге - да что книге, целой эпохе:
Когда-нибудь, когда не станет нас,
Точнее - после нас, на нашем месте
Возникнет также что-нибудь такое,
Чему любой, кто знал нас, ужаснется.
Но знавших нас не будет слишком много.
Пригов - это и есть что-нибудь такое. Оказалось, что это "такое" вовсе не страшно, а смешно. Пригов говорит не "что-нибудь такое", а "чего-то есть". И еще - он понуждает лишний раз вдуматься в значение русского слова "ничего". "Ничего" - не всегда значит ничто, ничего нет - а весьма часто, если даже не преимущественно, - "обойдется", "как-нибудь вывернемся", "Америка прокормит". Однажды Розанов целую статью написал о слове "ничего" (называется статья, между прочим, "Вокруг русской идеи").
Ну а теперь, сопоставив Пригова с Бродским, сопоставим его и с Пушкиным, как было обещано.
Интересно, что сам Пригов очень остро ощущает Пушкина, всё время видит его неким фоном. Он, страшное дело, видит себя продолжателем Пушкина или даже его тотальной заменой: был, мол, Пушкин, а теперь Пригов. Парадокс в том, что так оно и есть.
Вот текст Пригова, не менее знаменитый, чем про курицу, которую стыдно есть:
Внимательно коль приглядеться сегодня
Увидишь, что Пушкин, который певец
Пожалуй скорее что бог плодородья
И стад охранитель, и народа отец.
Во всех деревнях, уголках бы ничтожных
Я бюсты везде бы поставил его
А вот бы стихи я его уничтожил -
Ведь образ они принижают его.
А вот уже непревзойденный шедевр (отрывками):
Когда я размышляю о поэзии, как ей дальше быть,
То понимаю, что мои современники должны меня больше, чем Пушкина любить (...)
А если они всё-таки любят Пушкина больше, чем меня, так это потому, что я добрый и честный: не поношу его, не посягаю на его стихи, его славу, его честь.
Да и как же я могу поносить всё это, когда я тот самый Пушкин и есть.
Твердо, статуей командора вошедший в русскую поэзию приговский Милицанер - это ведь Пушкин и есть, певец если не свободы, то Империи: стальной щетиною сверкая. Но он уже не завоеватель, а охранитель, дядя Степа в роли Медного Всадника. Вообще большевики у Пригова уже "мирнЫе", как говорили о замиренных черкесах в эпоху опять же Пушкина. И Ленин у Пригова делает то, что и нужно: лежит в мавзолее, и поэт ходит к нему в гости, вежливо сдерживая хозяина: ничего, лежи, лежи.
Чего-то есть. Махроть всея Руси. Веселое имя Пригов.
Константинополь будет наш
В декабре прошлого года в Москве состоялся международный конгресс под эгидой Фонда Достоевского (происхождение и фукционирование этой институции мне неясны), посвященный теме "Русская литература в мировом контексте". Набредя в интернете на программу этого конгресса, я был поражен не столько разнообразием, сколько многочисленностью представленных докладов. Поразило и то, что едва ли не большинство докладов так или иначе было посвящено Достоевскому. Так вроде бы и надо, коли спонсором выступал указанный фонд Достоевского, но всё-таки, но всё-таки... Создается впечатление, что Достоевского делают не только предметом научных исследований, но и неким идейным знаменем, а судя по заметному участию в конгрессе лиц духовного звания, из православных, идейная утилизация Достоевского идет в смысле подчеркивания и превознесения его натужного православия, так резко снизившего духовный лик гения в его "Дневнике писателя". Это казенный Достоевский, вернее даже - и еще печальнее - старавшийся стать казенным, прикидывавшийся реакционером, шовинистом и ксенофобом, Достоевский пресловутой "русской идеи" - он-то ее и выдумал как раз на страницах печально известного Дневника, противопоставив столь же надуманным, столь же натужным "римской" и "германской" "идеям".
Недавно в России был издан сборник старых, двадцатых еще годов работ известного историка литературы Л.П.Гроссмана; Достоевский был главным предметом его исследований. В одной из этих статей, "Достоевский и Европа", ученый литературовед так резюмирует тему и оценивает соответствующие пророчества Достоевского:
"Как Откровение св. Иоанна, которым он часто вдохновлялся в своих заграничных впечатлениях, публицистика его до последних страниц являет странную смесь исторической философии и государственной критики, анархических предсказаний и библейской мистики (...) остается до конца путевым журналом, полным пророческих видений, и политическим дневником, разросшимся в апокалипсис мировых судеб современности".
Среди сбывшихся пророчеств Достоевского Гроссман указывает "близкую неизбежность европейской войны, (которая) категорически предсказана Достоевским. Он с таким же ясновидением наметил уклон папской политики в сторону демократии, предвещая будущий союз Рима с пролетариатом".
Последнее особенно интересно, и я думаю, что нынешний читатель старых статей Гроссмана вряд ли поймет, что тут имеется в виду: Муссолини. Конечно, в этом тандеме отнюдь не Папа играл главную роль: вождь итальянского пролетариата - которым был именно Муссолини, а, увы, не Грамши - прихватил ватиканского узника в свой обоз. Это было что-то вроде наполеоновского конкордата с католической церковью. Достоевский вообще явно преувеличивал значимость и влияние традиционных религиозных институтов в новое время: ни католицизм, ни тем более православие не были в это время (а православие и никогда) определяющими политическими или духовными силами. Это Папа пристраивался к социалистам, а не пристраивал их к "римской идее". Интересно, знают ли сегодня русские люди, что Муссолини был социалистом, "красным"? Кстати сказать, в двадцатые годы у Советского Союза с фашистской Италией были весьма корректные отношения. Деталь: после одного из покушений на Муссолини в числе его лечащих врачей был командированный в Италию знаменитый петербургский хирург профессор Военно-медицинской академии Федоров.
Л.П.Гроссман особенно подчеркивает в публицистике Достоевского поворот его от Европы к Азии. Думается, что старый профессор (тогда, впрочем, он еще не был старым) из-под руки вводил тему весьма нашумевшего в начале двадцатых годов евразийства, но говорил о нем глухо, прикрываясь Достоевским, - потому что оно нашумело в эмиграции, а не в советской России.
Гроссман указывает еще на одно как будто сбывшееся пророчество Достоевского: о социалистической революции, которая будет стоить Европе ста миллионов голов. Оно сбылось, но, как сейчас говорят, с точностью наоборот: этих ста миллионов в конце концов недосчитались в России, а не на растленном Западе. Кстати, с тем же пророчеством провалился другой русский гений - Тютчев, то же самое говоривший во время европейских революций 1848 года: мол, Европа погибает, а православно-самодержавная Россия стоит и будет стоять как гранитный утес в этом бушующем океане.
Всё бы ничего, и нельзя гениев судить по их несбывшимся политическим пророчествам, - если б такие несообразности не повторяли вполне приличные русские люди полтораста лет спустя, после краха коммунизма, уча на этом примере Европу, как ей всё-таки не провалиться в ту же дыру. Так это ж вы провалились, а не Европа! Вот к чему приводит повторение славянофильских задов: люди не только прошлого собственного не видят, но и настоящего, мира вокруг себя, когда их, наконец, в этот мир выпустили из советской клетки. Вылезти после коммунистического скандала и битой (если бы!) посуды в Европу с православно-христианским поучением - не много ли на себя брать?
Нынешний литературный конгресс - уже на уровне чтения его программы - производит то же удручающее впечатление, выраженное по другому (но сходному) поводу в знаменитом речении: ничего не забыли и ничему не научились. Забыть надо - "Дневник писателя": православный крест на Айя-Софии и Олегов щит. Но Достоевского с православием действительно суют каждой бочке в затычку. Например (цитирую программу с именами докладчиков, их локализацией и темами докладов):
Священник Димитрий (Тольятти). Христианские мотивы в русской детской лирике конца 19 - начала 20 вв.
Взять едва ли не самую богатую эпоху русской культурной истории и извлечь оттуда сюсюки старых дев о елочных ангелочках - это действительно способно умилить, особенно если учесть, что дело происходило в Толльятти, на родине КАМаза, бывших Набережных Челнах, переименованных в честь итальянского коммуниста, да так и оставленных, когда об этом Тольятти помнят едва ли не меньше, чем о Муссолини. Вот эта чисто информативная строчка говорит о нынешней России - всё. Это, пожалуй, сильнее, чем Санкт-Петербург Ленинградской области. Взяли бы лучше и назвали программу всего конгресса: Достоевский - советский писатель.
Или: Скандура (Италия). Достоевский в восприятии Каверина. Я ничего не имею против пристойного писателя Каверина, но нужно ли сопоставлять его с Достоевским даже в таком пассивном, со стороны Каверина, контексте? Данный случай подтверждает давно сложившееся впечатление, что западные слависты - народ чудаковатый, не от мира сего.
Вот уже о другом писателе (всё-таки!): М. Гюрчинов (Македония). Чехов - скрытый оппонент современной планетарной унификации. Догадываюсь, какой тут подтекст: автор доклада сводит счеты с бывшим соотечественником Михайлом Михайловым, носившимся с этой самой планетарностью. Спорьте на здоровье, но при чем здесь Чехов! Я сколько ни вспоминал у Чехова какую-нибудь апологию "колёр локаль", не мог вспомнить ничего, кроме "Ариадны", где герой говорит: сойдутся вместе англичане или немцы, так заговорят о ценах на пшеницу, а как русские - так о женщинах.
А вот столичная штучка появилась: Якубович (Санкт-Петербург (тот самый, что в Ленинградской области). Ветхий Завет в русском литературном сознании (контекст и бытование в творчестве Достоевского). Это он под Константина Леонтьева канает: "анализ, стиль и веяние". "Бытование"; сказал бы лучше "обстояние" - совсем было б в духе "серебряного века".
А вот доклад, который я бы и послушал: Параккини (Италия). Помяловский и Достоевский о влиянии телесного наказания на воспитание и перевоспитание личности. Смущает объединение Достоевского с Помяловским: у того ведь дальше бурсы дело не пошло, а в бурсе какие глубины сатанинские? (Помяловский, тем не менее, писатель неплохой). В случае же Достоевского сечение отроков и отроковиц предстает, безусловно, серьезной историко-культурной проблемой. Почему же Помяловский, а не Руссо? Вот кто интересно секся! Читайте его "Исповедь". Достоевский двинулся по этим, так сказать, стопам, его Ставрогин на тему сечения очень интересно высказывается, в выпущенной главе "У Тихона", да и о мазохизме в целом. А вместо Помяловского Гоголя можно было бы взять: как у него в "Вие" Хома Брут сек панночку и какие они оба при этом испытывали ощущения. Или как Достоевский писал о другом гоголевском персонаже поручике Пирогове, названном им трагической фигурой, потому что он, съев после сечения слоеный пирожок, о телесном наказании тут же забыл. А уж если до конца идти, то вспомнить случай из жизни самого писателя, которого, есть сведения, подвергли телесному наказанию во время его пребывания на каторге. Полагаю, что трагизм пироговской ситуации Достоевский усмотрел в том, что трагедии никто не испытал, трагедии и не было. Как пишет нынешний поэт, сочинивший маску советского юрода, Пригов: "Бывало, помереть - что сбегать в магазин". Вот где настоящий Достоевский! А бурсаков (не тех что в "Вие", а тех, что у Помяловского) можно было бы и оставить: подумаешь, бином Ньютона. Впрочем, может быть докладчик Параккини все эти темы и привлек: всё-таки итальянец, из культурной страны, тем более, что католицизм знает толк во всякого рода сублимациях.
Достоевский - писатель, у которого раскрываются неисследованные и неисследимые бездны человеческой души, у него всё летит вверх тормашки, мир приближается к скорости света, превращая людей в оборотней, взрывается Вселенная. Достоевский сам и есть Большой Взрыв, космологический процесс, переходящий в антропологическое откровение (Бердяев) - а тогда о каких Россиях и Латвиях можно в связи с ним говорить? О какой русской идее? О каком Константинополе и проливах? Это Милюков Дарданельский, а не Достоевский. Он все эти Олеговы щиты придумывал из отчаяния, притворяясь нормальным человеком, средней руки русским второй половины девятого на десять века.
Достоевский - слон, а его не то что даже не заметили, а сочли и поставили рядом с букашками и рассматривают в мелкоскоп: вот впечатление, оставляемое даже и не самим конгрессом, а уже простым чтением его программы.
В русской литературе был еще один слон, о котором сейчас, кажется, совсем забыли: Салтыков-Щедрин. Между тем он дал самое проникновенное описание современности - и не своей, девятнадцатого века, а нынешней, перестроечной (перестройка ведь с Горбачевым не кончилась, она до сих пор идет; если угодно - в России всегда перестройка, городничий мусорит и расставляет вешки). У Щедрина что ни возьми - всё в масть. Это потому что он писатель масштаба Гоголя - не в художественной манере, а в особенностях бытийного видения. Щедрин, как и Гоголь, писал не хронику, не "реализм жизни", а составлял таблицы русских архетипов. В России Щедрин - писатель на все времена, и он это знал, и горько об этом страдал, маскируя страдание не столько юмором, сколько грубостью, издевкой, "ехидством", как пишет о нем открывший для меня Щедрина М.Л. Гаспаров.
У Щедрина есть сочинение "Господа ташкентцы". Ташкент взят не как реальный азиатский город, захваченный русской экспансией в Азии, а как метафора самой России - как тот же Глупов. "Наш Ташкент, о котором мы ведем здесь речь, находится там, где дерутся и бьют", - пишет Щедрин. И дальше:
"Нравы создают Ташкент на всяком месте; бывают в жизни обществ минуты, когда Ташкент насильно стучится в каждую дверь и становится на неизбежную очередь для всякого существования. Это особенно чувствуется в эпохи, которые условлено называть переходными. Может быть, именно чувствуется потому, что в подобные минуты рядом с Ташкентом уже зарождается нечто похожее на гражданственность, нечто напоминающее человеку на возможность располагать своими движениями (...) Я знаю одно: что никогда, даже в самые глухие, печальные исторические эпохи нельзя себе представить такого количества людей отчаявшихся, людей махнувших рукой, сколько их видится в эпохи переходные. И рядом с этими отчаявшимися сколько людей, всё позабывших, всё в себе умертвивших - всё, кроме бесконечного аппетита!"
И рядом с этой, так сказать, хроникой - история и прогноз.
"Конечно, я знаю, что есть какой-то Ташкент, который умирает, но в то же время знаю, что есть и Ташкент, который порождается вновь. Эта преемственность Ташкентов, поистине, пугает меня (...) Мне скажут на это: всему причиной Ташкент древний, Ташкент установившийся и окрепший. Пожалуй, я и на это согласен. Что Ташкент порождает Ташкент - в этом нет ничего невероятного, но ведь это только доказывает, что и пессимисты, усматривающие в будущем достаточно длинный ряд Ташкентов, тоже не совсем неправы в своей безнадежности".
Это то, что называется временем мифа: вечное настоящее. А Константинополь Достоевского - это Ташкент и есть. "Почвенность" Достоевского - не Докучаев, а Лысенко.
Почвоведы, встаньте!
Петр, Ислам и Петро-Ислам
Трудно найти в современной жизни тему более острую, чем нынешнее противостояние западной цивилизации и экстремального исламского фундаментализма. В эту конфронтацию замешена, как известно, и Россия. При всей локальной специфике, отличающей проблему Чечни от исламского терроризма как такового, этот конфликт тоже вошел интегральной частью в нынешнее биполярное противостояние. Но отношение в системе "Россия - современный мусульманский мир" имеет и другое измерение, тоже локальное, но характеризующее уже Россию как таковую, изгибы и особенности российской истории. Проблема, которая для Запада, при всех возможных частностях, выступает всё-таки внешней, для России - внутренняя проблема. Как тут не вспомнить знаменитого в середине девятнадцатого века выражения "внутренние турки"! Это была чисто русская специфика. Сегодня, правда, можно сказать, что и это явление, так сказать, глобализировалась: в Германии, скажем, есть "внутренние турки", и не в метафорическом, а в самом прямом смысле - как компактное этническое меньшинство. Но в том-то и дело, что в России того тургеневско-добролюбовского времени внутренними турками были сами русские - и сейчас есть, никуда не делись. Это никак не растворимый ни в каких исторических смешениях и взрывах стойкий анклав традиционалистских, упрямо-консервативных, реакционных сил, некое неразложимое, чуть ли не архетипическое ядро, до сих пор противящееся полному и бескопромиссному вхождению России в число передовых наций подлинно цивилизованного мира.
Сказать проще, Россия, как будто включившись в мировой фронт борьбы с исламо-терроризмом, поддерживаемым так называемыми государствами-изгоями, не без некоторого, и весьма серьезного, основания сама может быть если не включена в их число, то как-то с ними ассоциирована, Страны-изгои - русский перевод, и неточный, английского выражения rouge countries - буквально, "грубые страны". А кто будет возражать против того, что Россия - грубая страна?
Конечно, речь не о том, что борьбу с исламским терроризмом могут вести только западные демократические страны, а не страны того же ислама. Пакистан же ведет, Алжир, кажется, подавил своих фундаменталистов, сейчас и Саудовская Аравия кое-какие шаги предприняла. О Турции, этом восточном фланге НАТО, и говорить нечего. Усама с компанией страшат не только европейцев и американцев, но и сам исламский мир, по крайней мере, правящие его сферы. Мы о другом сейчас говорим; именно о том, что Россия, как бы ни затрагивалась она этой борьбой, какие бы жертвы сама ни несла и ни приносила, - страна до сих пор не западная, не демократическая, не принадлежащая к Первому миру и в пресловутую семерку допущенная на птичьих правах, авансом, восьмеркой. Ко Второму миру ее относить вроде нельзя, с коммунизмом ведь покончила; к Третьему, вроде, тоже - ведь не Бангладеш, в самом деле. Невольно вспоминается некий нумерический урод двадцатых годов, так называемый Двух-с-половинный Интернационал: то есть ушедший от ревизионистского Второго, но и не примкнувший к экстремистскому Третьему. Россия - страна Полуторного мира. Двух миров не боец, а только гость случайный, как сказал поэт. Но в том-то и дело, что боец, и чуть ли не всех миров.
Всё сказанное до сих пор было только неким провокативным предисловием. Тему я хочу повернуть по-другому: а может ли, в сущности, победить тот мир, который мы привычно зовем цивилизованным?
Тут я должен - к собственному облегчению - сказать, что такая постановка вопроса, такая, как сказано, провокация, отнюдь не мне принадлежит. Это вопрос, постоянно поднимавшийся и державшийся в уме Арнольдом Тойнби - крупнейшим историком двадцатого века; вопрос, пронизывающий все 12 томов его "Исследований истории", да и многие другие работы. Тойнби отнюдь не придерживался европоцентрической точки зрения, характерной для мировоззрения Запада еще даже в начале 20-го века. Об этом говорили и до Тойнби, говорили и большее: о несводимости культур одной к другой, об их принципиальной несовместимости, разноприродности. Тойнби поставил вопрос острее: да, человечество качественно разнородно, но современный мир стал единым, общая жизнь - императив современности. Хочешь, не хочешь - надо жить вместе. Но одного согласия и желания мало, говорит Тойнби, и тут его пойнт: возможно ли такое сосуществование?
Интересные иллюстрации этой проблемы Тойнби не однажды давал как раз на примерах исламских стран - и России. Прежде всего, Тойнби не сомневается в экспансионистской природе западной цивилизации, начиная с античных времен: идея объединения мира под одним началом - римская идея. Столь же несомненным для него является и то, что не-западный мир всегда сопротивлялся этой экспансии, а со временем стал переходить в наступление.
Пример тут главный - Россия, противостояние которой Западу приняло опасно агрессивные формы к 50-м годам двадцатого века. Понятно, что речь идет о коммунизме, действительно представлявшем с середины прошлого века угрозу для Запада. Это ответное движение стало возможным, потому что Россия сама вступила на путь вестернизации еще при Петре Великом. Первые шаги всякой вестернизации - заимствование западной военной техники. Дальше - в зависимости от обстоятельств. В России обстоятельства сложились так, что она взяла кое-что из западной идеологии - и вот тогда-то и стала опасна.
"Позаимствовав у Запада помимо промышленных достижений еще и западную идеологию и обратив ее против Запада, большевики в 1917 году дали российской истории совершенно новое направление, ибо Россия впервые восприняла западное мировоззрение... Вот почему у нас есть основания сказать, что, внедряя коммунистическую идеологию, Россия рассталась со своей вековой традицией..."
Тойнби сомневается в победе марксистской, коммунистической России над Западом, - слишком узка философия марксизма, мало отвечает действительности, тем более сложной действительности Запада. Успехи СССР в идеологическом противостоянии Западу в значительной мере объяснялись тем, что марксизм изначально был неспокойной совестью Запада, указывал на реальные его язвы. Коли Запад избавится от этих язв внутри себя, ему и внешняя агрессия коммунизма не страшна. Мы знаем, что так и произошло; более того, сама Россия преодолела марксизм и созданный на его основе общественно-политический строй. Это доказало в очередной раз динамичный характер западной цивилизации, умеющей противостоять Вызову (с большой буквы: одно из самых важных понятий историософии Тойнби), - но отнюдь не решило судьбу России.
Вопрос о судьбах Запада и человечества требует более широкого контекста, нежели проблема Запад - Россия. И Тойнби привлекает к этой теме материал ислама.
Интересную параллель России в отношении восприятия западной цивилизации дает Турция, бывшая когда-то центром мусульманского мира, метрополией громадной исламской империи. Терпя внешнеполитические поражения (от той же России, главным образом), Оттоманская империя по примеру Петра Великого взялась за военно-техническую модернизацию. Это не предотвратило крушения империи, и только после полного ее распада в самой Турции появился политик действительно петровского ранга - Ататюрк. Он понял то, пишет Тойнби, чего не понимали прежние оттоманские реформаторы, думавшие ограничиться чисто военно-техническими инновациями:
"Причина, по которой эта политика дозированной вестернизации была обречена на провал и провалилась, заключается в одной непреложной истине, так и не осознанной первыми турецкими реформаторами, однако счастливо угаданной гением Петра Великого. Эта истина гласит, что любая цивилизация, любой образ жизни есть неразрывное целое, где все части взаимозависимы и нераздельны".
Это уже даже и не Тойнби, а Шпенглер, говоривший о тотальной целостности культур, об интегральном единстве их стиля. Он же говорил и другое: о возможности одной культуры, попав в зависимость от другой, принять форму так называемого псевдоморфоза. Как раз послепетровская Россия была у Шпенглера типичным псевдоморфозом: собственные живые силы отливались в чуждые, привнесенные извне формы - и уродовались, деформировались. Мы не оцениваем сейчас в ту или иную сторону эту мысль Шпенглера, но только ставим под сомнение вышеприведенные слова Тойнби: о гении Петра Великого, якобы понимавшего, что культуру нужно (или можно) менять до конца. По этому пункту куда полезнее послушать русского историка - В.О. Ключевского:
Петра часто изображали слепым беззаветным западником, который любил всё западное не потому, что оно было лучше русского, а потому, что оно было непохоже на русское. Трудно поверить, чтобы всегда расчетливый Петр был расположен к таким платоническим увлечениям. (Военно-техническое знание) - вот для чего нужна была Петру Западная Европа. Он не питал к ней слепого или нежного пристрастия. Вот почему хочется верить дошедшему до нас через много рук преданию о словах, когда-то будто бы сказанных Петром и записанных Остерманом: "Нам нужна Европа на несколько десятков лет, а потом мы к ней должны повернуться задом".
Петровская реформа была всё той же дозированной вестернизацией, приемы которой и до сего дня используются и с той или иной долей успеха применяются незападными странами в их противостоянии Западу. А в современном мире, как оказалось, не нужно и далеко идущих военных реформ - достаточно создать ядерное оружие, чтобы обезопасить себя от западной экспансии.
Но западная экспансия - слишком широкое понятие, чтобы сводить его исключительно к военному противостоянию. Да Тойнби и сам, говоря о "западном завоевании" мира, выражается метафорически. Влияние, воздействие, эффект - вот нужные и правильные слова. Само присутствие Запада, наличие западной цивилизационной культуры - вот настоящий Вызов, бросаемый Западом миру. Атомное оружие на этот вызов ответить не способно. Кому не ясно, что создание его нужно странам-изгоям не для обороны, а для атомного шантажа. Северная Корея таким образом хочет решить свои продовольственные проблемы. Это как советские беспризорники двадцатых годов: "Тетка, дай рубль, а то укушу, у меня сифилис!"
Мы уже говорили, что, по Тойнби, фактическое единство современного мира, взаимоприсутствие, так сказать, всех стран и народов требует культурной гармонизации, без которой невозможно стабильное существование человечества. Таковое единство - не то что закон исторического развития, а скорее нравственный постулат оного, требование не чистого, а практического разума, говоря по Канту. И нельзя не заметить, что Тойнби сохраняет значительную долю скептицизма в рассуждениях на эту тему. Идущая интеграция человечества (сейчас бы сказали "глобализация"), скорее всего, приведет к созданию в мировом масштабе некоего космополитического пролетариата, в целом противостоящего доминирующему и как бы господскому - во всяком случае, господствующему - Западу. Возможно, говорит Тойнби,
"зыбкое и неустойчивое всеобщее смешение в результате западного завоевания мира постепенно и мирно преобразуется в некую гармоническую синтетическую субстанцию, из которой столь же постепенно и мирно столетия спустя возникнут новые творческие, созидательные возможности. Такая предпосылка, однако, есть не более чем недоказуемое допущение, которое может оправдаться или не оправдаться при реальном развитии событий. Смешение может завершиться синтезом, но с таким же успехом - и взрывом, и в этом случае ислам может сыграть совершенно иную роль в качестве активного ингредиента бурной реакции космополитических низов против западных хозяев".
Это написано в пятидесятые годы прошлого века. Многое ли с тех пор изменилось? А если изменилось, то к лучшему или к худшему? Не началась ли уже эта самая бурная реакция? Только вот "западные хозяева" - понятие нынче устаревшее, явный анахронизм. Равно как и "низами" трудно назвать людей, держащих в своих руках мировые запасы нефти - петролеума, говоря по-старинке. Сейчас появилось выражение "петро-ислам". Нужен ли петро-исламу Петр Великий? Который, в свою очередь, не есть ответ на все вопросы, стоявшие перед Россией, а теперь вставшие и перед всем миром.
Лосев, или воспоминание о литературе
Пришла приятная весть о награждении Льва Лосева премией имени Аполлона Григорьева. Друзья и все почитатели русской поэзии радуются за Льва Владимировича и поздравляют его. Не знаю, много ли в России осталось почитателей поэзии, но стихи Лосева любят, кажется, все. Как-то все на нем сходятся. Вот так Чехова все еще при жизни любили. Завистники у него были разве что на первых шагах его литературной славы: очень уж быстро он взлетел, выйдя из возраста Антоши Чехонте. Лосев вообще заставляет вспоминать о Чехове по многим причинам. Процитирую самого себя - давнюю статью о первой книге Лосева "Чудесный десант", вышедшей в 1985 году:
"Стихи Лосева, как часы-луковицу, можно носить в жилетном кармане, конечно, если у вас есть жилет, этот знак добропорядочности и бытовой добротности. Эта "тройка" - вместо гоголевско-некрасовской ("не догнать тебе бешеной тройки"). При всей его газетной современности Лосев как бы добротно-старомоден. И борода у него не анархическая, не толстовская, а чеховская: бородка. Он сделал из русской поэзии то, что Чехов - из русской прозы: превратил ее из случайного набора гениальных безумств в хорошо организованный текст. В Лосеве подвергается генетической мутации тип русского поэта, он становится "западным" поэтом, университетским "резидентом", а не властителем дум - и уж, конечно, не пророком. Удача приходит к человеку, когда он разгадывает шифр своей судьбы. Лосев, кажется, первый в русской поэзии удачник. Уникальность его судьбы должна сделаться путем, экзистенциальным методом".
Сейчас такое читать смешновато. Это писалось в годы, когда был жив не то что стереотип, - нет, архетип русского поэта: фигуры, прежде всего, трагической. Нынче за поэзию, как известно, не убивают, но произошло нечто едва ли не горшее: ее перестают, если уже не перестали читать. Премии, впрочем, дают. А в этой премии, Аполонно-Григорьевской, самый ее эпоним напоминает о расхожем образе русского поэта, пьющего при случае керосин за водку.
В той самой книге "Воздушный десант" есть раздел под названием "Памяти водки". Как человек лично знающий Льва Владимировича, могу сказать, что он водку пьет, но умеренно; как советовал Левше атаман Платов, средственно. Такая умеренность и даже, я бы сказал, аккуратность свойственна стихам Лосева. И он доказал, что умеренность и аккуратность могут быть орудиями поэзии, ее приемом. Бродский нашел верное слово для характеристики Лосева: поэта крайней сдержанности. Этот оксюморон - как эта крайность может быть сдержанной! - лучше всего выражает характер поэзии Лосева.
Лосев вежливо похвалил ту мою давнюю статью, но теперь я вижу, что всё сложнее. В его методе достаточно безумия. В нем самом, корректнейшем университетском профессоре, прорывается эксцентричность. Генис говорит, что своими глазами видел, как Лосев на Гаваях в мгновение ока взобрался на пальму - дерево, как известно, до самой вершины гладкое, где уцепиться не за что. Сам Лосев пишет, что в юности купался с друзьями в ледяной воде весенней Невы. Я догадываюсь, что втайне Лосев ведет свое происхождение от рыб.
Тем не менее, сходство с Чеховым увеличится, а не уменьшится, когда мы вспомним о генезисе обоих литераторов, о юмористике. Правда, Лосев как будто чисто юмористических сочинений не писал (во всяком случае, не оставил), но он работал в детской литературе, в журнале "Костер". А детская литература в глубочайшей основе своей ведет даже не к сказочности, а к абсурду, и не столько к сюжетному, сколько к словесному абсурду. Эники-беники-си-колеса, эники-беники-ба. Есть еще очень богатые ассоциации вызывающее слово - заумь; а это уже Крученых, а это уже футуризм.
Вот как сам Лосев пишет об этом, о своем и друзей своих происхождении (он человек, без друзей не мыслимый):
"Унизив и изничтожив Маяковского, большевики назвали его лучшим и талантливейшим; было бы лучше для них, если бы они этого не делали. Ибо Владимир Владимирович хотя и служил исправной пропагандистской завитушкой на ихнем железобетоне, но также прикрывал и незамеченный товарищами пролом к футуризму, к Хлебникову, к главному стволу. (...) лучше через будетлянство и кубофутуризм добраться до Ахматовой и Мандельштама и всего остального, чем любой другой путь. Русский футуризм заражал приобщавшихся воинственностью, установкой на эпатаж, то есть необходимыми душевными качествами, а русский формализм (как теоретический сектор футуризма) обеспечивал универсальный подход, метод, систему. От Маяковского шли к Хлебникову и Кручёных, а затем назад уже через Заболоцкого и обэриутов, то есть приобщаясь к наивысшей иронии и философичности, какая только существовала в русской культуре".
Недаром тут обэриуты появились: они очень хорошо работали в детской литературе, и лучше всех самый безумный из них, Хармс. У М.Л.Гаспарова есть работа, в которой установлено, что пьеса Хлебникова "Боги" построена на принципах детской считалки. Не могу не процитировать хоть две строчки: когда еще повод найдется?
Эрот:
Юнчи, Энчи! Пигогара!
Жури кики: синь, сонэга, апсь, забира, милючи!
(Впутывает осу в седые до полу волосы старика Шанг-Ти)
И ведь недаром у Хлебникова - боги. Как известно, в начале было Слово, но слово, прежде всего, - звук.
Лосев писал в частном письме:
"Это дело тренировки, многих лет вслушивания, и тогда уже непроизвольно начинаешь писать "звуково" - парономастически, аннаграматически, с богатыми рифмами (всё это одноприродные явления). По сути дела и семантическая композиция стихотворения - изоморфное этим "звуковым" штучкам явление, и она результат навыка более, чем сознательного дизайна".
Парономастика - это нечто вроде аллитерации, игра сходными звуками. Объясняю потому, что сам этого слова не знал, лазал за ним в словарь.
Вообще-то Лосев здесь скромничает: талант выдает за навык. Но самое важное в приведенных словах - понимание стихов как таковых по модели этих звуковых игр. Истина здесь та, что стихи рождаются не из мыслей и даже не из эмоций, а из слов: это утверждали и Малларме, и Эллиот. А нам еще уместнее вспомнить Ахматову, сказавшую однажды: все стихи шуточные.
Это вот та самая шутка, в которой чуть ли не вся правда.
Стихи Лосева точно можно свести на шутку - в их происхождении, начале, истоке. Исток у него - каламбур и пародия. Вот первый попавшийся пример - из новой, той самой премированной книги:
Леса окончились. Страна остепенилась.
Степь - разноправье необъятного объема и неуклонной плоскости...
И так далее, как говорил Хлебников.
Лосев еще раз дает понять, что поэт - это человек, слышащий общее в словах "объем" и "необъятный"; мы, профаны, уже не слышим: для нас объем это что-то из физики восьмого класса, а необъятное ассоциируется с толстой бабой или, в лучшем случае, с родиной. В этом же стихотворении появляется Чингисхан, взмывающий на монгольфьере: догадайтесь, почему (вопрос из журнала "Костер"; ответ будет дан в конце).
И в то же время это действительно Хлебников: "Леса обезлосили, леса обезлисили..." Лосев не дает лесам отечественной поэзии обезлоситься.
Работая в детском журнале "Костер", Лосев превращал его - для себя - во что-то вроде знаменитого дореволюционного "Сатирикона". Самым известным поэтом-сатириконцем был и остался Саша Черный, которого даже большевики прилично издали в шестидесятые годы; но самым талантливым был, несомненно, Петр Потемкин. Сатира, мрачные, едкие картинки жизни большого города, то есть темы и жанры вполне "взрослые", давались Потемкиным в поэтике детских стихов. "Дама сдавала в багаж...": это Маршак из Потемкина взял, - а может быть, и из Андрея Белого. Поэзия едина. Я с некоторым удивлением узнал когда-то, что Потемкин был дружен с олимпийцем Иннокентием Анненским, и тот даже написал ему акростих (изображавший пьяного Потемкина).
Лев Лосев - это некий синтез Потемкина с Анненским: сочетание пародийной каламбуристики с очень невеселым настроением петербуржца, знающего, что быть этому городу пусту. И памяти водки.
Уже поминавшийся Томас Эллиот говорил, что стихи пишутся не для выражения эмоций, а для побега от них. Тем не менее, без эмоций стихов не бывает; вернее, поэта не бывает. У Лосева вместе живут каламбур и tedium vitae. Его можно было бы назвать, как Пушкин называл Гоголя, - веселым меланхоликом. Но картина жизни - хоть русской, хоть иной - в его стихах очень мрачная. В этом и эффект: зрелище гибели и распада, едва ли не радиоактивного, - в строфах, построенных пародийно, очень часто на других, всем известных, хрестоматийных стихах.
Вот пример: стихотворение Блока "Я сидел у окна в переполненном зале", с цыганкой и зарей за окном, переносится Лосевым в нью-йоркский бар и начинает звучать так:
Он смотрел от окна в переполненном баре
на сортирную дверь без крючка,
там какую-то черную Розу долбали
в два не менее черных смычка.
В скандинавской избе начались эти пьянки,
и пошли возвращаться века,
и вернулись пурпуроволосые панки.
Ночь. Реклама аптеки. Река.
Вот какой Блок нынче получается. Я почти не сомневаюсь, что эти стихотворение родилось от английского слова "блок", означающего городской квартал. А что обнаруживается в нью-йоркских кварталах? Уж бар - чуть ли не в каждом.
Пародийная струя очень сильна у Лосева. Можно сказать, что он пишет на уже записанных страницах русской поэзии. "Я на твоем пишу черновике". Сейчас вообще принято думать, что любой литературный текст - это палимпсест: слой на слое письмен, старый текст, проступающий сквозь новый. Современное литературоведение так называемого интертекстуального анализа тем и занимается, что ищет и как правило находит такие связи, переклички авторов через века. Самые горячие головы говорят даже, что автора уже и нет, а существует только единый Текст - с большой, разумеется, буквы.
Лосев, ознакомившись с этой мудростью на первых шагах своей американо-университетской жизни, тут же отдарил учителей собственным текстом под названием "Ткань", что, собственно, и означает на латыни слово "текст". Это сочинение, во-первых, написано как бы гекзаметром, а во-вторых, снабжено наимоднейшей в нынешних ученых писаниях рубрикацией, со всеми положенными пунктами и подпунктами: великолепный пример его стилизаторского дара. Это характерно для Лосева: его уже прославленная "сдержанность" проявляется еще в желании и умении замаскироваться, представить собственное творчество какими-то заметками на чужих полях - приличествующая случаю скромность в компании всяческих классиков. Лосев и сам как бы классик - в том значении, которое придавали этому слову в очень старых гимназиях: "классиком" был учащийся классической гимназии с непременным преподаванием латыни и древнегреческого. Теперь это называется не классикой, а постмодернизмом: игра со старыми текстами, творчество сознательно пародийное, ибо пародия, как говорил Томас Манн, это игра с формами, из которых ушла жизнь.
Один из любимых приемов Лосева - стилизовать свои тексты под фрагменты, представлять их как бы отрывками старой и новонайденной рукописи. В последней его книге - премированной "Как я сказал" - это так называемые "17 агностических фрагментов". Нынешняя жизнь в них представлена как давно прошедшая, от которой только и остались, что клочки каких-то документов. Например:
Говорит радиостанция "Зоотечественники".
Московское особое время - сорок часов.
Тассо уполномочен заявить,
Что Иерусалим освобожден.
"Я иранскому лидеру
бороду выдеру",-
сообщил нашему корреспонденту Салман Рашди.
Погода: солнечно, облачно, с переменными грозами, проливные дожди.
Интересно, помнит ли кто в России, что была водка, зовомая "Московская особая", и, как всякая водка, крепостью сорок градусов?
А вот еще из области воспоминаний, вызываемых фрагментами Лосева:
Вращались оранжевые абажуры
в дни неизвестно зачем рожденья,
вальс танцевали на сопках манчжуры,
вознагражденье
было обещано - небо в колбасах...
Небо в колбасах - это не только аллюзия на чеховское небо в алмазах, и не только пищевые недостачи в совке, сделавшие колбасу неким символом роскоши, но и совершенно реальные аэростаты в блокадном небе Ленинграда: эти аэростаты были прозваны "колбасами". Я, как и Лосев, хорошо их помню.
"17 агностических фрагментов" - очень изобретательный текст. Впрочем, у Лосева все тексты изобретательные, умело сделанные, точно сконструированные; слово "мастер" первым приходит на ум, когда думаешь о Лосеве.
Лиризм Лосева - опять же в его памяти, он не только водку помнит, но и литературу, и друзей - литературных друзей. Вообще-то книга "Как я сказал" - кладбище, больше всего в ней, кажется, о покойниках. Лосев пишет, что ему на допросе легко: друзья его умерли, и он их может выдать. Эта жизнь ушла, и люди умирают, но, при всей мрачности этих картин умирания, это всё же не "Бобок". В лице Лосева старая "ленинградская" (по-другому и не скажешь) поэзия если и кончается, то достойно. А ведь возможен конец и недостойный. Но Лосев - друг своих друзей. Он современник Бродского.
Убожество и черная дыра -
какой? - четвертой, что ли, пятилетки.
В тот день в наш город привезли объедки
поэзии с московского двора.
Вот, дескать, жрите. Только мы из клетки
обыденности вышли не вчера...
На пустыре сосна, под ней нора,
токующий глухарь на нижней ветке...
В наш неокубо- москвичам слабо,
в сей - футуризм, где Рейн орет: Рембо! -
где Сфинкс молчит, но в ней мерцает кварц.
В глазах от иероглифов рябо
Ереминских, и Бродского ребро
преображается в Елену Шварц.
Здесь самое неожиданное - не то, что в сфинксе мерцает кварц (где песок пустыни, там и кварц), а то, что сфинкс - женщина, хотя так и надо.
Что же до Чингисхана, он взмыл на монгольфьере, потому что монгол
Судью на мыло!
Таким негодующим кличем футбольные болельщики в мои времена реагировали на решение рефери, если почему-либо стадион считал его несправедливым. О футболе мы сегодня говорить не будем; но о мыле речь зайдет. Еще одно предупреждение: тема у нас будет самая что ни на есть русская, но начнем издалека - из Западной Европы.
12 февраля в "Нью-Йорк Таймс" появилась статья Крэга Смита под названием "Страх перед исламистами способствует росту правых партий в Европе". Тут, прежде всего, нужно сказать, о каких правых партиях идет речь: не просто о консерваторах, каковыми в Германии, скажем, считаются христианские демократы, а в Соединенных Штатах - республиканцы. Нет, в этом заголовке, как явствует из дальнейшего текста, под правыми понимаются крайне правые, вроде Национального фронта Ле Пена. Сам автор сразу об этом и пишет:
"До недавнего времени правые партии Европы привычно ассоциировались с фашистскими коллаборантами и корнями уходили, как считалось, в эпоху нацистской оккупации Европы. Сейчас к ним пришли, приходят, идут совершенно иные люди".
Какие же иные? А вот, скажем, на сторону правых партий переходят еврейское население европейских стран. Крэг Смит посылает свою корреспонденцию из Антверпена и сопровождает ее, натурально, местными деталями. К примеру: в Антверпене расположен крупный центр торговли бриллиантами, владельцы которого, преимущественно евреи, напуганы ростом мусульманской преступности в этом районе. Ситуация обостряется израильско-палестинским конфликтом, находящим эхо и здесь. Недавно мусульманские демонстранты в Антверпене сожгли чучело ортодоксального еврея, а еврейский юноша-хасид получил ножевые раны.
Это, повторяем, местный колорит. Но Крэг Смит в "Нью-Йорк Таймс" от 12 февраля отнюдь не чуждается обобщений:
"От Свободной партии в Австрии до Национального фронта Франции и Республиканцев в Германии европейские правые политические течения усилили свое влияние в последние годы, главным образом по причине растущего беспокойства, вызванного подъемом исламистского экстремизма среди мусульманского населения этих стран. Это страх питается угрозой терроризма, растущим уровнем преступности среди мусульманского населения и обостряющимися культурными конфликтами с растущими мусульманскими анклавами. Отражение этого процесса в Бельгии - подъем партии "За фламандские интересы", получившей на недавних выборах четверть голосов - по сравнению с десятью процентами в 1999 году".
Крэг Смит беседовал с главой партии Фламандские Интересы господином Девинтером. Их беседа - точная копия любой такой, возможной в европейских странах, затронутых мусульманской эмиграцией.
Мусульманское население европейского континента ныне составляет 20 миллионов человек - большой рост в сравнении с тем временем, когда в послевоенной Европе, испытывавшей недостаток в рабочей силе, появились первые иммигранты из Турции и Северной Африки. Но к 1980-м годам экономические трудности и рост безработицы стали создавать напряжение между мусульманами и коренным населением. Ситуация обострилась тем, что по законам многих западноевропейских стран приезжие рабочие получили право выписывать свои семьи, и это создало новый, куда сильнейший поток мусульманской иммиграции в Европу: не забудем, что Коран позволяет многоженство.
"Мы были очень наивны, - говорит г-н Девинтер, имея в виду тогдашнюю либеральную политику. - Терпимость - это Ахиллесова пята Европы, а исламские иммигранты - это Троянский конь".
Вот еще новый повод для беспокойства: обычно мусульманские иммигранты присоединяются к левым европейским партиям соответствующих стран, тем самым, конечно, усиливая их. Но сейчас возникло новое явление: рост исламского фундаментализма приводит к созданию самостоятельных организующихся мусульманских политических структур. Это уже не просто резерв старых европейских социалистических партий, но автономная и бросающая новый, небывалый вызов политическая сила Европы.
Не обходится и без курьезов. В статье Крэга Смита рассказывается об одном бельгийце: Жан-Франсуа Бастен, которому сейчас 61 год, обратился в ислам и сделал свой дом местом сбора радикальных исламистов. Он стал активным деятелем новой экстремисткой партии Юных Мусульман. Его сын находится в турецкой тюрьме по обвинению в участии в теракте, совершенном в ноябре 2003 года, в результате чего погибло свыше 60 человек.
Жан-Франсуа Бастен говорит, что акт 11 сентября был справедливым возмездием Западу, а Усаму бин Ладена называет современным Робином Гудом. Он красит бороду и носит арабские одежды, тюрбан. Уверен о том, что исламская теократия когда-нибудь да установится в Европе.
Это, конечно, курьезное исключение среди европейцев, и сам по себе Жан-Франсуа Бастен никого испугать не способен. Но ведь речь идет о неких массовых процессах, выходит с уровня индивидуальной психопатологии на уровень социологии. Крэг Смит свою статью в "Нью-Йорк Таймс" от 12 февраля заканчивает следующим образом:
"По словам Девинтера, от четырех до пяти тысяч коренных жителей покидают Антверпен каждый год, и от пяти до шести тысяч иммигрантов неевропейского происхождения ежегодно поселяются в городе. По его прогнозам, в течение десяти лет люди неевропейского происхождения составят более чем треть населения Антверпена.
"Процесс идет очень, очень быстро, - говорит Девинтер. - Возможно, что это конец Европы".
Конец в данном контексте - категория будущего времени. Но вот давайте поговорим о прошлом - и тогда, кстати, дадим слово одному русскому, в высшей степени известному человеку.
Речь пойдет ни более, ни менее как о Федоре Михайловиче Достоевском. В Дневнике писателя за сентябрь 1876 года, то есть во время резкого обострения так называемого восточного вопроса и начала русско-турецкой войны на Балканах, Достоевский опубликовал небольшую статью "Халаты и мыло". Великий писатель высказался так:
"как-то раз ... в заграничной прессе появилась странная вещь: в горячих, почти фантастических представлениях принялись воображать, что станется со всем миром, если уничтожить Турцию совсем и выдвинуть ее обратно в Азию. Выходило, что будет беда, страшное потрясение. Предсказывали даже, что в Азии, где-нибудь в Аравии, явится новый калифат, воскреснет вновь фанатизм, и мусульманский мир низринется опять на Европу. Более глубокие мыслители ограничивались лишь мнением, что взять-де и выселить этак всю нацию из Европы в Азию - вещь невозможная и вообще немыслимая".
Великий русский писатель весьма находчиво высмеивает подобные опасения, приводя прецедент из истории Государства Российского: завоевание Казанского царства Иваном Грозным. Только овладели городом, пишет Достоевский, как внесли в него икону Божьей Матери и отслужили молебен, затем основали православный храм - и отобрали оружие у мусульман; "а царя казанского вывезли куда следовало, - вот и всё; и всё это совершилось в один даже день".
А сейчас эти татары торгуют халатами и мылом, и никакой угрозы от них не исходит: так сказать, мирные и счастливые подданные Российской империи.
Теперь нужно сделать в точности то же, уверяет Достоевский: поставить крест на Святой Софии, отобрать у турок оружие, запретив дальнейшее ношение такового, - и всё устроится.
"Ну, вот и всё обеспечение тишины - и уверяю, что больше ровно ничего и не надо. Прошло бы немного - и турки тот час же принялись бы нам продавать халаты, а еще немного - и мыло, И, может быть даже лучше казанского (...) Одним словом, ровно ничего бы не вышло, кроме самого хорошего и самого подходящего, и, повторяю, ни единого даже турчонка не пришлось бы выселить из Европы..."
Нынешний читатель не может не заметить, что ситуация в Европе, да равно во всем мире несколько изменилась с тех пор, как великий русский начертал Дневник писателя. К примеру, если раньше турки в Европе - это было немногочисленное сравнительно мусульманское население Балканского полуострова, входившего в состав Оттоманской империи, - то сегодня, как мы видели из только что приведенной статистики, в Европе - по всей Европе, и особенно в Западной Европе проживает двадцать миллионов мусульман. Одним турчонком, увы, не отделаться, дорогой Федор Михайлович.
Но Достоевский этим не ограничивается, он продолжает - допуская даже, что какая-то злокачественная реакция последует со стороны магометан:
"И на Востоке ничего бы не произошло. Калифат-то, пожалуй, и объявился бы, где-нибудь в азиятской степи, в песках; но, чтоб низринуться на Европу, в наш век потребно столько денег, столько орудий нового образца, столько ружей, заряжающихся с казенной части, столько обоза, столько предварительных фабрик и заводов, что не только мусульманский фанатизм, но даже самый английский фанатизм не в состоянии был бы ничем помочь новому калифату".
Ну что тут скажешь? Посмеяться над классиком мировой литературы, воспользовавшись тем, что слишком уж легкой мишенью он предстал через сто с лишним лет, - так не до смеху. И не то что над Достоевским смеяться не гоже - а вообще не до смеху. И кто ж мог думать, что этому самому "калифату" даже и не придется низринуться на Запад, а Запад сам придет и поклонится - за нефтью. И даже никаких ружей, заряжающихся с казенной части - страшное оружие! - не понадобится: во-первых, ружей этих сейчас во всем мире залейся, а во-вторых, их и не надо: достаточно, как выяснилось, спички, чтоб взорвать европейский авиалайнер. Со спичками, со спичками воевать приходится, спички искать! А если еще вспомнить, что потомкам калифата вот-вот в руки попадет атомное оружие - так тут уж совсем Достоевского забудешь!
С другой стороны, читаешь вот такой Дневник писателя - и предаешься сладкой ностальгии по блаженным временам. Хорошо жили самоуверенные европейцы! Сплошной прогресс предстоял: шутка ли, по железным дорогам ездили! телеграммы посылали! Кохову запятую изловили! ружья, заряжающиеся с казенной частью, придумали - страшное оружие! Просвещенное человечество ускоренным маршем двигалось к пулемету - и к мировой войне 14-го года, после которой Оттоманская империя и впрямь пала.
Вот сейчас ее остатки и обустраивают. Таскать вам не перетаскать, как говорится в одной старинной книге.
Есть в нынешнем русском языке такое выражение: с точностью до наоборот. Пошлое выражение, но что еще скажешь, читая подобные страницы из Достоевского?
Дело, конечно, не в том, что в 1877 году Достоевский не мог видеть политической конфигурации, возникшей через полтораста лет. Никто не мог видеть, даже те мудрецы, которые уже тогда сомневались, возможно ли будет выселить турок из Европы. Кто б мог подумать, что их не выселять, а вселять понадобится? Понятно даже то мироощущение передового человечества викторианской эры, которое называлось европоцентризмом. Времена меняются - и мировоззрения с ними.
Настораживает, и даже возмущает, другое. Справедливо гордясь паспортной пропиской великого писателя в России, нынешние русские всё еще готовы подбирать за ним любой сор. Сколько раз говорилось, писалось и доказывалось, что о Достоевском нельзя судить по Дневнику писателя? Что в писателе не политическая идеология важна, а художественная картина мира, ему предстоящая? Но ведь до сих пор многие, слишком многие в России готовы видеть у Достоевского именно это: крест на Святой Софии и прочие глупости, выдавая отбросы и пыль прошлого за некую "русскую идею". Достоевский, де, великий православный писатель! Утешает одно: Достоевский всё равно им не по зубам, и замарать его не удастся: отмоем.
А Константинополя нам не нужно: обходимся же без Севастополя.
Русский лес
Как известно, сейчас в литературоведении в моде так называемые интертекстуальные исследования. Ищут у одного писателя мотивы, а подчас и словесные обороты из другого. Это призвано споспешествовать еще более модной и уже всячески влиятельной мысли, что литература пишется не тем или иным автором, а так сказать, целиком, что это некий Текст, который как бы сам себя пишет. Человек, вступающий в литературу, уже себя самого как бы отчуждает, поступает в распоряжение Текста. Личность писателя и его индивидуальный опыт тут вроде большой роли и не должны играть. Это как в философии Гуссерля: производится процедура, называемая феноменологической редукцией, чтобы избавиться от всяческих психологизмов, вот от этого мешающего делу индивидуального опыта, то есть предпочтений, предрассудков и почесываний. Если при этом литературный текст получается состоящим из одних почесываний, то тогда с неохотой говорят о гении (случай Достоевского). То есть, это даже и не сами литературоведы говорят, а поневоле думается. Гений тем и интересен, что нередуцируем к чему-либо, ни к какому тексту, всегда и только индивидуален. Доведенная до максимума индивидуальность - это и есть гений. То есть, гений это как бы человек в его чистом проекте - осуществившемся проекте. Как говорит Сартр, проект человека - быть Богом. Понятно, что этот проект никто в индивидуальном порядке осуществить не мог. Поэтому и можно говорить о художественном гении в контексте художества, о текстах писателя в рамках Текста с большой буквы. Короче и проще: то, что у писателя осталось негениальным, можно изучать в литературоведении.
Дело это, как, надеюсь, понятно из предыдущего объяснения, пустяковое, но забавное, интересное, как всякая (или почти всякая) игра. Игры тоже есть неинтересные, например, гольф (я уже не говорю о крикете). Что касается интертекстуальных исследований, то они хороши тем, что ими может заниматься всякий более или менее начитанный человек. Конечно, пересказать результаты своих наблюдений на профессиональной фене он не сможет, и всерьез жрецы его не возьмут, но самому интересно, в игре этой возможно некое самоудовлетворение. Я и сам иногда балуюсь такими делами.
Поделюсь некоторыми наблюдениями, сделанными в последнее время и совсем ненамеренно.
Утомившись чтением газет, а также романов нобелевской лауреатки Еленек, я решил перечитать "Подростка" - по той причине, что перечитывал его только один раз, да и то в давние времена. В том перечитывании, помню, всё шло хорошо, пока не появилась генеральша Ахмакова, задуманная как женщина-вамп, но сведенная к какому-то "золотому сердцу": постоянная тенденция у Достоевского. В этом смысле у него только один такой образ удачен: Грушенька, конечно: и ведьмовство есть, и в "золотое сердце" как-то веришь. На этот раз генеральша особенного отталкивания не вызвала, и роман вообще хорошо читался - это, так сказать, Достоевский в мягком варианте, что иногда и приветствуешь (Достоевский, но в меру, как говорил Томас Манн), - но финал "Подростка" совершенно ужасен: дело дошло аж до пистолетов. Словом, не Достоевский, а решительный Эжен Сю, как, впрочем, в том и уверял Набоков.
После этих общих соображений перехожу к интертекстам. Один из персонажей "Подростка" говорит:
"Нынче безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь и приготовляют ее для калмыков. Явись человек с надеждой и посади дерево - все засмеются: "Разве ты до него доживешь?" С другой стороны, желающие добра толкуют о том, что будет через тысячу лет. Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России; все живут только бы с них достало..."
А вот другой персонаж, главный герой Версилов:
"Я вдруг сознал, что мое служение идее вовсе не освобождает меня, как нравственно-разумное существо, от обязанности сделать в продолжение моей жизни хоть одного человека счастливым практически. (...) А осчастливить непременно и чем-нибудь хоть одно существо в своей жизни, но только практически, то есть, в самом деле, я бы поставил заповедью для всякого развитого человека; подобно тому, как я поставил бы в закон или в повинность каждому мужику посадить хоть одно дерево в своей жизни ввиду обезлесения России; впрочем, одного дерева мало будет, можно бы приказать сажать и каждый год по дереву".
Понятно, какое литературное воспоминание вызывают эти высказывания персонажей "Подростка": Чехов, причем в очень расхожих, хрестоматийных его словах. В школе вбивали в голову из чеховского письма: человек, мол, должен родить ребенка и вырастить дерево, и вообще всё в нем должно быть прекрасно, и лицо, и мысли, и анкета. Про тысячу лет тоже много говорили у Чехова, какой будет прекрасной жизнь и небо в алмазах (впрочем, то же было у Зощенко: "Одно утешение: лет через триста - заживем").
Не буду голословным: вот из пьесы "Дядя Ваня" - говорит Астров:
"Русские леса трещат под топором, гибнут миллиарды деревьев, опустошаются жилища зверей и птиц, мелеют и сохнут реки, исчезают безвозвратно чудные пейзажи, и всё оттого, что у ленивого человека не хватает смысла нагнуться и поднять с земли топливо (...) когда я прохожу мимо крестьянских лесов, которые я спас от порубки, или когда я слышу, как шумит мой молодой лес, посаженный моими руками, я сознаю, что климат немножко и в моей власти, и что если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножко буду виноват и я. Когда я сажаю березку и потом вижу, как она зеленеет и качается от ветра, душа моя наполняется гордостью..."
Впрочем, этот монолог кончается входом слуги с рюмкой водки на подносе. Астров пьет и откланивается. Чехов умел снижать пафос иронией, сдерживать коней, как говорят в Америке.
Признаюсь, мне никогда не была понятна эта тема в пьесе: зачем лес? и зачем он именно Астрову? Понятно, что "Дядя Ваня" - переделка ранней и неудачной пьесы "Леший", а там у главного героя лес был пунктом помешательства, и вообще та пьеса была комедией. Но почему вообще лес у степняка Чехова?
Потом появилась мысль, что у Чехова и вообще главная проблема - экологическая. Говорят, с этой мыслью носился совсем старый уже Шкловский. Прослышав такое, нельзя было не вспомнить рассказ раннего Чехова "Свирель". Пастух Лука Бедный говорит:
"Удивление! И куда оно всё девалось? Лет двадцать назад? Помню, тут и гуси были, и журавли, и утки, и тетерева (...) Дупелям, бекасам да кроншпилям переводу не было, а мелкие чирята да кулики, всё равно как скворцы или, скажем, воробцы - видимо-невидимо! И куда оно всё подевалось! Даже злой птицы не видать. Пошли прахом и орлы, и соколы, и филины... Меньше стало всякого зверья. Нынче, брат, волк и лисица в диковинку, а не то что медведь или норка. А ведь прежде даже лоси были! Ежели одно дерево высохнет или, скажем, одна корова падет, и то жалость берет, а каково, добрый человек, глядеть, коли весь мир идет прахом?"
Собеседник возражает: народ стал лучше - умней. На это Лука:
"Умней-то умней, это верно, паря, да что с того толку? На кой прах людям ум перед погибелью-то? Пропадать и без всякого ума можно. К чему охотнику ум, коли дичи нет? Я так рассуждаю, что Бог человеку ум дал, а силу взял. Слаб стал народ, до чрезвычайности слаб... отец мой, акроме хлеба, ничего не ел, и дед, а нынешнему мужику и чаю давай, и водки, и булки, и чтоб спать от зари до зари, и лечиться, и всякое баловство".
Тут уже при желании можно сказать, что именно разбалованность народа, требующего комфорта и лечения - "призрения", как говорят об этом в одном месте у Чехова, - это и есть главная причина экологических неурядиц. Всякому ясно, что высокий жизненный уровень и бытовой комфорт, достигаемые в технологической цивилизации, ведут к оскудению природных ресурсов. Так-то оно так, но во времена Чехова вопрос не стоял именно таким образом, хотя Владимир Соловьев и писал уже как раз о вымывании почв и гибели лесов в России. У Чехова надо всё же поискть что-то еще. Поищем.
У Владимира Соловьева, отца русской философии, как стали называть его в годы "серебряного века", разговор об оскудении русской природы был поставлен не в экологический, как сейчас бы сделали, а в мистический контекст. Пророческая интуиция философа прозревала упадок России, едва ли не ее гибель, в целом комплексе явлений, где исчезновение лесов и почв соседствовали, скажем, с так называемой "желтой опасностью". Аргументы, приводившиеся Соловьевым, как несколько позднее Мережковским в статье "Желтолицые позитивисты", были умозрительного порядка, то есть основывались не столько на фактах, сколько на мистических предчувствиях. За нами остается право верить им или не верить - или самим те же несомненные явления - экологический кризис и рост Китая, вызывающий сейчас беспокойство больше в Японии, чем в России (Россия уже и не знает, о чем больше беспокоится), - эти явления объяснять как-то по-другому.
Сложнее с Чеховым. Современник Владимира Соловьева, он вряд ли был заинтересован его философией. Чехов был типичный позитивист викторианской эры. Высказываясь в частном письме о проповеди Льва Толстого, он сказал примерно следующее: расчетливость и благоразумие говорят мне, что в электричестве и паре больше любви к человечеству, чем в целомудрии и воздержании от мяса. Идейно-духовная связь между Чеховым и Владимиром Соловьевым невозможна, исключена по определению. Сколько мне известно, во всех текстах Чехова есть только одно упоминание о Соловьеве - в Записных книжках, где говорится: Соловьев всю жизнь носит в кармане чернильный орешек, уверяя, что это радикально помогает от геморроя. Думается, что врач Чехов считал подобное предрассудком.
Мы сказали вскользь, что непонятна забота о лесе у степняка Чехова. Действительно, лесов в детстве и юности Чехов не знал - только море и степь. Как известно, море было большое. Но и степь большая. Все знают, что первая крупная вещь Чехова, написанная с сознательной заявкой на вхождение в серьезную литературу, называлась "Степь". Это кажется вполне естественным: знакомый материал. Но ведь писатель настоящий не о фактах пишет, а прозревает за ними нечто высшее. И мы можем сказать, что в "Степи" Чехов дал выразительную формулу своего мировоззрения, своих художнических и духовных вообще интуиций. Чеховская степь - растворенность человека в однообразной природе, в некоей бесконечности, если хотите, в ничто: образ смерти. Человек - и мальчик к тому же - едет в смерть: вот внутренний сюжет чеховской повести, да и всего его зрелого творчества.
В этом контексте понятен и рассказ Чехова "Свирель" с его по-нынешнему вроде бы экологической тематикой. Пастух Лука Бедный не потому бедный, что в России крестьяне особенно зажиточным слоем населения не были, а потому что люди все бедные - все смертные. Так то же самое говорил и Достоевский: "Бедные люди".
Из чеховской повести трудно привести цитату, указывающую на какие-либо сверхъестественные интуиции, идущие именно от степи, но такое место можно обнаружить в позднейшем рассказе Чехова "В своем углу" - опять же о степи:
"Прекрасная природа, грезы, музыка говорят одно, а действительная жизнь другое. Очевидно, счастье и правда существуют где-то вне жизни... Надо не жить, надо слиться в одно с этой роскошной степью, безграничной и равнодушной, как вечность, с ее цветами, курганами и далью, и тогда будет хорошо..."
Это то же самое, что "через двести лет человеческая жизнь будет прекрасной". "Подвох" этих чеховских слов в том, что через двести лет ни вас, ни меня не будет. Смерть - это обетование. Так позитивист Чехов компенсировал свою чахотку, лучше других зная, что он умирает, и умрет скоро.
Лес у Чехова - попытка в художественном образе преодоления смерти, выступающей в символе степи. Степь ведь бывает роскошной очень короткое время, потом ее выжигает солнце, она делается однообразной и отнюдь не красивой. Совсем кратко и понятно: смерть у Чехова - степь, а лес - жизнь. И Астров у Чехова - тот врач, который лечит не болезни, а как бы самую смерть. Но Чехов знает, что от смерти не вылечишь, и поэтому иронически снижает Астрова - водкой.
И тут как-то поневоле вспоминается, что историк Соловьев - отец философа - видел динамику отечественной истории в движении из леса в степь. Естественно, у него эти факты не имели никакой мистической коннотации.
У Бродского есть большое стихотворение "Эклога 5-я: летняя", описывающая дачное лето. Лето у него, как говорили в старину, "роскошное". О траве и прочей растительности говорится: "зеленая версия Третьеримска". Кончается стихотворение так:
Звуки смолкают. И глухо - глуше,
чем это воспринимают уши,
листва, бесчисленная как души
живших до нас на земле, лопочет
нечто на диалекте почек,
как языками, чей рваный почерк
– кляксы, клинопись лунных пятен -
ни тебе, ни стене невнятен.
И долго среди бугров и вмятин
матраса вертишься, расплетая
где иероглиф, где запятая;
и снаружи шумит густая,
еще не желтая, мощь Китая.
Вот что такое желтая опасность: смена лета осенью. Осень патриарха. Осень патрии.
Cтавка на Достоевского
В американской прессе появилось следующее сообщение:
"Достоевский был достаточно известен своим пристрастием к игре, но его правнук Дмитрий подал в суд на государственную спортивную лотерею, за использование ею имиджа автора "Преступления и наказания", "Братьев Карамазовых" и "Игрока". Дмитрий Достоевский, житель Петербурга, начал дело в московском суде против компании Честная Игра, требуя уплаты убытков в сумме двухсот тысяч рублей или семи тысяч ста пятидесяти долларов. Господин Достоевский говорит, что он зарегистрировал имя Достоевского как торговую марку еще в прошлом году. "Честно говоря, я никогда не думал, что это окажется необходимым, - сказал он в интервью газете "Труд", - но нет другого пути остановить поток отвратительной рекламы". Имя Достоевского употребляется как марка для казино, кафе, шоппинг-молов и ювелирных магазинов. Представительница фирмы Честная Игра защищает правомочность употребления имени Достоевского в целях бизнеса. "Участники лотереи получают возможность узнать о жизни своего великого соотечественника, прочитав его биографию, напечатанную на обратной стороне лотерейных билетов", сказала она газете "Известия". Дмитрий Достоевский говорит, что лауреат Нобелевской премии Александр Солженицын предложил взять на себя расходы по ведению процесса".
Это, конечно, сенсационное сообщение. Как говорится, пальчики оближешь. И сенсационность - не в факте самом, а в вызываемых им представлениях, образах, мыслях о России. Я резюмирую свои впечатления так: сообщенное - не информация, а притча, Достоевский получил то, что заслужил. Но это не возмездие Достоевскому, а его триумф. Образ страны, в которой родился, жил и работал писатель, сделался страницей из его сочинений. В России разворачивается полным ходом действие романа Достоевского "Игрок". Вот, оказывается, главное его сочинение, а не "Братья Карамазовы".
Такие откровения всегда суть убедительнейшие свидетельства величия писателя. Сходный случай был в 1917 году, когда все вдруг увидели, что Россия моделирована в "Мертвых душах" - перед этим незадолго очень культурно поняв, что Гоголь - отнюдь не реалистический писатель, которым его пыталась представить школа Белинского. Великое писательство - не хроника эпохи, а проникновение в вечные архетипы. Тогда даже Розанов, ненавистник Гоголя, признал, что он велик как никто. А Бердяев в статье "Духи русской революции" написал, что русская революция - смесь Манилова и Ноздрева.
Игроком был, как известно, и сам Достоевский. И он не единственный среди русских гениев: играли и Пушкин, и Толстой, и Некрасов, и Маяковский. Тема карточной игры - очень значимый содержательный пласт русской литературы. В "Маскараде" Лермонтова действие разворачивается вокруг игорного стола.
Опять же - как ее брать: как характеристику личности писателей, или как острое художественное построение, или как-то еще? Заглянем в Лотмана, написавшего и об этом: как всегда, основополагающе. Его работа называется "Пиковая дама" и тема карт и карточной игры в русской литературе начала 19 века". Статья шире своего названия, там и Достоевский: естественно, "Игрок".
Основной, пожалуй, тезис Лотмана:
"Осмысляя дворянскую культуру петербургского периода, современники часто объясняли ее решительностью разрыва с традицией русской культуры, произошедшего в результате реформ начала 18 века. Можно высказать предположение, что причина здесь крылась в явлении прямо противоположном: в том, что целый ряд общественных структур - в первую очередь социально-политических - оказался необычайно устойчивым. В результате реформы резко обострили культурный полиглотизм (многоязычие), следствием чего явилась, с одной стороны, обостренная семиотичность культуры 18 века в России, а с другой - не много-, а разноголосый ее характер, который представлялся современникам в виде противоречивого целого, моделируемого на вершинах жизни с помощью четких и умопостигаемых моделей, но в реальной жизни являющего лик хаоса, торжества случайностей, образом которых является мир азартной карточной игры".
Итак, карты - иллюзия свободы в несвободном обществе. Но, конечно, исследователь такого масштаба, как Ю.М. Лотман, не мог не пойти дальше, за пределы социологической интерпретации. Напрашивается тема историко-культурная, связанная с опытом европейской истории. Модельная ситуация здесь - крах рационалистического Просвещения в опыте Французской революции. На место Робеспьера приходят герои Бальзака. Но, конечно, тема карт, случайности, шансов - тема метафизическая, а не только культурно-историческая. Поэтому у Лотмана звучит и такой тезис:
"Отождествление игры с убийством, гибелью, а противника - с инфернальными силами связано с интерпретацией случайного как хаотического, деструктивного, сферы энтропии - зла. Однако возможна модель мира, в которой случайность будет иметь не негативный, а амбивалентный характер: являясь источником зла, она также путь к его преодолению".
Случайность открывает возможность Чуда. И речь тут идет уже не о вульгарном обогащении. Человек Играющий (не в смысле Хейзинги, конечно) становится, так сказать, сотворцом мира. Но это и есть тема "Игрока" Достоевского. Тема карточной игры берется в ней и как характеристика русской ментальности, в довольно узком смысле национальной психологии, и еще шире - как мироотношение русского человека, его метафизическая характеристика.
В романе "Игрок" есть замечательный фрагмент, представляющий собой своего рода декларацию, русский культурный манифест (скорее, однако, антикультурный). Это рассуждение Алексея Ивановича о русских и немцах, о том, что русскому человеку противны способы существования и образ жизни немецкого бюргера, с его аккуратностью, самообладанием, терпеливостью в достижении цели и мелочностью самой цели - составить капитал, чтоб передавался из поколения в поколение. Можно сказать, что слово "немец" употреблено здесь Достоевском скорее в том смысле, какой придавался этому слову еще в давние русские времена: немцем назывался любой иностранец европейского происхождения: немец - значит немой, не говорящий по-нашему. Это рассуждение Алексея Ивановича чрезвычайно выразительно, но цитировать его полностью невозможно, оно слишком длинно; возьмем только заключительные слова:
"...в катехизис добродетелей и достоинств цивилизованного западного человека вошла исторически и чуть ли не в виде главного пункта способность приобретения капиталов. А русский не только не способен приобретать капиталы, но даже и расточает их как-то зря и безобразно. Тем не менее, нам, русским, деньги тоже нужны, а следственно, мы очень рады и очень падки на такие способы, как, например, рулетка, где можно разбогатеть вдруг, в два часа, не трудясь. Это нас очень прельщает; а так как мы и играем зря, без труда, то и проигрываемся!"
Один из персонажей "Игрока", которого можно считать положительным, англичанин мистер Астлей говорит нечто похожее:
"На мой взгляд, все русские таковы или склонны быть таковыми. Если не рулетка, так другое, подобное ей. Исключения слишком редки. Не первый вы не понимаете, что такое труд (я не о народе вашем говорю). Рулетка - это игра по преимуществу русская".
Все эти пассажи, так сказать, могут служить лучшей иллюстрацией к вышеприведенным словам Лотмана - если, конечно, не забывать, что это Лотман комментирует Пушкина и Достоевского, а не они пишут иллюстрации к Лотману. Вспомним еще раз соответствующую мысль: русская жизнь не имеет культурной целостности, организованной системности, твердого порядка, понятных и соблюдаемых правил. В такой ситуации жизненный успех может выпасть на долю людей, менее всего этого успеха - положения, богатства - заслуживающих. Лотман вспоминает в связи с этим феномен фаворитизма, столь характерного для периода пяти цариц после Петра Первого: от дочери его Елизаветы Петровны (да еще и раньше, от вдовы самого Петра первой Екатерины) до Екатерины Великой. При них поднимались на вершины просто-напросто красивые мужчины, и если при Екатерине Второй среди этих выдвиженцев встречались не просто красивые, но и деловые, действительно способные люди, например, Потемкин, то при Анне Иоанновне возвысился Бирон. "Вельможа в случае", как говорится у Грибоедова в "Горе от ума": случай - путь к успеху. Лотман, кстати, считает, что нужно это слово произносить с ударением на а - случай; действительно, получается много выразительней - напоминает о случке как предусловии карьеры (раньше говорили не карьера, а "карьер", что опять-таки наводит на мысль о жеребцах).
Во времена, к которым приурочено действие "Игрока", русские гуляли за границей по другому случаю: помещики, у которых забрали земли в пользу крестьян (а забрали действительно много, вопреки тому, что писали при большевиках: дворянство как класс было подорвано), - они получили значительные денежные компенсации, причем единовременно, сразу большие суммы на руки, "нал", как сейчас говорят. К тому же произошла всяческая либерализация, за границу ездить можно было без затруднений, - ну и поехали в Европу гулять русские люди образованного класса. И нынче, вспоминая эту давнюю вроде бы историю, нельзя не подумать о пресловутых новых русских; но это скорее екатерининские вельможи, попавшие в случай, все эти олигархи, богатства свои отнюдь не заработавшие честным трудом: им выпал шанс в очередном повороте русской исторической рулетки. "Социология" в России повторяется, а значит это уже и не социология, а какой-то, что ли, закон природы (русской природы, разумеется), и не закон природы, конечно, а рок, каприз богов, кого-то озаряющий Чудом, а кого-то (таких большинство) низводящий в бездну, ничтожащий.
"Жизнь без начала и конца,
Нас всех подстерегает случай:
Над нами сумрак неминучий
Иль ясность Божьего лица".
Риторический вопрос: можно ли считать нынешнее возвышение православной церкви - "ясностью Божьего лица"?
Получается, что русская судьба определяется не социально-культурными детерминантами, а игрой шансов безумной рулетки. Что апелляция к культурному порядку ничего не дает. И более соблазнительная мысль провоцируется такими ситуациями: культурный порядок, культура как таковая, веками созидаемая, не есть гарантия против катастрофы. И ведь эта мысль соблазнительна тем, что действительно оправдывается фактами истории, причем, не только русской. Вспомнить хотя бы войну 1914 года: кто ее мог предвидеть? как она стала возможной на континенте, столетиями возводившем здание действительно высокой культуры?
Найл Фергюсон, английский историк, работающий сейчас в США, написал недавно о вариантах новой катастрофы западного мира, в частности, о том, что захват власти в Саудовской Аравии исламскими экстремистами будет большим ударом по Западу, чем большевицкая революция 1917 года. И ведь действительно вполне просматриваемая возможность.
Хорошо известно, что русская история шла не путями органического роста, а прерывно, в ритме катастроф. Попытки возведения культурных плотин в России против всяческих потопов ничего не давали. Это было очень обидно для русских либералов, действительно порядочных и желавших своей стране добра людей. А рядом стоял ретроградный джентльмен из "Записок из подполья" - не сам ли Достоевский в данном случае? - и насмешливо предрекал невозможность хрустального дворца. И ведь "хрустальный дворец" - это не только социализм, а культура вообще, такая понятная и благородная мысль человека устроиться на земле.
Вот и думайте, что лучше: копить деньгу и созидать порядок, как немцы, - очень остроумно распорядившиеся своими капиталами в 1933 году, - или с самого начала поставить всё на рулетку? Выбор Достоевского, действительного и бесспорного гения, известен. Гений - это риск, стояние над бездной: это опасно, это страшно. Так и мир видит гений: не как божественный порядок, а как хаос. Сыграемте в рулетку, предлагает Достоевский; и нынешнее его появление на оборотной стороне лотерейных билетов - апофеоз его судьбы, найденная наконец-то для него форма вечности.
Будем, однако, надеяться на благоприятный исход: ведь Солженицын взялся оплачивать тяжбу потомков Достоевского против русской судьбы.
Шарапова и Обломов
Любителям тенниса и поклонникам Марии Шараповой в пятницу 18 марта был нанесен тяжелый удар: сокрушительное поражение, которое она потерпела от Линдзи Давенпорт в турнире Пасифик Опен. Конечно, Шараповой приходилось проигрывать, и не раз, и смешно было бы ожидать от семнадцатилетней теннисистки беспроигрышной игры отныне и вовеки. Такого в спорте не бывает. Не далее как в январе этого года она проиграла Сирене Уильямс в полуфинале Австралия Опен; но это была схватка титанов! Трижды у Шараповой был матч-пойнт, и трижды победа уходила от нее, обернувшись в конечном счете поражением. Кто скажет, что это было постыдное поражение? Мы были не столько за Шарапову огорчены, сколько радовались за Уильямс. Вообще это был настоящий спорт. Но то, что произошло сейчас... Я не думаю, что Линдзи Давенпорт была польщена такой победой. Выиграть у Шараповой в двух сетах с сухим счетом - 6:0; 6:0 - как будто победить за неявкой соперника. Никому удовольствия это не доставило, даже болельщикам Давенпорт, не говоря уже о шараповских.
Для меня же это стало персональной травмой: обрушилась некая моя индивидуальная вселенная. Перестала быть значимой система привычно сложившихся умозрительных и художественных образов. Ушел из сознания целый тематический пласт поэзии и даже - метафизики. Дискредитировалась символика, которую я связывал для себя с Шараповой. То, что я скажу дальше, естественно, не будет иметь отношения к Марии Шараповой, но только и исключительно к моим собственным представлениям, с нею связанным, к моим пристрастиям, идиосинкразиям и, если угодно, комплексам. Я беру Шарапову как некую метафору - и слежу за свертыванием метафорического ряда, за разрушением образа, "имиджа", если угодно мифа.
Шарапова внезапно и как-то очень уж наглядно выпала из поэзии в прозу, из метафизики в физику, с небес на землю, из ноэзы в ноэму, как сказал бы Сартр. Какое главное впечатление, производимое Шараповой? Отнюдь не только спортивное мастерство - которое, конечно, невозможно отрицать, - но некая приподнятость над землей. Конечно, этому способствует ее физическая красота, причем красота не столько лица, сколько тела. Благородная удлиненность его линий дает иллюзию некоего метафизического продления, в стиле едва ли не декадентского маньеризма. Маша не похожа на дочерей земли. Вообще слово "дочь" как-то сюда не идет, хотя всем известен - и даже слишком известен! - ее очень заметный отец. Маша ангелична и, строго говоря, беспола; вместе с подчеркнутой девической красотой это наводит на мысль об андрогинности. Ангелы андрогинны, то есть уже в какой-то мере кукольны; и в то же время от них неотделимо представление о силе, мощи. Читайте рассказ молодого Набокова "Удар крыла" - как раз о силе ангелов. Красивое тело Шараповой тогда кажется оболочкой, и не в нем суть. Маша - носитель и разряд энергии, некая чистая энергийность, плоть ее - не отвердевшая, а струящаяся, излучающаяся, что так уместно подчеркивается динамикой теннисной игры. Шарапова - преодоление плоти. В сущности, всякий спорт есть преодоление плоти, но спорт по природе натужен, серьезен, как сказал тот же Набоков - угрюм; у Шараповой спорт делается божественной игрой, и божества здесь действуют античные, из олимпийского пантеона. Да у Мандельштама об этом в стихотворении "Теннис": "Как аттический солдат, в своего врага влюбленный". Только так: не соревнование, не агон пресловутый (агония, то есть страдание, - того же корня), а игра, забава, полет легкой плоти. Вот в чем дело: у Шараповой легкая плоть, то есть максимальное приближение плотского к духовному. Я воздух и огонь, говорит шекспировский Ариэль: тот же случай. Нет земли, притяжения земли, гравитации, падения - но движение расчисленных светил по небесным орбитам. Соприкосновение мяча с покрытием - иронично-игровое, но самый дух игры - полет, некое аэро. Аэр, воздух, дух - вот триада Шараповой. Но согласно старым - и единственно верным! - философиям, красота это и есть явление идеи в чувственной форме. И как раз в силу этого определения красота не может быть телесной, телесная красота - противоречие в определении. Лакмусовая проверка: представьте Шарапову нагой: не выходит, не нужно, не хочется! Всегда и только в теннисной тунике, являющей действительно что-то древнегреческое, и в руках у нее не теннисный снаряд, а лук Артемиды.
Поэтому поражение Шараповой в полуфинале Пасифик Опен показалось не спортивной неудачей, а ниспадением, даже грехопадением. Эти два нуля в счете - какие-то срамные дыры. "Два нуля" - знак уличных сортиров. В "Братьях Карамазовых" девочку мучают, запирая ее в нужнике, вымазывают калом. Будто парашютные постромки подрезали, и тело бессильно упало на землю. Отменен полет - и впечатление, что рухнула система Кеплера, планеты сошли с орбит. Космическая катастрофа, гнусно восторжествовавший дух тяжести, окончательная победа материи, которая и есть смерть. Возникает ощущение поруганности - и не спортсменки Шараповой, нет, играть ей и играть! - но самой красоты, гармонии, небесного полета.
Вспоминаются приличествующие случаю стихи (из вариантов к очень молодому Пастернаку):
Вчера, как бога статуэтка,
Нагой ребенок был разбит.
Плачь! Этот дождь за ветхой веткой
Еще слезой твоей не сыт.
.....................................
О, запрокинь в венце наносном
Подрезанный лобзаньем лик.
Смотри, к каким великим веснам
Несет окровавленный миг!
И рыцарем старинной Польши,
Чей в топях погребен галоп,
Усни! Тебя не бросит больше
В оружий девственных озноб.
Великолепна здесь ассоциация с рыцарством как образом заповеданного служения, высоких и чистых обетов. Ба, так это ведь латы носит Мария Шарапова, а не теннисную тунику! Рыцарство, рыцарственность - и девственность: неразделимая цепь.
Пастернак потом эти стихи переделал, в них появилось "двое", как и положено в соответствующих житейских ситуациях. Появилась такая концовка, указующая на дальнейшее естественное движение по земному полю:
Обоим надлежит отныне
Пройти его во весь объем,
Как рашпилем, как краской синей,
Как брод, как полосу вдвоем.
Что значит "вдвоем"? В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань. Маше не идет стоять в ряду, ее спорт - в сущности, случайность фактического плана, "феноменологическая редукция". Теперь же она навсегда в ряду - Дементьевой, Мыскиной, Кузнецовой, Бовиной, Петровой - Ивановой, Сидоровой. Я никого не хочу обидеть, всё это замечательные, не менее заслуженные спортсменки, их феномен был уже назван "русской революцией", но Шарапова не революция русская, а какое-то русское возрождение, еще больше - воскрешение, воскресение. Так хотелось думать.
Но для того, чтобы знать, что воскресло в Марии Шараповой, нужно знать, что умерло в России. Умерло - ее, России, тело. Обломов умер Илья Ильич. Да и не жил он никогда.
Гончаровский "Обломов" - очень смелое сочинение, книга, написанная вопреки всем требованиям жанра, и не романа даже, а книг как таковых. Этой книги, "Обломова", в принципе не должно быть, ее нельзя написать. Она и не написана: "Обломов" - не сильная проза. Но это очень сильный, смелый, дерзкий, как сейчас говорят, проект. Некая не художественная, а метафизическая удача.
Художественное построение, говорят, должно быть кольцом, но так, чтобы конец не совпадал с началом, чтобы ощущалось это несовпадение. В "Обломове" же происходит полное совпадение, потому что самого романа, сюжета, действия нет. Эта книга написана как бы по ошибке, и ошибка подчеркивается: роман о том, что не вышло романа, причем не только в смысле любовной интриги, а романа как такового. Книги нет, как не было жизни, жизнь Обломова равна смерти, он и не жил.
Гончаров, повторяю, писатель не сильный, Писемский, например, много сильнее. Но Обломов - некая вечная удача. Обломовщина - бессмертное слово. Достоевский как ни нажимал на свою карамазовщину, а ничего, так сказать, терминологически равного не вышло.
При этом было бы ошибкой - грубой, хотя и понятной - считать Обломова русским архетипом. В сущности никакой русской специфики тут нет. Обломов - не русский. Обломов - это бытие, сартровское бытие-в-себе.
"...бытие несотворимо. Но отсюда нельзя заключить, что бытие себя творит. Это предполагало бы, что оно предшествует себе. Бытие не может быть causa sui наподобие сознания. Бытие есть само по себе. Это означает, что оно - не пасссивность и не активность. И то, и иное - понятия человеческие и обозначают способы и орудия человеческого поведения (...) В применении к абсолюту эти понятия теряют всякое значение. (...) Густота в себе бытия находится по ту сторону активного и пассивного. Бытие также - по ту сторону отрицания и утверждения. ...бытие не прозрачно для самого себя как раз потому, что оно наполнено собой... бытие есть то, что оно есть (...) У бытия-в-себе вовсе нет внутри, которое противопоставлялось бы некоторому вне и которое было бы аналогично суждению, сознанию, закону. У в-себе-бытия нет сокровенного: оно сплошное (...) бытие изолировано в своем бытии (...) оно не поддерживает никаких отношений с тем, что не оно. Переходы, события, всё то, что позволяет сказать, что бытие еще не есть, - во всем этом ему в принципе отказано. Так как бытие есть бытие становления, оно находится по ту сторону становления. Оно есть то, что оно есть; это значит, что само по себе оно не может даже не быть бытием того, что оно не есть: оно не скрывает никакого отрицания. Оно - полная положительность. Оно, стало быть, не знает изменчивости. Оно никогда не полагает себя в качестве иного, чем иное бытие. Оно не может поддерживать никакого отношения с иным. Оно само безгранично и исчерпывается бытием. С этой точки зрения, оно в принципе ускользает от времени. Оно есть и, когда оно обваливается, нельзя даже сказать, что его больше нет, или, по крайней мере, сознание может его сознавать как уже не сущее, потому что оно во времени. Но само бытие не существует как недостаток там, где оно было: полнота позитивности бытия вновь образуется на месте обвала.
Сартр и говорит, что мир возникает в миг, когда бытие обрывается в ничто. А ничто у него - это сознание, по-другому - свобода. Человек потому и обречен на свободу, что он ничтожит, "неантизирует" бытие в любом акте сознания. Россия - Обломов потому, что в ней бытие не может стать миром, она остается равным себе бытием-в-себе. В нем, в ней ничего не происходит, даже ничего не уничтожается, только на месте травы появляется солярка, бытийственно неразличимые. Лучшее, что было написано об этом после "Обломова", - роман Татьяны Толстой "Кысь".
В доме вдовы Пшеницыной, куда в конце прибило Обломова, идут точно такие процессы:
"И на Выборгской стороне, в доме вдовы Пшеницыной, хотя дни и ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен в однообразную жизнь, хотя четыре времени года повторили свои отправления, как в прошедшем году, но жизнь всё-таки не останавливалась, всё менялась в своих явлениях, но менялась с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты: там потихоньку осыпается гора, здесь целые века море наносит или отступает от берега и образует приращение почвы".
Но приращения нет, объяснил Сартр, гора или море - качественно безразлично. Дом Пшеницыной не живет, не существует, он бытийствует.
Повторяю и подчеркиваю: Обломов - не русский человек в его главном архетипе, а сама Россия, то бытие-в-себе, с которым приходится иметь дело русским. Русскому, чтобы жить, приходится выбираться из-под горы, всегда наличного места погребения. Россия: гора, а из-под нее убегают мыши.
Не будем, что называется, русофобствовать: я уже вижу, как на кафедре теологии ДВГУ объявляют, что Парамонов призывает уничтожить Россию; тамошние теологи Сартра не читали. Ситуация бытие-в-себе и бытие-для-себя - универсальная, фундаментально онтологическая. Соблазн человеческой ситуации в том, что вылезать на свет, неантизируя бытие, не очень и хочется: много легче жить в социальной обыденности, чем в свободе, бытием быть проще, чем существовать, быть экзистенцией. Вообще бытие везде бытие, но в России бытие бытийственней, - труднее его неантизировать, вырваться из нерасчлененного единства чистого бытия, равного смерти, вылететь этакой жар-птицей, птицей-феникс: душой из горючей плоти. Вот Маша Шарапова стала таким фениксом, взлетевшим из русского костра. Я понимаю, что в России были Пушкин, Толстой и Достоевский, и много других достойных людей, выбравшихся из обломовщины, только гора эта - свалка, громоздящаяся до неба, по словам Сартра, то есть чистое бытие, равное смерти, - никак не уменьшается.
И Маша тем лучше Толстого и Достоевского, что она являет какой-то доступный, всем понятный, легкий образ русской удачи. Необыкновенно обаятельный, красивый русский образ. Глядя на нее, хочется быть русским.
Толстой с Достоевским - это не для всех; а Машу знают и любят все. Вспоминаются еще стихи: "Как будто будет свет и слава, Удачный день и вдоволь хлеба..." И не Маша она даже - а Надежда, Вера, Любовь.
Нынешняя неудача, вокруг которой шел наш разговор, - не космическая катастрофа, конечно, а только напоминание, что не будет легкой жизни ни для России, ни для Марии Шараповой. Праздник кончился, наступили суровые будни. Снова берем в руки лопаты и откапываем культурный слой.
О вреде табака
На сайте радио Свобода недавно появилось такое сообщение:
"На плакате, приуроченном к столетнему юбилею Жана-Поля Сартра, из рук писателя убрана сигарета. Плакат выпущен к выставке в Национальной библиотеке имени Миттерана, на которой будут представлены документы, книги, фотографии и личные вещи писателя, а также живопись художников его круга. Соблюсти историческую подлинность экспонатов удалось не до конца. Сартр был заядлым курильщиком и именно благодаря его фотоизображениям во всем мире укоренился образ французского писателя, не выпускающего из рук сигарету "Голуаз" или трубку. Ему же принадлежит фраза: "Курение - это эквивалент присущего человеку свойства разрушать порядок первозданного мира". Европейские законы запрещают рекламу табака в любом виде. Сартровская сигарета была убрана при помощи компьютерного ретуширования. На фотографии писатель остался с растопыренными пальцами".
И Карамзин сказал: законы осуждают. Но о курении и повсеместной в цивилизованном мире борьбе с ним мы еще поговорим. Поначалу же хочется сказать, что редактирование (скажем так) фотографий - сюжет далеко не новый для человека с советским опытом. Шедевр этого жанра был помещен ни более ни менее как в школьном учебнике литературы для десятого класса, в главе о Горьком: на этой фотографии Ленин был снят у Горького на Капри играющим в шахматы с Богдановым. Фотография была выбрана дельно, потому что в известных воспоминаниях Горького о Ленине как раз писалось, как будущий вождь пикировался с махистом Богдановым, играя с ним в шахматы. На представленной фотографии всё было изображено чрезвычайно наглядно: и Ленин за шахматами в котелке (на улице играли, а раньше выходить из дома простоволосым не полагалось), и Горький рядом стоит, и жена его тогдашняя Андреева, уже сильно располневшая. Всё чин по чину, только Богданова нет: убрали махиста, заретушировали, и без всякого компьютера. Получилось, что Ленин играет в шахматы сам с собой; этакий, прости Господи, Нарцисс.
Самое смешное, что эта фотография в те же времена воспроизводилась сотни раз в сотнях изданий, и на многих Богданов был на месте (между прочим, без шляпы). Я даже не уверен, был ли этот отцензурированный снимок именно в школьном учебнике: может быть, как раз там и присутствовал Богданов, а в исправленном варианте появлялся где-то еще.
Несколько лет назад в Америке выпустили целую книгу и документальный фильм по ней сделали - об извращенной большевиками иконографии советских лет. Были продемонстрированы совершенно акробатические номера: скажем, на снимке рядом с Лениным Троцкий, а потом на той же фотографии Троцкого вообще нет, а к Ильичу притулился Калинин.
Такие номера сейчас и на Западе в ходу, но связаны они исключительно с табаком, ставшим сюжетом более неприличным, чем порнография. Как раз во Франции такой же номер был проделан с другим писателем, Андре Мальро, у которого на фотографии убрали сигарету изо рта, так что никакой нелепости не случилось, но всё равно жаль, потому что с сигаретой он был совсем уж хорош. У Президента Рузвельта на одном изображении затушевали сигарету в длинном мундштуке - очень известный, можно сказать плакатный снимок. Демократическое государство заботится о здоровье граждан. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней: российская Дума тоже несколько лет назад приняла подобный закон об ограничении курения, о котором я знаю по колонке Игоря Иртеньева в Газете. ру. Она бы лучше провела закон о запрете на плевание, если не повсеместного, то хотя бы в самой Думе. Тут есть источник вдохновения - стихи Маяковского: "Ведь, сволочи, все плюются", - писал озабоченный советской гигиеной поэт.
На Западе эта борьба с курением, принимающая законодательные формы запретов, вызвала острую реакцию, будучи воспринятой как посягательство на свободу и права личности. Контраргумент запретителей был и остается: ваше курение вредит другим; в Америке это называется секонд-хэнд смокинг, "куренье из вторых рук". Может ли таковое повредить кому-то, если я курю на стадионе или вообще в парке? Считается, что может. О барах и говорить нечего: поначалу их доходы упали до тридцати процентов. При этом возникла еще одна проблема: посетители баров выходят курить на улицу, громко разговаривают и смеются (для того и в бары ходят) - и тем самым мешают предаваться вечернему, а то и ночному отдыху живущим по соседству. Это уже не нам объяснять, что когда государство желает облагодетельствовать граждан, граждане подвергаются неудобствам.
Интересно, что как раз у Сартра в "Бытии и ничто" есть рассуждение об этом. Он говорит о "подводном парадоксе всякой либеральной политики, который еще Руссо определил одним словом: "я должен принудить Другого быть свободным". Далее Сартр пишет:
"Если я утешаю, если я успокаиваю, то это для того, чтобы оградить свободу Другого от опасностей или страданий, которые ее омрачают. Но утешение или успокаивающий аргумент является организацией системы средств с предполагаемой целью действовать на Другого и, следовательно, интегрировать его в свою очередь как вещь-орудие в систему. Более того, утешитель устанавливает произвольное различие между свободой, которую он уподобляет использованию разума и поискам Блага, с одной стороны, и дискомфортом, который ему кажется результатом психического детерминизма, с другой. Речь идет, следовательно, о том, чтобы отделить свободу от дискомфорта, как отделяют друг от друга две составляющие одного химического продукта. Считая, что свобода может быть отсеяна, он, исходя лишь из этого, трансцендирует ее и совершает над ней насилие; занимая такую позицию, он не в состоянии постигнуть ту истину, что сама свобода создает дискомфорт; следовательно, действовать, чтобы освободить свободу от дискомфорта, - значит действовать против свободы".
Это, конечно, не по поводу запрета на куренье, но у Сартра есть и об этом. Но контекст, в который юбиляр ставит проблему табака и борьбы с ним, уже крайне профессионален, вводит нас в самый центр его великого философствования. Сейчас я процитирую соответствующее место (фрагмент которого был приведен выше), а потом постараюсь объяснить, что всё это значит в целом сартровской философии, знаменитого его экзистенциализма.
Сартр говорит, как он пытался бросить курить:
"...я был обеспокоен не столько вкусом табака, от которого я собрался отказаться, сколько смыслом акта курения. (...) Быть-восприимчивым-к-бытию-встречаемому-мной-курящим - таким являлось конкретное качество, универсально распространяющееся на вещи. Мне казалось, что я собираюсь от них оторвать это качество и что в среде этого универсального обеднения едва ли стоит жить. Итак, курение является разрушающей реакцией присвоения. Табак есть символ "присвоенного" бытия, поскольку оно разрушается в соответствии с ритмом моих затяжек способом "непрерывного разрушения", поскольку оно переходит в меня и его изменение во мне обнаруживается символически преобразованием потребленного твердого вещества в дым. (...) Это значит, следовательно, что реакция разрушающего присвоения табака символически равнозначна присваемому разрушению всего мира. Посредством выкуриваемого табака горит и дымится мир, растворяясь в дыму, чтобы войти в меня".
Самое важное здесь слово - "присвоение". Что такое собственность, что такое действие и обладание? Что такое разрушение, что такое иметь и быть? Табак здесь - только повод для весьма философичного разговора.
Почему Сартр говорит, что курение разрушает мир, что сжигание табака в трубке, превращение его в дым есть символический субститут присущего человеку желания разрушать мир?
Прежде всего, потому, что человек хочет присвоить мир, обладать миром, более того - самому стать миром, точнее бытием-в-себе, в отличие от бытия-для-себя, которое есть человек как конечное и обладающее сознанием существо: экзистенция. Но главное свойство сознания, по Сартру - и он здесь идет от великой философской традиции, не столько от современников Хайдеггера, Гуссерля, сколько от Спинозы и Гегеля, - главное свойство сознания - негация, отрицание. Определение значит отрицание, говорил еще Спиноза: определить вещь - дать ей определение, предел, границу, отделяющую ее от других, то есть всё это другое мысленно отбросить, уничтожить, подвергнуть негации, или по-французски у Сартра неантизации, ничтожению. Сознание есть этот процесс неантизации, разлагающий недифференцированную целостность бытия-в-себе, или, для простоты скажем, мира вне человека. Сознание и есть ничто у Сартра. Но парадокс человека в том заключается, что он не удовлетворен таким способом бытия-для-себя, он хочет быть бытием-в-себе, или, по-гегелевски, не субъектом хочет быть, а субстанцией. Старое философское понятие субстанции: то, что есть причина самого себя, causa sui; в религиозных терминах - Бог. Вот Сартр и говорит, что фундаментальный проект человека - быть Богом, приобрести независимость от посторонних детерминаций, что невозможно, а поэтому человек - это бесплодная страсть.
Но у человека есть иллюзорные способы символизировать себя как бытие-в-себе. Один из таких способов - обладание, владение, собственность. Человек в акте обладания отождествляет себя с владеемой вещью, а она есть бытие-в-себе, символическая репрезентация этого внечеловеческого статуса мира. В обладании человек становится как бы миром вне сторонних детерминаций, в любой акции присвоения действует фундаментальный проект. Но - и тут начинается главное из интересующего нас сегодня - разрушение вещей может стать субститутом владения ими, то есть делает человека как бы хозяином бытия-в-себе, самим бытием-в-себе, causa sui: Богом - если не созидающим, то уничтожающим, и в любом случае господствующим, властвующим над бытием. Пример из Сартра. Человек сжег амбар, ригу:
"Я являюсь основанием риги, которая горит, я являюсь этой ригой, поскольку я разрушил ее бытие. Реализованное уничтожение есть присвоение, может быть, более тонкое, чем созидание, так как разрушенного объекта нет здесь, чтобы показать свою непроницаемость. Он имеет непроницаемость и достаточность бытия-в-себе, чем он был, но в то же время он обладает невидимостью и прозрачностью ничто, которым являюсь я, потому что его больше нет".
Ничто здесь это не сознание, а то Ничто, из которого Бог творит мир и которого человек нигде, кроме сознания, не находит, даже в себе. Человек у Сартра - недостаток бытия, но не Ничто бытия.
В данном же случае, для того чтобы бросить курить, нужно вывести табак из этой символической связи к его фактичности нейтрального объекта, разрушить связи в-себе-для-себя, фундаментальный проект, действующий в любой акции присвоения. Увидеть в табаке и трубке не далеко идущую их символику, а материальные предметы.
Всё это более или менее понятно и даже убедительно. Мы знаем, однако, что Сартр так и не бросил курить. То есть продолжал символически уничтожать мир, согласно его же собственному анализу. Как будто он и не Жан-Поль Сартр - острый, напористый, скандальный, но всё же мирный философ, а какой-нибудь Сталин. Вот у того трубка - это была действительно трубка! Отнюдь не трубка мира! И вообще ему для того, чтобы уничтожать бытие, не требовалось даже его благодетельствовать и наделять комфортом.
Лично я сумел бросить курить, сведя все мои персональные символизации курения к простому факту его физической вредности для не очень молодого и не очень здорового человека. Этим я превзошел Сартра; правда, я не написал онтологического трактата "Бытие и ничто". А Париж, говорят, стоит обедни.
Родина мамонтов
Недавно был выпущен диск одного из фильмов Висконти - авторский вариант "Леопарда", сильно сокращенного в коммерческом прокате. В этом варианте фильм идет три с половиной часа. Я подверг себя этому испытанию - и вышел из него, несомненно, обогатив представление о Висконти.
Особенной любви к нему я не испытывал. Начать с того, что меня смешит фильм, с которым принято связывать раннюю славу Висконти, - "Земля дрожит", объявленный одним из шедевров итальянского неореализма. Неореализм считается (по крайней мере, в СССР считался) социально ориентированным искусством, открывшим миру жизнь итальянского народа во всех его повседневных обстоятельствах. Народничество неореалистов нельзя, конечно, свести к теме социального критицизма, "борьбы за права угнетенных трудящихся", как бы свята она ни была. Такие мотивы у неореалистов, конечно, есть, но главное, что возникает в этих фильмах, - лики итальянцев, взятых из демократических глубин. Демос, однако, - понятие более глубокое, чем народ ("популюс"), оно относит не к социологии, а к бытийным глубинам, к корням народной жизни, к почве скорее, чем к политическим программам какого угодно содержания. Неореалисты показали народ действительно живой, а не возвеличенный в мифе или высушенный в популистской теории. В русской параллели: это не Платон Каратаев, не мужик Марей и не худосочные добродетельные мужики народнических иконографий, а скорее герои "Плотничьей артели" Писемского да, пожалуй, и Лескова, в гротескности которого всё же больше правды, чем в жалостливых сюсюках народников. Итальянцы у неореалистов живут бедно, но бодрости не теряют - их жалеть не приходится, они сами как-нибудь вывернутся.
Два первых фильма "Трилогии о Максиме" тем и недурны, что герой не просто марксистски интерпретированный пролетарий, а еще и трикстер народных сказок, он укоренен не в "Кратком курсе истории ВКП(б)", а в мифологии, в архетипах. В проекции на новоевропейскую литературу это Фигаро, побеждающий графа Альмавиву. А если угодно, то и Пугачев из "Капитанской дочки" - так называемый помощный зверь, Серый Волк при Иване-царевиче.
Что касается номинально неореалистических фильмов Висконти, то тут другие проблемы возникают: не с народом, а с самим маэстро связанные. "Земля дрожит" - эстетская штучка, более интересующаяся визуальными трюками, чем социальной солидарностью мастеров искусства с народными низами. Главное в фильме - штаны сицилийских рыбаков с отделанным кожей седалищем. Эти кожаные зады главным образом и фигурируют в фильме. А прославленный фильм "Рокко и его братья" вообще не о том, о чем кажется - бедные крестьяне, переехавшие в большой город; главное в фильме - брат-боксер, подпорченный большим городом. Только полная невинность советских людей не позволила им увидеть, что этот Никколо (кажется, так) - любовник менеджера-гомосексуалиста, и вся его якобы боксерская брутальность долженствует компенсировать порушенную мужскую идентичность. А в самом конце появляется еще один братишка, мальчик; мальчик - он мальчик и есть, вне каких-либо социологий. Хождение в народ древнего аристократа Висконти - вроде джентльменского пристрастия к молодым пролетариям, многократно отмеченного в английской литературе: коммунистические симпатии кембриджских выпускников, доводившие их аж до шпионажа, отсюда и росли.
О Висконти можно говорить серьезно, когда он выступает тем, кто он и есть: крайним эстетом, создающим эффектные визуальные полотна. Он по художественному типу - живописец старой итальянской школы, с громадным даром композиции и потрясающим чувством цвета. "Смерть в Венеции" - его несомненный шедевр, тут ему Томас Манн не дал расплыться по древу в излишних сюжетных, а вернее бессюжетных, нагромождениях. "Леопард", ныне в полноте реставрированный, и есть такие нагромождения. Сокращали его для проката по делу, в нем масса сюжетно лишних сцен, появившихся не по кинематографической необходимости, а из любви мастера к визуальной красоте. Но в "Леопарде" есть и другое: полемика с демократией не на уровне идеологии, а на художественном, реализованная как пародия на Голливуд, на этого законодателя художественных вкусов широких масс кинозрителей.
Кинозритель более развитый испытывает искреннее веселье, увидев, что "Леопард" в визуальном плане - переделанная как надо голливудская знаменитая картина "Унесенные ветром". Висконти как бы говорит голливудчикам: у вас папье-маше, а у меня настоящие палаццо. И чтобы это дошло, Висконти длит и длит ироническое пародийное подражание. Тут и капитуляция духовного аристократа перед новым веком, и надменная демонстрация превосходства: тот же комплекс, который сделал его, говорят, членом итальянской компартии.
У Сокурова финал его "Русского ковчега", каковым финалом так восхищались доморощенные эстеты, заимствован из "Леопарда", конечно. Винить его в этом не следует, потому что такие заимствования обычное явление в искусстве, а в кино особенно. Но Сокуров хоть и имел Зимний дворец в своем распоряжении, но людей породисто-красивых найти ему было негде. Клавдию Кардинале он уж точно не мог найти, да, думается, и не искал.
Тут мне вспомнился тоже виданный недавно на видеоленте старинный, 1934 года советский фильм "Строгий юноша", сценарий к которому написал Юрий Олеша. Это раритет, потому и интересен, - а также потому, что зоил Белинков в своей книге об Олеше представил это невинное сочинение в качестве декларации некоего советского протофашизма. Ничего такого в этом бедном сочинении я не нашел, а обнаружил полную культурную растерянность двух художников - Олеши и режиссера Абрама Роома, мастерство которого вдруг нечаянно мелькает в кадрах, снятых по старинке, в манере немого кино. В фильме сделана попытка ввести советскую молодежь в культурную традицию, чуть ли не нарядить ее во фраки; вот это и свидетельствует о полной растерянности авторов. В то же время это как бы ответ на уже почувствованный социальный заказ: довольно пролетарского босячества, советская молодежь овладевает высотами культуры. Но в этом смысле куда удачнее была комедия "Веселые ребята", где Утесов в двух сценах тоже выступал во фраке, правда, заведомо заимствованном, а во втором случае просто спертом и на три размера больше. Это и давало нужный эффект: культурой овладеем, но фраки нам ни к чему. Оркестр, которым управляет утесовский Костя, - имени Листо-прокатного цеха.
Но ведь в Советском Союзе оставались люди действительно культурные - и даже пережившие сталинские времена и продолжавшие работать. Об одном из них мне пришлось случайно вспомнить. Это Николай Вильям-Вильмонт, известный германист, переводчик и комментатор классиков немецкой литературы. Культурная его высота не вызывает и тени вопрошания. Между прочим, он был свойственник Пастернака: брат поэта Александр Леонидович был женат на сестре Вильяма-Вильмонта, это была одна семья. В самом начале перестройки и гласности были напечатаны воспоминания Вильмонта о молодом Пастернаке - чрезвычайно ценная работа.
Мне понадобилось заглянуть в первый, стихотворный том гетевского собрания сочинений; у меня издание семидесятых-восьмидесятых годов, обильное комментариями Вильяма-Вильмонта. И вот что я там на этот раз заметил.
Вступительная статья Вильмонта написана как бы специально наоборот роману Томаса Манна "Лотта в Веймаре". Впечатление такое, что он получал от этого выворачивания наизнанку истины о Гете какое-то извращенное наслаждение. Например, о романе "Страдания молодого Вертера":
"Историческое значение Вертера заключается прежде всего в том, что Гете удалось вместить в эту небольшую книжку некоторые центральные, наиболее жгучие проблемы его времени. ... Вертер находит в себе душевные силы оторваться от предмета своей несчастной страсти. Он уезжает, поступает на государственную службу, хочет уйти с головой в практическую деятельность. Этот план терпит крушение. Способному юноше приходиться служить под началом придирчивого, недалекого педанта, который занимает должность посланника лишь по праву рождения ... только после крушения служебной карьеры Вертер вторично встречается с Лоттой. Теперь трагическая развязка неизбежна, ибо юноше некуда бежать от своей страсти: ведь он вполне убедился, что практическая деятельность сопряжена для него с постоянными унижениями. ...Вертер на каждом шагу убеждается в бесчеловечности и жестокости окружающей его действительности. ... На столе в комнате самоубийцы лежала открытой "Эмилия Галотти" - пьеса Лессинга, в которой великий немецкий просветитель всего решительнее восстает против произвола тиранов..."
А вот что говорит в романе "Лотта в Веймаре" Томас Манн устами самого Гете - надо полагать, основываясь на стопроцентном знании гетевских текстов и всех биографических обстоятельствах своего сверх-Я:
"В жар бросает, когда подумаешь, каких только сумасбродных мотивировок не наворотил птенец в "Вертере". Бунт против общества, ненависть против аристократии, бюргерская уязвленность - на что это тебе сдалось? Дуралей, политическая возня всё снижает. Наполеон был прав, говоря: "Почему вы это сделали?"
То есть Вильям-Вильмонт, не меньший, чем Томас Манн, знаток Гете, говорит наперекор самому Гете, оспаривает его самооценки, сбои и ошибки молодого Гете выдает за истинные его достижения.
Много говорится также о народности Гете, о языке "Фауста" и в таком же роде, причем народность выдается за демократическую идеологию. Например:
Гете стремился "посильно приблизить осуществление такого социального уклада на нашей планете, при котором свободное проявление высших духовных задатков, заложенных в душу человеческую, стало бы неотъемлемым свойством раскрепощенных народов".
Но вот кем уж Гете точно не был, так это демократом в политическом смысле - скорее, наоборот. У Томаса Манна это представлено так:
"Ах, народ, народ! Всё та же языческая первобытность, плодоносные глуби подсознательного, источник омоложения. Быть с народом, среди народа: на охоте, на сельском празднике или, как тогда, в Бингене, за длинным столом под навесом, в чаду шипящего сала, свежего хлеба, колбас, коптящихся в раскаленной золе! В сознательном человек долго пребывать не может. Время от времени он должен спускаться в подсознательное, ибо там - его корни. Максима".
В комментарии к стихотворению "Завет" (цитирую) "строки "Воздай хваленье, земнородный, Тому, кто звездам кругоходный Торжественнно наметил путь" - относятся не к богу-творцу, а к Копернику, проникшему в важнейший закон мироздания".
То, что Вильям-Вильмонт написал в предисловии и в комментариях к сочинениям Гете, - заведомо пародийный текст. Почему же человек, вне всякого сомнения, высококультурный и как раз в немецкой классике специально эрудированный, выдавал такие суждения? Я не хочу всё списывать и сваливать на советскую власть и идеологическую цензуру: в те времена, к которым относятся цитировавшиеся тексты, можно было писать и пристойнее. Мне кажется, я угадал ответ на это.
Всё это - своеобразная издевка, отнюдь не инерция привыкшего к идеологическим штампам подсоветского историка литературы. Уж очень соотносятся соответствующие тексты с "Лоттой в Веймаре": это специально сделано, в уверенности, что никто сверять не будет и этой пародийности не заметит. И я в этом убедился, как раз посмотрев "Леопард" Висконти, где так заметно пародируется Голливуд с его представлением о красивой жизни. А у Вильмонта того пуще: зачем дворцы, когда есть хижины и заводы? Зачем вам Гете, когда есть рабочие и крестьяне? Ну, вот их и получайте.
Сходный пример: Сергей Ермолинский, друг Булгакова, написал сценарий о Ленине, где тот исцеляет бесноватого, то есть, представлен, скажем так, евангельским персонажем. Это дуракаваляние, издевка, язык и рожки за спиной начальства, учителя. То, что называется кукиш в кармане. Но это также весьма тонкая игра интеллектуалов - незамеченный и неоцененный до настоящего времени подсоветский постмодернизм, центоны, в котором материалом служат штампы советской идеологии. В книге Белинкова об Олеше приведен разговор Шкловского, высмеивавшего кампанию позднесталинских лет по установлению русских приоритетов во всех сферах науки и техники; по формуле Шкловского: Россия - родина слонов. Я заявил, что с этим не согласен, говорил Шкловский, - я предложил другую формулу: Россия - родина мамонтов.
Если к культуре применить из теории информации понятие избыточности, тогда окажется, что избыточность культуры, как любая избыточность, - не нужна, бесполезна, не работает, "не фурычит". И в это тоже можно поиграть.
Бенедикт ХVI и Розанов
Смерть Иоанна-Павла Второго и избрание нового Папы оживили давно идущие разговоры о необходимости сдвигов в католической церкви. Подчеркивается, что Бенедикт ХVI, как и его предшественник, не отличается излишним либерализмом. Популярность покойного, при всем том, что позиции, им занимавшиеся и защищавшиеся, были подчеркнуто консервативными, объясняется проще всего одним немаловажным обстоятельством: Папа сумел оценить громадную роль телевидения в современном мире и догадался стать публичной фигурой. Выяснилось, что зрелища важнее едва ли не хлеба и даже секса (о последнем необходимо вспомнить как раз потому, что покойный Папа всячески противился таким новациям, как аборты и презервативы). Тут действует один железный закон, давно известный кинематографистам: симпатиями зрителей пользуется тот персонаж, у которого больше экранного времени. Техника породила эстетику и даже идеологию: так родилась одна из важнейших фигур классического Голливуда - трагический гангстер. Если фильм про бандита (что всегда интересно) и если в силу указанного закона он неизбежно будет нравиться, то нужно для приличия наделить его какой-нибудь не стандартно-бандитской психологией - мотивировать выдвижение его в герои. Для Голливуда это хорошо, но для Америки, если подумать, не очень: поневоле весь мир начал воспринимать американцев если не как бандитов, то как незамысловатых ковбоев, так сказать, всадников без головы.
Новый Папа, если здоровье позволит семидесятивосьмилетнему человеку, тоже не оставит вниманием съемочные камеры, а внешность у него приятная. Он уже начал: интронизация Папы стала тиви-зрелищем высокого рэйтинга. Тем не менее, вопрос о дальнейших путях католицизма не обойти. Телезрителей не убудет - но количество католиков, как мирян так и священников, уже уменьшается.
Начать хотя бы с того, что сейчас самая быстро растущая ветвь христианства - реформистские сектанты-пятидесятники. В Бразилии, например, они скоро превзойдут количественно католиков. Рост католиков наблюдается не в Европе и даже не в Южной Америке, традиционно католической, а в Африке и Азии, в Европе число их падает. Правда, растет в Соединенных Штатах - за счет иммигрантов-латиноамериканцев, но зато тут наблюдается дефицит священников: в 1965 году один священник приходился на 800 прихожан, сейчас - один на 1400. В стране 65 миллионов католиков, но в 2002 было посвящено в сан только 479 человек.
Эти цифры приводятся в недавней статье колумниста "Нью-Йорк Таймс" Николаса Кристофа, очень остроумно названной "Пора женить отца". Но главная тема, им поднятая, - о целибате: обете безбрачия католических священников. Кристоф пишет:
"Христианство не всегда настаивало на целибате. Начать с того, что Святой Петр, первый Папа, был женат, так же как многие апостолы и ранние Папы. Правда, еще в раннем христианстве богослов Тертуллиан определил женщину как врата дьявола, а Ориген Александрийский, великий христианский философ третьего века, подверг себя кастрации.
К средним векам церковь сильно коррумпировалась, в ходу была практика передачи богатых церковных приходов от священника-отца к сыну. Пришлось законодательно и канонически закреплять безбрачие священников - процесс, который проходил в 11 и 12 веках".
Эта история, а вот современность:
"Немногие знают, что в католической церкви есть уже 200 женатых священников, бывших ранее священнослужителями иных христианских деноминаций, в которых позволяется женитьба, но перешедших в католицизм. Ватикан не счел возможным настаивать на разрыве их брачных отношений.
Безусловно, церковь иногда вынуждена приспосабливаться к местным условиям. Сейчас католицизм наиболее динамичен в Африке, но церковное руководство жалуется, что вовлечь людей в священство весьма затруднительно именно по причине целибата, ибо безбрачие мало привлекательно в контексте африканской культуры. Здесь, наоборот, ценится чадолюбие и чадородие".
Николай Кристоф рисует бытовую картинку:
"Несколько лет назад итальянский священник, сопровождавший меня в поездке по африканским странам, рассказывал мне о детях местного епископа. Я подумал, что он говорит метафорически, имея в виду его паству, но миссионер объяснил, в чем дело: "Нет, у него есть жена. Целибат идет в разрез с местными традициями, в которых существует и многоженство. В епископы мы назначаем священников, у которых только одна жена".
Как будет в дальнейшем развиваться эта ситуация, покажет время. Но вот как насчет вечности? Как там ставится вопрос о христианстве и поле?
Нет мыслителя больше всех и памятнее всех писавшего об этом, чем Розанов. И у него есть высказывания, прямо касающиеся именно этой проблемы - безбрачия в христианстве как раз в сопоставлении западного, католического, и восточного, православного, христианства. Например, такое:
"Вообще, хотя низшее духовенство, т.е. обыкновенные священники, женато в России, и Восток гордится даже перед Западом, что не имеет у себя целибата и не отрицает в лице духовенства заповеди размножения, - однако русское духовенство, и именно это самое женатое, неизмеримо аскетичнее католического; и в поэтическом смысле, а не в смысле чистой физиологии размножения, оно гораздо менее женато, нежели католическое. Странный дух оскопления, отрицания всякой плоти, вражды ко всему вещественному, материальному - сдавил с такою силою русский дух, как об этом на Западе не имеют никакого понятия".
В работе "Русская церковь", запрещенной поначалу в России и появившейся за границей, Розанов дал выразительнейшее описание русского бытового христианства - как раз в этих аскетических его моментах. Главное в православии, писал Розанов, - заупокойная служба, центр религии - гроб, бог - покойник.
Бердяев в свое время писал, споря с Розановым, что в историческом православии не слишком мало, а слишком много плоти, и как раз в русском религиозном быту. Но Розанов ведет вопрос о метафизике православия, говорит о его принципиальном монофизитстве (монофизитство - учение об исключительно божественной природе Христа, отрицание в нем человеческого элемента).
"В сущности, православие всё - монофизично, хотя именно на Востоке монофизитство как догмат было отвергнуто и осуждено. Но как догмат оно осудилось, а как факт - оно обняло, распространилось и необыкновенно укрепилось в Православии и стало не одною из истин Православия, а краеугольным камнем всего Православия. Всё это выросло из одной тенденции: истребить из религии все человеческие черты, всё обыкновенное, житейское, земное, и оставить в ней одно только небесное, божественное, сверхъестественное. Так как, в сущности, метафизичнее смерти ничего нет, и ничего нет более противоположного земному, чем умирающее и умершее, - то в этой крайности направления Православие и не могло не впасть в какой-то апофеоз смерти, бессознательный для себя и, однако, мучительный".
Не будем забывать, что Розанов христианство как таковое видел религией смерти, приуготовления к смерти - религией старчества, а не молодости, не жизненного цветения, а умирания. Отсюда его настойчивые и красноречивейшие усилия ввести в религиозное сознание своего рода физиологию, увидеть в ней, в игре природных сил - теологический момент. Но интересно то, что как раз в католицизме, в живой его религиозной практике, в самом типе католического человека вообще и священника в особенности Розанов не находил этой принципиальной аскетичности. Христианский аскетизм существовал, но был изжит на Западе, подвергся культурной трансформации - вот мысль Розанова. Сейчас этот аскетизм найдешь скорее в некоторых протестантских вариантах христианства - например, в кальвинизме, - чем в живом и деятельном католицизме, говорит он.
Конечно, нельзя делать из Розанова теоретика или историка культуры, и опровергнуть многочисленные его построения хоть о христианстве, хоть о России, хоть о памятнике Гоголю можно и, если хотите, должно. Но Розанов совершенно неопровергаем в его психологической проникновенности, в умении разглядеть и понять картину жизни, скадрировать действительность, взять ее в рамку мгновенного узнавания и глубинно-интуитивного понимания. У Розанова безошибочный инстинкт, взгляд, слух и нюх: если можно так сказать, звериное чутье правды. То, что видит Розанов, всегда есть, ошибки же его проистекают от капризного тасования наблюденных истин, от причудливой перспективы и непривычных комбинаций, в которые он их ставит. Всегда правда, но не всегда на своем месте. Порой излишние крупные планы, вообще любовь к игре крупными планами, выпячивание деталей. Но то, что увидел Розанов, уже нельзя не видеть. Закрыть глаза можно только на самого Розанова, бежать от него, как от невыносимо яркого света. При этом сам он был человек уютный, очень бытовой и, самое интересное, любимый как раз теми православными священниками, которых так был склонен, говоря по-нынешнему, гнобить. Розанов как бы говорит: вот правда о вас, но вы не обижайтесь, я всё равно вас люблю. Обаяние Розанова - как раз в том, за что его упрекали: в его беспринципности.
Не знаю уж, как относится к Розанову нынешний православный клир. Думаю, что не очень восторгается. Нынешним отцам-пустынникам по душе изувер Леонтьев, которого он же, Розанов, и открыл.
У него в книге "Итальянские впечатления" есть статья "Дети и монахи в садах Боргезе", родившаяся от наблюдения католических семинаристов, играющих с детьми в мяч. Розанова поразила атмосфера непринужденности, раскованности происходящего.
"Напора дисциплины, надзора старших, из-под которого так хочется ускользнуть младшим, здесь не было, и не могло развиться антагонизма между ними, вечного русского антагонизма между тюремщиком и его узником. Я наблюдал это как бывший педагог".
Из этого наблюдения над бытовой пластикой вырастают обобщения о католицизме:
"Нет свободнее и, так сказать, внутренне буйственнее человека, чем католический священник, академик, семинарист, прелат (...) академик, или семинарист, или священник быстр, увертлив, стремителен к цели и, кажется, никогда не устанет (...) безбрачие там есть удобство, а не идея; условие подвига, а не цель (...) На Востоке же идея самоистязания первее самой религии, и как будто религия немножко вытекла из этой идеи (...) На Востоке быть всецело преданным Богу - значит быть всецело отторгнутым от другого пола, сосредоточиться в себе, уединиться - и умереть".
Розанов дальше сравнивает фигуры русских монашек и итальянских, виденных им на улицах Рима. Итальянская монашка, пишет он, производит впечатление жизнерадостной. В общем, получается, что в католицизме никто особенно от мира и не убегает, а как бы не наоборот.
Розанова страшно критиковали в отечестве за эти его итальянские впечатления, говорили, что он подпал соблазну папизма. Какой еще реакции можно было ожидать от блюстителей всяческой тишины на певчую птицу. Но чтобы и нам не впасть в односторонность, скажем, что рисуемая Розановым картинка бодрых игр в садах Боргезе как-то не совсем увязывается со скандальными фактами католической педофилии.
Николай Кристоф всячески прав: отца пора женить.
Победа Евтушенко
В День Победы уместно вспомнить о Евгении Евтушенко. Связь здесь органическая. Евтушенко не оторвать от советской истории, а победа - событие советской истории. В глубине русской истории Евтушенко не расположить, хотя сам он такие попытки не раз делал. Вспоминается хотя бы поэма "Казанский университет", где поэт пытался поставить в один ряд Пушкина, Толстого и Ленина. Люди, когда-то любившие Евтушенко и старавшиеся его не разлюбить, после этого кощунственного противопоставления, отвернулись от него, казалось бы, навсегда. Самого Евтушенко никак не поставишь рядом с Пушкиным и Толстым. А с Лениным можно. И вот тут - целая эпоха, в которую Евтушенко входит естественнейшим образом. Это та эпоха, в которой сам Ленин понимался особым образом: не реальный Ленин, а сконструированный то ли нравственным сознанием советских людей, то ли пропагандистским аппаратом под влиянием известных событий. Разоблачение Сталина создало вакуум в советском мировоззрении. Нужно было этот вакуум заполнить, и заполнили его - Лениным, представленным в образе всяческого добра и правды, чуть ли не красоты. Но и для либеральной интеллигенции Ленин стал удобнейшим поводом критиковать современность, противопоставляя ей идеализированный образ советского прошлого с Лениным в центре. Такое противопоставление повела сама коммунистическая пропаганда тех послесталинских времен: появилась формула "ленинские нормы государственной и партийной жизни" - в противоположность сталинским беззакониям. То, что Ленин был отцом, "паханом" этого беззакония, этого беспредела, тщательно замалчивалось. И это оказалось на руку не только начальству, но и либеральной интеллигенции. Ссылка на мифические "ленинские нормы" была как бы легальным способом умеренно-либерального диссидентства. Вспоминается пьеса "Большевики", в которой Ленин был представлен образцом такой либеральной умеренности.
Но вот минули времена и сроки, и стало ясно, что Евтушенко не канул в досоветскую Лету, но остался. Кто сегодня помнит, скажем, Шатрова, автора этих самых "Большевиков"? А Евтушенко и помнить не надо, он тут как тут: не далее как в апреле выпустил две книги, которые и презентовал недавно на выступлении в русском Нью-Йорке, на Брайтон Бич, в компании людей не то что бы сильно культурных, но тем более Евтушенко любящих.
И всё-таки хочется в разговоре о нем обойтись без иронии. Буду стараться. Я ведь и сам его люблю. Скажу больше: его нельзя не любить.
Хвалить, однако, нельзя в лоб, в лицо. Попробуем, так сказать, зайти сзади, как советовал Пушкин. Возьмем кое-что о Евтушенко из "Дневника" Юрия Нагибина - книги, безусловно заслуживающей внимания во многих отношениях. О Евтушенко там говорится часто - чаще, чем хотелось бы самому Евтушенко. Я ни в коем случае не берусь оценивать достоверность отзывов Нагибина, тем более, безоговорочно ему верить. Но вот несколько суждений, в которых чувствуется правда. Например:
"Любопытно, что Евтушенко тянется к Поженяну и Конецкому. Он верит всему хорошему, что те о себе говорят, восхищается их отвагой, мужеством, решительностью. В его глазах - это настоящие мужчины. Самое смешное, что он куда смелее, решительней и мужественней их. Удивительная наивность и доверчивость в таком искушенном, испорченном, крайне взрослом человеке".
Правда ощущается в этом живом сочетании противоположностей: "испорченность" рядом с наивностью и доверчивостью. "Испорченность" это и есть искушенность, все пожившие люди - испорченные, и это естественно. Что уж говорить о решительности и мужественности. Тут, надо полагать, Нагибин имеет в виду не всякого рода гражданские акции Евтушенко, а чисто физические реалии. Я где-то читал, что Евтушенко, помимо всего прочего, имеет диплом штурмана речного плавания по сибирским порожистым рекам.
Еще из Нагибина. В одном месте он говорит: "театр Евтушенко". Точнее не скажешь, и объяснять не надо, что это значит. Актерская природа Евтушенко неоспорима - и неизбежно связанный с актерством эксгибиционизм, страсть выставляться, привлекать к себе внимание, говорить о себе. Но это ведь не минус его, а как бы и не плюс. Здесь он в струе эпохи, на ее гребне, своего рода "кинг оф поп". Такие совпадения гарантируют успех. Заслуги в этом как будто и нет - вот в таком, природном, что ли, совпадении, но можно вспомнить и рассуждения Томаса Манна о так "называемой "прирожденной заслуге". Баловень судеб - тоже ведь в некотором роде гений. У Нагибина есть рассуждение об успехе, где он размышляет, почему не стала знаменитая одна поэтесса-бард, а Белла Ахмадулина, скажем, и тот же Евтушенко знамениты: для успеха необходим элемент дешевки, говорит Нагибин. Я бы смягчил этот термин: не дешевка, а элементарность, общедоступность, внятная понятность.
Что в Евтушенке "дешевка"? Да почитай всё. Он действительно элементарен, вроде таблицы умножения. Вот уж кто не скажет вслед за антигероем Достоевского: "дважды два пять". Но Евтушенко не антигерой, он герой. А герой и должен быть простоватым: вот тот, который ложится на дот и лезет под танк. Другое дело, что таких героев и не было, это выдумка военной пропаганды. Войны двадцатого века не нуждаются в героизме, героизм здесь, что называется, массовый - терпеть, быть готовым к смерти, умирать. Однако Евтушенко играет героя, и очень хорошо играет. Кто попроще - ему верит, кто потоньше - раздражается, но эти последние в то же время не могут не отдать должного настырности Евтушенко, вхождению его в образ, "театру Евтушенко". И главное: он сам создал этот, как теперь говорят, проект: простоватого героя, режущего правду-матку. Этакий Юродивый при Борисе Годунове. И ведь ни разу не вышел из образа; в этом, как сказали бы американцы, его "интегрити", что значит не только честность, искренность, но и цельность, верность себе. При этом, как все популярные проповедники, Евтушенко потерял представление о том, играет ли он или прикидывается верующим. Но как раз в этом тонкость и талант, в этом незаурядность. Главное художественное произведение Евтушенко - сам Евтушенко.
Вот один пример того, как в Евтушенко неразделимы и неразличимы человек и поэт - в качестве, демонстрирующем всё ту же простоватость. Евтушенко сентиментален, едва ли не до плаксивости, причем, в жизни, не сомневаюсь: достаточно поглядеть, как он смотрит на мир, что он в нем видит. И таков же словарь. Нет, кажется, литератора, который так бы не мог обходиться без уменьшительных суффиксов; все эти -еньки и -юньки так из него и лезут, невольно напоминая о собственной его фамилии, как будто они в ней и запрограммированы. Он не скажет "девчонка", но непременно "девчоночка", не "жила" и даже не "жилка", но обязательно "жилочка". Вот, к примеру, стихотворение "Медленная любовь", перечисляю: личико, рожица, туманчики, карманчики, коленочки, пальчик, иркутяночка, какая-то неведомая "сараночка", опять пальчики, - тут даже идущие следом "одуванчики" кажутся уменьшительными. Так же, как и "пушинка". И сам он Евтушенко.
И, тем не менее, стихотворение хорошее. Неплохое стихотворение. Нельзя сказать, чтоб вызывающее отвращение. Не шибко плохое. В нем есть обаяние. В Евтушенко вообще есть обаяние, в нем самом, в его имидже, в его лике, личине, лице, личике.
Но у Евтушенко есть и свое мастерство. Умеет провести слово через весь текст, на нем стих построить; знает силу рефрена, умеет его организовать, подчас интересно играет с рифмой. Может всё стихотворение сделать из одного слова: из "ей-богу", из "чуть-чуть". Вот последнее давайте и процитируем:
Чуть-чуть мой крест, чуть-чуть мой крестик,
Ты не на шее, ты внутри.
Чуть-чуть умри, чуть-чуть воскресни,
Потом опять чуть-чуть умри.
Чуть-чуть влюбись, чуть приласкайся,
Чуть-чуть побудь, чуть-чуть забудь,
Чуть-чуть обидь, чуть-чуть раскайся,
Чуть-чуть уйди, вернись чуть-чуть,
Чуть-чуть поплачь - любви не дольше,
Как шелуха, слети с губы,
Но разлюби чуть-чуть - не больше!
И хоть чуть-чуть не разлюби.
Вообще-то лучшая здесь строчка - "Как шелуха, слети с губы". Но это тоже евтушенковская строчка, вот в чем дело. У него есть вкус к зримым чувственным деталям, есть глаз типа бунинского. Беру наудачу:
Люблю, когда в соснах во время пробежки
Под полупроснувшихся птиц голоса
На шляпке сиреневой у сыроежки
По краешку вздрагивает роса.
Это всё как бы и частности, главное же достоинство Евтушенко - живая естественность его голоса, свободное дыхание его стиха; черта, в наибольшей степени присущая в русской поэзии Пушкину, - то, что делает незаметным, вернее приемлемым, любой прозаизм. Тут как-то уже и о мастерстве говорить не хочется: природный дар.
Вот за это в первую очередь полюбили в послесталинские времена Евтушенко - когда естественность воспринималась как сенсация. В нем не было никакой казенщины.
Она потом появилась, когда Евтушенко стал работать либерально-интеллигентскими штампами, показывая начальству кукиши в кармане, и все знали, что у него в кармане; такая была в то время игра, пришедшаяся Евтушенко очень по вкусу. Его любимым жанром стала басня: да-да, басня, я не шучу. Он работал басенным методом аллегории: говоришь про льва, а понимать надо царя. Так и пошли у него все эти охоты на нерп мелкоячеистыми сетями. Не Евтушенко, а дедушка Крылов: дедушка Евтушенко.
И когда появилась возможность говорить прямым текстом, стихам Евтушенко грозила опасность окончательно превратиться в трюизмы. Кого, казалось, было удивить тем, что Сталин - злодей? Кого удивишь кукишами в кармане, когда пришло время уличных митингов? Эта стихия была и остается близкой темпераменту Евтушенко, он привык к площадям, но при таком повороте ему грозило исчезновение тем. Однако Россия не дала своему любимцу кануть без следа. Хотя Евтушенко готов был жаловаться:
Новая Россия сжала с хрустом
И людей, и деньги в пятерне.
Первый раз в ней нет поэтам русским
Места ни на воле, ни в тюрьме.
Но место у Евтушенко есть и останется, темы не убывают, именно евтушенковские темы. Весь старый репертуар шестидесятничества оказался снова если и не передовым и прогрессивным, то в определенной, и немалой, степени злободневным, причем, так сказать, с обоих концов. Во-первых, выяснилось, что не всё раньше было совсем плохо; бесплатная медицина и образование или, скажем, полицейский порядок. Так уже было в России однажды: после 17-го года либералы говорили: мы думали, что старый режим - это династия Романовых, а это городовой на улице - тот, что ловит мазуриков. Или, как написал сам Евтушенко: "Были Романовы, была династия, теперь кармановы и педерастия".
А во-вторых, выяснилось, что и евтушенковский фирменный антисталинизм совсем не устарел в пору, когда генералиссимуса опять поминают едва ли не добром. А особенно в связи с военными датами. Особенно круглыми - вот как сейчас. И скульптор Церетели уже отгрохал соответствующий монумент.
Но в том-то и дело, что Евтушенко - не Церетели. Программа старого шестидесятничества оказалась далеко не устаревшей. А это и есть стихия Евтушенко. Он снова на коне, он победил. Он необходим, как банальность.
В заключение послушаем стихотворение Евтушенко "День Победы с Поженяном":
Пить в день Победы с Поженяном -
какое пиршество и честь,
как будто всё, что пожелаем,
не только будет, но и есть.
И вновь надежды так огромны,
как будто праздник у ворот,
и Гитлер только что разгромлен,
и Сталин сверзится вот-вот.
И он, с одесским вечным блеском,
живой убитый Поженян
подъемлет в семьдесят с довеском
полным-полнехонький стакан.
Граненый друг двухсотграммовый,
припомнив "мессеров" огонь,
какой вопьешься гранью новой
в навек соленую ладонь?
И рвутся, всхлипывая тяжко,
морскою пеной над столом
сквозь лопающуюся тельняшку
седые космы напролом.
Победу пели наши склянки,
но отвоеванный наш Крым
презентовал Хрущев по пьянке
собратьям нашим дорогим.
Нас время грубое гранило,
обворовало нас, глумясь,
и столько раз нас хоронило
и уронило прямо в грязь.
Но мы разбились только краем.
Мы на пиру среди чумы
и снова гранями играем,
полным-полнехонькие мы.
И мы, России два поэта,
нелепо верные сыны,
не посрамим тебя, победа,
так осрамившейся страны.
Московские дворики
Мне пришлось побывать в Москве на той неделе, провел там десять дней. Программа моя была - ходить и смотреть. Я не был в Москве одиннадцать лет, и вообще это город не мой, я из Питера. При этом никогда не испытывал традиционного антагонизма: мне Москва всегда нравилась. Скорее так сказать можно: Москве всё идет, ее трудно, а, пожалуй, и невозможно испортить. Сейчас, говорили, всё не так; по крайней мере, многое действительно изменилось не в лучшую сторону. Всё время каких-то лужковских медведей поминали. О лучших сторонах говорить пока не будем. Медведей я толком не разглядел, проезжая мимо в автомобиле. А вот второе московское чудовище мне даже и понравилось: церетелевский памятник Петру. Возмущались тем еще, что это и не Петр, а Колумб, и предназначалось это сооружение для Америки, которая затруднилась транспортными издержками. Так Колумб стал Петром. Мне сама эта история чрезвычайно по душе. Это и есть Москва. Это и есть, если угодно, Россия - страна, прежде всего, эклектичная, или, как в свое время принято было говорить, многоукладная. Московский Петр - нынешний вариант Василия Блаженного, который тоже ведь отнюдь не шедевр - и ничего, стоит, иностранцам нравится. По крайней мере, это (то есть Петр) не хуже Окуджавы на Старом Арбате: хоть посмотреть есть на что. А таких Окуджав - роты в Лондоне, это там придумали ставить памятники без постамента; лейбористская, надо полагать, выдумка. Москва же город царский, ей приличествует пышность, и никакие лейбористы в ней невозможны. Да что лейбористы, если даже коммунисты-большевики не смогли Москву - страну - переделать!
Вот это и есть главное мое впечатление. В России коммунизма не было, советской власти не было, ни Ленина-Сталина. Все эти семьдесят с лишним лет - сон, конечно, страшный, но и обычный русский сон. Как говорится, страшен сон, но милостив Бог. Сон Обломова, если хотите. Илья Ильич отнюдь не проснулся к новой жизни: ни в 17-м, ни в 91-м, а всё переворачивается на своем диване с боку на бок. Медведь в берлоге: лучше не скажешь.
Конечно, необходимы уточнения. Я уверен, что какой-нибудь Череповец или Челябинск, не говоря уже о Тюмени, изменились тотально. В Тюмени особенно уверен, потому что был там в эвакуации, и нефтью там никакой тогда не пахло: это было нечто деревянное. Известно, что и русская деревня по существу исчезла, и не в социально-экономическом даже смысле, а как пейзаж. Исчезли деревенские травяные улицы, в грязь раскатанные колесными тракторами (см. дневники Нагибина). Но Москву не возьмешь ни тракторами, ни даже метрополитеном. Последний как раз при мне испытал пресловутый блокаут; намек старухи-истории был - а и не надо метрополитена, не надо лампочки Ильича. И автомобилей не надо; хотя Москва забита ими, и несутся они как на кар-рэйсах, но это по существу извозчичьи клячи. Ванька прикидывается лихачом и гонит на дутых. Что касается бензина, это - овес. Но есть в московском автомобилизме нечто даже не старое, а древнее, архаичное. Какие-то табуны, степные кобылицы, чингизхановы орды. Мнут ковыль и как всякая архаика вызывают ужас: динозавры, птеродактили. Я заметил, что в Нью-Йорке продолжаю бояться автомобилей, боюсь в них сидеть: всё ждешь аварии.
Это к вопросу о русском отношении к технике. Россия - страна не только не постиндустриальная, но даже не индустриальная. И доказывать это не надо: сядьте в такси и прокатитесь хотя бы по Садово-Кудринской. Кстати, такси в Москве нет. А если и попадаются, то водители заламывают совершенно произвольные цены (понятие счетчика исчезло) и на отпрянувшего в негодовании нанимателя смотрят равнодушно. Это уже к вопросу о русском капитализме: лучше раз ограбить, чем десять лет заниматься коммерцией. О Русь, дай ответ! Не дает ответа - мчится как гоголевская тройка, забрасывая грязью прохожих. Прохожие, естественно, сторонятся.
Эренбург в мемуарах писал в начале шестидесятых: изменилось всё, но больше всего изменилась Москва. Смешно это отрицать. Да, конечно, изменилась. Но вот тот же Эренбург, роман 27-го года "В Проточном переулке", описание тогдашней Москвы:
"Не знаю, глядели ли вы сверху на Москву: необычайное это зрелище, от него наполняется душа и гордостью и отчаянием. Можно здесь вознестись - чуден город, пышен, щедр, всего в нем много, печать вдохновений, свободы лежит на нем, ни прямых проспектов, ни унылого однообразия, дом на дом не похож - кто во что горазд, бедность и та задушевна; а можно и поплакать здесь, как будто эта величавая картина поясняет жестокую судьбу русского человека и русского писателя. Город? Не город вовсе - тяжелое нагромождение различных снов; нет в нем единой любви, поддерживающей усталого путника на жизненном пути, нет ни воли, ни подвига, ни разума, как во сне проходят перед глазами то размалеванная луковка, то модный небоскреб, то деревянная лачуга, то базар, то пустырь, всё сонное и призрачное, так что хочется воскликнуть: друзья мои, это ли наше великое средоточие?.."
Можно какому угодно сомнению подвергнуть и понятие времени, и достоинства прозы Эренбурга - но ведь сказанное неоспоримо верно, так было и есть; полагаю, что и будет. Я в этом убедился воочию: в одной из своих прогулок прошел как раз Проточным переулком, и клянусь вам, он всё такой же - как у Эренбурга в давнем романе. Разве что чище; но это, говорят, оттого, что был я в Москве в самое хорошее время, в начале лета; а осенью или зимой всё будет точь-в-точь как в двадцать седьмом году, в десятую годовщину Великого Октября.
Но Октября, как я уже, кажется, сказал, - не было.
Это особенно заметно сейчас, когда в Москве восстановлены старые церкви. Одних крестов достаточно, чтобы вернулась прежняя, вечная Москва. А церковь на углу в переулке - да что еще надо Есенину, величайшему московскому поэту? Разве что кабак; так и кабаков сейчас в Москве навалом, да еще каких! Имею в виду не грязные пивные и не шикарные рестораны, каких и большевики не выводили, а настоящие московские трактиры. Вот что вызывает если не надежды на будущее, то, по крайней мере, доверие к истории, к русской истории. Если она и не станет лучше, то, по крайней мере, не прекратится, не кончится. И судите сами, хорошо это или плохо.
В трактирах главное не меню, оно может быть всяким, а прислуга - и уборные, блещущие чистотой и каким-то даже художественным дизайном. Это очень необычное впечатление для приезжего, такого, точно, не было. Причем, это везде, в любом подвальчике. Что же касается прислуги, официантов, или, как говорили раньше, половых, то уже нет того знаменитого полового из "Мертвых душ", отличавшегося такой вертлявостью, что нельзя было разглядеть, какое у него лицо. Нынешний московский половой - это именно лицо. И вообще фигура. Достоинство неотделимо от изысканнейшей вежливости. Что ни говорите, а это знак чего-то лучшего. И не такая уж это мелочь, но скорее свидетельство движения в сторону мировых стандартов, когда сфера услуг становится главным источником занятости.
В общем, московские стандартнейшие едально-питейные заведения вполне на уровне буфетов Большого театра, в чем я убедился, побывав на "Валькириях". Что ни говорите, а это прогресс.
Впрочем, о каком прогрессе можно говорить, когда сохраняется острейшее ощущение, что московская жизнь - это нечто вечное, вневременное, внеисторическое? Москва - это не история, а природа, или, лучше сказать, бытие. История, прогресс, раскрытие горизонтов - это Петербург. Потому и сказано о нем: быть сему месту пусту. Пустота, или, по-философски, ничто - это свобода, необеспеченность, беспокойство, тревога. Имидж Москвы, наоборот, - самодостаточность. Отчего же тревога овладевает даже не приезжим, а туземцем, москвичом, русским?
Здесь уместно вспомнить интервью Солженицына. Удивительно, как этот человек сыграл в масть нынешней власти, в то же время скосив ее под корень. Пустота парламентаризма, нечестивость олигархов, невозможность внешнего внедрения демократии - это всё то, что говорит, или думает, или делает Путин. И ему, Путину, кажется, что это главное, что всё прочее - риторика. Ему померещилось, что в Солженицыне он нашел авторитетнейшего союзника, чуть ли не идеолога. Между тем, Солженицын подложил бомбу замедленного действия - проблему самоуправления, демократии как земства. Это кажется неактуальным как программа: уж на местах у нас всё схвачено! Пускай старик поговорит. Но Солженицын не программу ведь рисует, а констатирует факт - даже если ему самому это не вполне ясно. Всё происходившее в России с конца восьмидесятых годов - это самороспуск империи, а залоговые аукционы или Чубайс с Березовским - фишки, хотя бы и синие. Порядок дня, веление времени - и не русского, но мирового - уезд, локальность, провинция, хотя бы это компенсировалось словечком "глобализация". Удел нынешнего человечества - распасться на "Боснии", перекачав туда центровые мощные ресурсы (пресловутый "аутсорсинг"). Почему же Россия, Москва так испугалась собственного поистине русского (не будем говорить истинно христианского) жеста и не знает, как отмечать собственный законнейший праздник - 12 июня?
Потому что - и это знают на уровне коллективного бессознательного, - вне имперского величия, вне державной мощи не существует, строго говоря, культуры - культуры большого стиля, по слову Шпенглера. Демократия, предполагающая и обусловливающая конец империй, теряет этот большой стиль, культура в демократиях становится синонимом местных нравов. Что такое русский вне державы, вне Москвы кабацкой, вне Есенина? Не русский, а "русин". Что такое Солженицын вне ГУЛага? Старообрядец, меннонит, амиш.
Помянутый Эренбург в двадцатых годах посетил местность, называвшуюся тогда Закарпатская Русь. Там все были славянофилы, а литературная интеллигенция свято сохраняла русский язык. Местный классик писал:
Но нужно впредь и с матушкой
Познакомить себя,
Чтобы с красивой девушкой
Иметь сношения.
Ничего не скажешь: все слова русские. Разве что ударения хромают, "акценты". Правильный акцент бывает только столичным. Но тогда это уже не акцент, а норма.
В нынешней культуре исчезла норма. Вот этого боятся в Москве, в России. Нынешние русские фобии, метания, реакции и чуть ли не террор - скорее культурный страх, чем политическая линия.
Открою ли я что-нибудь новое, сказав, что истинная Москва - не Садово-Кудринская с Новинским пассажем и даже с домом-музеем Чехова, а какой-нибудь Плотников переулок? Обаяние Москвы - вечное, непреходящее - отнюдь не имперское, и даже не царское. Москва в художественном типе ее - не столица, а усадьба. Собственно, такой она и была во времена подлинной империи, когда столицей России был некий город на Неве - ныне Санкт-Петербург Ленинградской области.
Деды и дети
Сейчас все пользуются интернетом, но думать, что он открывает нам целый мир, - самообман. Это точечный взгляд на мир, движение вширь, но не вглубь. Мне всегда казалось, я знаю, о чем пишут русские газеты. Оказалось - нет. Побывав в Москве и перед отъездом набрав вороха газет, я уже в самолете начал понимать, насколько богаче предстает русская жизнь со страниц газет, чем даже личные впечатления - неизбежно краткие - способны ее представить. Мне трудно судить о том, насколько подавляется сейчас российская медия (говорю только о бумажной); но газеты интересны, содержательны и хорошо сделаны.
В газете "Время" от 2 июня нельзя пройти мимо статьи "Чемоданное настроение" Михаила Воробьева - отчет о некоем научно-общественном совещании, посвященном жгучему вопросу социальной защищенности трудящихся. Понятно, что этот вопрос особенно остро стоит в нынешней России, но это отнюдь не специфически русский вопрос, - это мировой вопрос. Вот данное автором отчета резюме главных суждений, высказанных на этом совещании:
"Функционирующей при активном участии государства системы взаимоотношений работодателей и работников (которых должны представлять сильные независимые профсоюзы), то есть системы социального партнерства, которой сегодня могут гордиться европейцы, в России не будет никогда. И не только потому, что государство не уделяет достаточно внимания этой проблеме. И даже не по той причине, что профсоюзы не выполняют своей функции и являются в настоящее время инструментами передела собственности и решения финансовых проблем профсоюзных чинов. Дело в том, что копировать передовой опыт, пусть даже и с поправкой на российскую специфику, уже поздно. Развитые западные страны, с которых можно было бы брать пример еще 10-20-30 лет тому назад, постепенно и вынужденно отходят от прежних стандартов социального партнерства".
Речь идет о повсеместном в передовых странах кризисе пенсионной системы и других систем социальной защиты трудящихся. Тут действует роковая диалектика, так памятно описанная еще Жан-Жаком Руссо: культурный прогресс (понимая под культурой всю совокупность человеческих достижений) неизбежно ведет не только к выигрышам, но и к потерям. Почему в странах Западной Европы хотят уменьшать пенсии, повышать пенсионный возраст, увеличивать рабочую неделю? Именно потому, что люди стали лучше и, главное, дольше жить. Старики буквально заедают век молодых. Пенсии-то берутся с налогов, а налоги платят работающие, а соотношение работающих и пенсионеров всё время уменьшается - именно потому, что старики дольше живут. Вот так прогресс, решая одни проблемы, порождает другие.
Появилась еще одна, едва ли не труднейшая, проблема: уход рабочих мест из передовых стран в страны развивающиеся, где стандарты жизни много ниже, в том числе и зарплата: то, что по-английски стали называть "аутсорсинг". Вот пока что главный результат знаменитой глобализации, которую несколько лет назад идеалисты готовы были приветствовать как панацею от всех зол, включая исламский терроризм: мол, люди, разбогатев, перестанут ненавидеть Америку и швырять бомбы. Допустим, что так; но при этом сама-то Америка будет как бы и беднеть, во всяком случае, терять рабочие места. Нужна какая-то радикальная культурно-экономическая перестройка на земле, которая нынче, по меткому выражению Томаса Фридмана, стала плоской.
Я недавно менял кредитную карточку, и во время этой телефонной процедуры выяснилось, что разговариваю с Индией.
Итак, государства с их развитой системой взимания налогов и перераспределения доходов начинают испытывать серьезные затруднения. Выход напрашивается как будто сам собой: переложить бремя соцобеса на бизнес. Но бизнес, выплачивающий пенсии и медицинские страховки, сплошь и рядом делается неэффективным. Это очень серьезно ощущается в Соединенных Штатах.
В России с последним вопросом, конечно, не так, и об этом подробно говорится в цитировавшейся статье. Один из выступавших на упомянутой конференции сказал:
"Нельзя менять социальную ответственность государства на социальную ответственность бизнеса. Этого не может быть: бизнес ориентирован на прибыль. Социальная ответственность бизнеса - платить налоги".
Всё это так, но Россия страна необычная. Там создана такая ситуация, в которой и налоги платить как бы невозможно - не помогает никому, ни работнику, ни работодателю. Как говорится в статье "Чемоданное настроение", бизнес и бизнесмены имеют шанс уцелеть, покинув Россию. Олигархи - то есть как раз крупные бизнесмены - сейчас собирают чемоданы. Отсюда и легкомысленное название серьезной статьи.
Пенсии сейчас в России мизерные и не грозят подорвать госбюджеты в такой степени, как это имеет место на Западе. К тому же российские пенсионеры - отнюдь не такие долгожители, как их коллеги в Европе и Америке. А вдобавок ко всему выясняется, что в долгосрочной перспективе эта группа населения вообще, так сказать, истощит резервы своего пополнения. И тут обозначилась другая проблема - уже не стариков, а детей.
Об этом - мрачный материал в газете "Известия", под шапкой "Как увеличить рождаемость в России"? Сначала - редакционная врезка, в которой цитируется заявление одного весьма ответственного деятеля:
"Демографическая ситуация обострилась настолько, что ставит под угрозу национальную безопасность России: ежегодно детское население уменьшается на один миллион человек", - заявил Уполномоченный по правам человека Владимир Лукин. "Известия" решили поискать "российский рецепт" увеличения рождаемости у специалистов в самых разных областях жизни".
Вот этот опрос производит отчетливо сюрреалистическое впечатление: может быть, это сатира? страничка юмора? Но газета ведь очень солидная: "Известия" от 3 июня. Потом дошло: это не газета шуткует, а сама российская жизнь, сознание российских граждан - самое что на на есть "общественное сознание" - являет такие трагикомические парадоксы.
Газета опросила девять человек. Среди них - три представителя культа: муфтий (семеро детей), раввин (трое) и попадья ("супруга священника, мать восьмерых детей", как сообщает газета). Эти люди демографической проблемы не ощущают, как видно из приведенной статистики. Но рецепты, ими даваемые (без рассуждений рожать), не могут считаться универсально приемлемыми: не все же россияне руководятся в жизни четкими религиозными мотивировками. Впрочем, выяснилось, что есть еще одна группа населения, в которой культивируется многодетность: профессиональные лыжницы олимпийского уровня, как о том поведала Лариса Лазутина: "Мы, лыжницы, держим планку". Еще один видный представитель спорта, главный тренер сборной России по футболу Юрий Семин предлагает налечь на спорт: здоровые люди и рожать будут чаще. Зато другой тренер - по художественной гимнастике - Ирина Винер предлагает рецепт совершенно потусторонний: "Надо запретить гомосексуализм".
Были высказаны мнения и не столь радикально-эксцентричные, говорили и про необходимость увеличения зарплаты, организации детского питания в школах, об улучшении системы взимания алиментов; вспоминали шведский пример, где мужчина может получать зарплату, сидя дома с ребятами (по-русски это опять же эксцентрика). Совсем неожиданно и как-то непроходимо-мрачно высказалась поэтесса-бард Вероника Долина:
"Мне страшно даже напрямую отвечать. По-русски это как-то не слишком цензурно получается. Но, честно говоря, я против радикального повышения рождаемости в такой слаборазвитой стране, как наша. Сперва сильно бы поправить страну, сильно бы поправить мышление. Мне в России вообще последние лет пять масса вещей не нравится. И гори всё огнем в такой стране, какая она сегодня. Да и так, честно говоря, всё оно горит, и смешно делать вид, что нет".
Зато жизнеутверждающим оптимизмом звучат слова Павла Бородина, занимающего должность госсекретаря Союза Россия - Белоруссия; как сообщает газета, приемного отца более ста детей.
Павел Павлович Бородин - замечательная фигура, проходящая через новейшую российскую историю, как какой-нибудь Талейран через бурные годы Франции, - человек, известный своей непотопляемостью. Чего ж ему и не быть оптимистом, если он даже из американской следственной тюрьмы благополучно вышел, просидев не более полутора месяцев? О нем памятно сказал замечательный автор Игорь Иртеньев:
"Кстати, если Пал Палычу в глаза посмотреть, то и вопросы никакие задавать не надо. Я когда первый раз его увидел по телевизору, сразу в него поверил. Потому что есть в нем что-то такое, чего во мне самом не хватает. Да и в друзьях моих, если честно. Такая, знаете, твердая уверенность, что всё будет хорошо".
Я тут вспоминал Талейрана, но на самом деле Пал Палычу параллели надо искать не столько во всемирной истории, сколько в русской литературе. И параллель сама собой напрашивающаяся - Чичиков. Из этого образа Пал Палычу не выйти никогда, - да и зачем выходить, ему в нем хорошо, как в двойной бараньей шубе. Он и сам живет хорошо, и другим жить дает.
На вопрос "Известий" о перспективах деторождаемости в России г-н Бородин представил такую ревизскую сказку:
"Просто надо, чтобы у людей появилось будущее. Нужна программа занятости населения, строительства дорог - Минск - Москва - Владивосток. Нужна ипотека, кредиты. Нужно давать людям землю, и чтобы государство, государство и государство заботилось о своих гражданах. А у нас государство практически отсутствует в решении этих проблем. Некоторые детским домам помогают, но это же не решает всех вопросов. Нужна государственная программа по нашим детям.
У меня 112 детей. Все они мои. Я сделаю всё, чтобы все мои дети получили будущее. И жилье, и квартиру, и работу, и образование, и всё остальное".
Я вспоминал неизбежного Чичикова. Но ведь еще один бессмертный герой русской литературы приходит на ум: Остап Бендер, собравший Союз Меча и Орала под предлогом сбора денег на беспризорных детей. "На детей дать можно", облегченно подумали старгородские спекулянты. Кстати, Союз Россия - Белоруссия, в котором Бородин госсекретарем, - это и есть Союз меча и орала.
Можно вспомнить еще "тихих мальчиков" из романа Сологуба "Творимая легенда", которых расплодил вокруг себя некий таинственный химик Триродов; и никто не мог понять, живые это мальчики или какие-то другие.
Точь-в-точь, как те мужики, которых Чичиков купил на вывод в Херсонскую губернию. Жители города Н. долго и горячо спорили, какие трудности могут возникнуть у него с новообретенными душами; самое трудное, решили, - организация транспортировки, перехода в Херсон: разбегутся, мол, мужики по дороге. Но Чичиков, помнится, заверил собеседников, что мужики его - отменно тихий народ и никуда не разбегутся.
Кроме того, большой интерес вызывает в словах Пал Палыча Бородина упоминание дороги Минск - Москва - Владивосток: каково личное его участие в этом смелом проекте?
Нет, не всё так мрачно в России, как чувствует Вероника Долина. С такими отцами, как Павел Павлович Бородин, у российских детей есть будущее. А подрастут - и отцов прокормят, того же Пал Палыча.
Сибирский цирюльник Ильин
Давно уже обозначилась одна тема, связанная с русским культурным наследием: если не широкая популярность, то немалый духовный авторитет, приобретенный одним из русских мыслителей дореволюционного и пореволюционного прошлого, - Иваном Александровичем Ильиным (1883-1954). В 1922 году он вместе с рядом других деятелей русской культуры был выслан за границу, и основной корпус его сочинений был создан в эмиграции. Вот эти его сочинения и привлекают столь пристальное внимание определенных кругов в нынешней России. Помнится, едва ли не первым из заметных русских заговорил об Ильине Александр Руцкой еще в бытность свою вице-президентом России. Руцкого трудно назвать типом интеллектуала по преимуществу, его рекомендации не могут приниматься серьезно. Выяснилось, однако, что воздействие идей Ильина продолжает расти и затрагивает довольно широкий круг людей, с которыми приходится считаться, - людей, в свою очередь влиятельных. Никита Михалков демонстрирует горячую преданность идеям Ильина. А из недавней его беседы с сотрудником Радио Свобода я узнал, что существуют планы перенесения праха Ильина (умершего в Швейцарии) в Россию. Эта акция кажется совершенно нейтральной; как говорил незабвенный гоголевский герой, мертвым телом только забор подпирать. Но этот же герой, помнится, из мертвых тел сделал очень широко задуманный проект. Как известно, мертвые хватают живых. Вопрос: мертв ли Ильин? Нужно ли всерьез задумываться о его влиянии, и какое влияние может он оказать на нынешних русских?
Полагаю, что его адепты в России не знают лучшего из сделанного Ильиным. Это его философская работа - двухтомное сочинение о Гегеле, вышедшее в 1918 году (недавно наконец-то переизданное). Оно называется "Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека". Это замечательная, фундаментальная, вносящая окончательную ясность в вопрос о Гегеле книга. Всё остальное написанное Ильиным за долгую и весьма активную его жизнь не выдерживает малейшего сравнения с этой работой. Это бесспорная вещь, и не напиши Ильин ничего другого, он бы остался в истории русской культуры. Всё прочее им сделанное по меньшей мере спорно, чтоб не сказать сомнительно.
Я еще вернусь к этой работе Ильина, - она требует специального разговора и понимания. Сейчас же поговорим о том, чем привлекает Ильин профанов, так сказать, мирян, широкую публику (если всё-таки можно говорить о широкой публике).
Ильин - монархист, причем монархист не политический, а идейный, так сказать, философский. В обоснование своего монархизма он дал достаточно острую критику духовно-культурных черт западной жизни 20-го века. Его анализ и критика коммунизма абсолютно убедительны. Многое из того, что он сказал о путях преодоления коммунизма, оказалось верным. Следы чтения Ильина видны у Солженицына в его проекте "обустройства России". Покаяние и самоограничения как категории национальной жизни - это термины Ильина. Людей, испытавших шок результатами демонтажа коммунизма в России - а таких людей много, чтоб не сказать большинство, - не могут не привлекать настойчивые рекомендации Ильина избегать слепого воспроизведения западных патернов развития.
Еще одна мысль Ильина должна казаться весьма привлекательной травмированным россиянам: мысль о том, что срыв России в двадцатом веке определялся не только ее собственными недостатками или пороками, но должен рассматриваться в контексте мировой ситуации века. Общие источники возможного ниспадения: социальная несправедливость, растущие потребности масс и их полуобразованность - соединенные с утопической мечтательностью лево-интеллигентского мировоззрения, способного в кризисные моменты овладеть массами. Это верно в отношении России, это было верно в двадцатые годы, когда писал Ильин, в отношении Западной Европы, но это неверно сейчас, когда в той же Западной Европе, не говоря уже об Америке, достигнуты высокие стандарты массового потребления, а утопизм радикальных интеллектуалов испарился в результате краха коммунистического проекта. Вообще читая Ильина, нужно всё время помнить вошедшие в пословицу слова Черчилля: демократия - очень плохой общественный строй, но все другие еще хуже. А также не забывать, что российская ситуация при Ельцине была не демократией, а злой пародией на нее.
Для контраста посмотрим на идеальные черты монархии в подаче Ильина:
"Олицетворение народа, государства и власти в монархе, религиозно-мистическое созерцание верховной власти, пафос доверия к главе государства, созерцание судьбы как ведомой Провидением, восприятие государства в качестве великой семьи, спаянной кровью и предками, культ верного и справедливого ранга, культ чести и служения, культ дисциплины и воинское начало, тяга к интергрирующей аккумуляции, стихия солидарности, аскеза политической силы, гетерономия, авторитет, пафос закона и законности, субординация, принцип назначения и восприятия государства как органического единства".
Это идеал - в сущности средневековый, архаический, даже вневременной: чисто идеологическая конструкция, не только не существовавшая в исторической действительности, но и неспособная воплотиться в житейской обыденности, в мире, раздираемой борьбой интересов. Где гарантия того, что мистически поклоняемый монарх воспримет пафос закона и законности? Как известно, власть развращает; абсолютная власть развращает абсолютно. Откуда возьмется в нынешнем мире тяга к интегрирующей аккумуляции, когда наблюдается как раз обратное? О каком культе чести и служения можно говорить в обществе потребления? И самое важное: как можно противостоять, как бороться этой мировой - западной по крайне мере - ситуацией, которая непреодолимо объективна, создана всеми детерминациями социального и экономического процесса? Монархический идеал в наше время - абсолютная утопия, и лучшее, что хотелось бы сказать о ней, - безвредная утопия.
Самое интересное, что Ильин понимал, так сказать, потусторонность своего монархического идеала, и это говорит в его пользу. Он четко различал монархию как политический идеал, монархическую программу и монархическую тактику. Верность идеалу, по Ильину, отнюдь не требует выставления монархической программы или выработки монархической тактики. Бывают ситуации, когда это попросту невозможно, - как в России после коммунизма. Поэтому сам Ильин оставался на позиции так называемого непредрешения: монархия для него не стояла в порядке политического дня. Бывают времена, когда монархист в душе должен выступать за республику, даже за демократию (позиция, вызывающая ассоциации опять же с некоторыми фразами солженицынского "обустройства").
Думается, что и сегодня такая перспектива не является актуальной, и если, скажем, Никита Михалков объявляет себя монархистом, то это следует объяснять персональными его если не амбициями, то комплексами.
В общем, получается, что Ильин гораздо менее роялист, чем король - чем его сегодняшние российские поклонники. Ему не чужд некоторый, и весьма значительный, реализм политического мышления. Откуда же в таком случае сам его политический идеал? Вот тут мы и должны вспомнить первую книгу Ильина - исследование о Гегеле, а также один эпизод из жизни Ильина - острейшую полемику, вызванную в эмиграции его книгой 1925 года "О сопротивлении злу силой".
Самым ярким эпизодом этой полемики была статья Бердяева "Кошмар злого добра". Бердяев написал, что в жизни не читал ничего более отвратительного, испытал кошмар и удушье при чтении Ильина, что Ильин строит чека во имя Бога, книга его антихристианская по самой сути, Ильин выступает в роли великого инквизитора, Ильин не русский, он немец, не преодолевший влияний Гегеля и Фихте. Несколько цитат:
"Ильин отрицает бытийственность человека, человек для него есть орудие добра, вечно для него добро, а не человек... Он дорожит не человеком, а государством, правовой, моральной нормой. ...В сущности, большевики могут принять книгу Ильина... Именно им свойственно резкое разделение мира и человечества на два воинствующих лагеря, из которых один знает абсолютную истину и действует во имя абсолютного добра, другой же есть предмет воздействия силой... Как и все инквизиторы, Ильин верит в принудительное и насильственное спасение и освобождение человека. Он придает принуждению, идущему от государства, благодатный характер, - оно превращается в непосредственное проявление любви и духа, как бы в действие самого Бога через людей. Все реакционные и революционные инквизиторы, начиная от Торквемады и до Робеспьера и Дзержинского, почитали себя носителями абсолютного добра, а нередко и любви. Они убивали всегда во имя добра и любви. Это - самые опасные люди. ... Любовь для него не есть любовь к конкретному существу, к живому человеку, к личности с неповторимым именем, а любовь к добру, к совершенству и отвлеченному духовному началу в человеке. Поэтому ему очень легко признать проявлением любви какое угодно истязание живого конкретного человека, поэтому во имя осуществления добра он признает допустимыми средства, совершающие насилие над человеком, и истребляющие его".
Статья Бердяева несколько стилизовала позицию Ильина, сузила ее. Об этой книге Ильина известен вполне позитивный отзыв Петра Струве - человека, интеллектуальная честность которого вне подозрения. В реакции Бердяева сказалось его внутреннее борение, изживание собственных соблазнов: несколькими годами раньше, еще в России, Бердяев написал книгу "Философия неравенства", во многом содержавшую мысли, близкие к тому, что позднее высказал Ильин, - даже ту же ссылку на апостола Павла: "начальствующий не даром носит свой меч".
Бердяев прав, однако, в главном: государство, как и всякая надличностная структура, не может быть субъектом, носителем добра. Сфера государства - право, закон. Добро персоналистично, дело свободного выбора человека, в этом смысл христианства. У Ильина понимание этого ослаблено.
Откуда же у Ильина такое смещение этических акцентов? Конечно, от Гегеля, знатоком и лучшим интепретатором которого он был. Гегель отравил Ильина своими ядами. А яды у Гегеля есть. Вспомним, что государство у Гегеля - это действительность нравственной идеи. В сущности, он тоталитарный мыслитель, об этом замечательно написал Рассел в своей "Истории западной философии". Одна цитата из Рассела:
"Согласно Гегелю ...логическое совершенство состоит в том, чтобы быть тесно сращенным в целое, без каких-либо изъянов, без независимых частей, но объединенным, подобно человеческому телу или, еще точнее, подобно разумному духу, в организм, части которого являются взаимозависящими и действуют совместно в направлении единой цели. А это одновременно являет собой этическое совершенство ... Логика Гегеля приводит его к убеждению, что имеется больше реальности или превосходства (для Гегеля это синонимы) в целом, чем в его частях, и что реальность и превосходство целого возрастают, если оно становится более организованным".
У Ильина первая глава книги о Гегеля называется "Понятие конкретного у Гегеля". Это то, что нужно понять в первую очередь. Гегелевское конкретное - это, по прямому смыслу слова, "сращенное": не единично существующее, а всеобщее, тоталитет, которому принадлежит логический и этический примат. В историософской проекции это рождает идею тоталитарного государства.
Люди, видящие в гегельянце Ильине учителя, не понимают, что они готовы склониться перед Молохом тоталитарной государственности. Утешает то, что Ильин не может быть широко популярным, он всё-таки для растерявшихся интеллигентов, а не для широких масс, и вряд ли его идеи этими массами овладеют, даже в подаче масскультовских звезд. Разве что Никита Михалков сделает вторую серию "Сибирского цирюльника".
К юбилею Сартра
Исполнилось сто лет со дня рождения Сартра. Тема о Сартре более русская, чем может показаться, хотя, конечно, он связан с советским прошлым, а не российским настоящим. Как известно, Жан-Поль Сартр был если не мыслителем, то публицистом весьма левым и к Советскому Союзу относился терпимо. Это не способствовало его репутации в культурных советских кругах диссидентско-либерального толка. Солженицын отказался встретиться с ним во время очередного пребывания его в Москве (Сартр девять раз посещал Советский Союз). Такое отношение к Сартру, конечно, не учитывало его громадного вклада в философию: он один из создателей экзистенциализма - философского учения, имевшего громадный духовный авторитет в послевоенном мире. Великое создание Сартра - онтологический трактат "Бытие и ничто", вышедший в свет еще в 1943 году. Эта книга появилась в русском переводе только в 2000 году, в постсоветское время. Но люди, знакомые с философией Сартра, всегда знали, что отношение к нему нужно прежде всего строить на его философии, а не на эфемерных политических суждениях темпераментного публициста.
Вехой на пути Сартра стало его знакомство с марксизмом, углубленное изучение марксизма, приведшее его к выводу, что Маркс дает подлинный горизонт нынешнему философствованию, что без него нельзя построить современное мировоззрение. В эпоху восстания масс требуется социальная философия, ориентированная на решение общественных проблем. Экзистенциализм Сарта и других философов этого склада не мешал занять ту или иную общественную и политическую позицию, но не обосновывал ее философски. Конечно, экзистенциализм - философия, говорящая об отношении человека к миру, но она берет это отношение в терминах метафизики, или, как предпочтительнее сейчас говорить, онтологии - учения о бытии в самом широком смысле. Бытие как тотальность и отношение к нему человека, онтологические структуры этого отношения, независимые от социальной жизни вообще, - вот тема экзистенциализма.
В случае Сартра это означало примерно следующее. Начнем со знаменитой формулы, давшей само название этой философии: существование (экзистенция) предшествует сущности, поэтому нужно философствовать не о последних основаниях бытия, а о положении человека в мире, о бытии-в-мире. Бытие вне человека не может быть предметом философствования, потому что без человека оно не имеет смысла, само в себе оно не рационально, не структурировано духовно, сознание привносит смысл. То есть сразу исключается какой-либо объективный идеализм платонического типа, говорящий о сверхэмпирическом, собственно метафизическом измерении бытия. Эта установка может склонить к отрицанию необходимости онтологии вообще; таковой была позиция Бердяева. Последний говорил, что свобода первична, а бытие вторично. В сущности, это говорил и Сартр, но он как раз построил онтологию. "Бытие и ничто" имеет подзаголовок: "Опыт феноменологической онтологии". Феноменологическая методология, созданная Гуссерлем, доказала, что учение о сущностях, вне человека лежащих основаниях бытия вообще невозможно. Нам открывается только узкий сектор бытия, освещенный нашим сознанием, хотя это сектор мы непрерывно расширяем. Мы имеем дело не с миром, а с образами мира в сознании, с феноменами. Мир не существует для нас вне структур сознания, нам открываются феномены бытия, но не бытие феномена. Мышление этого плана производит так называемую феноменологическую редукцию, то есть сведение бытия к феноменам, вынесения мира вне нас за скобки. Этим преодолевается всякого рода дуализмы в философии. Конечно, бытие предшествует сознанию, но это ничего не значит в философском смысле, философствовать на этой основе нельзя. Конечно, человек определяется своей материальной, физической структурой, но это не специфично для него: такое отношение к бытию имеют и животные, а животные не философствуют. Бытие вне человека Сартр называет бытие-в-себе, человек же - бытие-для-себя (эти термины он взял у Гегеля).
Но что такое "ничто", стоящее в названии труда Сартра рядом с бытием? Это сознание. Именно потому, что оно не бытийно, анти-бытийно, так сказать. Бытие - это нерасчлененная сплошность, свалка, громоздящаяся до неба, как говорит Сартр в романе "Тошнота". Сознание, возникающее, если угодно, после бытия, в противостоянии бытию, его уничтожает, "неантизирует" (neant по-французски ничто), то есть дифференцирует, преодолевает эту сплошность, эту абстрактную тотальность. Мир - это обвал бытия сознанием, говорит Сартр. Человек не только бытие-для-себя, но бытие-для-себя-в мире. Это создает ситуацию, в которой единственно возможно философствование.
Что же бытие-в-мире определяет для человека? Человек, прежде всего, переживает нехватку бытия-в-себе, свою выброшенность из него. Он онтологически определен как желание, стремление стать источником собственного существования, вырваться из бытийной детерминации, он хочет стать причиной самого себя, "кауса суи", субстанцией в философском смысле, а в религиозных терминах - Богом. В этом основной онтологический парадокс: существование предшествует сущности, но человек желает стать самим бытием. Сартр пишет:
"Желание есть ... недостаток бытия. Как таковое, оно прямо вписано в бытие, недостатком которого является ... сознание, ставшее субстанцией, субстанция, ставшая своей причиной, Человек-Бог. (...) Человеческая реальность является чистым усилием стать Богом без существования какого-либо данного субстрата этого усилия, без наличия ничто, которое прилагает все усилия для этого. Желание выражает это усилие (...) Следовательно, онтология извещает нас, что желание есть изначальное желание бытия и что оно характеризуется как свободный недостаток бытия".
В такой ситуации обнаруживается трагичность бытия: человек хочет избавиться от своей свободы, тогда как он - свобода по определению, он носитель сознания, а сознание свободно. Экзистенциальная позиция - это обретение свободы, осознание ее первичности в человеке, обреченности его на свободу.
Сартр пишет о трех фундаментальных отношениях человека к бытию: иметь, делать и быть. При этом первые два отношения можно свести, редуцировать к третьему. Иметь, владеть - наиболее простой путь к иллюзорному овладению бытием. Отношения собственности укоренены в этом, можно сказать, инстинкте владения как власти над миром, над бытием, - наиболее сильная иллюзия господства и самодостаточности человека.
"Таким образом, то, что мы основательно желаем себе присвоить в объекте, - это его бытие, а оно есть мир. (...) владеть - значит хотеть владеть миром через отдельный объект (...) быть-в-мире - значит проектировать владение миром, то есть понять весь мир в качестве того, чего не хватает для-себя-бытию, чтобы оно стало в-себе-для-себя (...) Владеть - значит иметь у себя, то есть быть собственной целью существования объекта. Если владение дано полностью и конкретно, то владелец является основанием бытия объекта, которым он обладает".
Сартр дальше пишет о различных вариациях структуры владения, в частности, о роскоши как иллюзии "создании мира", как творчества мира, создающей некую магическую связь с миром: купить предмет - это символическое действие, равнозначное созданию предмета. Как видим, тема собственности, владения, тема "иметь" берется Сартром в этом труде вне каких-либо конкретно-социальных отнесений. Но вывод об иллюзорности владения как средства овладения бытием уже присутствует и уже дает основания говорить о неподлинности такого мироотношения. Попросту сказать, этот вывод уже антибуржуазен и подготавливает достаточно твердую почву для политического полевения философа. Выводы этой части анализа совпадают с Марксовым анализом феномена отчуждения труда в капиталистическом обществе. Но Сартр, не уходя в конкретно-социальный анализ темы, берет ее глубже: для него иллюзорность владения характерна для всех этапов истории, это, повторяем, одна из форм фундаментального отношения человека к миру.
Отчуждение всё же до какой-то степени исторично у Сартра. Он говорит, что производство предмета, создание предмета индивидуальными усилиями дает наибольшее основание считать себя основанием бытия. Но такого рода трудовые формы исчезли в обществе, развившем структуры разделения труда. В этих структурах и происходит отчуждение человека, отчуждение труда. Но как быть с тем случаем, когда деятельность человека остается творческой, сугубо индивидуальным усилием: например, в науке или в искусстве?
Сартр говорит, что и здесь власть человека над миром не может считаться обеспеченной, и здесь человек не делается основанием бытия. Плоды творчества отделяются от человека-творца, делаются всеобщим достоянием, становятся анонимными. Такая как бы миротворящая связь существует до тех пор, пока человек находится в процессе творчества, но творчество отнюдь не непрерывно. И тут творение отделяется от творца, и тут происходит отчуждение. Эти мысли Сартра исключительно близки соответствующим построениям Бердяева. А в терминах Сартра это: невозможность для-себя-бытия, то есть человека, стать одновременно в-себе-бытием. По-другому - стать свободным основанием бытия, осуществить свой, как говорит Сартр, фундаментальный проект.
"Каждая человеческая реальность является одновременно прямым проектом преобразования своего собственного Для-себя в Себе-Для-себя и проектом присвоения мира как тотальности бытия-в-себе под различными разновидностями фундаментального качества. Вся человеческая реальность - это страсть, проект потерять себя, чтобы основать бытие и тем самым конституировать В-себе, которое ускользает от случайности, являясь своим собственным основанием, "Энс кауза суи", которое религия именует Богом (...) но идея Бога противоречива, и мы теряем себя напрасно: человек - это бесплодная страсть".
Таковы заключительные слова "Бытия и Ничто", знаменитая формула Сартра. Есть у него еще один широко известный афоризм: ад - это другие. Это из пьесы "Без выхода". Три человека - мужчина и две женщины после смерти попадают в ад; как выясняется из дальнейших разговоров, они этого ада заслуживают. Но трудно понять, что адского в их положении: они помещены в обычную комнату, меблированную в стиле Второй империи. Однако когда выясняется, что в каждой паре (мужчина - одна из женщин, другая женщина - мужчина, женщина и женщина) возникли отношения приязни и, можно сказать, любви, то невозможность осуществить любовное слияние под взглядом другого делает положение безвыходным. Тогда один из персонажей и произносит знаменитую фразу: ад - это другие.
Вот эту ситуацию пытался преодолеть Сартр в дальнейшем своем философском творчестве. Им был создано другое произведение, желавшее стать очерком социальной философии, - "Критика диалектического разума". Этот труд не считается удачей Сартра. Влияние марксизма сказалось здесь в самом обращении к социальной теме - и желание дать синтез его с экзистенциальной философией. Тема этого трактата: если человек свободен как индивидуум, как субъект, то как сделать свободным человеческий коллектив, коллективного субъекта? Может ли существовать коллективный субъект вообще?
Не будем забывать, однако, что экзистенциальная свобода человека у Сартра скорее постулат, чем реальность человеческого существования. Проект овладения бытием ирреален, осужден на поражение, человек, вспомним, это бесплодная страсть. Переходя от онтологических тем к конкретно историческим, Сартр в ряде написанных им биографий (книге о Жане Жене, о Бодлере, в автобиографии "Слова") показывает, что великий соблазн человека, даже творческого человека - выпасть в социальную обыденность, быть как все. Экзистенция, существование в свободе трагично, не обещает окончательной победы, человек как социальное существо несвободен, под взглядом Другого он всегда становится объектом - природным или социальным. Сартр ищет пути коллективного освобождения, но такой проект звучит утопически. В основе своей эта мечта о всеобщем спасении отзывается религиозными упованиями. Вот этот элемент социальной мечтательности увлек Сартра в неподобающие компании, в конце жизни даже к маоистам. Но помнить о нем будут не как о поспешно пишущем публицисте, а как об авторе "Бытия и Ничто".
Бердяев и Бергман
Мне случилось недавно пересмотреть фильм Бергмана "Персона" - одно из знаменитейших его произведений, - и кажется, на этот раз (четвертый) я в нем разобрался до конца. При этом обнаружились любопытные совпадения этой вещи Бергмана с циклом мыслей Николая Бердяева, развернутых в его концепции творчества и вообще всегда волновавших выдающегося русского философа.
Нужно напомнить содержание фильма Бергмана. Знаменитая актриса во время представления замолчала - вышла из роли. Более того, она вообще перестала говорить, разорвала всякие контакты с миром, даже с собственными мужем и ребенком. Она помещена в психиатрическую больницу, где обнаружена полная ее вменяемость, нормальность: она просто не хочет ни с кем говорить. Женщина-психиатр дает свою трактовку происшедшего: актриса (ее имя Элизабет Фоглер) почувствовала свою чуждость миру, потеряла к нему интерес. События приобретают явно не бытовой оборот, мы начинаем понимать, что нам предложен метафизический, философский сюжет. Психиатр предлагает необычный пациентке необычный курс лечения, - если можно говорить о лечении: повторяю, это не клинический случай, а философская проблема, та, которую Бердяев назвал проблемой одиночества и общения. Врач отправляет актрису в свой загородный дом в сопровождении молодой медсестры по имени Альма. Дача врача находится в отдаленном месте на берегу моря, почти в полной изоляции, - воспроизводится обстановка одиночества, в которую погрузила себя сама актриса, с той разницей, что у нее будет постоянный, ни на минуту не оставляющий партнер. Заговорит ли Элизабет с Альмой, вступит ли в контакт с миром? Всё последующее - ряд непрерывных попыток Альмы найти человеческую связь с Элизабет - и неудача этих попыток. Альма буквально выворачивает наизнанку нутро в желании заинтересовать Элизабет своей жизнью. Происходит искушение жизнью - не соблазнами ее, а горем, реальными проблемами. Не находя в Элизабет никакого отклика, Альма начинает ее ненавидеть. Происходит самое интересное: в этой ненависти Альма проникает в душу Элизабет, вскрывает ее актуальный конфликт - ее ненависть к собственному ребенку. Но это тоже не реальный ряд, а символический: ребенок - метафора того же внешнего мира, мира объектов, чуждого душе артистки. Важно в этом повороте то, что Бердев называл - ненависть как метод гнозиса, познания. В этой сцене Элизабет и Альма сливаются в одно лицо (великолепная игра Бергмана со зрительными образами; вообще в фильме всё время идет ироническое подчеркивание невсамделишности происходящего, упор на сам экран, обнажение приема). Происходит это, однако, только на экране, в реальности Элизабет так и не заговаривает. Альма уезжает одна, и ее отъезд сопровождается в монтаже образами Элизабет на сцене. Элизабет остается одна - мы это понимаем, хотя в этих финальных кадрах она и не появляется реальная, а только в сценических, актерских реминисценциях.
Очень это трудно - передать словами визуальный ряд: слов надо слишком много, и всё равно нужного впечатления добиться трудно.
Перейдем к трактовке, где слова уместны. Первый, очень поверхностный содержательный слой: проблема артиста в узком смысле, актера. Как верили в старину, актер не имеет души, даже лица, он только носит разные маски. Персона в названии фильма - не личность, а именно маска (прямой смысл слова). Мы видим, что Элизабет отказывается носить маску, хочет выйти к реальности, обрести душу. Потом мы обращаем внимание на тему Христа, воскресения; фильм начинается в морге, в анатомическом театре - подчеркнем слово "театр", - где мертвые пробуждаются, где к ним возвращается душа. Два раза в фильме появляются кадры распятия: крупный план гвоздя, вбиваемого в ладонь. Христианская тема: душа появляется, пробуждается, воскресает в акте любви, в отдаче себя миру. Персона уступает место лицу. Альма хочет пробудить душу Элизабет действием любви (появляется даже намек на лесбийскую связь, которая оказывается иллюзией, как бы сном Альмы). Но раскрытия артистической души, мы видели, не происходит, Альма уезжает и Элизабет остается одна, как бы в пустыне. Мы ухватываемся за слово "пустыня" и вспоминаем евангельский сюжет об искушении Христа Сатаной в пустыне: в фильме сюжет обращен, - получается, что Христос искушает Сатану. "Персона" - это фильм о демонической, сатанинской природе художника, о его онтологическом одиночестве (что и есть сатанизм) - но и о преодолении этого одиночества в акте творчества, в игровом осознании собственной оторванности от реального мира, в населении пустыни созданиями артистического воображения. Художник спасается творчеством. Элизабет вышла из тупика тем, что сделала фильм об этом, Элизабет - это Бергман. Эмма - это я, как говорил Флобер.
Как я говорил в начале, интересную параллель к фильму Бергмана "Персона" можно обнаружить у русского философа Бердяева. Возьмем одну его статью, написанную в 1914 году и, как вспоминает Бердяев в автобиографии, вызвавшую возмущение. Статья называется "Ставрогин" - о демоническом герое романа Достоевского "Бесы". Бердяев, заинтересованный и, можно сказать, плененный им, дает Ставрогину необычайно высокую оценку. Необыкновенная смелость этого сюжета Достоевского, говорит Бердяев, - зло как путь, обогащение мысли и опыта на путях зла. Злодей Ставрогин спасется, утверждает Бердяев, - мы увидим его в конце времен на мессианском пире. Бердяев всё время подчеркивает, что настоящего Ставрогина в романе нет, он кончился, погиб до его начала, в романе присутствует только маска Ставрогина (вспомним, что маска и персона - синонимы). Он что-то вроде Элизабет Фоглер в фильме Бергмана.
"Безмерность желаний привела к отсутствию желаний, безграничность личности к утере личности, неуравновешенность силы привела к слабости, бесформенная полнота жизни к безжизненности и смерти, безудержный эротизм к неспособности любить...
У Ставрогина нет его другого, нет выхода из себя... Он не сохранил, не собрал своей личности. Выход из себя в другого, с которым совершается подлинное соединение, кует личность, укрепляет ее. Невозможность выйти из себя в творческом акте любви, познания или действия и истощение в собственных эманациях ослабляет личность и распыляет ее. Судьба Ставрогина есть распадение большой творческой личности, которая вместо новой жизни и нового бытия, творческого выхода из себя в мир истощилась в хаосе, потеряла себя в безграничности. Сила перешла не в творчество, а в самоистребление личности".
Бердяев говорит о творческом акте в любви, познании и действии, но он умалчивает еще об одном виде творчества - об искусстве. Эгоцентризм художника, замкнутость его на себе не исключает возможности творить, - это и доказывает Бергман, делая фильм о замолчавшей актрисе Элизабет Фоглер. Артисту, художнику не нужна личность, он удовлетворяется маской, "персоной". Бердяев прекрасно это понимал, когда о высоко ценимом им Андрее Белом писал, что он обладал чрезвычайно богатой индивидуальностью, но у него не было личности. И в статье о Блоке говорил, что у Блока не было личности, что он был отвержен Логосом, жил исключительно в лирической стихии, но это не помешало его поэзии - это и создало его поэзию. Статья Бердяева "В защиту Блока" была написана в ответ на статью анонимного петербургского священника, жившего под большевиками (предполагается, что это был о.П.Флоренский), где говорилось, что Блок был одержим демоническими силами, что через него действовал чуть ли не сам дьявол. Бердяев отвечал, что искусство рождается на путях греха, а не святости, вообще всегда достаточно резко противопоставлял гениальность святости, говорил о несовместимости Пушкина и Серафима Саровского, живших в одно время: если б они встретились, им не о чем было бы говорить друг с другом.
В общем, если б Бердяев в статье о Ставрогине сказал, что наиболее адекватен Ставрогин как носитель художественного сознания, как гениальный артист, эта статья не вызвала бы негодования. Думаю, что негодовали честные либералы из круга журнала "Русская мысль", а не художники "серебряного века" - люди достаточно искушенные и тонкие: достаточно вспомнить Вячеслава Иванова, этого всеобщего соблазнителя, "Змия".
Конечно, нельзя не признать, что у художника есть свои искушения и соблазны, свои срывы. Но вот парадокс: срыв художника происходит в результате соблазна его добром. Морализм губит художество. Есть феномен, названный исследователями "религиозное отречение от искусства". Жертвами такого искривления пали величайшие русские гении Гоголь и Лев Толстой. Толстой это хорошо сознавал, он говорил: чем ближе мы подходим к красоте, тем дальше уходим от добра. И он выбрал - пытался выбрать - добро. У Гоголя подобный конфликт вылился в создание некоей эстетической утопии, по словам протоиерея Зеньковского, автора фундаментальной "Истории русской философии". Гоголь хотел, чтобы красота была способна принести пользу. Зеньковский пишет:
Гоголь "глубоко ощущал всю трагическую проблематику современного морального сознания. Моральный идеал им самим воспринимался как нереальный и даже неестественный, как некая риторика, не имеющая опоры в естественном складе души. Мучительнее и резче всего переживал его Гоголь в теме, столь основной для всего европейского и русского гуманизма, в вопросе об отношении к людям как братьям. Гоголь пишет: "Но как полюбить братьев? Как полюбить людей? Душа хочет любить одно прекрасное, а бедные люди так несовершенны, и так в них мало прекрасного". Моральный принцип оказывается бессильным, ибо в действительности душа движется не моральным, а эстетическим вдохновением. Иначе говоря, душа человеческая вовсе неспособна, в нынешнем ее состоянии, к подлинно моральному действию, то есть к любви".
Углубленный культурный опыт (а такой в России есть) показывает, что отказ от творчества это и есть форма эстетического демонизма - акт гордыни, который - на видимом сюжетном плане - осуществляет гениальная актриса Элизабет Фоглер. Она - это Ставрогин, которого спасает Ингмар Бергман, делая свой фильм. И не надо вовлекать поэта в заботы суетного мира, не надо навязывать ему общеупотребительную мораль - он по-другому, по-своему служит людям.
Помню, как меня в далекие уже времена заинтересовали слова Мейерхольда в записи Александра Гладкова (напечатано было в знаменитом альманахе "Тарусские страницы"): Мейерхольд говорил, что самое банальное в искусстве - эксплуатация чувствительности зрителя, читателя или слушателя, провокация сентиментальности. Чехов советовал молодым писателям: когда описываете горе, оставайтесь холодны, тогда появится необходимый фон. Где у Чехова найдете слезы или слюни? Поэт, не дорожи любовию народной ... останься тверд спокоен и угрюм. Стефан Малларме, реформатор французской поэзии, писал: настоящее мастерство леденит. Томас Элиот: стихи пишут не для того, чтобы выразить чувства, а для того, чтобы от них избавиться. Все смотревшие фильм "Том и Вив" должны были услышать и запомнить эти слова (их источник - эссе Элиота об индивидуальности и традиции в искусстве). Настоящую философию искусства из этого цикла мыслей, из этого концентрата эстетического опыта сделал Ортега-и-Гассет. Знаменитая "Дегуманизация искусства" у него - не обесчеловечивание мира, а осознание специфики эстетического творчества.
Послушаем Ортегу, рассуждающего о романтизме как детище политических и идейных революций 18-го века, выродившихся в апофеоз добрых буржуа (эти цикл мыслей идет у него от Ницше):
"Романтическая музыка и поэзия представляют нескончаемую исповедь, в которой художник, не особенно стесняясь, повествует о переживаниях своей частной жизни ... романтизм наделил художественными полномочиями каждое чувство, поскольку оно рождается в человеке. Свобода всегда предполагает определенные преимущества: право на неограниченную экспансию личности плодотворно в искусстве, прежде всего, тогда, когда личность, предпринимающая подобную экспансию, незаурядна. Но эта же свобода может стать пагубной, если чувства, которым она неограниченно предоставлена, оказываются низкими, пошлыми".
У Бердяева в статье о Ставрогине подчеркивается одна фраза из "Бесов": аристократ в демократии обаятелен. Читая Ортегу, глядя фильмы Бергмана или Антониони, понимаешь, что в двадцатом веке аристократом был художник-авангардист. Эта эпоха кончилась, наступила другая - эпоха массовой культуры. Таковая обращается по-прежнему к чувствам, но уже не сентиментальному состраданию добрых буржуа, а к более первичным, исконным и первообразным эмоциям, прежде всего, сексуальным. Господствует всяческий стриптиз. И глядя на это, вспоминаешь опять же Ортегу, сказавшего: если искусство - это пробуждение чувств, тогда высшая его форма - мелодрама, фельетон и порнографический роман, а еще выше того - щекотка и алкоголь.
Русские и Кокто
У Розанова в "Опавших листьях" есть рассуждение об умирании супружеской любви. Это явление он сравнивает с изношенностью машины:
"Зубцы (разница) перетираются, сглаживаются, не зацепляют друг друга. И "вал" останавливается, "работа" остановилась: потому что исчезла машина, как стройность и гармония "противоположностей".
Эта любовь, естественно умершая, никогда не возродится.
Отсюда, раньше ее (полного) окончания, вспыхивают измены, как последняя надежда любви: ничто так не отдаляет (творит разницу), как измена которого-нибудь. Последний еще не стершийся зубец - нарастает, и с ним зацепляется противолежащий зубчик".
Получается, что измена - не то что лучший, но единственный способ оживления угасшей страсти. В акте измены супруги видят друг друга новыми, как бы опять раскрывшимися глазами: привычная инерция исчезает, и любовь обновляется.
Виктор Шкловский, приводивший этот отрывок в своей работе о Розанове, сделал это не случайно. Для него пример с супружескими изменами иллюстрировал некую закономерность литературной эволюции - потребность в смене форм, когда по-новому видится материал литературы, ставший привычным, автоматизированным. Более того, по Шкловскому, сама специфика художественного творчества в том состоит, что художник заставляет нас заново видеть вещи, которые мы просто узнаем. Цель искусства - сделать узнаваемое видимым, привычно-автоматизированное превратить в эмоционально переживаемое, вернуть вещам свежесть; в знаменитой формуле: камень сделать каменным. Этот прием, как известно, он назвал остранением: представить предмет странным, как бы незнакомым, преодолеть инерцию автоматического узнавания, вернуть к видению.
В пьесе французского писателя Кокто "Священные чудовища" мне встретилось точно такое же описание феномена супружеской измены. Мужской персонаж говорит:
"Когда я думаю о том, как мы были счастливы, думаю о том, что мы выиграли самый большой выигрыш ... и что мы позволили привычке усыпить себя, привычке, которая, как школьная резинка, стирает всё. Нужно было каждую минуту говорить себе: "Какое счастье... Какое счастье... Какое счастье... Эстер любит Флорана, Флоран любит Эстер ... Это же чудо!" Но оказалось, что, когда чудо длится слишком долго, оно перестает быть чудом... Если чудо длится, глупый человек перестает им восхищаться и начинает считать, что это вполне нормально".
Жан Кокто (годы жизни 1889 - 1963) был человеком ренессансным, одаренным в самых разных областях искусства: поэт и прозаик, драматург и кинематографист, умелый художник-рисовальщик, автор балетов и знаток музыки. Кроме того, он писал эссе, посвященные проблемам искусства, тексты скорее теоретические. Главная его работа в этой сфере - "Профессиональная тайна", вышедшая в 1922 году. Здесь в одном из фрагментов дана трактовка художественной деятельности, стопроцентно совпадающая с разработками Виктора Шкловского, подчас даже словесно:
"Прикосновение волшебной палочки оживляет общие места. Случается, подобный феномен происходит с какой-нибудь вещью, с животным. Вспыхнула молния, и за этот миг мы увидели собаку, фиакр, дом впервые. Мы вдруг видим всё, что есть в них особенного, безумного, нелепого, прекрасного. И сразу же привычка стирает этот мощный образ своим ластиком. Мы гладим собаку, останавливаем фиакр, живем в доме. Мы их уже не видим.
Такова роль поэзии. Она срывает покров, в полном смысле этого слова. В свете, заставляющем встряхнуться от оцепенения, она являет нагими поразительные вещи, которые нас окружают и которые наши органы чувств воспринимают чисто машинально.
Бесполезно искать где-то в дальнем далеке необыкновенные предметы и ощущения, чтобы поразить того, кто спит бодрствуя (...) Нужно показать ему то, по чему его взгляд, его сердце безразлично скользят каждый день, под таким углом, чтобы ему показалось, будто он это видит впервые, чтобы это взволновало его. (...)
Поставьте общее место на виду, отчистите, отполируйте, осветите его так, чтобы оно поражало своей новизной, той свежестью и непредсказуемостью, какой оно обладало в момент своего возникновения, и вы создадите поэтическое произведение".
Кокто говорит о поэзии, но сказанное относится к художественной деятельности как таковой. Это очень серьезная теоретическая заявка.
Читая сборник Кокто "Петух и арлекин", вышедший по-русски несколько лет назад, я был поражен массой совпадений с мыслями, иногда даже словесными совпадениями с тем, что мы знали из русских писателей. Например: Пастернак в ранней автобиографической книге "Охранная грамота" приводил слова Маяковского: "Вы любите молнию в грозе, а я в электрическом утюге". И нахожу у Кокто в "Профессиональной тайне":
"Графиня де Ноай (...) как-то сказала нам, что электрическая лампочка устраивает ее в том смысле, что наконец-то она получила в свое распоряжение мощь грозы".
Такое совпадение наводит на мысль, что Маяковский знал текст Кокто, хотя он по-русски в его время не выходил. Но мы вспоминаем, что Маяковский многократно бывал в Париже; можно с полной достоверностью предположить, что Эльза Триоле переводила ему куски из нашумевшего сочинения Кокто (любое его произведение вызывало шум).
Еще одно свидетельство использования образов Кокто русскими литераторами. У М.Л.Гаспарова в книге "Записи и выписки" есть воспоминания о поэте-футуристе Сергее Боброве, который опекал молодого Пастернака, как Давид Бурлюк молодого Маяковского. Много позже уже немолодой Бобров объяснял Гаспарову, по его просьбе, как надо понимать музыку, в чем, скажем отличие Моцарта и Бетховена:
"Бобров, подумав, сказал: "(...)Моцарт пишет: "Ваши прекрасные глазки заставляют меня умирать от любви; от любви ваши прекрасные глазки умирать меня заставляют; заставляют глазки ваши прекрасные...", и так далее. А Бетховен пишет: "Ваши прекрасные глазки заставляют меня умирать от любви - той любви, которая охватывает всё мое существо - охватывает так, что...", и так далее".
Это почти текстуальное воспроизведение слов Кокто из его манифеста "Петух и арлекин", отрывки из которого были напечатаны по-русски в журнале "Современный Запад" в 1923 году; только Кокто говорил о Бетховене и Бахе.
Стоит ли сомневаться, что молодой эмигрант Набоков в начале двадцатых годов следил за публикациями Кокто, бывшего в зените шумной славы? Реминисценции из Кокто неоднократно обнаруживаются у Набокова.
Вот очень интересный пример. Вспомним ранний рассказ Набокова "Удар крыла" Это фантастическая новелла, в которой главным действующим лицом, так сказать, героем-любовником оказывается ангел, изображенный как могучее, несущее гибель существо. А вот что читаем у Кокто в том же трактате "Профессиональная тайна":
"... поэты частенько упоминают ангелов. По их и нашему представлению, ангел располагается между сферами человеческого и внечеловеческого. Это сияющее, прекрасное, сильное юное животное, которое переходит из видимого в невидимое состояние с мощной стремительностью прыгуна в воду и с громовым шумом крыл тысячи голубей. Молниеносная быстрота его лучезарных движений не позволяет увидеть его. Но, если эта быстрота уменьшится, он, несомненно, становится зримым. И вот тогда Иаков, истинный борец, припечатывает его к земле. Смерть для ангела, этого прекрасного образчика спортивного чудовища, остается непостижимой. Совершенно безучастно он душит людей и вырывает из них души (...) Да, наши представления далеки от сладеньких гермафродитов с молитвенно сложенными ручками и с венчиками из звездочек".
Кокто говорит об ангелической природе некоторых поэтов, приводя в пример Артюра Рембо. Именно этот пример проясняет уподобление: ангел - это бунтарь, нарушитель спокойствия: не ангел-хранитель, но ангел-разрушитель, ангел карающий, нерушимое единство божественного и сатанинского - образ в духе глубинной психологии Юнга. Главным ангелом был Люцифер.
Но у Набокова можно заметить не только заимствование каких-то образов у Кокто, но нечто большее: сходство философий, даже религиозных представлений. Тема о религиозном сознании Набокова вообще предстает крайне интересной. Он не был атеистом, хотя и не ассоциировал себя с какой-либо вероисповедной формой. У него была интуиция потустороннего, твердая уверенность в существовании неких незнаемых нами форм бытия по ту сторону земного существования. Эта интуиция порождается самим художественным даром, если он достаточно глубок. Религия Набокова - это его художество, всегда способное различить неземную ауру земных предметов.
Вот, как мне кажется, текст Кокто, оказавший влияние на Набокова:
"Представьте себе текст, продолжения которого мы не можем прочесть, потому что он напечатан на оборотной стороне страницы, а читать мы можем только лицевую. Однако оборотная и лицевая сторона, вполне уместные, когда мы изъясняемся в рамках человеческих понятий, теряют всякий смысл в сверхчеловеческом (...) Поэзия предрасполагает к сверхчеловеческому. Атмосфера сверхчувственного, которой она обволакивает нас, обостряет наши тайные чувства, и наши щупальца углубляются в бездны, о которых не ведают наши официальные чувства. Ароматы, долетающие из тех недоступных сфер, вызывают ревность официальных чувств. Они бунтуют. Они изнуряют себя. Пытаются совершить труд, превосходящий их силы. В человеке воцаряется великолепный хаос. Внимание! Тому, кто пребывает в подобном состоянии, всё может предстать как чудо.
Поэты живут чудесами. Чудеса порождает всё, неважно, великое или малое. Предметы, желания, симпатии сами собой возникают под их руками. Судьба при всей своей непоследовательности упорядочивается, чтобы прийти поэтам на помощь. Наступают великолепные, царские времена".
Всякий читавший Набокова согласится, что образ страницы, не читаемой с оборотной стороны (Набоков бы сказал "с испода") - это образ в стиле Набокова; вообще весь этот отрывок из Кокто легко инкрустируется в Набокова. В романе "Дар" читаем:
"Загробное окружает нас всегда, а вовсе не лежит в конце какого-то путешествия. В земном доме вместо окна - зеркало; дверь до поры до времени затворена; но воздух входит сквозь щели. Наиболее доступный для наших домоседных чувств образ будущего постижения окрестности, долженствующий раскрыться нам по распаде тела, это - освобождение духа из глазниц плоти и превращение наше в одно свободное сплошное око, зараз видящее все стороны света, или, иначе говоря: сверхчувственное прозрение мира при нашем внутреннем участии".
Мне кажется особенно значимой для Набокова та фраза Кокто, в которой он говорит о чудесах, приходящих на помощь поэтам, про судьбу, им подыгрывающую. В сущности, это тема романа "Дар", повторенная затем в описании одной из книг набоковского героя-писателя в первом его английском романе "Подлинная жизнь Себастьяна Найта": "... если первый его роман посвящен приемам литературного сочинительства, - во втором речь идет большей частью о приемах человеческой судьбы". Но это оказывается тем же: идентичность мастерства и судьбы. Правда, здесь у Набокова можно увидеть инспирации, идущие от другого француза, Андре Жида, его романа "Фальшивомонетчики", в котором изображен писатель, сочиняющий роман; при этом наряду с размышлениями писателя, каким должен быть его роман, идет параллельное действие, и далеко не сразу мы догадываемся, что это действие и есть роман, им сочиняемый. Книга отражается в самой себе, два зеркала, поставленные одно против другого, дают изображение, уходящее в бесконечность. Писатель, художник предстает демиургом-миротворителем. Это философия Набокова.
Читая Кокто - более или менее представительно изданного в России через полвека после его смерти, - печально задумываешься о том, как душилась культура "железным занавесом", какой духовный ущерб претерпела отечественная литература, лишенная живой связи с Западом.
Мы переехали!
Ищите наши новые материалы на SvobodaNews.ru.
Здесь хранятся только наши архивы (материалы, опубликованные до 16 января 2006 года)
Новости Темы дня Программы Архив Частоты Расписание Сотрудники Поиск Часто задаваемые вопросы E-mail