История руссов. Славяне или норманны?

Парамонов Сергей Яковлевич

Часть III

 

 

1. К истории призвания варягов

Норманисты, предубежденные в том, что «варяги» — это скандинавы, иначе говоря, германцы, совершенно упустили из виду указание Никоновской летописи, что на собрании старейшин в Новгороде, когда решался вопрос о выборе князя, было предложено призвать его «или от Козар, или от Полян, или от Дунайчев, или от Варяг».

Эта небольшая фраза совершенно изменяет наш взгляд на то, как происходило призвание варягов. Прежде всего, аутентичность этой фразы не подлежит ни малейшему сомнению: 1) она чрезвычайно специфична и содержит в себе такие подробности, которые совершенно новы и вместе с тем строго логичны, 2) она не противоречит другим летописям, она только дополняет их.

Все летописи, говоря о призвании варягов, приводили конечный результат этого мероприятия, Никоновская же летопись сочла необходимым выписать из протографа и несколько подробностей, касающихся предварительного этапа.

Этот пропуск в большинстве летописей вполне понятен: для человека, писавшего летопись по свежим следам, было интересно, коль скоро состоялись какие-то выборы, упомянуть о кандидатах на этих выборах; для человека, значительно ушедшего во времени от этого момента, эти подробности не были интересны, летописец считал нужным записать результат мероприятия, а не все предварительные подробности. Не надо забывать, что местом в летописи очень дорожили, употребление всяких титл, значков, сокращений, писание «сплошняком» ясно указывает на это. Наконец, сравнивая разные списки почти идентичных летописей, мы находим часто, что летописец, экономии места и времени ради, просто опускает то, что его не интересует.

В данном случае Никоновская летопись, сохранившая вообще огромное количество сведений, отсутствующих совершенно в других летописях, оказалась подробнее, чем другие, и, что замечательно, и здесь добавила точную, конкретную, мелкую деталь. Эта необыкновенная жизненность и точность Никоновской летописи позволяет думать с уверенностью, что и здесь мы имеем действительное отражение протографа, а не позднейшую вставку.

Обратимся теперь к анализу указанной фразы. Значит, дело с призванием князя обстояло гораздо сложнее, чем думали до сих пор: новгородцы не просто послали к варягам, а сначала обсуждали, откуда им лучше всего раздобыть князя. Состав земель, куда они собирались посылать, т. е. между которыми колебались, чрезвычайно интересен и многозначителен. Это были: хазары, поляне, дунайцы и варяги.

У новгородцев был выбор, охватывающий соседей от Балтийского и до Черного морей, если не считать еще и Азовского (хазары). Таким образом, шаг северных племен во главе с новгородцами был предприятием значительно большего масштаба, чем мы предполагали до сих пор. Они вовсе не представляли собой примитивную, изолированную от других народов группу племен. Они разбирались, где и что они могут найти даже у столь отдаленных соседей, как живших на Дунае.

Значит, о тех троглодитах, которыми представлял себе наших предков Шлёцер, не может быть и речи: уже с самого начала писанной истории «руссов» они представляли собой достаточно культурные племена, чтобы знать, что делается у соседей их за тысячу километров. Примитивизм был не у наших предков, а в голове Шлёцера и всех других историков, которые ему последовали и следуют.

Обратимся, однако, к кандидатам новгородцев. На первый взгляд может показаться, что новгородцы собирались пригласить династию из соседних государств, будь то кандидат славянин («от Полян») или неславянин («от Козар»), на деле это, очевидно, не так.

Действительно, обращает на себя внимание то, что новгородцы предполагали искать своего кандидата и у «Дунайцев». Но ведь никакого «Дунайского» государства не существовало. Существовали (и во множестве) придунайские славяне, находившиеся в разной степени зависимости от своих могущественных соседей (Греции и Рима), а также обладающие различной степенью самостоятельности. Отношения их к грекам, римлянам и другим соседям темны, и мы ничего точного, достоверного о них не знаем, есть, однако, основания думать, что речь шла о славянах, сидевших на нижнем течении Дуная.

Это расплывчатое указание «дунайцы» указывает, что новгородцы обращались, или имели в виду обратиться не к какому-то определенному государству на Дунае, а к племени. Они, естественно, собирались искать кандидата не среди чужих народов, а среди своего племени (славян).

Ведь с кандидатом из чужого народа у них не могло быть ничего общего, брать себе такого князя означало покупать кота в мешке.

Они могли искать только таких кандидатов, с которыми они могли договориться, они нуждались в том, чтобы понять их и быть верно понятыми, поэтому из «дунайцев» могли быть учтены только славяне. Придунайские славяне в силу их близости к культурным центрам тогдашнего мира, были, конечно, более культурны, чем славяне, жившие на периферии тогдашнего культурного мира. Естественно было искать князя из более культурного племени. Такой кандидат мог иметь гораздо больший авторитет и быть весьма пригодным к цели, для которой его выбирали.

Другим кандидатом был опять-таки славянин — «от Полян». Были ли поляне в то время независимы или подчинялись хазарам, мы не знаем, но совершенно очевидно, что они представляли собой для новгородцев некоторый интерес, ибо к племени, стоявшему ниже, новгородцы не обращались бы. Очевидно Киевская Русь была уже тогда чем-то заметным, а может быть, и значительным: за посредственностью к ней не обращались бы. Очевидно, и «дунайцы», и «поляне» импонировали новгородцам.

Был ли третий кандидат «от Козар» славянином? Весьма вероятно, ибо трудно себе представить, чтобы новгородцы были заинтересованы в получении князя иного языка, иной веры, иных обычаев и т. д. Ведь от князя прежде всего требовалось понимание людей и обстоятельств. Без знания языка это вещь невозможная. Предположение, что новгородцы предполагали пригласить чужую династию, совершенно отпадает. Не только в Новгороде, но и во всей Европе этого не практиковалось, ибо приглашение чужой династии совершалось уже в те времена, когда феодализация Европы достигла высокой степени развития, поэтому приглашение чужого было совершенно преждевременным и недозрелым плодом.

Другое дело, если кандидат оказывался из царства хазар. Здесь знания и опытность культурного человека сочетались с возможностью полного понимания обеими сторонами друг друга. Что же касается того, что славяне были многочисленны и влиятельны в царстве хазар, мы имеем огромное количество прямых и косвенных данных.

Эти факты, ложно интерпретированные, питали теории существования Крымской Руси, Хазарской Руси, Тьмутороканской Руси и т. д. Наконец, если обращались к хазарам sui generis, то естественно было просить идти на княжество одного из представителей хазарской династии, а это заключало в себе явную опасность того, что хазары вообще сядут новгородцам на шею. Новгородцы же и другие соседние племена, часть из которых даже соседила с хазарами, нуждались не в поработителях, а в князе, который судил бы «по правде». Новгородцам нужен был культурный, дельный, посторонний славянин, который мог бы со знанием дела разрешать их споры справедливо и беспристрастно.

Как же мог быть беспристрастным князь-хазарин, который в разборе дела целиком полагался бы на переводчиков?

Норманисты, принимающие возможность приглашения в Новгород князя неславянина, показывают ясно, что они не понимают того, для чего приглашали князя, а ведь сказано: «иже бы володел нами и судил по праву».

Значит, князь должен был знать это право, уметь читать и уж обязательно в совершенстве понимать, что говорят спорящие стороны. Посылать же за море за чучелом, которое могло только хлопать ушами, могли только норманисты, а не новгородцы, ибо новгородцы были живыми людьми, с их практическим здравым смыслом, а не кабинетными мыслителями, изобретающими химеры.

Четвертым обсуждавшимся кандидатом был «от Варяг». Не следует забывать, что какого-то «Варяжского» государства тогда вообще не существовало. Под «варягами» летописи разумели не только племена Прибалтики, но и англичан (о чем летопись говорит совершенно определенно). Более того: есть основания думать, что под «варягами» летописи вообще разумели западных иностранцев. Как «немцем» называли впоследствии всех иностранцев, будь то испанец, француз, итальянец, немец и т. д., так и в летописях «варяг» имело широкое расплывчатое значение.

Об апостоле Андрее в летописи сказано, что он «поиде в Варяги и приде в Рим». Не останавливаясь здесь за неимением места на подобных примерах, укажем, что отправиться к «варягам» вовсе не означало отправиться к прибалтийским германцам, наконец, и в Прибалтике существовали другие племена: славяне, финны, литовцы и т. д., также входящие в это понятие.

Принимая во внимание все вышесказанное, мы можем с уверенностью думать, что послы новгородцев пришли к единоплеменникам славянам, а не к совершенно чужим и чуждым людям, с которыми они и объясниться как следует не умели.

Заметим также, что все четыре кандидата принадлежали к тем странам, где жили славяне. Если бы новгородцы нуждались в династии, то гораздо более смысла имело обратиться к римлянам, грекам, к арабам, т. е. к государствам, доминировавшим в тогдашнем мире, — этого новгородцы не сделали и даже этой возможности не обсуждали.

С другой стороны, замечательно то, что перечислены все видные славянские племена или группировки их, о второстепенных — поляках, моравах, чехах и т. д. — летопись не упоминает, хотя и отлично их знает. Отсюда ясно, что новгородцы искали чего-то выше среднего и выше того, что они сами имели.

Мы не знаем, какие соображения перевесили в сторону прибалтийских славян-варягов, но выбор пал именно на них.

Здесь уместно будет остановиться на пункте, совершенно упускаемом норманистами (а в особенности проф. Г. Вернадским, USA, считающим, что Русь — это шведы). Перечисляя племена «варягов», летописец говорит, что посланцы отправились к Руси, значит, Русь — это не шведы, не урмане (норвежцы), не готы (жители острова Готланда) и не агняне (англичане), а из группы варягов, которых летописец объединяет в группу «иные».

Поэтому каждый логически мыслящий человек, еще в том году, когда русская летопись попала в руки современного историка, т. е. приблизительно с Петра I, без всяких дальнейших изысканий в области истории, археологии, языкознания и т. д., должен был прийти к одному выводу: Русь надо искать либо у прибалтийских славян, либо у датчан, ибо только они (исключая некоторые прибалтийские племена, никогда не игравшие роли в истории) могли быть этими «иными» варягами.

Однако датчан никто никогда Русью не называл, зато прибалтийские славяне назывались соседями по-латыни — «rutheni», т. е., иначе говоря, «русинами». «Русины» же или «русские», как это видно прямо и косвенно из десятков древних источников, были синонимами. Еще до сих пор в Буковине и на Карпатах местное население называет себя «русинами» или «русскими», а немцы-соседи, издавая их словари, пишут «ruthenisch-deutsch» и т. д.

Только в последнее время это название начинает вытесняться термином «украинец», ибо местное население не считает себя одного племени с «русским» Москвы и, избегая путаницы, переходит на термин «украинец».

Таким образом, является ли выражение летописи «к Варягам, к Руси» первоначальным, или «к Руси» есть добавление переписчика, — все равно «Русь» ни в коем случае не означает варягов-скандинавов, ибо летописец всех их знает, и называет тут же рядом (но не к ним поехали посланцы новгородцев!).

А отсюда следует, что все писания о «ruotsi», «rodsi», Roslagen'ах и т. д. — только куча ненужного хлама, и эта тематика должна быть снята с обсуждения, о ней лучше не вспоминать, как о филологической Цусиме.

Загадка заключается в ином: почему летописец, перечисляя племена западных славян — чехов, мораву, мазовшан, поморян и т. д., не упомянул северо-западных приморских славян с именем Русь?

Не имея возможности отвлекаться в сторону для рассмотрения огромного и разнообразного материала, могущего быть использованным для разрешения этого вопроса, мы пока решение его откладываем до того, когда этот материал приобретет более ясные и логические черты.

Перейдем теперь к выводам.

1. Новгородцы, а также тяготевший к ним комплекс финских племен, посылали не за династией, а за князем. Приглашение династии на престол происходит только в условиях, когда государство сформировалось достаточно в условиях феодализма. Новгородцы времен Рюрика до этой стадии еще не дошли. Поэтому принимать, что новгородцы посылали за династией, так же невероятно, как допустить, что из гусеницы сразу получается бабочка, минуя стадию куколки. Приглашался военачальник и судья, а не деспот.

2. Новгород и до Рюрика и после Рюрика был государством демократическим в течение многих веков, поэтому переход к абсолютизму в отношении новгородцев совершенно ничем не оправдан. Только через несколько поколений, когда вся Русь феодализировалась, и Новгород вошел в систему феодализма.

3. Если бы новгородцы нуждались в династии, естественно было бы обратиться к Риму, Греции и т. д., к блестящим представителям государственности того времени, но о них именно не сказано ни слова.

4. Выбор новгородцев колебался между четырьмя государствами, которые либо были славянскими, либо имели крупные и влиятельные группы славян. Второстепенные славянские государства от выборов были устранены.

5. Из слов самой летописи явствует, что новгородцы искали правителя и судью. Совершенно очевидно, что только славянин мог удовлетворительно выполнить эту функцию. Как посторонний славянин, он был нейтрален, но вместе с тем понимал язык, знал обычаи и традиции, и мог делать то, что от него требовалось, т. е. «судить по праву».

6. Выбор князя новгородцами состоялся по зрелом размышлении, когда были обсуждены все «за» и «против» по крайней мере четырех кандидатов. Следовательно, этот шаг был далеко не таким простым, как это думали. Вместе с тем и предки наши были не такими наивными простачками, какими их изображает летопись. Они были во много раз культурнее, чем это представлял себе Шлёцер: они отлично знали, что делалось и на Дунае, и у хазар, и у полян, наконец, в Прибалтике. Это было культурное племя с масштабами мышления от Черного и Азовского морей до Балтийского включительно. Быстрое развитие Руси в дальнейшем объясняется не тем, что сверхчеловеки-германцы сразу что-то организовали из славянского хаоса, а тем, что восточное славянство в IX веке стояло уже на высоком уровне развития. Этот высокий уровень был результатом не германского чуда, свалившегося с неба вместе с Рюриком, а долгого, естественного, самостоятельного развития. Это развитие историки проглядели.

Может быть, наиболее убедительным будет привести в заключение полностью соответствующий отрывок летописи: «И по сем събравъшеся реша о себе: “поищем межь себе, да кто бы в нас князь был и владел нами; поищем и уставим такового или от нас, или от Казар или от Полян, или от Дунайчев, или от Воряг”. И бысть о сем молва велиа: овем сего, овем другого хотящем; таже совещавшася послаша в варяги».

Следовательно, существовала и мысль выбрать князя из своей среды, было много разговоров, но какие-то причины перевесили решение в сторону варягов, конечно, варягов-славян.

 

2. Русь: славяне или норманны?

(Несколько слов о постановке вопроса)

Литература этого вопроса почти необозрима, но вместе с тем на свежего человека все написанное производит угнетающее впечатление. Не верится, что в XIX и XX веках в науке может царить такая атмосфера средневековой алхимии, такого беспочвенного пустозвонства, одетого всеми атрибутами учености: тут и чучела мудрых сов, и филологические реторты, в которых изготовляются словесные гомункулюсы, тут и толстейшие фолианты трактатов вроде: «Была ли замужем и за кем Баба-Яга?» или «Принадлежал ли Змей Горыныч к классу рептилий?» и т. д. А в результате вопрос, имеющий более чем вековую давность, не решен до сих пор. Не решен благодаря полной методологической беспомощности исторической науки, тенденциозности некоторых исследователей, переходящей местами в шарлатанство, атмосфере безнаказанного пустозвонства и фантазерства. Исписаны вороха бумаги, напечатаны сотни «исследований», «а только воз и ныне там».

А между тем вопрос этот не такой уже невероятной трудности, не так уж темен и запутан, надо только очистить его от всей словесной шелухи, его окутывающей, правильно поставить и логически продумать.

Как пример неверной постановки вопроса, мы укажем попытку решить проблему с филологической точки зрения. Поражает удивительная легковерность в силы филологической науки, могущей якобы решить вопрос о происхождении слова «Русь», и еще более удивляет, что находятся люди, готовые принять решение филологов как окончательное решение вопроса вообще. Они совершенно слепы и не видят, что филологическое решение не более как «покушение с негодными средствами».

Пусть уж филологи, завороженные своей словесной каббалистикой, в простоте душевной верят в то, что они изрекают, но, оказывается, им верят и некоторые историки и, что еще хуже, многие профаны. Верят, и не видят всей словесной эквилибристики, например почтенного Н. Я. Марра, которая дает такие же результаты, как и толчение воды в ступе. Существование в прошлом алхимии понятно, из нее в конце концов родилась современная химия, — существование же словесной алхимии в XX веке является феноменом, достойным удивления.

Чтобы отвести упрек в беспредметности наших утверждений, обратимся к докладу В. Мошина в 1929 году в Праге: «Главные направления в изучении варяжского вопроса за последние годы», Прага, 1931.

Докладчик говорил: «…вопрос этот уже в первой половине прошлого столетия был переведен в плоскость филологии, и в настоящее время (в его научной трактовке), пожалуй, более является вопросом лингвистики, чем чисто исторической проблемой».

Уже курсивное подчеркивание Мошиным слова «научной» показывает, что он считает научным разрешением только разрешение лингвистическое, остальные стороны вопроса, мол, ненаучны.

Количество приводимых Мошиным авторов, занимавшихся этим вопросом, действительно показывает, что филологи всерьез уверены, что они что-то делают и чуть ли не решили уже проблему.

Нам кажется, что филологам (в том числе, конечно, и В. Мошину) следует прежде всего спуститься со своего филологического Олимпа и обратиться не к заоблачному вопросу: что значит слово «Русь», а к жизненному, реальному вопросу: кто была Русь, норманны ли, т. е. скандинавы, alias германцы, или славяне?

Вопрос этот чисто исторический (кого называли Русью), а вовсе не филологический. История, конечно, может и должна воспользоваться дополнительными данными, предоставляемыми филологией, но эти данные совершенно третьестепенного значения.

Наконец, если филология и может дать что-то более существенное, серьезное, то не типа гадания на кофейной гуще, которое она до сих пор производила. Прямо стыдно делается за это словесное жонглерство вокруг слова «рус» — в нем есть всё: и научная эрудиция, и сравнительный метод, и подчас остроумие, но нет главного — научной солидной доказательности и бесспорности.

Каждая теория — это только личное мнение; а сколько лиц, столько и мнений.

Решение вопроса зависит от другого — от того, какие ответы мы получим на вопросы: где, когда, кем и кто назывался «Русью»? Эти ответы должны быть даны после изучения исторических первоисточников, первоисточников текстологически проверенных, сопоставленных и критически рассмотренных. Этого не сделано и, пока не будет сделано, свистопляска с «Русью» будет продолжаться.

Как известно, исследователей проблемы «Руси» можно разделить на три группы.

1. Норманисты, признающие существование в прошлом скандинавского племени «Русь», передавшего возглавляемым им славянским племенам свое имя.

2. Славянофилы (правильнее, может быть, «славянисты»), признающие, что имя «Русь» искони применялось к славянам.

3. «Фантазисты», признающие, что «Русь» были не славяне, не скандинавы, а народ других корней (тут следуют далее самые невероятные предположения).

В будущем мы намерены разобрать и последнюю группу («всем сестрам по серьгам»), но здесь мы остановимся только на споре норманистов и славянофилов.

Когда о чем-то спорят, небесполезно знать не только аргументы спорящих, но и кто спорит: их внутренний облик, те побудительные причины, которые заставляют их спорить, их научную объективность, наконец, подчас даже моральный их облик, — только в этом случае мы можем иметь нелицеприятное и верное мнение.

Основателями исторической школы «норманизма» были немцы: Байер (1694–1738), Миллер (1705–1783) и Шлёцер (1735–1809) (многих других мы опускаем). Именно им обязаны первые и дальнейшие русские историки той психологической травме, которая заставила их поверить во все несуразицы и расхождения с фактами, которые были доставлены представителями норманизма.

Насколько могли быть основательны и беспристрастны доводы Байера, видно уже из того, что он так и не удосужился научиться русскому языку. Следовательно, писать об истории России он мог только на основании иностранных (и прежде всего немецких) источников, бывших в то время совершенно неразработанными. Писать он мог только односторонне, а главное — недостаточно разбираясь в предмете, ибо все оригинальные источники были ему недоступны.

Миллер изучил как русский, так и церковно-славянский язык (язык летописей), но знал их небезупречно, и, следовательно, не понимал всех тонкостей, которые было необходимо знать при разборке летописей.

Шлёцер также выучил эти языки, но не только плохо был осведомлен в отношении истории западных и южных славян (которые всегда были в контакте с Русью и влияли на нее), но даже считал знание их истории бесполезным для предпринятого им труда (!) (Шлёцер. Нестор. Том I, с. 422). При таком положении вещей неудивительно, что из-под пера Шлёцера появились следующие строки: «Конечно, люди тут были, бог знает с которых пор и откуда сюда зашли, но люди без правления, жившие подобно зверям и птицам, которые наполняли их леса; люди, не отличавшиеся ничем, не имевшие никакого сношения с южными народами и не могли быть замечены и описаны ни одним просвещенным южным европейцем. Князья новгородские и государи киевские до Рюрика принадлежат к бредням исландских старух, а не к настоящей русской истории; на всем Севере русском до половины IX века не было ни одного настоящего города. Дикие, грубые, рассеянные, славяне начали делаться общественными людьми только благодаря посредству германцев, которым назначено было судьбою рассеять в северно-западном и северо-восточном мирах первые семена цивилизации» (Шлёцер. Нестор. // Русская летопись. 1809–1819. Том I, с. 418–419, том II, с. 178–180).

Конечно, спорить с покойниками почти полуторавековой давности не приходится, но в свете современных археологических и исторических данных ясно видно, куда шел Шлёцер и «куда он заворачивал».

Всё в этом отрывке ложно и тенденциозно. Славяне недооценивались, а германцы переоценивались. Из наших предыдущих очерков уже достаточно ясно, что все, сказанное Шлёцером, не соответствует действительности.

Оставим, однако, Шлёцера, как-никак, а это было 150 лет назад, обратимся к более новому времени и как на подобные мысли реагировали русские историки.

«Пробил час, — пишет С. М. Соловьев, автор многотомной истории России, — историческое движение, историческая жизнь началась и для Восточной Европы. По водной дороге, тянущейся с небольшим перерывом или волоком от Балтийского моря к Черному, показываются лодки, наполненные вооруженными людьми: плывет русский князь из Новгорода с дружиною. “Платите дань!” — повторяют они в каждом селении, у каждого острожка славянского. Им дают ее. Но они не уходят, подобно другим варварам. Они оседают у славянских племен, дают городам значение европейское, кличут клич селиться с выгодою в городе, кличут клич идти в поход. Началось движение и захватывает население. Из него, населения, выделяются и горожане, и дружина. Сёла слабеют, падает значение родовых старшин, выделяются лучшие люди, настало время богатырское, время смелых и широких предприятий. Быт племен, живших отдельными родами, подвергся коренному преобразованию вследствие появления князя, дружин и городского населения, порознившегося от сельского. Но перемены этим не ограничились: вследствие геройского богатырского движения, далеких походов на Византию, явилась новая вера, христианство, явилась церковь, еще новая, особая часть народонаселения духовенство: прежнему родоначальнику-старику нанесен был новый сильный удар» (Соловьев. История России. Том XIII, с. 5–9).

Сквозь словесную шелуху дутого пафоса, вовсе неуместного в истории («пробил час», «настало время богатырское» и т. д.), а скорее более подходящего для церковного проповедника или демагога на площади, мы видим те же шлёцеровские мысли о русском князе (читай — германском), перестраивающем всю жизнь славян на новый лад.

Соловьев не делает выводов из фактов, а подтасовывает их под заранее принятую общую концепцию и, становясь на котурны, не замечает, что он говорит просто нелепости.

Бросается в глаза необоснованность и беспредметность многих его утверждений: «они оседают у славянских племен», «дают городам значение европейское», «кличут клич селиться с выгодою в городе» и т. д. Прежде всего, кто это «они»?

Династия Рюриковичей или скандинавская дружина? Недопустимо жонглировать с фактами истории так, что неизвестно, к кому или чему относится та или иная мысль.

Мы знаем, что Рюриковичи не были завоевателями, они явились по приглашению и, конечно, на условиях. Славяне платили дань варягам, находя это более выгодным, чем вступать с ними в бой. Однако, когда те проявили уж чересчур много дерзости, их прогнали, а чтобы обеспечить себя от повторения ига, славяне и некоторые финские племена решили держать постоянную военную силу, для чего и были приглашены Рюриковичи.

Ни одна скандинавская дружина на протяжении писанной истории завоевателями новгородцев не была, скандинавы не могли «оседать», ибо были наемниками. Они никогда колонизаторами не были, они жили на Руси, ими пользовались, но Русью они не управляли.

То, что находили якобы крупные колонии варягов (см. Max Vasmer. Wikingerspuren in Russland // Sitzungsberichte der Preussischen Akademie der Wissenschafften, 1931, XXI. р. 650), например 250 скандинавских захоронений у Гнездова близ Смоленска и 1000 у Тимирева в б. Ярославской губ., вовсе не является доказательством колонизаторской деятельности варягов. Даже если мы допустим совершенную бесспорность фактов, упоминаемых Фасмером, мы не можем сделать того же вывода.

Ведь подобные захоронения представляли собой либо результат крупных сражений, в которых полегло одновременно много наемников-скандинавов, либо это были кладбища, охватывающие захоронения не за один десяток, а вероятно, и не за одну сотню лет. Ведь еще и до сих пор разница в религии, в национальности создает на кладбищах секции отдельных народов, либо вообще отдельные кладбища. Стоит разделить цифры 250 или 1000 на 50, 100 или 200, и вся солидность этих цифр разлетается в прах. Наконец, мы знаем совершенно бесспорно, что никогда на Руси крупные группы скандинавов (воины ли, купцы ли, ремесленники или обыкновенные жители) не играли важной активной и самостоятельной роли в жизни государства. Мы не знаем ни одного факта из всей истории, чтобы скандинавы — жители Руси чем-нибудь себя проявили, как отдельная, самостоятельная группа.

Бросается также в глаза полное отсутствие следов скандинавских женщин и детей — значит, о колонизаторстве не может быть и речи.

Все — и норманисты, и антинорманисты — утверждают одно: скандинавы немедленно ассимилировались. За ничтожность их влияния говорит почти полное отсутствие слов скандинавского происхождения в русском языке, их не насчитывают даже двух десятков (сами норманисты), на деле же, как мы увидим в одном из очерков ниже, они вообще почти отсутствуют.

«Оседавшие» скандинавы вовсе не были сгустками бродильного начала новой культуры, как их описывает Соловьев, — это были большей частью искатели наживы и хорошего положения (вроде остзейских баронов в недавнем прошлом), которые прежде всего отказывались от всего родного: языка, религии, обычаев и т. д. и искали только, где бы потеплее (надо полагать, что они были в «Союзе Русского Народа» тогдашнего времени также более многочисленными, чем настоящие русские).

Становится неловким за Соловьева, когда читаешь его: «дают городам значение европейское». Что это значит в переводе на общепонятный язык? Неужели он полагает, что одним своим прибытием ставленники Рюрика (если они были вообще скандинавы!) сделали славянские города «европейскими»? Что они: построили школы, больницы, театры, бани?

В действительности изменилось только то, что налоговый пресс на трудовое население увеличился и власть стала более и более крепнуть и централизироваться.

Культуры с собой скандинавы не принесли, ибо были менее культурны, чем сами славяне. Не принесли они с собой ни наук, ни ремесел, ни искусств, ни религии, ни торговли, ни новых форм государственного устройства — да и не могли принести.

Ведь это был буйный сброд, отбросы скандинавского общества, продажные шпаги (прочитайте об этом исландские саги!), которые сами по себе ничего положительного дать не могли. Если среди них и были выдающиеся лица, то исключительно по военной линии, но это еще не культура.

Если бы славянские племена были тем, чем считал их Шлёцер, то сколько бы скандинавы ни «кликали клич», а результата не могло получиться, ибо только при подготовленной почве можно было получить результаты.

Далее: что означает «селиться с выгодою в городе»? Откуда появлялась эта выгода, в чем она выражалась? Чем кормил поселенцев этот новый город? Соловьев забывает, как «рубились» Рюриковичами города: население силой сгонялось с насиженных мест, к ним добавляли пленных, рабов, покаранных по закону и… новая жизнь начиналась на пустом месте. А как выгодно и приятно жить на пустом месте, об этом Соловьев не думает Ну можно ли допускать в истории такую маниловщину?! Жаль тревожить прах покойного, но хотелось бы, чтобы он хоть одним глазом посмотрел, как приятно и «выгодно» живут пионеры всех стран и народов. Седьмым, кровавым потом добывают они благоденствие, но не свое, а далеких будущих поколений.

На этом мы оставили Соловьева — мы взяли его только как образец русского историка, поверившего в бредни Шлёцера и добросовестно исказившего нашу историю. В таких писаниях нельзя искать правды объективности, глубокого понимания исторических процессов в прошлом.

От Соловьева мы позволим себе сделать крупный скачок и остановиться на труде Баумгартена (N. de Baumgarten, 1939. Aux origines de la Russie // Orientalia Christiana Analecta, Roma, 1—88). Он суммирует в себе новейшие достижения норманизма и повторяет то, что добыто норманистами в прошлом.

Это — дельно написанная, хорошим научным языком и снабженная ссылками на литературу книжка, представляющая добросовестный подбор, а местами и подтасовку фактов в пользу норманизма.

О фактах, говорящих в пользу противоположного, Баумгартен умалчивает, избегает он говорить и о сомнительности тех, которые им принимаются за достоверные. Между тем история может считаться наукой только постольку, поскольку она беспристрастна, точна и справедлива. Если же она занимается политикой, т. е. пляшет под дудку различных политических партий, то место ей не в университете или академии, а на большой людной площади, где позволено заниматься демагогией сколько угодно.

Барон Баумгартен (тоже, очевидно, из остзейских) не повинен вовсе в простодушных нелепостях Соловьева, зато его приемы гораздо тоньше в незаметной подтасовке, а иногда и подчистке фактов, недаром он напечатал свой труд в католическом издании в Риме и доказывает, например, что Владимир Великий принял не православие, а католичество.

К критике его трактовок мы обратимся попутно впоследствии. Здесь же отметим следующее: большинство норманистов, хоть они умны и учены, страдают одним недостатком: отсутствием объективности. Научная истина у них не прежде всего. Психологически это объясняется просто: многие из них немцы по происхождению, монархисты по убеждению и католичествующие по… уж не знаем, как тут и выразиться поделикатнее.

Да простит нам читатель, что мы занялись выяснением и таких вопросов. Объясняется это очень просто: хочется понять, как и почему норманистские нелепицы так долго держатся, тогда как историческая правда решительно против них. Причина ясна: в искажении истины виновата каста историков, они интересовались не историей своего народа в первую очередь, а ставили свои классовые и личные интересы прежде всего. Они просто «кормились» у корыта истории, оставивши научную правду в стороне.

Чтобы в наших утверждениях не усмотрели личной и одинокой точки зрения, мы позволим себе вкратце изложить ниже, что думают о норманистской теории и другие. Читатель увидит, что мы в этом отношении далеко не одиноки, целые исторические школы поддерживают ту же точку зрения, более того: новейшие норманисты стоят почти на той же точке зрения, но у них не хватает решимости и логики, чтобы поставить всё с головы на ноги.

 

3. Несколько слов об эволюции норманизма

Для доказательности наших мыслей полезно будет привести выдержки из большого труда проф. В. А. Рязановского: «Обзор русской культуры» (часть 1-я, 1947, с. 1—639; часть 2-я, вып. 1-й 1947, 1—557; вып. 2-й, 1948, 1—213; отдельно изданной частью этого же труда является книга: «Развитие русской научной мысли в XVIII–XX ст. 1949, 1—136. Все эти книги изданы в Нью-Йорке).

Следует принять во внимание, что: 1) Рязановский — автор новейший, идущий в ногу с веком, а не перепевающий то, что он учил 50 лет назад, 2) Рязановский — гуманитарист, и совпадение его взглядов с нашими, т. е. натуралиста, весьма многозначительно, 3) Рязановский — синтетик, охвативший в его труде, имеющем более 1500 страниц, всю историю русской культуры, а не сосредоточивший все свое внимание на узком отрезке времени, 4) Рязановский — автор не советский, следовательно, высказывающий независимые мысли. Совпадение его мыслей с мыслями новейших советских историков (см. ниже) говорит недвусмысленно, что мысли его верны. Таким образом, чрезвычайно различные по идеологии и по методам исследования ученые высказываются решительно и безоговорочно против норманизма.

Предоставим теперь слово В. А. Рязановскому: «Так называемая “норманская” теория происхождения русской культуры вообще и русского государства в частности была создана в XVIII веке приглашенными в Россию немцами-академиками и профессорами разных русских университетов (Миллер, Круг, Тунман, Крузе, Ире, Шриттер, Рейц, Струве. Лерберг, Френ, Герман, Куник и др.), а затем нашла себе последователей и среди русских ученых.

Среди последних особенной приверженностью к “норманской” теории отличался историк М. П. Погодин. Эта доктрина учила (к сведению нашего критика Н. Н. Кнорринга. — С.Л.), что вся русская культура — ее религия, нравы, обычаи, государственный строй, законодательство, торговля, искусство обязаны своим происхождением и начальным (двухвековым) развитием скандинавам-норманнам, которые явились в Россию в середине IX в. и господствовали здесь до середины XI века.

Имя страны (Русь, Россия) происходит от шведского корня, язык высших классов общества был скандинавский (норрена) и тем более письменность. Этот язык оказал большое влияние на славянский, русский язык. Россия — по мнению основоположников этой доктрины — представляла tabula rasa. Здесь до появления норманнов не существовало никакой культуры: не было ни государства, ни гражданственности, ни торговли, ни искусства, ни даже религии — одним словом, ничего, кроме народа в диком состоянии (как указывал Шлёцер: “Конечно, люди тут были Бог знает, с которых пор и откуда, но люди без правления, жившие подобно зверям и птицам, которые наполняли леса…” (Прим. Рязановского. — С.Л.). Все создано норманнами.

Это учение отказывало русской культуре в каком бы то ни было национальном развитии и все проявления русской культуры объясняло заимствованием из Швеции или Скандинавии вообще или же из Германии. А если такое объяснение оказывалось явно невозможным, то на сцену выдвигалось заимствование из какой-либо восточной страны или просто с Востока, только не национальное развитие.

Эта странная доктрина, основанная на уверенности немецких ученых, что всякая европейская цивилизация может исходить только от германского корня и на незнании ими России, долгое время пользовалась большим авторитетом.

Дело в том, что при ее возникновении и обосновании в XVIII в. и начале XIX в. русская наука находилась еще в зачаточном состоянии: русская история была в начальной стадии разработки, языкознание еще не началось, научная археология отсутствовала. И русские ученики (за исключением немногих) не только из почтения к своим немецким учителям, но и вследствие отсутствия необходимых данных, долго еще подчинялись авторитетным для них мнениям и разъяснениям последних. И только с половины XIX ст., когда русская наука окрепла, начались более серьезные возражения против “норманской” теории, которые вызывали страстные контрвозражения ее сторонников.

Для характеристики положения проведем здесь свидетельство известного историка права проф. Н. П. Загоскина, который в конце XIX ст. писал следующее:

“Вплоть до второй половины текущего столетия учение норманской школы было господствующим и авторитет корифеев ее, Шлёцера — со стороны немецких ученых, Карамзина — со стороны русских писателей представлялся настолько подавляющим, что поднимать голос против этого учения — считалось дерзостью, признаком невежественности и отсутствия эрудиции (см. также критику Н. Н. Кнорринга на наш труд: “Русские Новости”, Париж, 27 ноября 1953 г. № 443. — С.Л.), объявлялось почти святотатством.

Насмешки и упреки в вандализме устремлялись на головы лиц, которые позволяли себе протестовать против учения норманизма. Это был какой-то научный террор, с которым было очень трудно бороться (подчеркнутое нами место показывает, что еще 55 лет тому назад существовал научный гнет, террор, героями которого были норманисты, существует он и по сей день (см. упомянутый выше критический очерк Н. Н. Кнорринга, а также отзыв П. Ковалевского, “Русская Мысль”, от 28 окт. 1953 г. № 601). Поэтому тем, которые считают наши возражения и тон слишком резкими, рекомендуется дважды прочитать это официальное заявление солидного ученого. Господство норманизма оправдывалось не истиной, а грубой силой. Теперешние же наши критики упрекают нас в недостаточной эрудиции. Извините за грубость, но: “чья бы корова мычала…” — С.Л.).

Великий критический авторитет, немец Шлёцер прямо и нисколько не обинуясь, выражал, например, сожаление, что “неученые русские историки единогласно по своей неучености все еще выдавали варягов за славян пруссов или финнов”, а другой немецкий ученый, Круг, считал “весьма смелым” свое мнение о том, что славяне и до пришествия культуртрегера Рюрика с братьями уже имели известную гражданственность и зачатки просвещения, покойный же М. П. Погодин, в последний омраченный нападками антинорманистов период своей жизни, прямо бранился, встречая в литературе воззрения, несогласные с признанными им за непреложные аксиомы доводами скандинавской теории” (Н. П. Загоскин. История права русского народа, I. 1899, 336–337).

Позволим себе привести еще пример, — продолжает В. А. Рязановский, — исследователь торговых отношений России с Востоком, П. С. Савельев, в труде по данному вопросу указал, что академик Шторх высказал идею о древности торговых сношений северо-восточной Европы с Азиею через Россию (Historisch-ststistisches Gemälde des Russischen Reichs, 1797–1800, Th. IV).

Он получил разнос от Шлёцера, который назвал эту мысль не тольно “ненаучной”, но и уродливой, которая бы опровергла все, что до сих пор о России думали. “Не только множество, но даже ни одного древнего свидетельства не найдешь по сему делу” (“Нестор”, перевод Языкова. Ч. I, с. 388–390).

Прошло около сорока лет с тех пор, как написаны эти строки, продолжает г. Савельев, и источники, дотоле неизвестные, бросили новый свет на состояние нашего древнего Севера. Системы Шлёцера рушатся сами собой; но его брамински фанатические приговоры, к сожалению, долгое время останавливали успехи нашей юной историографии, не выходившей из-под ферулы своего немецкого учителя (Мухаммеданская нумизматика, 1846, страница CCXXXII)».

Здесь мы вынуждены прервать длинную цитату из Рязановского. Итак, более 100 лет назад Савельев верно понимал ошибку Шлёцера и роль, которую он играл. Более 150 лет назад немец Шторх высказал верную мысль о роли Руси в древней торговле. Было и многое другое, говорившее против норманизма, но на все это не обратили внимания.

Было две основных причины неуверенного и слабого голоса антинорманистов: 1) правду говорить просто боялись, научная мысль была зажата, 2) не было не только метода, но даже простой сметки, чтобы сразу понять всю нелепость «норманской» теории; мышление было непростительно слабым. Историки оказались в массе безнадежно тупыми. 150 лет! Это колоссальный срок.

В. А. Рязановский, при всей своей правоте, все же ошибается, находя оправдания для историков (слабое развитие истории, языкознания, отсутствие археологии в XIX веке). Дело в том, что достаточно взять «Повесть временных лет» и внимательно прочитать, чтобы сразу понять, что в ней что-то с «Русью» норманистов неладное: чуть ли не на каждой странице кричащие противоречии. А раз сомнение вызвано, то раскрыть причину затруднения не доставляет особенного труда. Но ничего этого не было сделано.

Уже в позиции самого Шлёцера были такие уязвимые места, что открыть их и разъяснить ошибку не представляло труда. Вот что писал академик Греков (Киевская Русь, 1939, с. 310): «Сам Шлёцер в упорном отстаиваньи своего представления о древней Руси встречался, казалось бы, с сокрушающими его взгляды доводами. Как могла Византия заключать договоры с Русью, почему Русь свою мореходную терминологию в значительной степени получила от Византии, а не от норманнов, от которых, по теории Шлёцера, она должна была ее получить, почему норманны так быстро ославянились? Иногда Шлёцер расправляется с этими фактами довольно решительно. Олегов договор он объявляет подлогом, византийскую терминологию на Руси он называет явлением случайным, а почему норманны ославянились, он просто отказывается объяснить (“явление, которого и теперь еще, — пишет он, — совершенно объяснить нельзя”)».

Более 150 лет мимо этого кричащего «nonsens»’а проходили все норманисты, будучи совершенно глухи к голосу критики. А ларчик просто открывался: варягам нечего было ославяниваться — они уже были славянами! Столько лет быть околпаченными — это несмываемый позор. Одно ясно: в гербе историков видное место должен занимать кочан капусты.

Продолжим, однако, цитату из Рязановского: «Однако, несмотря на все усилия корифеев норманизма — Шлёцера, Круга, Куника, Погодина и их последователей — история развития данного вопроса представляет собой историю постепенной сдачи норманистами одной позиции за другой.

Занимаясь исследованием разных вопросов своей специальности, русские ученые постепенно увидели, что Россия никогда в доступное историческому исследованию время не представляла собой дикой пустыни в культурном отношении. Так исследователи убедились, что древняя Русь и до появления норманнов имела и развивала свои собственные основы государства и гражданственности, в частности имела свои племенные княжества и развитую государственную жизнь с князьями и старейшинами, народными собраниями и выборными властями.

Мало-помалу убедились, что язык Древней Руси всегда был славянским, а не скандинавской норреной, и последняя не оказала никакого влияния на образование и развитие русского языка, что русские поклонялись не переименованным скандинавским богам Одину, Тору и Фрее, а действительно славянским Перуну и Волосу, Сварогу и Стрибогу.

Исследователи убедились, что городская жизнь Древней Руси была развита сильнее, чем на севере, в Скандинавии, что торговля, не только внутренняя, но и внешняя, возникла и была развита здесь до скандинавов и независимо от скандинавов, что русский народный эпос развился самостоятельно и содержит очень мало северных влияний или даже совсем не содержит их, что искусство по происхождению было здесь русско-византийским и южным или же национальным, а не северным, скандинавским, и т. п.

На основании иследований в отдельных отраслях культурного развития своей страны многие русские ученые пришли к выводу, что русская культура не только возникла независимо от норманнов, но и продолжала свое развитие независимо от последних и без влияния последних. Наконец, русские ученые увидели, что культура древней Руси была выше культуры древней Скандинавии и по одному этому норманны не могли оказать серьезного прогрессивно-культурного влияния на Древнюю Русь.

Под напором все накоплявшихся фактов, хотя и не без большой борьбы и после ожесточенной защиты своих позиций, сторонники рассматриваемой доктрины — так наз. норманисты — оставили притязания на всеобъемлющее или даже очень важное значение норманских начал в русской истории. Так называемые “умеренные” или ныне даже “умереннейшие” норманисты отстаивают гл. обр. то положение, что норманны принимали участие в создании русского государства и играли некоторую — правда, скоро прошедшую роль в его жизни. Некоторые русские ученые отрицают и такое участие норманов».

Далее Рязановский переходит к подробному разбору всех положений норманистов (к чему мы и отсылаем читателя), и приходит к следующему выводу.

«Вопрос начался с громких утверждений норманистов (т. н. крайних норманистов), что все на Руси, вся культура России обязаны своим происхождением и развитием норманскому активному духу и двухвековой деятельности норманнов в России (Шлёцер и др.). Позднее эти утверждения были смягчены так называемыми умеренными норманистами: норманны создали не все на Руси, а лишь основное: основные государственные и общественные учреждения (Куник и др.) и еще смягчены в XX веке: не создали, а помогли славянам создать (Мошин и др.).

Этот вопрос при свете современных научных данных кончается полным провалом: участие норманнов в строительстве русской культуры вообще и государства в частности было ничтожно. Употребляя выражение В. А. Мошина о помощи норманнов, мы можем сказать, что норманны помогали в этом строительстве настолько мало, что и говорить об этом специально не стоит.

Норманисты из критически непроверенных сообщений русской летописи и обрывков других сведений создали фантастическую теорию, которая при особо благоприятных обстоятельствах прочно внедрилась в научную мысль, приобрела здесь неподобающее ей значение и лишь постепенно и с трудом приобретает свои надлежащие и весьма скромные размеры».

Мы позволили себе привести эту длинную цитату потому, что она, как щит, ограждает нас от всех нападок критиканов: выводы Рязановского стали нам известны уже после того, как первые выпуски нашей работы уже были окончены. Труд Рязановского избавляет нас от необходимости отвечать на множество возражений.

В настоящее время мы можем утверждать одно, основываясь на данных новейшей науки, а не на Ключевских и Платоновых, что норманистская теория совершенно устарела, несостоятельна и может защищаться только окостенелыми в своих предрассудках «осколками разбитого вдребезги». Но эти осколки продолжают и до сих пор оказывать страшный вред (вроде проф. G. Vernadsky, USA) науке вообще и русской культуре в частности посеиванием в умах иностранцев совершенно ложных представлений о Руси в прошлом, что отзывается полным их непониманием настоящего современной «Руси».

Единственной формой благодарности за такой «труд» может быть признание таких работ только фальсификацией истории, что и сделано более компетентными авторами.

 

4. Советские историки и норманизм

В интересующей нас переоценке истории Руси, конечно, немалое значение имеет мнение современной исторической науки в России.

Вот что пишет В. Мавродин в книге «Древняя Русь» (Происхождение русского народа и образование Киевского государства, 1946, с. 4): «…когда для работы в организованной по инициативе Петра Великого Академии Наук прибыли первые ученые немцы и взяли в свои руки дело изучения истории русского народа, эти самодовольные, смотревшие свысока на все русское, немецкие “культуртрегеры” (В. Мавродин упускает из виду, что Россия Петра I была действительно дикой, некультурной и неграмотной страной и что немцы были на деле культуртрегерами без кавычек. Их отношение к России понятно и отчасти простительно, непонятно и непростительно такое же отношение к России самих русских даже спустя более 100 лет. — С.Л.) попытались немедленно по-своему осмыслить русский исторический процесс и место русского народа среди других народов Европы.

Кенигсбергский ученый Байер положил начало течению в исторической науке, получившему название норманизма. С его легкой руки Штрубе-де-Пирмонт, Миллер, Шлёцер, Щербаков, а позднее Погодин, Куник, Браун и др. доказывали норманское, скандинавское происхождение Руси, создание скандинавами-варягами “русью”, государственности на Волхове и Днепре, а крайние норманисты утверждали “дикость” восточно-славянских племен до “призвания варягов”, говорили о их неспособности организовать свое государство, о том, что своей культурой, своей цивилизацией, государственностью, т. е. буквально всем, восточно-славянские русские племена обязаны скандинавам-варягам.

Принеся методы научного исследования, используя легендарный рассказ летописца о призвании варягов, Байер, Шлёцер и другие немецкие ученые, жившие и писавшие свои труды в России, привлекали на свою сторону и многих русских ученых и создали определенное направление в исторической науке — норманизм. Особенностью этого направления было по сути дела признание превосходства иноземного, в частности германского над русским, хотя сторонниками этого направления зачастую были и патриотически настроенные русские историки (Карамзин, Погодин).

Такого рода состояние исторической науки полностью соответствовало положению, занимаемому прибалтийскими и прочими немцами при дворе и вообще во всей политической жизни России XVIII–XIX вв.

Но уже тогда поднял свой голос в защиту национальной гордости русского народа “солнце науки русской” — Михайло Ломоносов. Он указал на внутренние силы, свойственные русскому народу, которые дали ему возможность без посторонней помощи подняться из “небытия” и встать во весь свой исполинский рост, на ошибочность норманистических предпосылок Байера и Миллера, построенных “на зыблющихся основаниях”, на их рассуждения “темной ночи подобные” и оскорбительные для чести русского народа.

В Ломоносове говорил не только историк, но прежде всего патриот. Он отмечал, что у Миллера “на всякой почти странице русских бьют, грабят благополучно, скандинавы побеждают…” “Сие так чудно, — добавляет он, — что если бы г. Миллер умел изображать живым штилем, то он бы Россию сделал столь бедным народом, каким еще ни один и самый подлый народ ни от какого писателя не представлен”.

Не менее резко отзывался он и о Шлёцере, в те времена еще только начинавшем свою деятельность и для Ломоносова оставшимся пришлым немцем.

“Древняя Российская история” Ломоносова была первым трудом антинорманиста, трудом борца за честь русского народа, за честь его культуры, языка, истории, трудом, направленным против теории немцев — историков России. Ломоносов пытался дать историю русского народа, именно народа, а не князей, показать его место среди других народов, великое международное значение древней Руси. Он знал прошлое Руси, верил в силы русского на рода, в его светлое будущее. Он знал,

“Что может собственных Платонов И быстрых разумом Невтонов Российская земля рождать”.

Ломоносов положил начало антинорманистскому направлению в русской исторической науке, заставил многих позднейших исследователей по-иному подойти к русскому историческому процессу, вырвал историческую науку из “немецкого пленения”».

Из этой длинной цитаты видно, что для советской исторической науки норманизм — это уже пройденный этап (причем норманизм всех оттенков).

Какой дикой нелепостью, однако, является на этом фоне опубликование профессором Г. Вернадским в 1941 г. двухтомной «Ancient Russia» и «Kievan Russia», а затем в 1951 г. «History of Russia» (4-е издание!) в «Yale University Press»! Недаром Б. А. Рыбаков назвал эти писания Вернадского «фальсификацией истории» («Советская археология», XVII, 1953).

Однако Мавродин не прав, говоря, что «Ломоносов вырвал историческую науку из немецкого пленения», — голос Ломоносова был только гласом вопиющего в пустыне и рептильное пресмыкание русских историков продолжалось по крайней мере до падения дома Романовых, а в дальнейшем — в «осколках разбитого вдребезги», т. е. в трудах русских норманистов за рубежом.

Мировая историческая наука до сих пор насквозь пропитана норманизмом, отравлена им, а работы типа работ Г. Вернадского только помогают распространению среди иностранцев неверных представлений о Руси. Ни один злейший враг русской культуры не принес столько зла, сколько принес ей Г. Вернадский. Если бредни Шлёцера и Миллера и т. д. парализуются объяснением, что они были шовинисты немцы, то в пользу бредней, распространяемых Вернадским, является как раз то, что он русский: уж если русские в 1951 году защищают такую точку зрения, то что делать иностранцу, совершенно «плавающему» в этих вопросах.

Не прав В. Мавродин и в другом отношении: он видит положительное в том, что Ломоносов прежде всего патриот, а потом историк. Он, мол, не соглашается с норманистами потому, что они говорят о вещах, оскорбительных для чести русского народа. Мавродин, кажется, неверно понимает патриотизм.

Русские — не ангелы, и есть вещи, которые положили пятно на честь русского народа. Патриотизм заключается не в том, чтобы замалчивать темные стороны русской жизни или вообще отрицать их в прошлом, наоборот, их должно знать, понимать и на них учиться.

Немцы (Байер, Шлёцер и т. д.) тоже были «патриотами», но за то, что они учили народ нелепицам, спасибо им никто не скажет. Если Ломоносов прежде всего патриот, а потом историк, это значит, что он не ученый, а политик или просто демагог.

Мавродин не понимает, что дело не в том, что о русских говорят нехорошо, а в том, что это ложь. Ломоносов это и утверждал, руководствуясь научными фактами, а не патриотическими чувствами.

От «патриотизма» Мавродина следует решительно открещиваться, ибо это тот же норманизм, но навыворот. Мы за неподдельную историческую правду, за абсолютную научную объективность.

Настоящий патриотизм заключается не в том, чтобы в напыщенных, ходульных выражениях раздувать дело Ломоносова, которое в ту эпоху, к позору русских, окончилось полным крахом, а в том, чтобы бороться на международной арене против Вернадских, Мошиных, Баумгартенов, Таубе, Беляевых, Ковалевских и прочих. Надо сказать правду о Руси не только своим, но и иностранцам. Вот это будет настоящим патриотизмом: восстановить справедливость по отношению к своему народу.

Однако, хотя в толковании патриотизма мы расходимся с В. Мавродиным, мы целиком разделяем его оценку общего хода изучения русской истории. Мы исходим из различных идеологических позиций, используем иные методы, даем подчас весьма отличную оценку, но в одном сходимся: влияние норманнов было в Древней Руси ничтожным и вся теория норманизма — это только раздутая до невероятных размеров шовинистическая выдумка.

Эпоху от Байера и до Платонова можно считать эпохой мракобесия в русской исторической науке.

Будем надеяться, что оплевыванье своего славного прошлого наконец прекратится и правда о Древней Руси восторжествует. Советские историки, надо отдать справедливость, стали уже твердо на этот путь. Их и наша обязанность теперь — восстановить истину, в особенности среди иностранцев.

Не следует думать, что Ломоносов был совершенно одинок в своих верных мыслях о Руси, — уже «Степенная книга», носительница традиций исторических русских родов, писала: «И прежде Рюрикова пришествия в Словенскую землю, не худа бяше держава Словенского языка». Значит, уже несколько веков тому назад, задолго до Петра I, носители русских традиций видели русскую государственность еще до Рюрика.

Еще, быть может, более значения имеет иное свидетельство. Дерптский профессор Эверс, немец, воспитавшийся на идеях Геттингенского университета, ученик славянофоба Шлёцера, в 1816 году выпустил свою «Geschichte der Russen». В ней он начинает историю русского народа с VI века, т. е. с первых известий об антах. Это было еще до появления «Истории» Карамзина.

Значит, некоторые иностранцы еще в 1816 году знали и писали правду о Руси. Однако труд Эверса, члена-корреспондента Российской академии наук, так и остался не переведенным на русский язык до сих пор. Были и другие, писавшие в том же духе, но правды боялись, правду скрывали в интересах той интернациональной касты (вернее, шайки) властителей, которая восседала на тронах Германии, Англии, Франции, России и других стран.

Именно в их интересах было давить самосознание русского народа, воспитывать в нем «complex of inferiority» т. е. чувства неполноценности, ничтожества, чтобы легче было им управлять.

Мы лично отлично помним наше детство, когда ругать, оплевывать все свое — было делом хорошего тона. Нам вдалбливали в голову, что мы ни на что неспособны, что все наше никуда не годится и только заграничное превосходно.

А между тем империя росла: придуркуватые славяне — Ивановы, Шевченки, Кулики — не только прошли насквозь всю Азию, но и перебрались в Америку, распространив свои поселения почти до Калифорнии. Русские корабли открывали участки Антарктиды, ноги русских ученых ступали по не тронутым европейцами джунглям Новой Гвинеи, в Гоби, Тибете и т. д.

Политика, однако, давила русское самосознание, а вместе с тем и общеславянское. И вот «западники», влекшие Россию и ее народы на путь интернационального прогресса, на окультуривание России, звавшие всех вверх, и поскорее, оказались в плену шовинистических идей иностранцев. Правыми были славянофилы, носители идей отсталости, косности, религиозного изуверства.

Такова насмешка истории: прогрессисты тянули назад к лаптям, к курным избам, грязи и мерзости запустения, а ретрограды толкали вперед.

И вот в выяснении этого исторического процесса историки, у которых все карты были в руках, оказались классически тупы (с оттенком подлости). Остается только посыпать пеплом главу и горестно восклицать: «Увы мне, грешному, горе мне, окаянному, ох, мне скверному»! Но будьте уверены: норманисты об этом и не подумают.

 

5. Кое-что о норманистах

У читателя наших очерков, в которых мы доказываем, что роль норманнов-скандинавов на Руси была ничтожна, у читателя критически мыслящего (а мы только на такого и рассчитываем), может появиться мысль, что автор все же увлекается, «перебарщивает», ударился в крайность в своем антинорманизме.

Можем уверить читателя, что, пишучи любую строку, мы не забываем ни на миг осторожности, говоря себе «проверь», «полегче», «осторожнее» и т. д. И если мы позволили себе многие категорические высказывания, то только потому, что и норманисты на деле разделяют их, что расхождения часто основываются на недоразумении. В действительности же все согласны в отношении многих фактов.

Возьмем для примера норманиста Д. М. Одинца (Возникновение государственного строя у восточных славян. 1935, Париж), на с. 24 он писал: «…самый факт появления в IX столетии на территории Восточно-Европейской равнины большого количества скандинавов и той или иной степени их влияния на культурный и общественный уклад восточного славянства в настоящее время вообще не подлежит оспариванью. Фактов последнего рода не станут отрицать и самые убежденные из, весьма впрочем немногочисленных, представителей современного антинорманизма».

Из этой цитаты ясно, что Д. М. Одинец норманист и готов уложить в гроб теорию антинорманистов. Но послушаем, что он говорит на с. 171: «Северные пришельцы были, прежде всего, менее культурны по сравнению с восточными славянам, успевшими наладить у себя и устоявшийся быт и прочный государственный строй.

Только культурное превосходство оседлого восточнославянского мира над скандинавами может объяснить, почему так легко и так сравнительно быстро, не дальше 3-го — 4-го поколений, ославянивались в новой для них среде норманские пришельцы, меняли свои норманские имена на славянские, а своих северных богов — Одина и Тора — на славянских Перуна и Велеса. В особенности, конечно, это культурное превосходство оседлого славянина над северным викингом должно было чувствоваться на юге в Киеве».

Позвольте подписаться целиком под таким утверждением, с той только оговоркой, что ославянивание норманнов совершалось в 1-м же поколении на русской почве, в чем Д. М. Одинец может убедиться по опыту современности, когда первое же поколение русских эмигрантов во Франции очень часто даже «папа», «мама» не знает по-русски.

Итак, восточные славяне были культурнее скандинавов, а так как культура передается сверху вниз, то славяне делали скандинавов культурными, а не наоборот.

Возьмем другой отрывок (с. 170): «Но все же наибольшая часть восточных славян сумела перейти к государственным формам жизни без какого бы то ни было участия варягов — Руси (Слышите это, дорогой Н. Н. Кнорринг? Очевидно, «вульгарный» норманизм принимает не только С. Лесной. — С.Л.) Даже такая древняя и сильная скандинавская колония, как Старая Ладога, не оказала прямого влияния на образование новгородского государственного строя, хотя она и была как географически, так и хронологически, по времени своего возникновения, очень близка к Новгороду».

Итак, ни культурно, ни политически скандинавы даже на Северную Русь не влияли, а что утверждаем мы?

Послушаем дальше (с. 174): «Первые князья Рюриковской династии уже по одному тому не могли явиться прочной опорой государственного строя у восточного славянства, что сами они жили и действовали в полном согласии с окружавшей их, чуждой государственных навыков (А это вам как нравится, дорогой Н. Н.? — С.Л.) и местных привязанностей, непоседливой средой искателей военной славы и добычи и что действительная, конечная цель их собственных устремлений лежала за пределами восточнославянского мира.

Первых трех князей Рюриковичей — если оставить в стороне полулегендарного Рюрика — привлекала к себе из всех славянских городовых областей, главным образом, область Киевская. Но и на самый Киев эти князья — Олег, Игорь, Святослав — смотрели, прежде всего, как на временную остановку, опорный пункт в их стремлении пробиться еще дальше на юг, к еще более прибыльным местам. Понадобилась смена 3–4 поколений князей для того, чтобы потомки Рюрика почувствовали необходимость прочно устраиваться в восточнославянских землях».

Недурно?! Уму непостижимо, как, имея такие мысли в голове, можно оставаться норманистом и не видеть того, как правая рука разрушает то, что строит левая. Перед нами блестящий пример методической беспомощности: имея Ариаднину нить фактов, Одинец не может все-таки выбраться из лабиринта норманизма.

Но послушаем дальше (с. 144): «Появление князей-варягов среди восточных славян не внесло, следовательно, в жизнь последних тех изменений, которые связывает с ним “Повесть временных лет”. Государственность окончательно установилась среди значительной части восточных славян задолго до появления в их среде норманнов. Городовая область, как форма государственного быта, была получена варяжскими князьями от предшествующей эпохи и продолжала свое существование и при них.

Благодаря организационной деятельности донорманских князей и наличию опытного “земского” боевого элемента и “городской аристократии”, в славянских городах еще в доваряжское время должна была создаться сложная и мощная для своего времени военная организация и скапливаться значительные военные средства. Только опираясь на издавна сложившуюся военную организацию, хотя и подкрепленную норманскими пришельцами, Аскольд и Дир могли уже в 860 году предпринять из Киева свой смелый и далеко не неудачный поход на Византию».

Избавим читателя от дальнейших цитат того же содержания — их читатель найдет в работе Одинца немало. Если мы примем во внимание, что подобные утверждения имеются и у других норманистов, нельзя не прийти к заключению, что в среде историков действуют какие-то иррациональные принципы и методы мышления.

Считается обязательным, респектабельным и «благонамеренным» декларировать на одной странице полную приверженность норманской теории (расшаркиванье перед сильными мира сего), а затем на других страницах писать сколько угодно то, под чем распишется весьма охотно каждый антинорманист. В чем тут дело, скажем откровенно, выше нашего понимания.

Одинец мог бы выбраться совсем легко из своего норманистского лабиринта, если бы он проверил свою основную предпосылку: «большого количества» варягов на территории Восточно-Европейской равнины не было. Не всякий выкопанный меч доказывает, что владелец его был варяг, не всякий меч (допустим, особого варяжского типа) имел своим владельцем варяга: ведь оружием торговали. Не всякое захоронение, доказано, было действительно варяжским: «Не всякому слуху верь, а проверь».

Если даже оказалось бы, что вдоль Великого Волжского пути действительно были многочисленные варяжские захоронения, то не следует забывать, что даже в IX веке «руссы» в своем вековечном «Drang nach Osten» далеко еще не достигли Волги, они только коснулись верхнего ее течения и ее истоков. Все же собственно верхнее и среднее течение Волги было по обеим сторонам населено финскими племенами. Даже в XVI веке Казань, например, была еще нерусской областью. Поэтому поселения варягов по Волге, если они были, находились в стороне от руссов, прямого контакта между ними не было.

Почему норманисты проходят молча мимо того кардинального факта, что на территории Новгородской области варяжских поселений не найдено?

Значит, в дорюриковские времена Северная Русь глубоких, серьезных сношений со скандинавами не имела, то же самое относится в еще большей мере к Средней и Южной Руси, где господствовали хазарские и византийские влияния.

Не было «большого количества» скандинавов на Руси и в рюриковскую эпоху. Могло ли случиться, что большое количество чужих людей нигде, ни разу, никогда не вступило в конфликт с местным населением на почве личных или групповых интересов? Мы утверждаем, что это вещь совершенно невероятная и невозможная.

Скандинав — правитель города или области, скандинав-воевода, руководитель норманской дружины, скандинав-купец, скандинав-ремесленник, скандинав — просто иммигрант, не могли всегда и везде жить бестелесными ангелами — столкновения их с местным населением были неизбежны.

Где-то кого-то должны были побить, убить, ранить, прогнать, поджечь, отравить, утопить и т. д., и именно на той почве, что варяги — иностранцы. Об этом в истории ни одного слова!

Единственный факт, известный из истории, это: «оскорбишася новгородци» против Рюрика, когда он убил их князя Вадима Храброго, в результате чего многие новгородцы бежали в Киев. Это случилось в самые первые годы появления Рюрика в Новгороде, что и показывает, что люди — всегда люди и избежать столкновения разнородных интересов совершенно невозможно.

Если история не оставила нам никаких следов: ни восстаний, ни убийств, ни вообще разного рода инцидентов с варягами, — это значит, что варяги на Русь влияния не оказывали, они были пришлым, текучим и неважным элементом в государственной жизни Руси. Инцидент с избиением варягов в Новгороде при Ярославе только подтверждает это: достаточно было появиться им в заметном числе временно, и столкновение сейчас же имело место. Если бы это Д. М. Одинец понял, то никаких противоречий в его высказываниях не было бы и он был бы последовательным антинорманистом.

Вся беда в том, что Одинец мыслит нелогически, иначе он немедленно заметил бы неувязку в его построениях и нашел бы, какие факты, на которые он опирается, ложны. Недостаток логики губит и иные его построения. На с. 111 он писал: «В 1019 году после своей победы над Святополком, “Ярослав нача вои делити: старостом по 10 гривен, а смердем по гривне, а новгородчем по 10 всем”. Если смерд получил от Ярослава в награду в 10 раз меньше, чем горожанин новгородец, то это означает, что его общественное значение было в это время неизмеримо ниже значения рядового горожанина».

Логика такого заключения действительно «неизмеримо ниже» той, которой должен обладать ученый. Одинец из куска фразы, вырванного, как говорят, «с мясом», делает заключение, не замечая вовсе, что на той же странице ниже им приводится действительное объяснение такой высокой оплаты всех новгородцев.

Дело объясняется не тем, что все новгородцы были в социальном отношении «неизмеримо выше», а тем, что оказали Ярославу особые услуги.

Когда Ярослав, разбитый вдребезги Светополком, собрался бежать за море, «посадник Коснятинь, сын Добрынь с Новгородци рассекоша лодье Ярославле, рекуще: “Хочем ся и еще бити с Болеславом и Святополком”».

Такая решительность новгородцев (рассечь ладьи, чтобы уничтожить всякую мысль о бегстве), такое их великодушие в отношении совершенно беспомощного Ярослава не могли быть не оплаченными после его победы. Именно потому, что все новгородцы поддержали его в самый критический момент, Ярослав и счел нужным одарить их всех одинаково, больших и малых по своему положению.

Одинец совершенно неверно понял выражение летописи: «всем новгородцем», и среди новгородцев были люди разного положения, но они были одарены одинаково.

Что «смерд» не был таким ничтожеством, каким его пытается изобразить Одинец, видно из того, что новгородцы, прогнав одного из князей, выставили против него первым и самым важным пунктом обвинения: «не блюдеть смерд».

Значит, «смерд» играл в Новгороде такую важную роль, что плохой досмотр его интересов ставился князю в тягчайшую вину. Нет никакого сомнения, что в таком постановлении новгородцев играл роль и сам «смерд», ибо трудно предположить, чтобы горожане новгородцы были настолько государственно выдержаны и умны, чтобы в пылу спора не выставить своих личных обид на первый план, а предпочли общегосударственный интерес. Ясно, что на вече именно «черный люд» и выставил свой первый пункт: пренебрежение князем его интересов.

Однако Одинец в нижеприводимом отрывке режет самого себя еще более чувствительным образом:

«Будучи маленьким человеком, смерд с давних пор фактически лишился возможности участия в обсуждении дел, касавшихся всей земли. Самое участие смердов в походе Ярослава против Святополка было решено новгородским посадником совместно с горожанами».

Итак, по Одинцу, новгородские смерды были бесправными ничтожествами и пошли в поход по решению посадника и горожан. Следовательно, Ярослав, платя им по 10 гривен, т. е. как старостам других областей, не знал «ничтожества» своих подчиненных и что они пошли в поход только по распоряжению посадника. Совершенно очевидно, что Ярослав своих подчиненных знал и посчитался не с социальным их положением, а с их действительными заслугами, он платил всем тем, которые разбивали его ладьи и кричали: оставайся, будем еще биться за тебя!

Что же касается разницы в оплате старост и смердов других областей, то и здесь дело не в «ничтожестве» смердов, а в том, что при способе войны того времени военачальник всегда должен был быть впереди, т. е. подвергаться особой опасности, а кроме того, должен был обладать знанием, опытом и сильным характером. Вот за это ему и платили в 10 раз больше.

Самое главное, однако, то, что Одинец совершенно не заметил основного: «смерд» в данном тексте означает не бесправного холопа, а просто рядового воина, противополагающегося старостам-военачальникам.

Ничего «социального» в этой фразе нет, сказано ясно: простые воины получили по гривне, старосты-военачальники — по 10 гривен. Напомним Одинцу и другой текст показывающий, что не только мы толкуем так слово «смерд». «Несть мене лепо судити епископу, ли игумену, ли смердом…» Так отвечал Олег «Гориславличь» Тьмутороканский на предложение Святополка и Владимира Мономаха: «пойди Кыеву, да поряд положим о Русьстеи Земли пред епископы, и пред игумены, и пред мужи отець наших и пред людми градскыми»… Отсюда ясно, что гордый Олег считал смердами не только горожан, но и бояр. Может быть, в дальнейшем ходе истории и в другом месте «смерд» стал тем, кем его описывает Одинец, но в разбираемом отрывке ошибка Одинца очевидна.

Подобными «осечками» в логике пестрят все труды наших историков, не исключая и новейших. Вывод один: пока такие «осечки» будут обычными в трудах историков, до тех пор теории, подобные норманской, будут затемнять наши умы и задерживать рост исторической науки и нашей культуры.

Итак, мы привели мнение: 1) независимого русского ученого Рязановского (1947–1949), отрицающего норманскую теорию, 2) советского историка Мавродина (1946), также отрицающего ее; кроме того, можем добавить (см. «Историю культуры Древней Руси», 1951), что этот взгляд является официальным взглядом советской науки, 3) мы привели выдержки из труда норманиста Одинца (1935), в корне подрывающего упомянутую теорию, наконец, 4) в ряде своих очерков привели немало доказательств ее ошибочности.

Казалось бы, что наши критики должны были быть гораздо осторожнее в своих безапелляционных выводах и о нашей работе, и о положении норманской теории. Именно они не знают новейших работ по истории и археологии и черпают свои познания из учебников «времен Очакова и покоренья Крыма». Во всяком случае «История» Платонова 1917 года является для них наиболее новой работой, суммирующей их познания.

Для них история как наука — только то, что напечатано в затхлом мирке эмигрантщины; будучи полными политическими банкротами, они оказываются банкротами и на поле истории. Угробив однажды свою «матушку Россию», они продолжают оплевывать ее славное прошлое, и не понимают, что они делают.

 

6. О скандинавских словах в русском языке

Чтобы доказать влияние скандинавов на Русь, норманисты обращаются к филологии и показывают, как обогатился русский язык скандинавскими словами.

Этот способ доказательства неплохой, но поражает удивительная непритязательность норманистов — ведь результат получается обратный: анализ показывает почти полное отсутствие влияния скандинавов на русский язык.

Казалось бы, имея такой результат, есть основание спохватиться, понять, что дело что-то неладно, что надо проверить норманистские установки. Вы думаете, это кто-то сделал? — Даже не подумал!

А между тем Томсен, очевидно опиравшийся на Грота («Слова областного словаря, сходные со скандинавскими. Филологические изыскания. СПБ. 1873. рр. 430–442) приводит всего 16 (!) скандинавских слов, якобы вошедших в русский язык. Количество это совершенно ничтожно по сравнению с десятками тысяч слов, составляющих русский язык.

Совершенно ничтожно оно и со словами, вошедшими в русский язык из греческого, латинского, немецкого, французского, английского и т. д. Если судить, например, по количеству немецких, французских или английских слов, вошедших в русский язык, а также выражений и поговорок, то можно подумать, что эти нации сотни лет владели Русью. Сколько же лет варяги владели Русью, если они оставили след в 16 слов?

Задача безусловно интересная и нетрудная для филолога и историка; но ее не решили и не решали, ибо в голове гуманитаристов царил норманистский дурман.

Пусть бы уж было 16 слов, но ведь это не так, их гораздо меньше, и, возможно, что тщательный анализ покажет, что их вообще нет в русском языке.

Наш анализ, конечно, далеко не достаточный и совершенный, все же показывает, что некоторые из 16 упомянутых слов должны быть из списка исключены, как:

1) слова, заимствованные вовсе не из скандинавских, а других языков,

2) слова, в действительности славянские,

3) слова, узко областные, т. е. употребляющиеся только в узкой пограничной полосе со Скандинавией и совершенно неизвестные в остальной России,

4) слова, возможно и скандинавские, но являющиеся новоприобретением, то есть вошедшие после эпохи варягов, и, наконец,

5) слова сомнительные, принадлежность которых к скандинавским языкам вовсе не доказана.

Эти пять групп явились следствием того, что Томсен в своем анализе допустил ряд крупных методологических ошибок.

1. Если Томсен находит русское слово, сходное по значению и звучанию со скандинавским, он немедленно признает его за заимствованное из Скандинавии, совершенно упуская из виду, что это слово могло быть, наборот, заимствовано скандинавами у руссов. Ведь влияние одного народа на другой обоюдно. Но Томсену это предположение даже в голову не приходит, настолько он охвачен предвзятой мыслью о примате скандинавов над славянами. Нет ничего удивительного, что скандинавы-воины, пожив в России, привозили домой и некоторые русские слова. Даже сравнительно очень отдаленные народы, как Англия, все же включили русские слова в свой язык, например, слово «указ» (ukase) и т. д.

2. Томсен совершенно забывает, что два сходных слова — скандинавское и русское — могут быть только вариантами одного и того же, еще санскритского корня, а вовсе не заимствованиями одного у другого.

3. Томсен не учитывает, что оба таких слова могут быть вариантами слов, заимствованных и скандинавами, и руссами у своих соседей: немцев, литовцев, финнов и т. д.

4. Томсена совершенно не интересует вопрос, а как обстоит дело с его «скандинавскими» словами у других славян, вовсе не сталкивающихся со скандинавами, например, у южных славян. Ведь если «скандинавское» слово встречается у сербов или болгар, то ясно, что оно не скандинавское.

5. Томсен даже не подумает сравнить эти 16 слов с языками финнов, эстонцев, латвийцев, литовцев, тюрков, монголов и т. д., а ведь это было необходимо сделать.

6. Томсен не исследовал, а как изменялась степень влияния варягов в Новгороде, Полоцке, Киеве. Ведь не могло же оно быть совершенно одинаковым: где-то оно было сильнее, а где-то слабее.

Эти недостатки методики показывают, что его анализ — только поверхностные сравнения и науку удовлетворить не могут. Мы особо подчеркиваем, что не считаем наш анализ глубоким, но он достаточен для того, чтобы показать хотя бы некоторые ошибки Томсена. Проделать глубокий анализ и решить вопрос окончательно — это дело настоящего филолога; вообще, если натуралисты будут заниматься филологией, то что делать тогда филологам? Но беда в том, что последние ничего не делают.

Переходим теперь к анализу выводов Томсена. Он «без колебания» относит слово «якорь» к скандинавским словам. Это, по Томсену, шведское «ancare» или старонорвежское «akkeri». Откройте словарь латинского языка, и вы найдете: «ancora» — якорь, и отметку — «греческое». Рядом найдете — «ancorale» — якорный канат, и т. д. Таким образом, уже в латинский язык слово «якорь» вошло из греческого. По Томсену, очевидно, и греки и римляне заимствовали это слово у скандинавов за тысячи лет до того, как вообще культурному миру стало известно, что существует Скандинавия.

Томсену даже в голову не приходит, что как римляне, так и славяне могли заимствовать слово «якорь» прямо из греческого, ибо греки были издревле мореходами и мы видим целый ряд терминов у славян, заимствованных оттуда, например «парус» (faros) и т. д.

Прямо не верится, что профессор университета, член Датской академии наук может оперировать так легкомысленно с научными фактами: он даже не потрудился заглянуть в справочники!

Идем далее. Слово «стул» Томсен считает либо старонорвежским «stöll», либо шведским «stol». Он заранее избегает возможного возражения, что слово заимствовано из немецкого языка, и указывает, что в этом случае по-русски должно было бы быть «штул», а этого нет, значит, взято не из немецкого.

Примитивность такого объяснения вопиющая. Во-первых, слово «стул» в древних русских источниках совершенно отсутствует. Оно появилось, очевидно, в эпоху Петра I, вместе с иностранцами, привезшими с собой предметы своего обихода. Петр I, копировавший иноземные обычаи, ввел, надо полагать, и стул в обиход. Таким образом, слово «стул» с варягами не имеет ничего общего.

Во-вторых, немецкое «штуль» все-таки ближе к русскому «стул», чем шведское «стол». В-третьих, в русском языке уже существовало свое коренное слово «стол» для предмета домашнего обихода, совершенно отличного по функции. Следовательно, у русских не было ни малейшего основания заимствовать для нового предмета обихода слово «стол», когда оно обозначало совсем другой обычный предмет. В-четвертых, иностранное слово при переходе в русский язык часто слегка изменяет огласовку, причем звуки «с» и «ш» легко замещают друг друга; например, из английского «скиппер» русские сделали «шкипер» и т. д. Следовательно, из «штуля» могло легко стать «стул» или наоборот. Наконец, в-пятых, что самое главное, — слово «стул» существует в английском, голландском и немецком языках (platt-deutsch). Профессор Томсен, прочитавший по специальному приглашению три лекции на английском языке в Оксфорде, по странной причине забыл, что слово «стул» существует и в английском языке. Удивительная забывчивость, если не сказать больше.

Мы же напомним Томсену и всем тем, кто слепо ему верит, что Петр I нанимал лично для работы в России во время его пребывания в Англии и Голландии сотни англичан, голландцев и немцев (но не шведов, ибо это были лютые враги), т. е. людей, в родном языке которых имеется слово «стул». Ясно, что оно заимствовано от них, а не от шведов с их «stol».

Слово «кнут» Томсен считает происходящим от старо-норвежского «knutr» или старошведского «knuter» Но он забывает или вообще не знает, что в древнерусском языке слова «кнут» не было, было слово «батог». Следовательно, это слово могло появиться в русском языке уже после варягов. Однако есть данные, что слово «кнут» заимствовано не из Скандинавии, влияние которой во все времена было слабым по сравнению с влиянием других западных соседей, а из Германии.

В английском языке имеется слово «knout» с тем же значением, но произношение его («наут») заставляет отбросить его происхождение из Англии. Зато в немецком языке мы имеем «die Knute». Принимая во внимание огромное количество слов, заимствованных русскими из Германии в области езды (например названия экипажей и их частей — «Droschke» — дрожки, «Stelwaag» — штельвага и т. д.), а также употребление слова «кнут» в Польше, в немецком происхождении этого слова сомневаться не приходится. И скандинавское, и немецкое слово несомненно одного корня, но общение Руси с Германией всегда было во много раз теснее, чем со Швецией.

Слово «лава» никак не может быть принято за скандинавское. Это настолько обычный предмет в доме крестьянина, заменяющий стулья, что уже теоретически нельзя признать за ним его иностранного происхождения. В таком случае и пол, потолок, дверь, окно, стол должны быть иноземного происхождения.

Если оно общее для разных языков даже из разных групп, — это только говорит о его глубокой древности и общем его происхождении из праязыка.

Слово «лава» существует не только в русском, украинском, белорусском, но и польском и чешском языках; несомненно имеется оно и у других славян, которые с варягами не сталкивались.

Не лишено значения и то, что о нем Томсен пишет: «= шведское lafve?» Если уже он сам ставит знак вопроса, следовательно, сомневается в достоверности, то нам остается только присоединиться к его мнению.

Другое аналогичное слово — «скиба». По Томсену, это шведское «skifva» и означает «кусок хлеба». Кусок хлеба, его отрезок, — это столь основная, обычная вещь домашнего обихода, что считать его заимствованным из чужого языка просто нелепо. Здесь яркий пример полной беспредметности суждений гуманитаристов.

Слово «скибка» в русском народном языке нам лично не встречалось, зато оно весьма обычно в украинском (признак архаичности!). Слово это чисто народное и в обычных словарях не встречается. Бытует оно и в Польше.

Означает оно по-русски не совсем то, что думает Томсен, — это не просто кусок хлеба, а кусок округлого хлеба, каравая или вообще округлого предмета, кусок полулунной или серповидной формы. Никто не назовет скибой кусок четырехугольного хлеба или кусок, просто выломанный рукой. Зато говорят: «скибка» арбуза, дыни, тыквы и т. д.

«Поскепани шеломы Оварьскыи» в «Слове о полку Игореве» генетически близко (скибка, скепка, щепка и т. д.), причем речь идет опять-таки о частях полукруглого шлема, разваливающегося от удара на полулунные или серповидные части. В Польше «скибка» — также полоса земли, отворачиваемая плугом набок.

Следующее слово: «рюза» или «рюжа», означающее особый род сети. Слово это совершенно неизвестно в русском литературном языке, неизвестно оно и в народе или других местных говорах.

По Томсену, оно = шведскому «rysia» или финскому «rysa». Заимствование русскими этого слова от шведов чрезвычайно сомнительно, — ведь они испокон веков соседили с финнами, имеющими это слово, а не со шведами. Наконец, надо доказать, что это слово взято русскими во времена варягов, а не позже. Об этом, конечно, Томсен совершенно не думает.

Не исключена возможность, что слово это заимствовано всеми тремя упомянутыми народами у соседнего четвертого, например, у лопарей, лапландцев.

Полное его отсутствие на всем остальном протяжении России говорит ясно о его узком, местном значении. Его нет именно там, где были варяги: ни в Киеве, ни в Новгороде. Слово это безусловно должно быть исключено из списка скандинавских слов.

Далее идет слово «луда». Томсен производит его от древне-норвежского «lodi» (совершенно ясно, что это разные слова!), что означает особого рода шубу. Слова с таким значением ни в древнерусском, ни в современном русском языке нет.

Современное русское слово «луда» означает совсем иное: «лудить посуду», т. е. покрывать посуду слоем металла.

Что же касается древнерусского языка, то упоминание о том, что Якун Слепой, будучи разбит, бежал, «потеряв золотую луду», вовсе не значит, что он потерял золотую или золоченую шубу (таких шуб не бывает), а, очевидно, золоченый кусок металла или материи, прикрывавших его отсутствующий глаз. Из этого видно, что включение этого слова в число скандинавских основано просто на недоразумении.

Далее: слово «кербь» совершенно неизвестно в русском литературном языке, как узко специальное. Оно якобы означает «пучок льна». По Томсену, оно происходит от старонорвежского «kerf», «kjarf» или шведского «kärfve», что означает вообще «пучок».

И здесь у Томсена опять огрех; а как называют пучок льна немцы, финны, эстонцы, латвийцы, литовцы, поляки и т. д.? Ответа нет. Так как влияние варягов распространялось на всю Русь, где всюду культивировался лен, то почему слово это уцелело только в местном говоре? Его совершенно не знают на всем остальном пространстве России, и, что особо знаменательно, оно вовсе неизвестно на Украине.

С другой стороны, если это слово заимствованное, то такой иностранный термин мог появиться в местном говоре только как результат постоянной и значительной торговли льном со Скандинавией. Это могло относиться только к эпохе 200–300 лет тому назад, когда начала существовать большая регулярная торговля продуктами сельского хозяйства. Во времена же варягов подобная торговля, по всей видимости, совершенно отсутствовала: страны жили хозяйством, удовлетворявшим местные нужды, и торговля шла главным образом предметами роскоши.

Таким образом, слово «кербь» — слово неизвестного происхождения, весьма узкого значения, существует только в местном говоре и, по всей вероятности, слово новое, а не времени варягов.

Переходим к слову «шнека», безусловно не русскому, а скандинавскому. Оно упоминается в летописях, а также и поныне в областях, где приходится иметь дело с этим особого типа морским судном, выработанным скандинавами главным образом для морской рыбной ловли.

Слово это, очевидно, от старонорвежского «snekkja», заимствовано издавна и другими народами: старофранцузское «esneque», латинское (Средних веков) — «isnechia» и т. д. Оно стало почти международным, и мы никак не можем видеть в нем специального влияния на Русь. Слово это бытует только в Балтийском море и по побережью Ледовитого океана, во внутренних же водах и иных морях России оно совершенно отсутствует. Это говорит об узком местном значении слова и что оно русским считаться не может. Это «влияние» на Русь такого же порядка, как влияние Тибета на Россию: страну мы называем «Тибет», столицу — «Лхаса», главу государства «далай-лама» и т. д.

Вряд ли также можно видеть особое влияние варягов на Русь в том, что руссы в древности называли гавань Царьграда «Суд». Томсен полагает, что это испорченное старонорвежское или шведское «sund», т. е. пролив. Но ведь это нужно еще доказать! Слово «Суд» в приложении к гавани Царьграда может иметь совсем иное происхождение. Не будем, однако, входить в подробное рассмотрение этого слова, — если оно и заимствовано, то значение его совершенно третьеразрядного значения.

Где-то в чужой стороне руссы усвоили название, употреблявшееся варягами, а вот в своей стране, которой скандинавы якобы владели, русские не употребили ни одного скандинавского названия даже для вновь основываемых городов. Появились Ярославли, Изяславли, Владимиры и т. д., но ни одного Гаральдова, Бьернова или Олафова!

Мы заранее оговариваемся здесь, что находимые на Руси некоторыми скандинавскими учеными скандинавские названия некоторых географических мест являются плодом недоразумения или предвзятости — все эти названия угро-финнского происхождения (к этому вопросу мы имеем намерение вернуться в особом очерке).

Итак, из списка Томсена следует по разным причинам исключить 10 слов, но и в отношении остающихся 6 дело обстоит далеко не ясно.

По Томсену «ларь» (ларец) — это старошведское «lar» или современное шведское «lår» (с особым значком над «а» вроде маленького «о»). Мы не имеем возможности сейчас поглубже исследовать это слово, но польское «ларда» для сундука с приданым невесты заставляет задуматься. Еще больше значения имеет полное отсутствие этого слова в украинском языке; в древнерусском языке существовало слово «скрыня» или «скриня». Значит влияние варягов до Киева почему-то не докатилось. Вывод: «цэ дило трэба розжувати»…

Далее идет слово «стяг». По Томсену, оно происходит либо от старошведского «stang», либо от старонорвежского «stöng». И в том, и в другом случае имеется звук «н», отсутствующий в слове «стяг». Можно предположить, что он выпал, но это только предположение. Далее: в слове «стяг» ясно звучит славянский корень, от «встягивать», т. е. поднимать. И, действительно, знамя встягивали вверх вдоль древка. Вывод: пока славянская сторона этого слова не будет исследована, нет оснований слепо верить Томсену.

По Томсену, далее, древнерусское «аск» или «яск» (современное «ящик») — якобы старонорвежское «askr», или старошведское «asker», или современное шведское «ask». Судя по всему, «ящик» в русском языке слово послеваряжское. Откуда оно заимствовано — еще достаточно не выяснено. Знаменательно, что в украинским языке оно совершенно отсутствует. Наконец, трудно допустить, чтобы для столь обычного предмета в хозяйстве древнего русса не было русского слова.

Тиун или тивун, по Томсену, старонорвежское «tjonn» означало старший слуга, доверенный. О нем мы скажем ниже.

Далее: «гридь» — охранник князя. По Томсену, это старонорвежское «grid», что означало «дом», «жилье», «gridmadr» означало «слугу».

Оба эти скандинавские слова отмерли в русском языке уже сотни лет и употребляются только при описании жизни Древней Руси. Следовательно, оба слова почему-то глубоко в народ не проникли, существовали короткое время и уцелели, как анахронизмы, только в литературном языке.

Остается последнее слово — «ябедник». Томсен считает, что оно произошло от старонорвежского «embœtti» или старошведского «œmbiti», что означало «слугу». Однако сам Томсен ставит рядом знак вопроса. Слово это совершенно отсутствует в украинском языке, иначе говоря, до Киева не докатилось.

Мы не имеем возможности останавливаться здесь на дальнейшем анализе, считаем только нужным отметить, что существует довольно авторитетное мнение, что слова «тиун», «гридь», равно как «боярин», «смерд», «вира», «копа», «отара» и т. д., отнюдь не являются скандинавскими, а тюркскими. Иначе говоря, все «скандинавские» слова Томсена оказываются не скандинавскими.

Не будучи достаточно компетентными, мы предоставляем окончательное решение этого вопроса другим. Для нас важно то, что этот аргумент норманистов даже в данной стадии совершенно недоказателен.

1) Количество скандинавских слов, якобы вошедших в русский язык (16), ничтожно мало,

2) наш анализ этих 16 слов показывает, что 10 из них безусловно должны быть исключены,

3) наконец, в отношении остающихся 6 имеются соображения, что и они должны отпасть.

Все это заставляет нас прийти к выводу, что влияние скандинавов на русский язык в древности было ничтожным, оно равнялось почти нулю. Этим самым один из аргументов норманистов рушится, увлекая за собой и другие.

 

7. Скандинавские имена на первых страницах истории руссов

По признанию самого Томсена, в арсенале норманистов особо важное место занимает анализ имен русских, упоминаемых в летописи приблизительно до 1000 года. По его мнению, почти все они скандинавские, а если это так, то первые «руссы» в Новгороде и Киеве были не славяне, а скандинавы («что и требовалось доказать»).

Ниже мы увидим, что хотя в этом утверждении и имеется доля истины, но эта доля настолько мала, что тон «гром победы раздавайся» следует оставить. Среди имен, считавшихся Томсеном скандинавскими, имеется ряд безусловно славянских, а также не-славянских, т. е. тех народов, которые входили в состав Руси или были ее ближайшими соседями.

Прекрасным примером этого является имя «Явтяг» (другой вариант летописи — «Ятвяг»). Это слово поставило Томсена совершенно в тупик, а между тем ясно, что это не собственное имя, а название племени, к которому принадлежало данное лицо. Бросается в глаза также, с какими скудными знаниями датчанин Томсен, не зная русского языка, не зная русской истории, не зная даже русских соседей, берется за решение кардинальных вопросов древней истории Руси.

Но если был Ятвяг, то мы можем ожидать встретить и литовцев, и латышей, и эстонцев (чудь), и финнов, и хазар, и угров, и печенегов и т. д. Поисков в этом направлении Томсен даже не подумал произвести, а между тем, например, имя «Libi», загадочное для Томсена, могло быть просто именем племени «Либь» или «Ливь» и т. д.

Полезно, поэтому, будет сперва отметить методологические промахи Томсена, а затем уже перейти к анализу имен.

Во-первых, если речь идет об именах в русской истории, если анализ в основном касается группы лиц, говоривших о себе — «мы — от рода русского», — естественно предположить, что эти лица были русскими, т. е. славянами. Следовательно, надо было произвести анализ имен в первую очередь с этой точки зрения. Этого не сделано. Не сделано потому, что результат исследования был уже предрешен Томсеном до начала исследования.

Все внимание он уделил только розыскам среди имен различных скандинавских народов таких, какие хотя бы отдаленно напоминали те, что встречаются на первых страницах русской истории.

Это было не научное исследование, а тенденциозная подтасовка фактов, местами переходящая все границы, например, когда имя «Актеву» отождествлялось со старонорвежским «Angantyr». Эти два имени похожи друг на друга, как «апельсин» на «Африку»: оба начинаются с буквы «а» и в дальнейшем нет никакого сходства.

Во-вторых, если руссы испытывали влияние скандинавов, то были и другие соседи, которые оказывали также влияние: угро-финны, тюрки, греки и т. д. Более того — в состав самого государства Руси входили, как части некоей своеобразной федерации, весьма многочисленные племена неславянского корня. Естественно, что они должны были выделять из своей среды людей, принимавших участие в государственной жизни, и прежде всего, конечно, послов в мирных переговорах. Никакого анализа с этой точки зрения Томсен не произвел.

Здесь мы должны оговориться — мы лично не в состоянии проделать подобного анализа, для этого надо быть энциклопедистом филологом, но мы сугубо подчеркиваем необходимость такого анализа и что без него вопрос может быть решен совершенно односторонне.

Вопрос, поднятый Томсеном, имеет не одну сторону, как он думал, а по крайней мере три: 1) имена могли быть русскими, 2) скандинавскими, 3) других соседей Руси или неславянских ее частей. Следует отметить, что не только он сам, другие норманисты, но и антинорманисты упустили это обстоятельство из виду.

Несмотря на свою односторонность, анализ Томсена ценен тем, что представляет собой максимум в отношении скандинавского аспекта данной проблемы. Уж если Томсен не нашел «скандинавства» в каком-нибудь имени, то оно безусловно не скандинавское.

Наш анализ будет произведен с точки зрения славянских корней, он также будет односторонен, но эта односторонность является вынужденной, нет физической возможности охватить целую кучу редких и малоизвестных языков.

В результате нашего анализа имена будут разделены на три группы: 1) явно славянские, 2) явно скандинавские, 3) других народов, либо сомнительные или неустановимые.

Третьим методологическим промахом норманистов является то, что, беря на протяжении по крайней мере двух столетий русские имена, они простодушно уверены, что Рюрик I и Рюрик II Овручский и Киевский оба были норманнами. Они совершенно не понимают (или делают вид, что не понимают!), что носить норманское имя — это не значит еще быть норманном.

Возьмем современных русских: подавляющее количество их имен по происхождению греческие, латинские и еврейские. Означает ли это, что они на самом деле не славяне, а греки, римляне или евреи?

Если это не было ясно Томсену в 1877 году, то должно было бы стать, казалось бы, ясным Баумгартену в 1939 году, который носил греческое имя, но, мы уверены, не был греком. Вот эта-то беспредметность, неконкрентность мышления и характеризует историков.

Если скандинавы на Руси в первом поколении и были слабо обруселыми, то все последующие Рюрики, Олеги и т. д. уже были руссами. Ничего удивительного нет в том, что русский сын или внук получал свое имя от скандинава отца или деда. Ведь мать его была славянка и воспитывался он в славянском окружении. Уже через поколение имя давало только указание на происхождение, а не настоящую национальность. Разве мы можем сомневаться в русской национальности писателя-сатирика Шумахера, филологов Даля, Грота и т. д.?

Конечно, некоторая часть имен могла принадлежать новоприбывшим скандинавам, но вероятность этого крайне незначительна: нелегко только что приехать на Русь и сразу занять такое положение, что имя попадает в историю, это могло случиться только в виде исключения.

Поэтому самое чисто скандинавское имя еще не значит, что носитель его был скандинав, в особенности если он представлял Русь или жил на Руси. Все это прошло мимо внимания норманистов, а между тем это обстоятельство в корне подсекает выводы норманистов.

Четвертым методологическим промахом норманистов является то, что они считают свои скандинавские имена за какие-то первичные, основные, неизменные и оторванные от других, даже родственных народов.

Между тем достаточно сравнить исландские, датские, норвежские, шведские, старонорвежские, старошведские и т. д. имена, и мы увидим, что почти все имена у этих народов представлены особыми вариантами. Какой же вариант настоящий, основной, неиспорченный? Неизвестно, да и не может быть известно.

Если бы Томсен смотрел шире и глубже, то увидел бы, что эти имена употреблялись и другими германскими народами на материке Европы, а не только в Скандинавии. А так как скандинавы заселили полуостров с материка, то несомненно корни своих имен они принесли оттуда же (хотя в редких случаях возможно и обратное).

Однако германские народы, жившие на материке, не существовали в пустоте, а соприкасались с другими народами — следовательно, влияли на них и сами испытывали их влияние. Эти «доисторические» имена в их исходных формах они могли передать своим соседям или заимствовать их за много веков до Рюрика.

Вспомним, кстати, что Мстислав, сын Владимира Мономаха, князь новгородский, выдал свою дочь Ингибьоргу(!) за Кнута Лаварда Ютландского. Ингибьорга была такой правоверной скандинавкой, что дала своему сыну имя «Владимир» в честь Мономаха — это был датский король Вольдемар Великий. У Вольдемара Великого был сын, получивший имя отца — Вольдемар Победитель. Таким образом, в роду датских королей (скандинавов) появилось славянское имя Владимир, изменившее свою форму согласно местной фонетике на «Вольдемар».

В данном случае мы имеем пример, когда писанная история устанавливает бесспорный факт передачи имени руссов варягам. А сколько имен разных народов перекочевало от одного к другому до писанной истории?

Мы имели пример связи Ютландии с Новгородом, но ведь в Любеке, Щетине и других крупных западнославянских городах, т. е. совсем под боком у Ютландии, было немало дочерей и сыновей славянских князей, которые несомненно роднились со своими соседями.

Вспомним, далее, эпоху готов, пересекших за несколько веков до Рюрика от Прибалтики все земли славян до Черного моря и просуществовавших во взаимоотношениях со славянами несколько веков.

Можем ли мы утверждать, что они не передали славянам несколько своих имен, родственных современным скандинавским или эпохи варягов? А разве не найдено вблизи Ковеля копье с рунической надписью (очевидно, именем владельца), звучащей на скандинавский лад?

И нет ничего удивительного, что скандинавский «Хрёрекр» существовал на Руси за много веков до Рюрика, хотя бы в форме «Ририка», гораздо более близкой к «Рюрику», чем «Хрёрекр», и это имя мы находим в летописи среди польских, следовательно, славянских имен. Всё это норманисты упускают из виду, вовсе не считаясь с тем, что имена не сваливаются с неба, а имеют свою долгую историю.

Тот, кто отбрасывает в сторону историю своего предмета, никогда толком не сможет понять его. Историки, как это показывают сотни примеров, мыслят совершенно неисторически.

Норманисты упускают также из виду несколько очень важных побочных соображений. История не сохранила нам почти совершенно древних имен руссов дохристианской эпохи. Однако, если привлечь для сравнения древние чешские, словацкие, болгарские, югославские, белорусские, украинские, польские и другие славянские имена и сравнить их с фамилиями в русских летописях (фамилия часто происходит от имени предка: Петров от Петра и т. д.), то можно все же иметь представление, каковы были имена руссов в древности.

Если Томсен, не найдя среди древних и современных норвежских имен имени, похожего на упомянутое в древности, обращается к другим скандинавским племенам и находит его в Дании, Швеции или Исландии, то с таким же правом мы можем сравнить летописное имя с именами чехов, поляков, болгар и т. д. Никто, однако, этим серьезно не занимался, поэтому решение проблемы имен древних руссов было до сих пор односторонним.

Далее норманисты не производили внутреннего анализа имен, что может дать чрезвычайно ценные указания.

Одни имена (и это правило) — эпитеты, указывающие на особо заметные качества данного человека: хромой, кривой, гугнивый, криворукий, горбатый, высокий и т. д., равно как и: болтун, крикун, свистун, лгун и т. д. Это, в сущности, не имена, а клички, имеющие смысловое, реальное значение.

Сюда же можно отнести и название профессии данного лица: кузнец, гончар, рыбак, ткач, портной и т. д., либо название местности, откуда он явился или где живет, часто его национальность.

Другая группа имен — это имена, данные родителями еще при рождении с пожеланиями качеств, которые они хотели бы видеть у своих детей: Светозар, Прекраса, Владимир, Твердислав, Ждан и т. д. Такие имена мы встречаем у общества на более поздней стадии развития.

Наконец, имеются имена, либо вовсе утратившие смысл, либо употребляемые, как таковые, — эти имена даются родителями просто как приятное для уха созвучие и могут быть заимствованы у другого народа или созданы наново.

Особенная пестрота бывала у знати или лиц, принадлежащих к правящим домам. Они обыкновенно женились на дочерях иностранцев равного социального положения. Вследствие этого дети от браков часто получали имена деда, отца, брата, сестры, бабушки и т. д. по женской линии. Но, так как их оригинальная фонетика не отвечала требованиям фонетики данного народа, то они изменялись, получая местную огласовку, и укреплялись уже как местное имя (пример с Владимиром — Вольдемаром уже приводился).

Мы обращаем внимание на эти факты потому, что гораздо правильнее будет искать не натянутых сходств с именами скандинавов, а смысловых значений славянских и неславянских имен. В этом случае окажется, что имя, например Гуды, не что иное как «музыкант», Тукы — «жирный» и т. д.

Работа в этом направлении не произведена, поэтому представление, что Томсен что-то «доказал», совершенно не соответствует действительности.

Ознакомимся теперь с тем, что же на деле «показал» Томсен. Напомним, что его труд опирался на целый ряд предшествующих: 1) Bayer. Gommentarii Academiæ Scientiarum imp. Petropolitanæ, IV. ad annum 1729, рр. 281–291. St. Petersburg, 1735, 2) Schlözer, Nestor, Russische Annalen, IV. 51–55. Göttingen, 1845, 3) Kunik, Die Berufung der schwedischen Rodsen. II. 107–194. 1845, 4) Munch, P. A. in: Samlede Afhandlinger udgivene of Storm, II. 191, 254–256, Christiania, 1874 (1849), также in: Chronica Nestoris ed. Fr. Miklosich, 188–198. Vindobonæ, 1860, 5) Gislason, К. in: Nestoris Russiske Krônike oversat of G. Smith, 321–326. Кjöbenhaun, 1869. Добавим сюда и оригинал Томсена: Thomsen, V. The relations between ancient Russia and the origin of the Russian State, 1877, 67–71, 131–141:

Таким образом Томсен впитал все, что было добыто предшествующими норманистами (все немцы!), часто не знающими как следует русского языка.

В составленном им списке Томсен приводит 91 имя, относящиеся к периоду 862—1068 гг., т. е. приблизительно за два столетия, — это все, что можно найти в летописях. Список этот дает прежде всего ложное представление: Томсен совершенно не подсчитывает русских имен за этот же период: Audiaturet altera pars! Пусть этих имен немного, но подсчитать их следовало, ведь создается впечатление, что славянских имен вообще не было за этот период в летописи.

Но мы знаем древлянского князя Мала, был Малко Любечанин, была Малка (Малуша), его дочь, был Добрыня, дядя Владимира Великого, были воеводы: Волчий Хвост, Блуд, сыновья воеводы: Лют, Мстиша (уменьшительное от Мстислав) и т. д.

Умолчание этих имен, конечно, не случайно, и антинорманистам давно пора в противовес составить список славянских имен, мешает, однако, норманистский гипноз.

Подводя итоги своему анализу (с. 68), Томсен говорит, что имеется около 90 имен, «которые несут более или менее свидетельства их скандинавского происхождения».

Если мы обратимся к его поименному списку (с. 131–141), то увидим, что о некоторых именах он вообще ничего не может сказать, для него они полная загадка, и он только ставит возле них вопросительный знак. Это — следующие имена: 1) Eton? 2) Frutan? 3) Iskusevi? 4) Kanitsar? 5) Libi? 6) Vuzlev? 7) Jatviag?

Будучи совершенно бессильным в отношении этих 7 имен, Томсен все же включает их в число скандинавских слов; нам кажется, что подобный метод ясно показывает, что о беспристрастности Томсена говорить не приходится. Эти имена «несут свидетельства» недобросовестности Томсена как ученого. Если он не знает происхождения этих 7 имен, — почему он считает их скандинавскими? И с каких пор ятвяги, племя литовцев, оказываются народом германского корня? (См. имя № 7.)

Имеется далее группа имен, о которой Томсен, в сущности, знает столько же, сколько и о первой. Это имена, которые он считает без всякого основания и объяснения испорченными при переписке, это: 1) Sinko Borich, 2) Tilen, 3) Voist, 4) Voikov.

То, что Томсен не понимает этих имен со стороны их скандинавских корней, еще не значит, что эти имена испорченные скандинавские. Наоборот, эти 11 имен обеих групп не только совершенно очевидно не скандинавские, но многие из них, например, Синко, Боричь, Войков, Вузлев и т. д., явно славянские.

Не зная славянских языков, Томсен авторитетным тоном говорит глупости. Пусть бы уж Томсен, как скандинав, публично расписывался в своем невежестве, но как ему поверили русские филологи и историки?!!

Двенадцатым именем является «Ustin», о котором Томсен пишет: «возможно старонорвежское “Eisteinn”, но чтение имени недостоверно». И действительно это так: в летописях мы находим не «Устин», а «Утин», объяснение без малейшей натяжки из славянских корней (от «ут» = современная «утка», о чем мы говорили уже в другом очерке). Имеется, далее, ряд имен, которые для самого Томсена являются сомнительными и о которых он высказывает догадки, совершенно неубедительные.

Он предполагает, например, что «Карн» происходит от «Karni», но ставит знак вопроса и добавляет: «такого имени нигде неизвестно». Спрашивается: если неизвестно, то зачем засчитывать его в число скандинавских? А вот из славянских корней слово легко объясняется! (См. уже опубликованный очерк.)

Далее имя «Актеву» Томсен идентифицирует со старонорвежским «Angantyr» и ставит знак вопроса. Знак вопроса неуместен, ибо совершенно очевидно, что оба слова решительно ничего общего между собой не имеют.

Относительно «Апубксарь» (Апубкарь, Пубксарь, Пупсарь в других списках летописей) Томсен думает, что это испорченное имя, которое идентифицируется с Ospakr или Usvaka или Osvakr. Подражая методу Томсена, мы предлагаем идентифицировать Usvaka с «Собака», — сходство будет тоже, что и с «Апубксарь».

Имя «Евлиск» Томсен считает испорченным «Erlik» = старо-норвежскому «Erlingr» и ставит знак вопроса. Каково сходство предлагаемых Томсеном имен, видно из того, что он делает две поправки и все же вынужден поставить знак вопроса. На деле всякому здравомыслящему человеку ясно, что «Евлиск», конечно, не «Эрлингр».

Имя «Истр» Томсен признает за «Istrur», но ставит знак вопроса, либо за старонорвежское «Eistr» и тоже ставит знак вопроса. Мы можем только присоединиться к его сомнению и напомнить, что «Истр» было имя Дуная, на котором в те времена жило множество славян. В песнях мы встречаем «Дунай Иванович», значит, были имена от названия рек.

Имя «Каршев» (на самом деле следует «Карш» в именительном падеже) Томсен считает за старонорвежскос «Karlsefvi» и ставит знак вопроса, либо за «Karsi», и тоже ставит знак вопроса.

Имя «Olma» Томсен считает старонорвежским «Holmi» и ставит знак вопроса. Высказывалось, однако, предположение, что имя это угорское, что не лишено вероятия. Во всяком случае «скандинавство» этого имени совершенно не доказано.

«Стегги» Томсен произвольно изменяет на «Стенги» (Stengi) и считает его за «возможно = старонорвежскому “Steingeirr”», но тут же ставит знак вопроса.

Наконец, «Лидул» Томсен предполагает равным старонорвежскому «Leidulfr», но ставит знак вопроса. Итого 8 имен для самого Томсена сомнительны, его сравнения еще более убеждают в этом непредубежденного исследователя. Итак, 20 «скандинавских» имен оказываются не скандинавскими. Но это, конечно, не все.

Имя «Лют», по Томсену, «может быть равно старонорвежскому “Ljotr”, но оно может быть с равным успехом считаться славянским (“лют” означает “жестокий”)».

Если это слово «может с равным успехом считаться славянским», спрашивается: зачем же Томсен причисляет его к скандинавским? Получается двойная датская бухгалтерия: «мое — мое, твое — мое».

На деле «Лют» летописи является совершенно точным славянским словом и именем, «Ljotr» же является словом только похожим. Имя «Лют» носил молодой человек, родившийся на Руси, и, следовательно, носивший славянское имя-кличку. Эта кличка имела к тому же смысловое значение. Ничего этого в слове «Ljotr» нет. Поэтому перевес решительно в пользу славянского происхождения этого слова.

Далее из списка в 91 имя следует удалить еще два имени, как повторенные в двух местах: «Олеб» (вариант — «Улеб») и «Карл» (вариант — «Карлы»). Кроме того самое имя «Улеб», считаемое за старонорвежское «Oleifr», позднее «Olafr» (Олаф), вовсе не является скандинавским, а болгарским «Глеб» (вариант этого имени в форме «Улеб» до сих пор сохранился в украинском языке). Поэтому это имя из списка следует удалить. То же относится и к имени «Мутур». Томсен считает его за старонорвежское «Modthorr» и ставит знак вопроса, либо за «Mundthorr», и тоже ставит вопрос, добавляя, что ни одно из этих имен не встречается во всех известных источниках, но могут быть предположены. Это уже явная фантазия, вовсе не опирающаяся на факты. Мутур, конечно, не скандинавское имя.

Далее, имя «Тукы» Томсен считает старонорвежским «Toki». Не говоря уже о том, что здесь явная фонетическая натяжка, следует обратить внимание и на контекст, где упоминается это имя. Там сказано: «рече Тукы, брат Чюдинь». Если мы не знаем в точности национальности «Тукы», то имя его брата явно говорит, что это не был скандинав: «Чудь», «Чудин», «Чудинцев», «Чудинов» и т. д., все это имена, показывающие, что носители их были из племени «чудь» или обруселыми потомками их.

Кроме того, «Тукы(й)» — древнерусское слово, означающее — «жирный», «упитанный», «тучный». Корень слова уцелел до сих пор в нескольких словах: «тучный» (тучные поля, тучное телосложение), «туки» (специальный термин, означающий удобрение), сюда же, вероятно, относится и слово «туча». Имя «Тукый», т. е. «жирный», было весьма понятной кличкой для человека тучной комплекции.

Далее Томсен изобретает имя «Tull», которое он считает за скандинавское «Tholfr», на самом деле в летописи мы имеем имя «Туад», не имеющее ничего общего с «Толфр».

Об имени «Стемид» Томсен пишет: «может быть = старонорвежскому “Steinvidr”, но примера такого имени не сохранилось»! Значит, опять беспардонная фантазия, преподносимая под видом научного предположения.

Итак, из томсеновских имен мы должны исключить без малейшего колебания 28 имен.

Переходим теперь к несомненным ошибкам Томсена. «Синеус» — безусловно не старонорвежское «Signiutr», нужно быть совершенно фонетически глухим, чтобы принять оба эти слова за варианты одного и того же. Наконец, имя «Синий Ус» является безукоризненной кличкой славянина с синими усами.

Далее «Вуефаст», как мы разъясняли в другом очерке = «вуев фаст», т. е. «дядин фаст». Опять-таки кличка, прозвище, а не имя в собственном смысле слова. Томсен пишет: «может быть старонорвежское “Vefastr”», но на деле ясно, что слово вообще не скандинавское, и мудрить нечего.

Далее, мы уже показали раньше, что летописное «Вермуд» на самом деле в правильной транскрипции летописи же = «Вельмудр», чисто славянское, имя, а не старонорвежское «Vermudr».

Наконец, «Studke» или «Studk» Томсена является недоразумением: на деле мы имеем «Тудков», которое, ничего общего с «Stœdingr» не имеет.

Итого 32 имени из 91, т. е. более 1/3, мы имеем полное основание отбросить.

Среди остающихся имеется ряд несомненных славянских имен вроде «Гуды(й)», «Куцы(й)», «Клек» и т. д. Далее имеется ряд чрезвычайно сомнительных имен (Мони, Слуды(й), Карны(й) и т. д.). Между ними несомненно есть принадлежащие к не славянским, но вместе с тем и не к скандинавским народам. Разбор этих имен мы оставляем, ибо недостаточно компетентны в неславянских языках. Этих сомнительных, неясных имен набирается почти 1/3, наконец, последняя 1/3 — это имена, возможно, скандинавские (по происхождению!).

Перейдем теперь к выводам: 1) с методологической точки зрения работа Томсена, как научная работа, совершенно не выдерживает критики, местами фантастична и даже просто недобросовестна; односторонность ее бесспорна, 2) необходим коренной пересмотр вопроса с упором на исследование языков народов, соседивших с Русью или входивших в ее состав, но не славян, число имен, относящихся сюда, несомненно значительно, 3) работа Томсена должна быть пересмотрена даже с точки зрения скандинавских корней: человек, который выдумывает несуществующие имена, человек, искажающий текст для подтасовки, человек, сознающийся в том, что происхождение данных имен он не знает, но все же засчитывающий их в скандинавские и т. д., — не может считаться объективным при решении и других деталей, 4) распределение 90 имен на две группы, произведенные Томсеном, причем почти половина попадает в шведскую, а другая в другую половину скандинавских имен, — совершенно рушится, ибо более 1/3 имен вообще следует изъять, одна треть сомнительна, а оставшаяся треть должна быть переисследована, 5) анализ имен с точки зрения славянства должен быть углублен с привлечением для сравнения имен всех славянских народов, 6) антинорманисты проморгали полную уязвимость этого аргумента норманистов, 7) и самое главное, эта твердыня норманизма совершенно рушится, ибо она не удовлетворяет элементарнейшим требованиям науки: нет точности, объективности, правильной методики, наконец, просто научной добросовестности.

 

8. Существовал ли договор 907 г. Руси с греками?

В исторической литературе, начиная хотя бы с Шахматова и кончая Д. С. Лихачевым, установился взгляд, что договор Олега в 907 году с греками воссоздан летописцем на основании следовавшего за ним договора 911 года и что он представляет собой как бы выдержку из последнего. На самом деле никакого писанного договора 907 года не существовало.

По Шахматову и Лихачеву, «договор 907 года представляет собой простую выборку статей из Договора 911 г. А. А. Шахматов считает, что договора 907 г. не существовало вовсе» (Лихачев, 1950).

С этим положением согласиться совершенно нельзя. Во-первых, мы должны представить себе летописца в роли подделывателя или фальсификатора, чему у нас нет решительно никаких оснований. Летописец мог ошибиться, мог поверить и внести в летопись ненадежное сообщение, мог тенденциозно передать событие, но не изготовлять фальшивку.

Во-вторых, какой смысл летописцу делать из текста договора 911 года два договора: 907 и 911 годов? Славы от этого не прибудет, а всякое действие должно иметь какой-то объяснимый повод.

В-третьих, и что самое главное, как это мы увидим ниже, в договоре 911 года не могли быть пункты, содержание которых могло относиться только к 907 году, но уж никак не к 911-му.

В-четвертых, по содержанию своему оба договора строго разграничены, соответствуя двум разным состояниям между Русью и Византией: в 907 году — войны, в 911 году — мира.

Летописец ничего не подделывал, он был только неверно понят комментаторами (характерная черта работы историков затуманивать совершенно ясное, затем топтаться на месте и, наконец, возвращаться к разбитому корыту — таков прогресс наших комментаторов).

На деле было следующее: когда в 907 году Олег принудил греков сдаться, естественно, был заключен какой-то мирный договор (письменный или устный, мы увидим ниже). Олег выставил свои условия, и они были приняты греками, с другой стороны, греки внесли некоторые дополнения, и они были приняты Олегом.

Договор этот был очень краток и всех сторон взаимоотношений Руси с Византией не исчерпывал — это был договор на поле сражения, главной целью которого было прекратить состояние войны. Как явствует из содержания договора, обсуждены были условия прекращения войны и возвращения к мирным, нормальным отношениям, детали же этих мирных отношений были отложены.

Греки стремились как можно скорее избавиться от руссов, что и видно из летописи: «И заповеда Олег дань даяти на две тысячи кораблев по 12 гривне на человек, а в корабли по 40 мужь. И яшася Грьци тако. И по семь ночаша Грьци мира просити, дабы не воевал по пристанищем. И Олег отступив мало от града, нача мир творити со царема грьчьскима с Леоном и со Александром; посла к ним в град Карла, Фарлофа, Вельму(д) ра, Рулава и Стемида»…

Из этого совершенно ясно, что греки прежде всего упросили Олега не стоять под городом, что означало, конечно, грабеж его пригородов. Олег согласился и «отступив мало». Затем в город для переговоров и заключения договора было послано 5 послов руссами. Когда же соглашение было достигнуто, то обе стороны, именно оба царя — Леон и Александр — с одной стороны, а с другой — Олег и его воеводы — торжественно принесли присягу в ненарушении договора. Естественно, что при этой церемонии условия договора были зачитаны обеим сторонам и что обе стороны получили по оригиналу договора.

Хотя об этом летописец прямо и не говорит, но вся предыдущая практика договоров греков с другими народами (о чем нам доподлинно известно) и последующая с руссами была именно такова. Наконец, самое содержание договора не укладывалось и не сводилось к устной форме. Кроме того, летописец, хоть и не приводит оригинала договора слово в слово, а рассказывает, — рассказывает его не своими словами, а передает в выражениях и терминах, характерных для официальной фразеологии (например, говорит о «мите», что означало «пошлину»). Он договора in extenso не приводит, но несомненно цитирует его в его основных пунктах (см. ниже).

В 911 году, т. е. по крайней мере через 4 года, в Царьград явилось большое посольство из Руси для заключения уже договора мирного времени. Этот огромный срок говорит ясно, что договор 911 года ничего общего с войной не имел, — не могли же Русь и Византия жить 4 года без заключения мира тогда, как к этому не было решительно никаких побудительных причин.

В состав указанного посольства вошли прежде всего все 5 членов, заключавшие в 907 году договор, — это обеспечивало полную преемственность в переговорах. Кроме того, оно было расширено еще 10 членами, очевидно являвшимися советниками по разным вопросам, а может быть, просто для представительства.

В результате переговоров явился текст договора, передаваемый летописью довольно подробно и касающийся исключительно мирных отношений. В нем нет ни слова о прекращении войны и заключении мира.

В нем нет, во-первых, пункта о контрибуции, взятой Олегом за мир, и составлявшем пункт 1-й договора 907 г. Пунктом 2-м договора 907 года был пункт о постоянной ежегодной дани. И о нем в договоре 911 г. нет ни слова, ибо договор 911 г. не был пересмотром договора 907 года, как думают закомментарившиеся авторы, а совершенно новым договором, уточнявшим и развивавшим мирные отношения. Военный договор оставался в силе, уточнялись только гражданские мирные отношения.

Третий пункт договора 907 года касался условий пребывания в Царьграде русских послов, взимающих дань, и купцов, производящих торговлю. И с этим пунктом греки в 907 году согласились, но выставили ограничения: руссы должны всегда входить в город через одни ворота, без оружия, жить только «у святого Мамы» и т. д., что и было принято руссами.

Оказывается, что и этот пункт в 911 году пересмотру не подвергался, ибо он удовлетворял обе стороны. Больше пунктов в договоре 907 года и не было, ибо его подписанием война прекращалась и вместе с тем устанавливался для обеих сторон «modus vivendi». Отсюда видно, что договор 911 года был только продолжением, развитием первого в области мирных гражданских отношений.

Кажется все яснее ясного, но Шахматов, Лихачев, Юшков и даже Зимин, 1952, никак этого не могут понять. Они предполагают, что летописец извлек из договора 911 года пункт о контрибуции и включил его номером первым в договор 907 года. Но ведь этот пункт в договоре 911 года бессмысленен: контрибуция была взята в 907 году единовременно, как плата за мир, и упоминать о ней в договоре 911 года имело столько же смысла, как о растаявшем 4 года назад снеге! Мы буквально становимся в тупик перед такой способностью мыслить у гуманитаристов.

Д. С. Лихачев, как аргумент в свою пользу, пишет следующее: «Между договором 907 года и 911(912) года не произошло никаких событий, которые должны были повлечь за собой перезаключение мирного договора (годы 908, 909, 910, 911 в летописи “пустые”)».

Вот именно эти «пустые» годы, г. Лихачев, и показывают, что мирные отношения Руси с греками продолжали развиваться, и за 4, вернее, вероятно, за 5 лет их, всплыл ряд новых практических вопросов, которые надо было решить, придать им юридическую форму и силу (и о бежавших рабах, и о выброшенных на берег судах, и о завещаниях умерших в Царьграде руссов и т. д.).

В 911 году никакого перезаключения договора не было, его выдумали наши историки, было только дополнение и углубление статей мирных отношений. Не было изменено ни одного слова, все являлось новым. Вообразив перезаключение договора, наши историки все нелепицы, истекавшие из этого предположения, свалили на голову бедного летописца, обвиняя его в фальсификации исторических документов. Ну, на кой черт ему, прости Господи, делать из одного договора два?!

Для подобной нелепой фантастики у историков находилось и находится время, а вот подумать над самим договором, — то времени не оказалось. Откуда взялась такая огромная сумма контрибуции? В чем ошибка? Что представляло собой «месячное», «слебное»? Как и чем взимались «уклады»? Когда была прекращена дань? Вот невыясненные вопросы, которые всплывают сами собой.

Пропустили, наконец, замечательные подробности договоров, вовсе их не обсудив. Несмотря на то, что договор 907 года был необыкновенно краток, руссы все же нашли необходимым упомянуть в третьем пункте, что во время пребывания их в Царьграде они должны быть обеспечены банями, иметь «мовь, елико хотять».

Казалось бы, живучи на берегу моря, и притом летом в Царьграде, можно было бы помыться и в море. Так нет! Руссы требуют бань, с пользованием которыми они в прошлом имели, очевидно, затруднения. Значит, они не были грязными дикарями, пренебрегавшими чистотой тела, — это факт огромного культурного значения. Очевидно, руссы настолько болезненно чувствовали недостаток бань, что включили пункт о банях в условия мира!

Этот факт интересен и с другой стороны — любовь к баням, отразившаяся даже в летописи в рассказе о путешествии апостола Андрея по Руси, была и есть до сих пор характерной чертой северных славян. Как англичанин немыслим без крикета или гольфа, так и северный крестьянин немыслим без бани. Каждый двор в деревне имеет свою баню. На юге России в селах вообще бань нет, даже общественных. Значит, Русь, ездившая в Царьград, была главным образом с севера, об этом же говорит и Константин Багрянородный. Интересно было бы знать, как обстоит и обстояло дело с банями в Скандинавии.

Вернемся, однако, к договорам. В 941 году Игорь совершил неудачный поход на греков, но в 944 году он вновь пошел на Царьград с явным намерением взять реванш; он даже нанял печенегов. Греческий царь, узнавший заблаговременно о походе, послал Игорю навстречу на Дунай послов, говоря: «Не ходи, но возьми дань, иже имал Олег, придамь и еще к той дани». Печенегам греки послали также «паволокы и злато много».

Здесь уместно будет напомнить, что некоторые авторы считают оба договора 907 и 911 годов апокрифическими и готовы вообще усумниться, был ли Олег в Царьграде. Один из них, М. Таубе, пишет в 1947 году в книге «Rome et la Russe», р. 18: «Il est incontestable qu’on ne sait presque rien de positif sur le fameux “Вещий Олег” et son expédition contre Constantinople, inconnue des sources bysantines»… и перед этим: «…de même encore, l’héroïque grand prince Oleg, le vainqueur de Bysance (879–912), est en train aujourd’hui de perdre beaucoup de son historicité, …en même temps que son poétique bouclier, suspendu, disait-on, aux murs de Constantinople». — «Неоспоримо то, что неизвестно почти ничего конкретного о знаменитом “вещем Олеге” и его экспедиции против Константинополя, неведомой византийским источникам…» и перед этим: «…кроме того, героический образ великого князя Олега, победителя Византии (879–912), в настоящее время в значительной степени утрачивает свою историчность, …тогда как, согласно поэтической традиции, его щит был повешен на стенах Константинополя» (франц.).

М. Таубе, занимающий в этом вопросе, по-видимому, позицию между двух стульев, и прочие скептики должны не забывать, что в летописи под 944 годом ясно сказано о дани Олегу, а в тексте договора 945 года есть совершенно ясная ссылка на существование предшествующих договоров, следовательно, необходимо простирать свой скептицизм и на 944 и 945 годы. Иначе говоря, надо быть последовательным, т. е. если отрицать договоры 907 и 911 годов, то и договоры и переговоры 944 и 945 годов, но на это у г.г. норманистов не хватает смелости.

Однако вернемся к изложению событий 944 года. Греческий император, послы которого захватили Игоря на Дунае, еще до начала военных действий предложил мир. На совещании с дружиною было решено принять предложение греков. Игорь взял «злато и паволоки, и на вся вои, и взратися вспять». Следовательно, и здесь была взята единовременная контрибуция, а в основу договора был взят договор Олега 907 года. Это случилось в 944 году, но на другой год было отправлено в Царьград очень большое посольство руссов для заключения обстоятельного договора, причем некоторые статьи договора 907 года подверглись изменению, например руссы могли покупать в Царьграде не на неограниченную сумму, а на значительную, но все же ограниченную и т. д.

В первом пункте договора было уже не установление мира de facto, но главным образом de jure, было много слов, торжественная декларация дружбы, но о собственно условиях мира не было уже сказано ни слова: дело было прошлое.

Весь основной текст договора 945 года, сравнительно очень пространный и часто опирающийся на предыдущие («яко же уставлено есть преже»), носит целиком гражданский характер. Десятки лет (по крайней мере!) развивающихся сношений вызвали к жизни новые вопросы, и они были урегулированы. Все было записано в 2-х экземплярах, подписано, приложены печати и т. д.).

Подведем итоги: оба договора руссов с греками 907 (911) и 944 (945) годов являются полной аналогией. Именно на поле битвы заключался обычно военный договор, мирные же отношения более детального характера регулировались позже путем посылки особых делегаций.

Эти мирные, гражданские договоры совершенно не касались военных и вовсе не были перезаключениями их, ибо ни один пункт военных договоров не обсуждался и не изменялся, они были дополнениями, касающимися исключительно мирных отношений.

Что договор 907 года существовал и на бумаге, говорит выражение в договоре 911 года, где последний ссылается на первый: «Равно другого совещания бывшего при тех же царях Льва и Александра».

Шахматов считает, что слова «при тех же» были вставкой летописца. Это чрезвычайно характерно для его метода исследования: сначала вбить себе в голову нелепую мысль, а затем, встречая в первоисточнике несоответствия с ней, исправлять не себя, а обвинять летописца в фальсификации, вставках, пропусках и т. д.

Вообще, ознакомившись с литературным наследством Шахматова, этого великого путаника, можно заметить, что «король-то ведь голый»: его «блестящие» теории — только голые предположения, которые он то высказывал, то отвергал их, то снова возвращался к ним. Дело доходило до того, что он протестовал против того, что в некоторых вещах ему поверили!

По нашему глубокому убеждению, история — это наука, а не гадание или лотерея догадок: выиграет — не выиграет. Если исследователь нашел какую-то «блестящую» идею, то лучше ее держать при себе, пока доказательность ее не станет очевидной. В трактовке же истории Шахматовым она превращается в астрологию прошлого: если исследователя ловят на явной лжи, он всегда может законно оправдаться, что, мол, не заметил, что Сатурн был под знаком Водолея и т. д.

Заметим, далее, что договор 907 года был написан от имени византийских царей Леона и Александра, в договоре же 911 года был упомянут и малолетний Константин, юридически уже вошедший на престол.

Если бы летописец из договора 911 года сделал по догадке два (907 и 911), то естественно было бы ожидать упоминания о Константине и в договоре 907 года, но этого нет. Значит, если летописец разделил договор 911 года на два, то сделал он это очень тонко, иначе говоря, это было злонамеренной фальсификацией. Но как раз для этого допущения у нас нет решительно никаких оснований.

Перейдем к интересной детали договоров — все они начинаются словами: «Равно другого совещания» и т. д. Понимали это по-разному: 1) копия договора, т. е. список с него, 2) Срезневский полагал, что «другого» — это неверно написанное или прочтенное слово, на самом же деле правильно будет — «копия мирного договора», 3) копия другого, т. е. второго соглашения и т. д. Все они неверны.

Разгадка заключается в том, что и договор Святослава 972 года тоже начинается с этих же сакраментальных слов, а договор был только один, следовательно, третье объяснение сразу отпадает. Догадка Срезневского уже неприемлема потому, что она исходит из «поправки» текста, 99 % таких «поправок» — ошибки комментаторов. Остается предположение, что речь идет о копии, но это не так. Дело в том, что подобные договоры-грамоты были не копиями, а равноценными оригиналами на двух различных языках, именно на языках двух договаривающихся сторон.

Греки получали договор на греческом, а руссы — на русском языке, и в дальнейшем ссылались на них, как на оригинал. «Равно другого», т. е. «равное другого экземпляра» и передает совершенно точно с юридической точки зрения суть документа, это не «копии», и не оригинал и копия, а два оригинала на разных языках, равные по значению один другому.

Хотя по всему видно, что первый оригинал писался по-гречески, а второй затем переводился на русский, — в толковании текста руссы исходили из своего оригинала, а не из греческого, поэтому русская версия копией не была, хотя и была переводом.

Таким образом, в 911 году руссы не только отлично разбирались в тонкостях юридической терминологии, но и обладали ею на собственном языке. К сожалению, историки по крайней мере до 1950 года этого не поняли.

Обратимся теперь к другой не обсужденной историками подробности: Леон (Лев), император Византии, умер будто бы 11 мая 911 года, соимператор Александр царствовал с 911 по 913 год, будучи опекуном малолетнего сына Льва — Константина Багрянородного (род. в 905 г.).

Договор 907 года составлен от имени Льва и Александра, договор 911 года составлен при «тех же царех», но в самом договоре при перечислении главных представителей обеих сторон упомянут и Константин.

Константин начал царствовать «де-юре» (будучи еще 6-летним мальчиком) с 11 июня 911 года — значит, договор 911 года заключен позже этого срока. И действительно, договор датирован: «Месяца сентября 2, индикта 15, в лето от создания мира 6420», т. е. на другой день нового 912 года, если считать «от Сотворения мира» (при этом исчислении год начинался с 1 сентября).

Все, казалось бы, ясно и точно, однако есть и противоречащие этому факты — после изложения текста договора идет: «Царь же Леон почти послы русскые дарми…» Значит, царь Леон еще был жив, если после заключения договора устроил послам руссов прием, во время которого им были показаны достопримечательности Царьграда.

Имеется и другая несообразность: царь Леон умер 11 мая 911 года, и в то же время есть сведения, что он короновал своего сына Константина 9 июня того же 911 года, т. е. почти через месяц после своей смерти.

Совершенно очевидно, что эти несообразности произошли оттого, что одни даты даны «от Сотворения мира», другие «от Рождества Христова», таким образом, даты расходятся в один год. По-видимому Леон умер не 11 мая 911 года, а 11 мая 912 года от Р. X.

Русская летопись отметила под 6421 (913) годом: «поча царьствовати Константин, сын Леонов». 913 год также указан, как последний год опекунства Александра над малолетним Константином.

По-видимому, последовательность событий была следующей: 9 июня 911 года «от Сотворения мира» Константин был коронован отцом, 2 сентября того же года от Р. X., но 912 «от Сотворения мира» был заключен договор греков с руссами. 11 мая 912 года «от Сотворения мира» Леон умер, а через несколько месяцев, т. е. уже в 913 году «от Сотворения мира», Константин воцарился.

Мы не настаиваем на точности этой схемы, но уточнение событий русскими историками обязательно, ибо без точной хронологии не может быть настоящей истории.

Подведем итоги:

1. Договор 907 года существовал не только в действии, но и на бумаге, как самостоятельный документ: а) такой важный государственный акт между двумя державами не мог не быть закрепленным в письменном виде, ибо он состоял не только из временных пунктов, но и заключал пункты, действующие и в будущем, б) летописец цитирует его почти полностью, опустив только для краткости несколько начальных и вступительных фраз.

2. Договор 907 года был главным образом договором военным, на поле сражения, заключая в себе в первую очередь условия прекращения войны. Что же касается гражданских отношений, то установлены были только общие принципы, детали же выработаны не были.

3. Договор 907 года являлся вполне законченным, самостоятельным договором и не мог быть частью договора 911 года уже потому, что посвящен был главным образом текущему моменту и для 911 года оказывался бы анахронизмом.

4. Нет решительно никаких разумных оснований думать, что летописец, «воссоздал» договор 907 года или допустил намеренные, вернее злонамеренные, вставки и пропуски. Этот упрек должен быть решительно снят с летописца.

5. Договор 911 года является совершенно отдельным самостоятельным документом, касающимся только мирных, деловых отношений и совершенно не затрагивающим вопросов заключения мира, — таковой договор был заключен 4 года тому назад.

6. Договор 911 года вовсе не был перезаключением договора 907 года, — он совершенно не касался предметов (даже мирного характера!), обсужденных в 907 году. Он был следствием заключения первого: те подробности, которые неуместно было обсуждать на поле сражения, были отложены и составили его единственный предмет.

7. Промежуток в 4 года между обоими договорами показывает, что ничего особенно спешного, настоятельно необходимого он не заключал, его содержание в значительной мере определилось этим 4-летним опытом мирных соседских отношений.

8. Договор 944 года был только Договором на поле сражения, в основном он был исчерпан тем, что Игорь взял контрибуцию, а все дальнейшее было отложено на следующий год.

9. Договор 945 года подтвердил торжественно состояние мира между Русью и Византией, а главное — регламентировал очень подробно (почти 5 печатных страниц!) мирные деловые отношения. Этот договор действительно в некоторых частях пересмотрел и изменил некоторые пункты предыдущих мирных договоров.

10. Из договоров Руси с греками в 907, 911, 945 и 971 г. видно, что юридическая сторона дела была на должной высоте и что руссы обладали даже специальной терминологией в этой области.

Год смерти императора Леона с точностью не установлен, по-видимому, это случилось не в мае 911 года, как говорят некоторые источники, а в мае 912 года.

Коснувшись договоров Руси с Византией, уместно будет упомянуть, что есть достаточные основания думать, что на деле договоры были гораздо более многочисленными. Беда в том, что они до нас не дошли, может быть, даже потому, что многие из них были более частного характера и не имели общегосударственного значения. Рассмотрим некоторые, далеко не исчерпывающие вопроса факты, говорящие в пользу нашей мысли.

Прежде всего, греческий историк Лев Диакон, рассказывая историю похода Игоря в 941 году, говорит, что «Игорь грубо порвал тот договор, которому присягал, и напал на Царьград». Значит, между греками и Игорем существовал особый договор еще до похода в 941 году, договор, заключенный лично с Игорем, которому он присягал. Содержание этого договора нам совершенно неизвестно, однако из других аналогичных случаев (в предыдущем и дальнейшем) можно заключить, что в него входил пункт о военной помощи Руси или о разрешении пользоваться наемной военной силой.

Во всяком случае, в 934 году, во время похода греческого флота в Ломбардию, в нем принимал участие и русский отряд, состоявший из 7 судов и 415 воинов. В дальнейшем, именно в 948 году, вспомогательные русские войска участвовали в осаде Эдессы, в 949 году они принимали участие в завоевании Крита (7 кораблей, в которых находилось 584 воина и 42 служителя, всего 626 человек). Последняя группа до похода на Крит исполняла сторожевую службу на Адриатическом море между Диррахием и Далмацией. Именно об этих моряках, вероятно, и шла речь во время переговоров Ольги с Константином в Царьграде, о чем мы узнаем мимоходом из русской летописи.

О существовании временных или даже постоянных договоров говорит также то обстоятельство, что в 934 году руссы явились на помощь греческой колонии Херсонес в Крыму, осажденной хазарами. Совершенно очевидно, что это было результатом договоренности между руссами и греками, как государствами.

Далее, идя вглубь, мы встречаем руссов опять-таки в качестве союзников Византии. Последняя в 931 году затеяла войну против хазарского кагана Аарона (очевидно, из-за захвата им греческих колоний в Крыму). Византия выступила в союзе с аланами и руссами. Нападение аланов на хазар кончилось неудачей, но руссы в 932 году заняли с моря Керчь (Сам Карчь) и временно захватили все хазарское побережье от Керчи до Херсонеса, принадлежавшего грекам.

Далее, во время войны Византии с болгарским царем Симеоном в 921 году, между Византией и Русью велись переговоры о поддержке Византии руссами; об этих переговорах упоминает патриарх Николай в своих письмах.

Договор Олега с Византией в 911 году общеизвестен, равно как и договор 907 года.

Кроме того, в 902 году в неудачном походе Гимерия против критских арабов принимали участие 700 руссов из числа 12 000 воинов. Они получали большое жалованье и особое довольствие. Этот довольно крупный отряд, очевидно, был получен по договору с Олегом, ибо трудно предположить, что это могло случиться в результате частных переговоров с отдельными руссами. Очевидно, выгодные условия службы были продиктованы договором, а заинтересованность греков в русской военной силе видна из того, что они вставляли об этом особый пункт в государственные договоры с Русью.

Есть основания думать, что если покопаться, то можно найти и другие следы и более ранних, и более поздних договоров Руси и Византии; к сожалению, никто из историков этим вопросом не занимался специально, а между тем он имеет немаловажное значение. Принимая все эти сведения во внимание, легко убедиться, что по крайней мере с 839 года (вернее, с 838-го, ибо послы руссов были в Ингельгейме уже в январе 839 г.) Русь и Византия были в весьма оживленных политических сношениях. Почти каждые 10 лет оба государства подписывали крупные и частные договоры.

Дело в том, что смена правителей, в особенности в Византии, не всегда совершалась естественным путем, т. е. от отца к сыну, но нередко бывала результатом дворцовых переворотов.

В этом случае очень часто и внутренняя, и внешняя политика изменялись самым коренным образом, а отсюда желание другой договаривающейся стороны подтвердить или перезаключить договор с новым представителем договаривавшейся стороны.

Очевидно, о подобном договоре и упоминает Лев Диакон, как нарушенный Игорем; надо полагать, он подтвердил при своем вступлении прежний договор Византии с Русью при Олеге, но затем в силу каких-то причин его нарушил.

Конечно, подобные заключения или перезаключения договоров сопровождались посылкой особых делегаций и т. д.

Конечно, на все упоминания в истории о руссах норманисты возразят, что речь идет всегда о скандинавах, но на это мы можем выставить контрвозражения:

1. Все договоры заключались Византией не с кучками скандинавских проходимцев за тридевять земель, которые сегодня здесь, а завтра неизвестно где, — а с Русью, соседним государством, которое на деле не раз показывало, что оно исполняет обязанности, налагаемые договорами.

2. Мы знаем, что в конце XI века в составе императорских гвардий в Царьграде были группы иностранцев: «варанги» (варяги), «россы» (руссы) и «кулпинги» («кольбяги» русских летописей). Значит, «варягов» и «руссов» отличали достаточно хорошо, и это различие, естественно, не было делом текущего момента: два народа разных корней не могли смешиваться и раньше.

3. Представление о том, что путь «из варягов в греки» был большой дорогой, по которой туда и сюда катились волны скандинавов, является совершенно ложным. Все исследователи согласны с тем, что этот путь был открыт сравнительно очень поздно. Наконец, история не сохранила нам ни одного случая, когда бы скандинавы прорвались через Русь, как самостоятельная сила (исключая, конечно, готов, которые переселились целым племенем несколько веков до эпохи Рюрика).

Малая шайка была беспомощна на необозримых и диких пространствах Руси; для большой же группы необходимо было, прежде всего, вступать в войну с Русью и иметь совершенно ясную, твердую и выгодную цель для пересечения пространства в несколько тысяч километров. Тот, кто упускает это из виду, подходит совершенно нереалистически к оценке исторических фактов.

Что путешествия в древности были чрезвычайно трудны, длительны и редки, показывает поездка митрополита Исидора из Москвы на Феррарский собор в Италию. Исидор выехал из Москвы 8 августа 1437 года, а прибыл в Феррару 18 августа 1438 года, т. е. ехал немногим более одного года! Ехал он опять-таки не по пути «из варяг в греки» через его родной Константинополь в Венецию или Неаполь, а сначала через Тверь, Новгород, Псков, Юрьев, Ригу к Балтийскому морю, затем морем до Любека, от Любека сухим путем через Германию; Лейпциг, Аугсбург и Тироль в Италию.

Этот объездной маршрут показывает, что даже в середине XV века путешествовать было нелегко, это не то, что в нынешние времена: купил билет и поехал.

Регулярных сношений не было, ездили оказиями, ибо по дорогам разбойничали не только разбойники, но и все малые, средние и большие феодалы, непременно требовавшие оплаты за пропуск через их земли, — это был тот же грабеж, но, так сказать, в более деликатной и завуалированной форме.

В этих условиях становится понятным, почему Исидор ехал из Москвы в Феррару более года. Если в XV столетии ездили из Москвы в Италию не морским путем, то что говорить о временах за 500 лет перед этим!

Было бы ошибкой думать, что военная сила могла путешествовать быстрее, чем мирный путешественник или торговец: без насилия против местного населения воинам обойтись было нельзя, а это вызывало отпор населения.

Константин Багрянородный оставил нам описание пути из Киева в Царьград, — и здесь путешествие совершалось одной большой компанией, могущей отразить нападение разбойников или даже небольшого войска, однако значительная часть пути пролегала по своим землям, далее через малонаселенные степи с бродячими кочевниками и, наконец, по морю. Варягам было в 100 раз хуже, ибо сотни километров они должны были пересекать по чужой стране. Леса, болота, полное бездорожье, безлюдье, отсутствие пищи, незнание местности стояли на пути путешественника посуху.

В местах же населенных их встречало не слишком-то миролюбивое население: лесные пожары, завалы дорог срубленными деревьями, устройство «пробок» из бревен на реке, отравление колодцев, засеки, стрельба из-за угла и т. д. использовались населением против вооруженных пришельцев-грабителей. Положение даже нескольких сотен хорошо вооруженных и опытных воинов в необъятной, дикой стране было совершенно безнадежно: они долженствовали быть легко перебиты.

Когда несколько тысяч варягов, приглашенных Владимиром и обманутых им, запротестовали, то не добились ровно ничего, — основная масса их была сплавлена в Царьград неоплаченной: даже тысячи варягов были беспомощны.

Представление, что по Руси IX века скандинавы разъезжали беспрепятственно вдоль и поперек, относится к области норманистской мюнхгаузеновщины, в которую, увы, свято веруют еще до сих пор многие историки.

 

9. Был ли Новгород колыбелью русского государства?

На этот вопрос следует отвечать категорически: нет! — хотя немало историков так и умерли, исповедуя этот тезис, как символ веры. В этом «нет» есть много сторон, которые мы и рассмотрим последовательно одну за другой!

Прежде всего никогда Новгород не был руководящим центром всей Руси. Когда Рюрик стал новгородским князем и князем соседних финских племен, это не означало, что началась русская государственность, — началась консолидация только северной части славянских и неславянских племен в какой-то конгломерат, которому в дальнейшем суждено было стать одной из составных частей Руси.

Новгород вовсе не был ядром, зародышем Руси, как в этом старались нас убедить целые генерации историков. Вся Средняя и Южная Русь остались совершенно вне сферы его влияния; Рюрик так и умер, будучи только новгородским князем, а не князем Руси.

Если мы даже примем, что Аскольд и Дир были воеводами Рюрика (в чем есть серьезные основания сомневаться), то факт останется фактом: в том историческом походе на Царьград, который заставил всех заговорить о Руси и выдвинул ее на арену истории, ни Рюрик, ни северные славяне участия не приняли.

Мы даже не уверены, что нападение руссов на Царьград было организовано Аскольдом и Диром. Во всяком случае дата похода (860 год) падает на время, когда еще даже самого Рюрика и его воевод не было на Руси (862).

Не останавливаясь пока на этой детали, отметим, что даже под Аскольдом и Диром Киевское государство было независимо от Новгорода. Им овладел не Рюрик, а уже Олег, и притом только хитростью, убивши Аскольда и Дира. Значит, на среднем течении Днепра уже существовало до Рюрика славянское государство, настолько организованное и мощное, что заставило Византию силой уважать свои, нарушенные Византией права, именно оно, а не Новгород, и появилось первым на страницах мировой истории, его история идет даже глубже: к 839 году по крайней мере.

Итак, еще до Рюрика было по крайней мере два славянских, достаточно сформировавшихся государства, ведших войны, заключавших международные договоры, имевшие данников и т. д.

Момент появления Рюрика в Новгороде нельзя принять за начало Русского государства уже потому, что нельзя путать начало династии с началом государства.

Мы не можем более верить нелепой сказке, что до Рюрика не было славянского государства в Северной Руси на Волхове, что явился, мол, Рюрик и стало государство. Новгородское государство уже существовало, если оно было в состоянии не только прогнать варягов за море, но и договориться с соседними финскими племенами (будучи, очевидно, их главарем) о новом организационном шаге: образовании постоянной армии и приглашении на пост общего военачальника и управителя совершенно постороннего лица, обеспечивавшего нейтральность его решения.

С Рюриком пришла, во-первых, новая династия, отстранившая прежнюю или, вернее, одну из прежних (как известно, Рюрик убил новгородского князя Вадима Храброго, как мешавшего осуществлению его планов), во-вторых, пришла новая форма правления, объединившая Новгород и соседние племена в более тесный конгломерат, создалось нечто вроде федерации.

Эта консолидация, федеративность разнородных племен означала только дальнейший этап их развития, но не означала, что только с Рюриком появилась государственность.

Мы не можем признать Новгород колыбелью Руси также потому, что он Русью не был. Именно Киевское государство еще до Рюрика называлось Русью, и только «варяги»-Рюриковичи стали навязывать Новгороду это имя, о чем мы говорили уже в одном из очерков подробно.

Киевское государство сформировалось также задолго до Рюриковичей и было, по-видимому, сильнее и важнее Новгорода. Мы не знаем, когда жили Кый, Щек и Хорив, но о них, вероятно, уже упоминает армянский летописец VII века Зеноб Глак. Следовательно, между ними и Аскольдом и Диром лежали по крайней мере два столетия.

Далее, история захватывает Киевскую Русь платящей дань хазарам, т. е. входящей в сферу Хазарского каганата, — влияния кардинально отличного от варяжского. Хотя следы влияния хазар на Киев весьма скудны и отрывочны (потому что, прежде всего, не собраны и не сгруппированы), это не значит, что влияния не было.

Мы знаем, что в Киеве жил наместник хазар, его усадьба называлась «пашенга» (Пасынге), вспомним, кстати, летописное «Пасынча беседа». Далее, в Киеве существовала особая часть, называвшаяся «Козаре», — очевидно, это была колония хазар. Наконец, Киев, по Константину Багрянородному, назывался также хазарским именем «Самбат» или «Самбатас».

Наличие наместника хазар показывает, что Киев не был «градок мал», каким его назвал летописец (правда, относя свою речь ко времени основания города), а центр целой области хазарского наместничества.

Существование двух славянских государств — северного и южного — к моменту появления Рюрика не подлежит ни малейшему сомнению, несомненно также и то, что южное уже называлось «Русью».

Если бы Новгородское государство под Олегом, захватив Киевское, слилось с ним, образовав новую единицу — Русь и, главное, все время было бы руководящим центром этого государства, — мы вправе были бы приписывать Новгороду роль колыбели Руси, т. е. объединенного восточнославянского государства по магистрали Волхов — Ловать — Днепр.

На деле было другое — как только Киев попал в руки Олега, центр государства был немедленно перенесен сюда и в продолжении долгой многовековой истории Новгород был данником то Киева, то Москвы. Ни разу за все время Новгород не возглавлял Руси, не был ее центром, не посылал приказов, не переделывал окраины на свой лад — наоборот: Новгород всегда фрондировал, все время вел свою, изолированную от остальной Руси жизнь, включая даже попытку отделиться от Руси под польского короля Казимира и перейти в католичество.

Новгород служил только временным, переходным этапом для династии Рюриковичей, он может быть назван их колыбелью, но Рюриковичи (кто бы они ни были) — одно, а Русь — другое.

Могут возразить, что это — наше личное мнение, мнение, может быть и вероятное, но не обязательное для всех.

На это мы возразим, что нас поддерживает вся русская писанная история (летописи) и что, начиная с первого русского летописца, и через множество поколений русских государственных людей, эта мысль проходила красной нитью, была традицией всей нации. Другое дело профессиональные историки: они в угодничестве перед династией искажали историю, отождествляя династию с нацией.

Основоположник «Повести временных лет» прямо не считал Рюрика вовсе русским князем, об этом он говорит совершенно недвусмысленно и даже не включает его в схему русской хронологии.

Первым русским князем он считает Олега, и притом с того только времени, как он стал киевским князем («понележе седе в Киеве»). Для него Русь (в 1114 году!) — это прежде всего Киевская область, а самый Киев он считает «матерью городов русских».

Известно, что летопись отражала господствующую идеологию Древней Руси и была вдохновительницей всех последующих поколений почти до Петра I и Екатерины II; не утратила она своего значения и по сей день.

У нас нет решительно никаких оснований порывать с вековой традицией нации. Русь стала существовать в сознании древних руссов только как государство с центром в Киеве, уже одно заглавие летописи: «Откуду есть пошла Руская земля, кто в Киеве нача первые княжити, и откуду Руская земля стала есть» — ясно говорит, что центр тяжести лежал в Киеве.

История Новгорода никем в древности не признавалась за историю единой Руси — это была только история одной из составных частей ее.

Поэтому, если нашим ученым историкам угодно идти отдельно от своего народа и вековой традиции — «дело хозяйское», но здравый, непредубежденный ум не позволяет нам следовать за ними.

Предположим, однако, на мгновение, что такое представление о Руси с центром в Киеве есть только следствие того, что первый русский летописец был киевлянином, приписал Киевщине незаслуженную ею роль, что, мол, в Новгороде на это смотрели иначе.

Как раз наоборот! Новгородцы на протяжении столетий открещивались от имени «Русь», как черт от ладана. Киевщину они считали «Русью», но не себя; и только с Ивана III и затем Ивана Грозного, довершившего разгром самостоятельности Новгорода, покорились и со скрежетом зубовным приняли это имя.

Казалось бы, дело ясно, но дальнейшие историки оказались «plus royalists que le roi» (фр. «бо́льшими роялистами, чем король»), — в их сознании примат имела не Русь, не народ, не нация, а династия Рюриковичей. По их мнению, где были Рюриковичи, — там и была Русь. Эта нелепость была явно в интересах правящей династии и ее всячески культивировали. Такое представление — отражение стариннейшего абсолютизма (и обскурантизма), когда монарх был все («l’état — с’est moi!» — «государство — это я!», фр.), а народ только привесок, которым он должен управлять.

Поэтому-то норманизм так и силен среди монархистов — в Рюрике видят посланца самого Господа Бога, явившегося по указанию свыше на Русь со скандинавских высот.

На деле же Рюриковичи — только одна из династий, и далеко не первая, в многовековой истории Руси. Новгород действительно был их колыбелью, но история Руси не есть история Рюриковичей. Рюриковичи ли, Романовы — все это только легкая зыбь на поверхности народного моря.

В истории России Новгород сыграл немалую роль, но не ту, которую ему приписывают, — его роль была ролью колонизатора, он исстари возглавил собой славянский «Drang nach Osten», давший России необыкновенные просторы, однако говорить об этом не является задачей данного очерка.

 

10. Об одной исландской саге

Известно, что в исландских сагах имеется много данных о Древней Руси, ибо некоторые герои саг посещали Русь и много приключений с ними совершилось на русской почве. Хотя саги включают в себе много совершенной фантазии, некоторые подробности, однако, несомненно, могут пролить дополнительный свет на историю Древней Руси.

Пусть некоторые эпизоды, например, в «Эймундовой саге», раздуты, приукрашены или даже вовсе выдуманы, отдельные детали безусловно исторически верны.

В указанной саге, например, неоднократно упоминается, что Ярослав Мудрый был весьма скуп, туг на кошелек; подтверждение этому мы находим и в русской летописи: ссора Ярослава с отцом произошла из-за денег — Ярослав не захотел платить той суммы, которую он уплачивал Киеву до сих пор. Только неожиданная смерть Владимира предотвратила войну отца с сыном. Поэтому кое-какие детали после всестороннего критического анализа могут быть взяты из исландских саг. Мы остановим свое внимание на одной из саг, действие которой падает на самый темный период истории Руси, именно на предшествующий появлению Рюрика в Новгороде.

Чтобы сразу ввести читателя в самую суть дела, начнем с генеалогии, началом которой был Ивар Видфадме из рода Скиольдунгов из Сконе (Сконии). Он изгнал из Упсалы династию Инглингов и стал родоначальником шведских и датских королей.

Его дочь, «задумчивая Ауда», была сначала замужем за датским королем Ререкром (Hrœrekr), но после его гибели нашла себе спасение с малолетним сыном Гаральдом в «Гардарике». Как известно, Гардариком скандинавские саги называли Северную Русь, так по крайней мере принимает это большинство исследователей.

Об этом эпизоде мы находим в «Antiquités Russes», I, с. 72–73 следующее:

«Eadem hieme Auda omne aurum et res pretiosas, quas in regno a Hrœreko rege possesso comparare poterat, corradit et in insulam Gothlandium mittit; appetente veriter comparat, sumtoque secum filio Haraldo multis viris amplissimis eam e regno concomitantibus, deportatis, secum omnibus, quas auferre secum poterat pecuniis, primio in insulam Gothlandium, et inde orientem versus in regnum Gardorum protecta est; ei regno imperativ rex, cui Radbardo nomen», etc. — «Той же зимой Ауда собрала все золото и драгоценности, какие смогла достать в королевстве у короля Рёрека, и отослала на остров Готланд; готовясь к бегству, она взяла с собой сына Харальда и многих мужей, сопровождавших ее при отбытии из королевства, а также все деньги, которые смогла унести с собой, и скрылась сначала на остров Готланд, а оттуда — на восток, в королевство Гардарик; супругом ее стал король по имени Радбард», и т. д. (лат.).

Таким образом, история Ауды начинается с того, что она бежит с сыном и дружиной на остров Готланд и далее, направившись на восток, попадает на материк, в «Гардарик». Здесь, около 710 года, она выходит замуж за короля Радбара (Radbardr) и родит ему сына Рандвера. У Рандвера был сын Рогнвальд, о котором сказано (с. 81): «…venerat quoque ad regem Ringum vir, dictus Rôgvaldus procerus, vel Radbardus pugnus, omnium athletarum maximus…» (лат. «пришел также к королю Рингу муж по прозванию Рогвальд Высокий, или Радбард-Кулак, из всех атлетов величайший…»).

В дальнейшем события развертываются так, что отец Ауды Ивар Видфадме гибнет в Гардарике в борьбе со вторым мужем своей дочери Радбаром. Впоследствии сын последнего, т. е. Рандвер, посылает своего сводного брата Гаральда Гильдетана в Данию для покорения отцовского трона, что тому и удается. Гаральд Гильдетан царствовал долго и славно.

Рандвер был также отцом знаменитого Сигурда Ринга, который в битве при Бравалле, оставившей глубокую память в Скандинавии, победил своего сводного дядю Гаральда Гильдетана. С этого момента гегемония Дании ослабляется и на сцену выступает Швеция.

Бравальская битва относилась прежде к 750 году, новейшие же исследователи считают, что она произошла в 770 году. В описании этой битвы (с. 81) мы находим: «Primam pugnam commisit cum Rôgnvaldo Radbardo…» — «Первую битву провел с Рёнгвальдом Радбаром» (лат.). Эта же битва описана и у Саксона Грамматика в его VIII книге.

Здесь мы подходим к весьма интересной подробности. Рогнвальд, внук Ауды, убежавшей в Гардарик, назывался в 770 году «Русским». В исландском оригинале Рогнвальд назван «Высоким», у Саксона Грамматика — «Русским»; одно название, конечно, не исключает другого, раз дело идет о прозвище.

Специалисты считают книгу Саксона относящейся ко времени около 1200 года. Трудно, однако, допустить, что Саксон употребил современное ему слово «русский» для прозвища героя VIII века, очевидно, Рогнвальд носил имя «Русского», данное ему современниками по имени своего месторождения. Рогнвальдов, принимавших участие в войне, было много, — данного Рогнвальда называли «Русским», чтобы отличить его от других Рогнвальдов.

В сагах «русских» называют «gerzkr madr» (возможно, что город Герцике на Западной Двине и получил свое имя от скандинавов), но в более поздних по времени сагах, носящих уже почти целиком фантастический характер, мы встречаем и слово «Russar».

Таким образом, нащупываются следы употребления слова «русский» в отношении обитателей Северной России, употребления скандинавами, более чем за 100 лет до призвания варягов.

Окончательное решение этого вопроса предоставляем более компетентным лицам, вооруженным всей необходимой литературой, которой мы лишены в настоящее время. Обратимся к другой стороне вопроса. Если Ауда в момент опасности бежала на остров Готланд, а затем на восток в Гардарик, — это значит, что там она надеялась найти помощь. Очевидно, там были родственники или друзья — такова обычная логика вещей.

Действительно, в Гардарике она нашла спасение, вышла замуж за тамошнего короля, тоже скандинава, значит, Гардарик представлял собой в то время если не скандинавскую, то во всяком случае подчиненную скандинавам страну.

В дальнейшем в том же Гардарике в борьбе со вторым мужем Ауды гибнет и отец ее Ивар Видфадме. Очевидно, что Гардарик не был чем-то подобным «Камчатке» за тридевять земель, — Гардарик входил в сферу существенных интересов скандинавов того времени, если два скандинавских короля (местный и пришлый) бились на его территории.

Что же понималось под словом «Гардарик», какие земли? На это ясного ответа мы не находим, да вряд ли и вообще это название употреблялось четко и строго. Исследователи считают, что «Гардарик» означало «страна (rik или reich) городов». Действительно, эта часть Восточной Европы резко отличалась от Скандинавии большим количеством городов. Известно, что во всей Скандинавии того времени было всего 7 городов. Здесь не место разбирать вопрос, почему это было так, факт остается фактом: в Скандинавии городов было очень мало, в Северо-Восточной Европе сравнительно много, и это дало основание называть ее скандинавам «Гардарик».

Это, однако, не значит, что «Гардарик» обозначал собой какое-то единое, цельное государство, — это по-видимому, было не политическое, а географическое название. В него, естественно, входили и земли северо-славянских племен, в частности Новгород. Был ли, однако, Новгород «Гардариком» в узком понимании этого слова, т. е. местопребыванием скандинавских королей? В этом весьма и весьма позволительно усумниться.

Правда, мы застаем Новгород на первых страницах нашей истории платящим дань скандинавам, и мы можем допустить, что это же было сто и более лет еще перед этим, но вероятнее всего, что форма зависимости северных славян только и выражалась в уплате дани.

Одно дело — платить дань и не оставлять никаких следов зависимости от того, кому платят дань, а другое — быть местопребыванием не одного, а целых поколений скандинавских королей (в данном случае по крайней мере трех: Радбара, Рандвера, Рогнальда).

Долголетнее царствование скандинавов в Новгороде не могло не найти отражения либо в славянских, либо в скандинавских источниках, хотя бы в форме неясных, туманных народных сказаний, их нет.

Наконец, должны были остаться какие-то материальные следы такого царствования: замок, где сидели скандинавские короли, его имя, если он был разрушен впоследствии, и т. д. Должны были остаться захоронения типичного скандинавского типа, далее географические названия, чужие слова во множестве, чужие обычаи, рунические письмена, надгробные памятники и т. д. Всего этого в Новгороде решительно нет, более того: в Новгородской земле скандинавских захоронений вообще нет. Значит, Новгород Гардариком в узком понимании этого слова не был. Существует еще одно соображение в пользу того, что это было так: добраться до Новгорода не было легко. Если пересечь Балтийское море и Финский залив не представляло больших трудностей, то проехать всю Неву, часть Ладожского озера и весь Волхов было делом нелегким. В море скандинавы могли противопоставить силе свою силу, но по рекам они могли встретиться с такими завалами и засеками из бревен или просто сброшенных в воду по течению деревьев, что преодолеть их лодкам было невозможно. Значит, военные действия должны были быть перенесены на сушу, т. е. в условия неблагоприятствования варягам.

Где же могли сидеть короли собственно Гардарика? Если мы обратимся к карте Балтийского моря, — бросится в глаза, что восточное побережье Балтийского моря почти вовсе исключено из сферы крупных политических событий. Вся активность имела место в Дании и Скандинавии.

Южное побережье было густо заселено славянами, еще в XI и XII веках славившимися своей жестокостью, пиратством и т. д., и, следовательно, могущими дать пришельцам отпор. И действительно, мы не знаем крупных битв между славянами южного побережья Балтики и скандинавами и не знаем подчиненности славян последним. На деле славяне были побеждены и ассимилированы германцами с юга и запада, т. е. с суши, а не с севера скандинавами.

В совсем ином положении была область юго-восточной и восточной Прибалтики. За всю историю она была заселена смесью самых разных племен, мелких, незначительных, не образовавших ни разу одного мощного государства. Это была самая благодарная почва для экспансии скандинавов. Скандинавам, в особенности с острова Готланд, было «рукой подать».

Из древних источников мы знаем, что пересечь Балтийское море из Швеции занимало всего 5 дней, с Готланда и того меньше. Естественно, что скандинавы делали набеги на это побережье (что и засвидетельствовано историей) и основывали в устьях или даже нижнем течении Немана и Западной Двины свои фактории и даже княжества, находившиеся в подчинении (о чем есть также совершенно точные сведения).

Недавно было высказано мнение (Таубе, 1947), что Гродно на Немане и есть Гардарик. Действительно, расстояние от Скандинавии невелико, и даже самое название «Гродно» (несомненно от «город») имеет тот же корень, что и «Гардарик». Однако никаких исторических данных о существовании здесь скандинавского княжества пока нет, археологические данные, подтверждающие это, не опубликованы и все доводы в пользу такого предположения базируются больше на энтузиазме исследователей, чем на фактах. О подробностях спора вокруг этого вопроса мы предпочитаем умолчать, ибо материала недостаточно или он сомнителен. Возможность существования здесь в дорюриковские времена скандинавского княжества или колонии, конечно, не исключена.

С большей степенью вероятия можно принять, что собственно Гардарик — это Полоцк. Недаром русский летописец, заговорив впервые о Полоцком княжестве, упоминает первого князя в Полоцке и называет его Рогволодом (вероятно, Рагнвальд), добавляя, что тот пришел из заморья. Упоминание это, по-видимому, относится уже к временам Владимира Великого, но вполне вероятно, что и предки Рагнвальда были из заморья или вообще его предшественники.

Здесь следует сказать все же несколько слов о филологическом объяснении имени Рогволод. Большинство авторов считает его славянской версией имени Рагнвальд, но нет ничего странного, если это имя будет и чисто славянским: Рог-волод, является полной аналогией Все-волод (найдутся, вероятно, и другие подобные). Этот Рогволод может оказаться также не скандинавом из заморья, а славянином, «варягом» из заморья. Не настаивая на этом мы все же считаем нужным не выпускать это обстоятельство из внимания.

Вот такое-то сравнительно глухое княжество, подобное Полоцкому, и могло быть «Гардариком» в узком значении этого слова. Здесь могли княжить скандинавские конунги из рода в род, но писанная история могла и не сохранить сведений об этом, ввиду их незначительности для людей, занятых общеевропейскими интересами. Конечно, это только предположение, вероятность которого усиливается только методом исключения, во всяком случае, Новгород в значительной мере менее вероятный «кандидат в Гардарики».

Остается еще третье предположение — что это была Ладога. Ладога была на важном и древнем торговом пути с севера на восток по Волге. Наличие его доказывается многочисленными археологическими данными. Владение этим ключом несомненно давало огромные выгоды князю, взимавшему десятину (или вообще пошлину) с купцов. Обладая к тому же военной силой, князь в Ладоге мог взимать дань и со всех окружающих финских и славянских племен, а равно и проделывать крупные торговые операции с пушниной, полученной разными способами от окружающего населения.

Из-за такого лакомого куска и могла быть война между скандинавскими конунгами, война, не затрагивающая глубоко окрестное население, например, Новгород, ибо битвы совершались, конечно, вдоль водной магистрали на землях мелких финских племен, а не на землях славян. Впрочем, это только теоретическое предположение, которое натыкается на тот неоспоримый факт, что во времена писанной истории Ладога не была объектом войн между славянами и скандинавами. Хотя в летописях мы и находим описания столкновений около Ладоги, но по всему видно, что это были мелкие случайные эпизоды. Если бы Ладога была «Гардариком», то, конечно, археология давным-давно принесла бы разрешение этого вопроса. Ладога, впрочем, довольно долго находилась в руках скандинавов. Рагнвальд Ладожский умер, по-видимому, в 1030 году (по «Fagrskinna»), затем его сменил его сын Элиф Ладожский, наконец, только с середины XI века Ладога (Aldeigjborg) исчезает со страниц скандинавских источников.

Впрочем, владение Ладогой Рагнвальдом объясняется не тем, что скандинавы ее держали силой, как собственность, а тем, что Рагнвальд, согласно «Эймундовой саге», был двоюродным братом Ингигерды, жены Ярослава Мудрого. Из упомянутой саги видно, что Рагнвальд получил Ладогу в наместничество от Ярослава, а не был самостоятельным владельцем ее.

Следует еще упомянуть, что Новгород не мог называться Гардариком (в узком понимании этого слова) потому, что саги называют область Новгорода Холмгардией, а сам город Холмгардом.

Правда, в саге о Гарольде Грозном (Saga Haralda Konungs Hardrada) во II главе имеется описание того, как весной 1031 года Гарольд Норвежский Грозный и Рагнвальд Брусасон отправились в «Gardariki til Jarisleifs konungs», как Ярослав Мудрый сделал их воеводами и т. д., но из показания саги ясно только, что Новгород находился в области, называемой «Gardarik».

Таким образом, при современном состоянии наших знаний более вероятия считать Полоцк «Гардариком» в узком понимании этого слова. В широком же понимании это, надо полагать, был термин, охватывающий северо-восточную часть Европы.

Подведем итоги: исландские саги, очевидно, могут пролить дополнительный свет на дорюриковский и послерюриковский период русской истории. К сожалению, после некоторого интереса, проявленного историками в 1835 году, когда Сенковский напечатал в «Библиотеке для чтения» исландский текст и перевод «Эймундовой саги», интерес к сагам упал и русские историки вовсе упустили их из поля зрения.

Единственный новейший автор (Рыдзевская, 1945), исследовавшая саги в приложении к русской истории, к сожалению, принадлежит к советским ученым, к выводам которых приходится относиться весьма осторожно и часто скептически, ибо никогда нет уверенности, говорит ли советский автор о том, в чем он убежден, или о том, в чем его убедили в местной ячейке компартии.

Таким образом, и до настоящего времени мы не имеем надежного источника, суммирующего, что же скрыто в сагах о Древней Руси.

 

11. О действительном образе русского летописца

Пушкин как-то оговорился крылатым словом: «История народа принадлежит поэту». При всем уважении к великому русскому писателю, мы не можем не напомнить не менее крылатого выражения: «Беда, коль пироги начнет печи сапожник, а сапоги тачать пирожник!»

В этом нашем критическом сопоставлении есть не только возражение на суть мысли Пушкина, но и некоторый упрек ему лично, несколько приложившему руку к фальсификации нашей истории.

Ведь на его великолепном «Борисе Годунове» и величественном образе летописца — монаха Пимена воспитывались не только все культурные русские люди, но и поколения русских историков. А отсюда фетишизация летописи и благоговейный восторг, которого она очень часто вовсе не заслуживает.

Конечно, «тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман», но беда в том, что обман-то этот в конечном счете нас не возвышающий, а унижающий, и тянется он более ста лет, пора узнать и правду. Достаточно прочитать панегирик русскому летописцу, написанный Д. С. Лихачевым (1950) в его вводной статье к «Повести временных лет», чтобы понять, что пушкинское понимание образа летописца так укоренилось, что даже специалисты, исследователи летописей, до сих пор не могут избавиться от его гипноза.

Пушкин несомненно глубоко погрешил против истины, дав неверный, совершенно идеализированный образ русского летописца. И уж если заговорили о крылатых словах, то уместно будет напомнить евангельское изречение: «Воздайте кесарево кесареви, а божие богови».

Правильное решение может быть только одно: пусть историк занимается историей, а поэт поэзией, а не наоборот, ибо то безобразное положение с нашей историей, которое имеется, и объясняется тем, что мы имели поэтствующих историков.

Летописец рисуется нам Пушкиным в образе величественного ученого старца, умудренного жизнью, спокойного, бесстрастного, справедливого, неподкупного, глубокого, проникновенного, которому чуждо все земное, изрекающего только истину.

Тот, кто изучал критически русские летописи, не может не сказать, что этот образ так же далек от действительности, как небо от земли. Подчас он кажется злой насмешкой, карикатурой, нарочитой издевкой над действительностью. Именно всех перечисленных качеств у русского летописца, вернее у русских летописцев, нет.

Прежде всего, летопись — это не запись событий, как они были, а как они преломлялись в голове не просто религиозного человека, а представителя духовной касты. Летопись крайне одностороння, ибо рассматривает все под углом зрения служителя духовного культа. Элементы морализирования, церковной партийности наложили тяжкий отпечаток на всю летопись.

Религиозная нетерпимость (выпады против католицизма и иноверцев), провизантийский бюрократизм в церкви, шаткость религиозных догматов и т. д. лишают возможности, однако, далее судить о прошлом русской церкви. Заметим, кстати, что тот символ веры, который греческий проповедник излагал перед Владимиром Великим, значительно отличается от символа веры, принятого теперь. То же относится и к изложению библейской истории. Однако ни историки, ни ученые богословы не сочли нужным объяснить, в чем же тут дело.

Даже в истории церкви, которую, казалось бы, летописец должен был бы знать безупречно, в летописи мы находим вопиющие ошибки. Вот один из отрывков: «По семь же сборе (т. е. после VII Вселенского собора) Петр Гугнивый со инеми шед в Рим и престол въехватив, и разврати веру… възмутища Италю всю, сеюще ученье свое разно». Если мы ознакомимся с историей, то убедимся, что с самого начала христианства в Риме (ап. Петр) до XV века не было ни одного Петра, папы римского. Петр же Гугнивый существовал в V веке, т. е. задолго до VII Вселенского собора, был монофизитом и патриархом Александрийским. О том, как Петра Гугнивого превратили в папу римского, см. Павлов, А. Критические опыты по истории древнейшей греко-русской полемики против латинян. СПБ. 1878, с. 23.

Летопись оказывается не только невежественной в церковной истории, но и слабой в догматическом отношении. Например, в символе веры, приводимом в летописи вместо термина «единосущный», употреблен термин «подобосущий», что является несомненным еретическим, арианским утверждением.

В высшей степени характерно, что летописи, существовавшие в десятках копий и писавшиеся в монастырях или при епископствах, не заметили явной ереси этого символа веры, апокрифичности в изложении библейской истории, а историки, вплоть до 1950 года (Д. С. Лихачев) не сочли нужным разъяснить, в чем же тут дело.

Итак, летопись далеко не безупречна даже в отношении религиозных моментов. Вообще же она искажена давлением религиозности. Мы имеем не историю Руси, а монашескую историю Руси. Нравственно-поучительная сторона сообщаемого играла первенствующую роль, хотя это было и в ущерб истине.

Возьмем пример: желая подчеркнуть разницу между Владимиром-язычником и Владимиром-христианином, летопись сообщает, что он был таким женолюбцем, что имел в Вышгороде 300 наложниц, в Белгороде 300 и на Берестове 200 наложниц. Совершенно очевидно, что физически иметь 800 наложниц Владимир не мог. Ведь князем Киевским он стал в 980 году, а в 989 году женился на Анне греческой и стал христианином.

Но мы знаем также, что он не сидел в Киеве и женолюбствовал, а из года в год воевал: в 981 году он воевал с поляками, захватив Перемышль, Червен и другие города; в том же году он расправился с вятичами, т. е. перекинулся далеко на восток. В 982 году он опять покорял восстание вятичей. В 983 году он воевал с ятвягами. В 984 году он победил радимичей. В 985 году он воевал с болгарами. В 988 году ходил к днепровским порогам. В 989 году воевал с греками.

Только этого перечисления войн, не говоря уже о мелких административных поездках или походах, достаточно, чтобы показать, что у него не было совершенно времени для своих 800 наложниц, ибо он непрерывно разъезжал из конца в конец своего огромного государства.

Вся эта нелепая сказка выдумана только с целью сравнения его с библейским Соломоном, имевшим якобы 1000 наложниц, причем в летописи прямо и сказано: «бе бо женолюбець якоже Соломон».

Такими легендами летопись переполнена. Целые отрывки летописи, например, повествование об убийстве Бориса и Глеба, являются, в сущности, чисто религиозными произведениями на исторической канве, вставленными механически в летопись. То же самое касается убийства в Орде князя Михаила Тверского или жития Феодосия Печерского и т. д. Совершенно ясно, что многое в этих рассказах вовсе неверно и место им не в исторической хронике, а в сборнике религиозных легенд.

Вторым, и самым главным, недостатком летописи является то, что она чрезвычайно тенденциозна в политическом отношении, как в общем, так и в частном. Говорить о беспристрастности летописи совершенно нельзя, она вся насквозь пропитана той или иной политикой.

Прежде всего, летопись в целом строго монархична, идея единодержавия проходит красной нитью через всю ее; вместе с тем она отрицает идею народоправства. Есть места, где летописец обзывает новгородцев, забыв свою «священность» и скромность, базарно-бранными словами за их свободолюбие и неподчинение княжеской власти.

Роль народа, роль веча летописью, где только можно, затушевана или вовсе замолчена, а между тем вечевой порядок являлся основным порядком в начале истории Руси и долго боролся с единодержавием князей. Народные движения скрыты летописью до пределов возможного, и только когда замолчать уже вовсе нельзя, летописец говорит о них два-три слова, часто все же не называя причины.

История постольку может считаться наукой, поскольку она объективна. Историк, рассматривающий события исключительно с точки зрения своей политической партии, уже не историк, а скорее пропагандист, а в некоторых случаях просто демагог.

Пушкин чутко уловил это и выразил в эпиграмме на «Историю России» Карамзина, являющейся идейным продолжением летописи. Известно, что Карамзин был настолько «благонадежен» в политическом отношении, что с него личным распоряжением царя была даже снята цензура.

Эпиграмма гласит:

В его истории изящность, простота Доказывают нам без всякого пристрастья Необходимость самовластья, И прелести кнута.

Идея единой династии Рюриковичей, единственно осуществляющей законную, освященную богом власть, господствует в летописи и определяет ее принципиальный стержень. Отсюда намеренное подчеркиванье летописцем одного и замалчиванье другого.

Летописи были орудием политической пропаганды. Различные редакции их, самое писание их, то в Печерском, то в Выдубецком монастыре, показывали, что это было делом торговли истиной. Объективность летописца либо покупалась за деньги для монастыря, где он подвизался, либо получалась путем административного давления.

На этой почве мы сталкиваемся с третьей отрицательной чертой летописи: она была и продажна, продажна в том смысле, что достаточно было князю, о котором летопись до сих пор отзывалась не слишком одобрительно, сделать крупное пожертвование монастырю, и он из черного делался белым.

Так как летописи писались в разных княжествах, а основой служил один главный свод, то нередко летописцу, начинавшему местную, провинциальную летопись, случалось натыкаться на не слишком-то положительную характеристику предков своего князя, — в таких случаях он частенько менял отрицательную характеристику на положительную.

Были и иные выходы из столь неприятного положения. Давно уже было замечено, что Галицко-Волынская летопись начинается с заголовка о княжении «самодержца» Романа Великого Галицкого. Но если мы заглянем в нее, то о Романе и его княжении мы почти ничего не найдем, речь в ней идет только об его потомках.

Объясняли, что летопись дефектна, что места, содержащие описание княжения Романа, утеряны. Однако недавно Пашуто (1950) довольно убедительно показал, что дело, по-видимому, обстоит иначе. Есть основания думать, что польский историк Длугош пользовался летописью, давшей основание Галицко-Волынской, летописью цельной, а не дефективной. В этой летописи Роман выставлен в довольно некрасивом виде.

Естественно, что составитель Галицко-Волынской летописи не мог начать ее с черной характеристики своего князя-основоположника, писать же новый, совершенно отличный вариант, он в силу каких-то причин не мог. Поэтому он поступил весьма радикально и просто: выпустил целиком княжение Романа, оставив только заголовок. Здесь мы, вероятно, имеем дело с тенденциозным замалчиванием истины.

Имеются, однако, основания думать, что не всегда было так, т. е. сравнительно благополучно, бывало и похуже — летописец не только замалчивал кое-что злостно, но и прибегал к вставкам, подчисткам и т. д.

Наконец, едва ли не самым главным недостатком летописи является то, что она неглубока, скользит преимущественно по поверхности фактов, вовсе не занимаясь их анализом. Очень часто она наивна и даже глупа, включая в себя народные сказки вроде падающих с неба молодых белок и т. д. и обращаясь с ними, как с чем-то ценным.

Кругозор летописца вообще необыкновенно узок, и вся жизнь Древней Руси сильно искажена в том отношении, что руссы изображены ужасными примитивами, без духовных запросов, без культуры. На самом деле таковыми были монахи-летописцы, в религиозном фанатизме отрицавшие все светское. Только из «Поучения» Владимира Мономаха, случайно включенного в летопись, мы узнаем, что Всеволод, отец Мономаха, никуда не ездив, знал 5 языков, и Мономах этим гордился.

Достаточно прочитать в особенности новгородские летописи, чтобы понять необыкновенную низменность интересов летописца: он отмечает только, что «была дороговь», т. е. дороговизна, что лето было очень «дожгево», что сгорело столько-то церквей, а между тем из кое-каких намеков видно, что были и иные, более важные события, о которых летописец умолчал только по полному отсутствию интереса к ним. Например, под 1186 годом находим, что «толь же лето приде цесарь грьцьскыи Алекса Мануиловиць в Новгород». Казалось бы, что такому, совершенно из ряда вон выходящему событию можно было посвятить больше внимания: сказать хоть, откуда и куда ехал цезарь, для чего он приезжал, какова была встреча и т. д.

Просто не верится, что греческий император чего-то вдруг вздумал посетить Новгород, находящийся за тридевять земель. Новгородского же летописца это так же взволновало, как и то, что лето было «дожгево» и что дожди смыли много сена.

Впрочем, удивляться нечего: в новгородских летописях мы находим вставки, где летописцы говорят о самих себе, — один был дьяконом, а другой даже пономарем, т. е. самым низшим членом духовного клира. Естественно, что выше уровня своих понамарских интересов он стать не мог.

Это упрощенчество наложило тяжелый отпечаток на всю нашу историю. Предки наши изображаются почти придуркуватыми лапотниками, ведшими полуживотное существование. А между тем имеется ряд фактов, совершенно неоспоримых, говорящих о весьма высокой культуре того же Новгорода. Открытие последних лет — берестяных грамот — показывает, что грамотность была весьма распространена в Новгороде и была обычным явлением. Берестяными письмами обменивались по поводу самых обычных житейских дел, например, муж уехал по делам и просит жену прислать рубашку и т. д. Наконец, водопровод и система сточных вод в Новгороде показывает необычайно высокую степень техники и культуры: в Европе того времени водопроводы не были известны.

«Темнота» летописца особенно чувствуется в татарский и послетатарский период — настоящее одичание шло быстрыми шагами, и вместо слов древнего летописца, что «книгы суть реки, напояющие вселенную», мы сталкиваемся с совсем иным отношением к книге: не только все светские книги были под величайшим подозрением, но и к духовным относились сугубо осторожно, боясь наткнуться на ересь. Именно в этот период копии летописей делаются особенно безграмотными и искаженными (см., напрмер Велико-Устюжскую летопись и т. д.).

До сих пор мы обсуждали основные недочеты летописи в общей форме. Обратимся непосредственно к примеру и возьмем для этого статью Н. Н. Масленниковой «Идеологическая борьба в псковской литературе». (Труды Отдела Древнерусской литературы Акад. Наук VII. 1951, 187–217.)

Статья эта интересна тем, что, рассматривая факты в несколько иной плоскости, приходит к тем же выводам, что и мы. В статье сличается несколько псковских летописей, основывающихся на одном материале, но расходящихся существенно в деталях. Дадим слово Н. Н. Масленниковой:

«Автором летописи Корнилия вносятся изменения уже в известия XV века. Они незначительны, но показательны. Так, например, к сообщению списков Псковской I летописи о смерти князя Ивана, сына великого князя Василия Димитриевича, Строевский список добавляет, что князь этот был “вятшем” сыном великого князя, тем самым ясно давая понять, что великий князь Василий Васильевич не лучший из сыновей Василия Дмитриевича.

В изложение событий 1443 года вносятся уже значительные изменения: приехал наместник великого князя Александр Васильевич, — “целоваше крест ко князю великому Василью Васильевичу и ко всему Пскову и на всей псковской пошлине” (т. е. всей псковской старине. — С.Л.). А в Тихановском списке Псковской I летописи мы читаем: “целова крест ко князю великому Василью Васильевичу и ко всему Пскову по псковской пошлине, по князя великого слову и по его воле”. Ясно, что автор Строевского списка стремится затушевать ведущую роль великого князя в его назначении, не хочет дать в летописи юридического обоснования подобного назначения в Псков в дальнейшем. Получается видимость добровольного подчинения псковичей.

О событиях 1462 г. Псковская I летопись говорит с осуждением: людей, “сопхнувших со степени” князя Владимира Андреевича, она называет “невегласами”, злыми людьми. Между тем летопись Корнилия сочувствует этим псковичам, осуждает Владимира: “он приеха не по псковской старины, псковичи не зван, а на народ не благ, изо Пскова с бесчестьем поеха на Москву к великому князю Ивану Васильевичу жалится на пскович”. Не признает летописец князя, привезенного по воле великого князя безо всякого на то желания псковичей.

Подробно описывает летопись Корнилия приезд Софьи Палеолог в Псков, в то время как в Псковской I летописи об этом событии сообщается очень кратко. Это блестящий эпизод в истории феодального Пскова: Псков встречает царевну, как дружественная самостоятельная боярская республика. Интересно подчеркнуть, что в это время прямого наместника князя в Пскове не было.

Часто летопись Корнилия намеренно выпускает известия о наместниках великого князя: в 1488 г. — смерть Ярослава, 1489 г. — отъезд Константина в Литву. Почти совсем летопись не говорит о делах общерусских, как, например, под 1492 г. пропущено известие о том, что воеводы великого князя взяли Нарову, под 1496 г. — о походе на Свею, под 1509 г. — о походе Углицкого и Волоцкого князей к Казани. Под 1490 г. в летописи Корнилия умалчивается о том, что псковичи по требованию великого князя ходили к Ивангороду. Под 1499 г. летопись Корнилия говорит только о том, что великий князь отдал Новгород и Псков своему сыну, тогда как в Псковской I летописи за этим сообщением следует длинный рассказ о том, что псковичи отказались целовать крест Василию, и просили Ивана Васильевича и его внука “держать их по старине”, на то великий князь отвечал им: “ино кому хочю, тому дам княжество”. Летопись намеренно выпускает это свидетельство о реальной силе великого князя в Пскове.

Выпускаются известия, говорящие о совместной борьбе москвичей с псковичами против немцев и Литвы. Нет известий о победе московских воевод над литовскими воеводами, нет рассказа о том, как псковичи “не ослушались” великих князей и помогали им против Литвы. Под 1501 г. нет известия о том, что псковичи дрались вместе с москвичами у Изборска и были “на государевой службе и литовской земли”, как в этом же году просили помощи у великих князей и… “князи великии ялися отчину свою боронити от немец”. Рассказывая о том, как немцы взяли Остров, летописец не говорит, что москвичи боролись вместе с псковичами.

После событий 1510 г. летопись Корнилия продолжается в том же духе. Выпущены известия 1511 г., где говорится о добрых наместниках великого князя, о том, что псковичи помогали великому князю под Смоленском.

О начале Печерского (в Пскове. — С.Л.) монастыря в летописи Корнилия, принадлежащей Печерскому монастырю, написано очень мало. В других летописях подробно рассказывается о монастыре, о его чудесах и славе “не токмо в Руси, но и в Латыне, рекше в Немецкой земли, даже и до моря Варяжска”. О Мисюре Мунехине, который снабжал монастырь средствами, говорится коротко — помогал. Важно отметить, что и в других местах летописи, когда Псковская I летопись говорит о Мисюре, Строевский список опускает эти известия. Это происходит потому, что Мисюрь Мунехин был олицетворением московской власти в Пскове. Замалчивание его имени явно тенденциозно, так как 18 лет, с 1510 г. до своей смерти, Мисюрь играл виднейшую роль в жизни Пскова. Опущено сообщение о том, что дьяк Мисюрь Мунехин вместе с наместником великого князя водил войско псковичей под Бреслав. В 1521 г. Мисюрь от имени Пскова заключил мир с немцами по приказанию великого князя — летописец Корнилия это место опускает. Нет известия в летописи Корнилия о том, что в 1523 г. Мисюрь выступал посредником между великим князем и ревельским архиепископом.

В 1525 г. Мисюрь построил по приказанию великого князя “стрельницу каменную на Гремячей горе”. В 1528 г. Мисюрь умер в Пскове, был похоронен в Псковско-Печерском монастыре, а имущество его взял себе великий князь. Всех этих известий в летописи Корнилия нет. Замалчивая деятельность Мисюря, летописец стремится понизить престиж великого князя в Пскове.

Можно было бы допустить, что известия о Мисюре не выпускаются Корнилием, а вставлены редактором Псковской I летописи, составленной или Филофеем, тесно связанным с Мисюрем, или кем-нибудь из окружения Филофея. Но для такого предположения нет достаточных оснований: во-первых, известия, которые пропускает Корнилий, иногда не бывают посвящены одному Мисюрю, так что пропуски эти делаются с большим ущербом для летописи. Во-вторых, Мисюрь был хорошо известен монахам, ведь он первый сделал их монастырь значительным. То, что монахи замалчивают не только его видную деятельность в Пскове, но и погребение его в монастыре, конечно, не случайно.

В 1517 г. во Пскове обвалилась стена, и Иван Фрязин ее восстановил, “стена стала 40 сажен великому князю семьсот рублев, опрочи повозу поповского, а псковичи песок носили решетом сеючи”. Летописец Корнилия опускает это известие об укреплении великим князем псковских оборонительных сооружений. Печерская летопись осуждает вторичную женитьбу Василия Ивановича: “прелюбы творит”. Между тем, в других списках трогательно рассказывается о горе Василия Ивановича; вторичную женитьбу ему подсказывают бояре.

Об Иване Грозном Корнилий пишет в духе обличения, а возможно и клеветы… В рассказе о событиях 1510 г. дальше идут слова об антихристе, между тем в других летописях рассказывается о молитвах Ивана Грозного Троице, Печерской Богоматери и о том, что Иван Печерскому монастырю дал сел много и садами пожаловал многими. Об этих подаренных Псково-Печерскому монастырю землях как раз в Печерской летописи нет ни слова.

Таким образом, автор или редактор Псковской III летописи неизменно враждебно относится к великим князьям. Он не только сильно искажает, — он фальсифицирует историю».

Мы намеренно привели эту длинную цитату, чтобы показать, как, излагая факты, Масленникова наконец подходит к главному и называет вещи их настоящими именами. Действительно, злостное умолчание фактов, выбрасывание из истории того, что не нравится летописцу, иначе чем фальсификацией названо быть не может.

Из дальнейшего изложения Масленниковой (к чему мы отсылаем читателя непосредственно) видно, что летопись Корнилия, замалчивая роль Москвы и московских ставленников (даже если она была положительна), искажала события и с другой стороны: она замалчивала народные движения, роль веча в Пскове, значение демократии и т. д. Иначе говоря, представляла события с самой узкой партийной точки зрения. И это только случайно, что мы, имея разные редакции, можем восстановить истину.

Вывод, к которому пришла Масленникова в отношении одного списка Псковской летописи, в сущности, касается всех списков и всех летописей, только в различной степени. Правда, трудно быть в истории беспартийным, но материал, которым мы располагаем, говорит, что беспартийные страницы русской летописи — это только редкие исключения.

Итак, о беспристрастности русской летописи говорить не приходится; так как мы не собираемся писать трактата на эту тему, то мы не излагаем дальнейшего фактического материала, обратимся к высказываниям Шахматова и других знатоков летописей: они, в сущности, говорят то же, что и мы.

А. А. Шахматов («Повесть временных лет», 1916, с. XVI, Петроград) писал: «Рукой исторического летописца управлял в большинстве случаев (подчеркиванье наше. — С.Л.) не высокий идеал далекого от жизни и мирской суеты монаха-отшельника, умеющего дать правдивую оценку событиям, развертывающимся вокруг него, и лицам, руководящим этими событиями… Рукой летописца управляли политические страсти и мирские интересы».

Конечно, спасибо и на том, что хоть в 1916 году («лучше поздно, чем никогда») нашелся историк, сказавший правду о летописцах, но это меняет мало суть дела. Ведь исписаны тысячи страниц, отравлено наследие всех наших историков отсутствием правды о летописцах и, как следствие, сотнями ложных толкований.

Здание русской истории строилось из ненадежного и недоброкачественного материала, поэтому неудивительно, что колоссальное количество работ историков должно будет рухнуть, все их труды впустую и мы должны пересматривать все здание нашей истории заново.

Наконец, нельзя не обратить внимание на то, что самое заявление Шахматова сделано в такой обобщенной и бесстрастной форме в стиле Пимена из «Бориса Годунова», что оно теряет значительную долю своего действительного веса. Одно дело сказать описательно: «рукою исторического летописца управлял», а другое (что и следовало сказать): «русские летописцы записывали события часто весьма тенденциозно, поэтому относиться к летописям следует чрезвычайно критически и только после тщательного перекрестного допроса всех источников можно чему-то верить». На деле речь идет не о деталях исследования, а о самом методе исследования. Этого Шахматов в должной степени не подчеркнул, а в работах своих (признаваемых некоторыми его поклонниками «гениальными») допустил ряд крупнейших методологических ошибок и в первую очередь доминирование фантазии и домыслов над фактами.

Не следует думать, что взгляды Шахматова не нашли последователей — Д. С. Лихачев в книге своей «Русские летописи и их культурно-историческое значение», 1947 г., во многом солидаризуется с Шахматовым. На с. 188 он прямо заявляет: «Примеры тенденциозной переработки летописца Переяславля Русского легко могли бы быть увеличены». О тенденциозности и «политичности» летописей Д. С. Лихачев говорит в указанной книге неоднократно. Однако это ему не мешает воспевать дифирамбы русской летописи. Да, в русской летописи есть и некоторые положительные черты, но зато сколько отрицательных!

Итак, о беспристрастии русской летописи говорить нельзя, посмотрим, можно ли говорить о спокойствии, бесстрастии русского летописца.

В Комиссионном списке Новгородской летописи под 1186 годом мы находим:

«В тоже лето выгнаша новгородцы князя Мьстислава Давыдовица, и послаша ко Всеволоду в Владимирь по Ярослава по Володимирица, и вниде в Новгород, и седе на столе ноября в 20».

В Троицкой летописи под тем же годом находим: «В се же лето выгнаша Новгородцы Ярослава Володимерича, а Давыдовича Мьстислава пояша к собе княжити Нову-городу; так бе их обычяи блядиных детий».

Из этой цитаты видно, что летописец пылал гневом, описывая это событие. Его ругань не своего рода «façon de parler» тогдашнего времени, а акция, каравшаяся «Русской правдой» самым жестоким образом. За употребление этой ругани налагалась высочайшая материальная кара в зависимости от социального положения оскорбленной. Вина наказывалась наравне с умыканием, избиением или изнасилованием девицы.

Отсюда ясно, каково было спокойствие и бесстрастие летописца: он вышел совершенно из равновесия и прибег к крепчайшей базарной ругани. Его душевное состояние видно из сравнения двух приведенных выше отрывков: в одном был изгнан Мстислав, а приглашен Ярослав, в другом, наоборот, Ярослав был прогнан, а Мстислав приглашен! Излагать подобные ляпсусы русской летописи не имеет здесь смысла.

Из всего вышеизложенного вытекает одно: историк должен руководствоваться антитезой пушкинского утверждения, именно: «История народа принадлежит ученому историку, а не поэту». Тенденциозность русской летописи нельзя упускать из виду ни на мгновение, иначе работа историка будет совершенно бесполезна и ложна по выводам. Только тщательное критическое сравнение всех списков, всех летописей, всех источников, поддержанное железной логикой, может решить задачу.

 

12. Как создалась первая русская летопись

Д. С. Лихачев, напечатавший особое исследование: «Русские летописи и их культурно-историческое значение», 1947, изд. Ак. Наук, 1—500, считает, что после того, как Шахматов очистил летопись от всяких вставок и дополнений и получил «Древнейший летописный свод 1037–1039 гг.», единства в этом остатке не получилось. Даже этот урезанный свод также пестр, как и вся «Повесть временных лет».

В этом своде Лихачев различает два явственных слоя:

1. «церковные сказания о первых русских христианах» и

2. «народные предания о первых русских князьях-язычниках».

Кроме того, согласно Лихачеву, «церковные сказания составляют как бы одно целое, и слой устных преданий лишь прикреплен к ним».

Первую часть Лихачев называет условно «Сказанием о распространении христианства» и приписывает создание его времени Ярослава. Из него, он полагает, и «выросло впоследствии русское летописание».

Этот основной вывод Д. С. Лихачева должен быть отброшен самым решительным образом. Против такой теории говорит прежде всего логика. По Лихачеву, летописец сначала придумал дверную ручку, затем придумал к ней дверь, а к двери пристроил все здание русской летописи.

При всей своей пестроте русская летопись имеет принцип своего построения — это чистая история Руси, а не история распространения христианства в ней. Летопись с самого начала была летописью государства, летописью, охватывавшей все стороны государственной жизни. Против предположения Д. С. Лихачева говорит все. Во-первых, если летопись — это только разжиженная история христианства на Руси, то оригинал последней должен был сохраниться в целости, ибо представлял собой единство и в жизни того времени несомненно должен был играть огромную роль, как краеугольный камень всей религиозной жизни страны. Исчезнуть бесследно он не мог, он должен был сохраниться по церквям, монастырям и частным домам в сотнях списков, на деле нет ни одного! Кроме того, во всей исторической и иной литературе нет ни малейшего упоминания о нем или хоть бы намека на его существование. Такого произведения безусловно не было.

Во-вторых, если это было цельное произведение, построенное по плану, то при его расширении светскими данными мы должны были бы легко установить места разрывов, где светское включено, как вторичный элемент, в основную религиозную канву повествования, — этого нет. А между тем в рассказе о крещении Ольги мы легко вскрываем мелкие вставки. Значит, летопись есть нечто цельное основное, самодовлеющее, а не что-то вторичное, дополнительное.

В-третьих, в летописи мы должны были бы найти, хотя бы в первой ее части, явное доминирование истории христианства над историей государства. И этого нет. Оба основные источника летописи, как принимает это Лихачев, т. е. народная память и религиозные источники, подчинены основному третьему: государственному летописанию, которое идет в своей зачаточной форме в самую глубь истории Руси.

Откуда, например, могла взяться дата 10 июня 941 года, дата появления войск Игоря под Царьградом, как не из случайной записи? Ведь греческие хроники, как правило, совершенно не дают не только дня, месяца, но часто даже года события точно. Значит, зачатки летописания, вернее, только материалы для него, существовали задолго до того, как родилась настоящая летопись.

Если бы летопись была создана на основании какого-то религиозного произведения, то религиозный элемент должен был количественно играть значительно большую роль. В действительности же приходится удивляться, что в руках монахов летопись так слабо, порой исключительно бедно, отражает церковную жизнь.

Огромной важности подробности внутренней жизни русской церкви совершенно опущены. Мы почти ничего не знаем о борьбе язычества с христианством, о борьбе светской власти с духовной, о расколах, ересях. Мы часто не знаем даже национальности митрополитов, подробностей их деятельности, о соперничестве между епископами и т. д. Если бы религиозная сторона действительно играла первенствующую роль, то она не могла совершенно раствориться в массе светского материала. С самого начала и до конца русского летописания религиозный элемент играет в нем видную роль, но она никогда не бывает первенствующей. Хотя в летопись включаются целые произведения религиозного характера, например, о Феодосии Печерском, летопись носит явно светский характер и религиозные вставки в ней совершенно очевидны.

В-четвертых, во времена Ярослава Мудрого просвещение так широко проникло на Русь, что греческие, болгарские и иные хронографы были общеизвестны. В этих условиях мысль создать свою собственную хронику, хотя бы взяв хронику Георгия Амартола за образец, была совершенно естественной. Это подтверждается не только переводом хроники Амартола на русский язык в то время, но и тем, что в самой летописи есть ссылки на эту хронику («глаголеть Георгий») и т. д.

Наконец, в-пятых, в нескольких местах летописи есть совершенно ясные указания на то, что летописец пользовался таким-то письменным или устным источником. Если он считал нужным отметить это для частных случаев, как он мог умолчать о труде, который он положил в основу своей летописи?

Имеется еще одно существенное возражение: если «Сказание о распространении христианства» существовало уже по крайней мере в 1037 году, как объяснить необыкновенную скудость сведений, например, о крещении Ольги, ее дальнейшей деятельности, например, строительстве церквей, об обращении в христианство своих подчиненных и родственников, об ее священнослужителях и т. д. Если она уговаривала сына своего Святослава креститься, — не могла она не пытаться сделать того же в отношении своих родственников или родственников мужа. Это ведь так естественно! Но мы решительно ничего не знаем об этом.

Между тем, если мы примем во внимание, что она крестилась не ранее 945 года, а «Сказание» якобы уже существовало в 1037 году, то ведь не прошло даже 100 лет между этими датами. Срок в 92 года укладывается целиком в срок еще живой памяти. Если, скажем внуку 20 лет, а деду 70, то дед может сообщить внуку не только о событиях за 50 лет между ними, но и о событиях, о которых он слыхал от своего деда. Памятью дед — внук охватывается минимум 100 лет. Ведь рассказы деда может хорошо запомнить и 15-летний подросток, а с другой стороны, и дед может дожить до 80 и более лет. Так как речь идет не об одном поколении, а о поколениях всей страны, то мы вправе считаться с максимально возможными сроками.

Поэтому несомненно, что скудость сведений о христианстве на Руси объясняется тем, что между событиями и записями их в летописи прошло гораздо больше времени. Если Ольга крестилась в 945 году, а написание «Повести временных лет, относится к 1114–1117 годам, то промежуток времени здесь равняется 160 годам, — следовательно, срок этот гораздо более вероятен для возможности утраты многих подробностей об истории христианства на Руси.

Наконец, в довершение всего, рассказ о крещении Ольги, помещенный в летописи, носит явный характер народного предания: он неточен и анекдотичен. Составитель «Сказания» в 1037 году (а может быть, и раньше) не мог написать такой глупости, что Ольга крестилась при Иоанне Цимисхие, который царствовал уже после ее смерти, или что византийский император хотел «жениться на ней», — ведь все императоры того отрезка времени, когда Ольга могла креститься, уже были женаты и, как христиане, не могли иметь двух жен.

На деле не летописный материал был включен в «Сказание», а наоборот: народная легенда о крещении Руси была включена в летопись. В руках летописца не было никакого исторического материала о крещении Ольги (ведь даже до сих пор мы, имея возможность использовать чужие источники, почти ничего не знаем точного о времени и месте крещения Ольги), поэтому он вынужден был ограничиться легендарными сведениями. Иного выхода у него не было, ибо не отметить такого важного события он не мог.

Когда же он перешел к более близким временам, к крещению Владимира, т. е. в общем на 45 лет ближе, то в его распоряжении оказалось уже несколько легенд, и он отдал предпочтение той, которая излагала все гораздо подробнее, обстоятельнее и логичнее. И нужно сказать, что критического чутья у него оказалось больше, чем у Шахматова или Д. С. Лихачева, которые излишне критически отнеслись к так называемой «Корсунской легенде». В настоящее время из актов Византии (Corpus der griechischen Urkunden, Regesten, I, с. 99, № 776–778) мы знаем достоверно, что еще осенью 889 года Владимир крещен не был.

Подводя итоги всему сказанному, можно сделать один вывод: предположение Д. С. Лихачева о существовании «Сказания о распространении христианства на Руси» не имеет под собой решительно никаких оснований. Русская летопись с самого начала была только летописью, а вовсе не представляет собой разжиженного «сказания».

Чтобы понять, как создалась русская летопись, следует рассмотреть все ее возможные источники, в особенности начального периода. Прежде всего, это народное предание. Все то, что не могло быть уложено в русло хронологии, доставлено народной памятью, либо заимствовано из чужих источников.

Далее: материалами для летописи служили случайные или краткие записи событий, обычно чрезвычайно лаконические и записанные вовсе не для летописания. Что летописец ими воспользовался, видно из многого. Прежде всего, «Повесть временных лет», написанная в период 1114–1117 годов, приводит точные даты событий задолго до этого времени.

До 1061 года в летописи мы не находим регулярных указаний на число месяца и день события. Только под 1061 годом мы находим, что 2 февраля 1061 года Всеволод Ярославович был разбит половцами. Далее подобные данные встречаются чаще и чаще и становятся регулярными. Совершенно ясно, что этих дат летописец не мог сохранить в своей голове (либо кто-нибудь иной), если они касались событий 50 лет тому назад. Эти данные, однако, не значат, что они перешли откуда-то из более раннего «свода», — эти данные сохранились в случайных записях на полях рукописей и т. д.

В литературе уже указывалось, что предтечею летописи могли быть так называемые «пасхальные таблицы», в которых указывалось за целый ряд лет, на какое число приходится день Пасхи каждый год. Эти пасхалии велись главным образом духовенством, духовенство же начало и летопись.

Пасхалии, представлявшие разметки по годам, дали основание для весьма кратких хронологических заметок. Это не только вероятное предположение, но и подтвержденный документально факт: так например, в рукописной пасхалии б. Синодской библиотеки мы находим такую запись:

«В лето 6805 (1298).

В лето 6806. Дмитрий родися.

В лето 6807.

В лето 6808.

В лето 6809.

В лето 6810. Борис преставися князь».

Эта запись в пасхалии чрезвычайно напоминает лаконические записи в летописи вроде: «В лето 6519. Преставися царица Володимерея Анна» и т. д.

Отсюда следует, что если мы находим в летописи весьма раннюю и точную дату, то это вовсе не значит, что она внесена в летопись синхронно, т. е. в год события. Это не значит, что летопись уже велась, — это только значит, что летопись впитала в себя хронологическую точную заметку.

Наконец, основной костяк летописи состоит из погодной синхронной записи событий. Итак, чужие хронографы, народная память, народные предания, религиозные сказания, жития, хронологические записи случайного характера, государственные документы, наконец, синхронная запись событий и составляют русскую летопись.

Пестрота ее вполне понятна: источники ее чрезвычайно пестры и разнообразны. Однако это счастье, что летописцы не занимались «литературной обработкой» материала, они просто включали его в хронологическую канву, не подгоняя под один стиль. Это дает нам теперь возможность вычленить элементы, из которых слагалась летопись.

Попытка Шахматова найти «Начальный свод», безусловно, не удалась. Существование такого свода вообще недоказуемо (разве только что найдут его оригинал). Далее, как текст «свода» 1097 года, так и текст «свода» 1037 года, состоит из калейдоскопических разношерстных записей.

Шахматов и другие не понимают, что эта калейдоскопичность явилась не результатом того, что разные летописцы повставляли весьма пестрый добавочный материал в какой-то основной свод с цельным, логически последовательным изложением, а что иного материала у летописца вообще не было и он вынужден был скомпоновать все в одну картину уже тогда, когда писал «Повесть временных лет».

У нас нет решительно никаких оснований считать, что существовала какая-то летопись до «Повести временных лет», наоборот, все говорит, что эта летопись была первой русской летописью, т. е. первой попыткой связного, последовательного изложения русской истории до 1114 года.

Шахматов и другие видят, однако, в новгородских летописях отзвук существования каких-то более старых летописей, чем «Повесть временных лет». К рассмотрению этого вопроса мы и переходим.

Вот что пишет Д. С. Лихачев: «Свод, легший в основу и “Повести временных лет”, и Новгородской первой летописи, А. А. Шахматов назвал начальным, предполагая, что с него именно и началось русское летописание. Шаг за шагом в различных исследованиях А. А. Шахматову удалось восстановить полностью его состав, установить время его составления (1093 и 1095) и показать, в какой политической обстановке он возник. Начальный свод составился под свежим впечатлением страшного половецкого нашествия 1093 г. Описанием этого нашествия он заканчивался, размышлениями о причинах несчастий руского народа он начинался».

Все в указанной цитате неверно и перепутано донельзя, вопреки тому, что находим в летописях.

Лихачев, следуя Шахматову, полагает, что в основу новгородской летописи был взят «Начальный свод», оканчивавшийся нашествием половцев на Русь. Какова была зависимость новгородских летописей от гипотетического «Начального свода», видно из того, что о «страшном нашествии половцев» новгородская летопись отозвалась так: «В тоже лето победиша Половци Святополка».

Нужно быть совершенно глухим и к логике, и к фактам истории, и к тону летописи, чтобы увидеть в такой записи зависимость новгородской летописи от «Начального свода»: новгородская летопись, если она основывалась на «Начальном своде», не могла отнестись с таким безразличием к факту, о котором, согласно Шахматову и другим, новгородский летописец специально говорит в предисловии. Наоборот, краткая форма новгородской летописи о поражении Святополка говорит о совершенно ничтожном значении, которое придавала этому событию новгородская летопись. Ее безразличие объясняется очень просто: на самом деле все было иначе, чем представляли себе Шахматов и его последователи.

Прежде всего, есть формальные данные, что «Повесть временных лет» была старше новгородских летописей: в самом начале летописи ясно указано, что она доведена только до смерти Ярополка, т. е. 1113 года. В новгородской же летописи в самом ее начале указано, что летопись доведена до 1204 года, года катастрофы в Царьграде во время царствования там царей Алексея и Исаакия. Следовательно, новгородский летописец пользовался «Повестью временных лет», которая была почти на 100 лет старше, а не наоборот.

Далее: вводная часть к новгородской летописи никак не может относиться к 1093 году, году разгрома Светополка половцами. Во-первых, мы уже видели выше, новгородская летопись почти игнорирует это событие; во-вторых, самое содержание вступления решительно говорит против понимания, если принимать эту дату в основу.

Время написания вступления к летописи определяется указанием, что там, где в древности язычники совершали жертвоприношения, там «церкви златъверхия каменно-зданные стоят, и монастыреве велици поставлени быша, и черноризец в них исполнено бысть…» Это сказано о Киеве. Может ли это относиться к Киеву 1093 года? Весьма сомнительно.

Киев того времени не имел каменно-зданных церквей во множестве, то же относится и к монастырям. Далее, выражение летописца — «за наше несытоство навел бог на ны поганыя, а и скоты наши и села наша и имения за теми суть…» — никак не может относиться к событиям 1093 года, такое сопоставление совершенно исключено. Во-первых, нападение половцев коснулось тогда только южной части Киевщины, а сам Киев уцелел от погрома. Самое нападение объяснялось не раздорами среди русских князей, а нерассудительностью и горячностью Светополка.

Зато мы имеем основания думать, что летописец имел в виду совсем иное событие. Как мы знаем из введения к новгородской летописи, основное ядро ее охватывало события до 1204 года включительно, а потом она стала обрастать продолжениями. Именно в этому году Рюрик с Ольговичами и погаными половцами «взяша град Киев на щит». Грабеж Киева был классический: хватали кого попало — «или попа или попадья, чернця или черницю, а тых ведоша в поганые». Следовательно, даже духовенство бралось в плен и уводилось половцами (этого не было даже при татарах!). Город был сожжен, по церквям и монастырям был страшный грабеж: «всякыя узорочья и иконы одраша и везоша в поганый в землю свою».

Именно о Киеве 1204 года с большим основанием можно было сказать, что он украшен многими каменно-зданными церквями и многочисленными монастырями. Именно здесь показало себя «несытоство наше», когда князья Руси с помощью половцев грабили свой же город Киев, руководствуясь только жадностью. Одна группа русских князей с помощью извечных врагов грабила другую группу и вместе с тем свою древнюю столицу. Именно такое исключительное событие и послужило летописцу основанием для нравоучительного введения для всей летописи. О событии же 1093 года он только и сказал: «Половцы победиша Святополка».

Таким образом, основное предположение Шахматова совершенно неприемлемо и все его построение рушится. Введение в новгородскую летопись было написано значительно позже «Повести временных лет», никакого первоначального свода в нем нет и следов.

Есть некоторые намеки на то, что введение написано еще позже, уже во времена татарщины, но этого предположения мы обсуждать здесь не будем.

Сложнее обстоит дело с содержанием самой летописи. Новгородская летопись, если мы внимательно сравним, есть безусловно только сокращенная «Повесть временных лет», из которой выброшено все, что не было интересно для Новгорода.

Откуда, однако, взялись немногочисленные и незначительные по объему расхождения между новгородской летописью и «Повестью временных лет»? Шахматов и другие полагали, что в местах расхождений проглядывает «Начальный свод», — мысль правдоподобная на первый взгляд. Но ведь «Начального свода» не было, наконец, все расхождения новгородской летописи по сути своей ошибочны. Как же могла ошибаться более древняя летопись, стоявшая ближе к событиям? Очевидно, причина лежит в чем-то другом.

Шахматов полагал, что некоторые расхождения в новгородских летописях объясняются тем, что последние были заимствованы из «Начального свода», эти же места в «Повести временных лет» были исправлены, ибо «Повесть» писалась в Киеве, где летописцу был открыт доступ к княжеским архивам, что и позволило ему найти и исправить ошибки «Начального свода».

Однако внесение в новгородские летописи сведений, расходящихся с «Повестью», можно объяснить и иначе: новгородский летописец, используя «Повесть» (что видно на каждом шагу) и создавая свою летопись, включил в нее некоторые сведения, противоположные «Повести», именно потому, что они касались Новгорода больше, чем Киева, и именно в Новгороде были воспоминания, расходящиеся со сведениями в «Повести».

Как обстояло дело, мы увидим далее, перейдем к рассмотрению самих расхождений. Вообще их очень мало и они ничтожны.

В «Повести» Рюрик, умирая, передал княжение Олегу, своему родственнику, по Новгородским летописям, Олег был воеводой Игоря. Оба сведения, однако, не исключают одно другого, ибо Олег мог быть и воеводой, и родственником Рюрика (и Игоря) в одно и то же время.

Далее, по «Повести» Олег был назначен опекуном Игоря самим Рюриком. По Новгородским летописям, у Игоря был воевода Олег, об опекунстве последнего ничего не сказано. И здесь опять-таки прямого противоречия нет, так как к моменту действия Игорь уже был взрослым и о его юных годах летописец просто умолчал за ненадобностью.

Более серьезное расхождение в том, что, по «Повести», в момент нападения на Киев Игорь был маленьким мальчиком, которого Олег вынес на руках, а согласно Новгородским летописям, Игорь принимал в этом походе участие как взрослый, и новгородская летопись влагает в его уста как раз то, что в «Повести» говорит Олег. Следующее расхождение в том, что во фразе о внутренней деятельности Олега в «Повести» вместо «Олег» в новгородских летописях вставлено «Игорь», сама же фраза осталась неизменною.

Наконец, сказано, что Игорь «приведе» себе жену, тогда как в «Повести» сказано, что Олег «приведе» жену Игорю. Последнее сообщение новгородских летописей наверное ошибочно: дело в том, что в древности было ходячее выражение «привести жену», но не говорили «привести себе жену». Приведение жены было обязанностью иных лиц, но не жениха.

Из сопоставления этих мест ясно видно, что обе летописи безусловно восходят к одному протографу, но что один из летописцев почему-то несколько изменил взаимоотношения Олега и Игоря.

Шахматовисты склонны объяснять расхождения в упомянутых двух летописях следующим образом. Летописец «Повести» был ярым сторонником единовластия и, в частности, династии Рюриковичей. На деле, мол, Олег вовсе не был родственником Рюрика и действительным князем Руси, он был только воеводой Рюрика и Игоря. Но если это так, то в самом начале истории династии происходит как бы некоторый срыв: первым киевским князем и всей Руси был не законный его властелин, а только его воевода. Поэтому летописец делает из Олега родственника и опекуна Игоря (по воле самого Рюрика) и, таким образом, все выглядит юридически правильно. Новгородский же летописец, не бывший таким сторонником единовластия, списал, мол, не мудрствуя лукаво то, что он нашел в «Начальном своде», т. е., что Олег был только воеводой у Рюрика, а затем Игоря, и никакого опекунства Олега над Игорем не было.

Таким образом, Шахматов находит в «Повести» фальсификацию, объясняемую излишним пристрастием летописца к идее единодержавия.

В построении Шахматова есть, однако, весьма уязвимое место: если творец «Повести» фальсифицировал историю, то можно поймать его на другом расхождении, на расхождении в возрасте Игоря. По новгородским летописям, Игорь в момент нападения на Киев был уже взрослым юношей, т. е. по крайней мере 18–20 лет. Так как нападение на Киев совершилось в 882 году, то Игорь должен был родиться в 864–862 годах; умер же он неестественной смертью в походе. Значит, во время похода 945 года ему было 81–83 года. Чрезвычайно маловероятно, чтобы в таком почтенном возрасте Игорь мог разъезжать по своим владениям за данью. Поэтому мы имеем основания думать, что в момент захвата Киева Игорь был действительно маленьким мальчиком. А раз это так, то ошибается именно новгородская летопись, а не «Повесть временных лет».

Переходим теперь к дальнейшим расхождениям между упомянутыми летописями, но расхождениям иного типа.

Неудачный поход Игоря, когда его корабли были сожжены греческим огнем, отнесен Новгородской летописью к 6428 году (т. е. 920), был он якобы во время царствования Романа в Царьграде. Руководителем разгрома руссов был патриций Феофан. В этом походе Игорь якобы не участвовал, он только «посла вои»; об участии Олега не сказано ни слова. Следующий, т. е. удачный, поход отнесен к 922 году, причем подготовляли поход Игорь вместе с Олегом, но пошел в поход только Олег, Игорь же остался в Киеве. Таким образом, согласно новогородской летописи, Игорь ни разу не ходил на Царьград, что безусловно неверно, ибо мы имеем свидетельства византийские и итальянские, что Игорь одним из походов (неудачным) руководил.

Каким же образом могла Новгородская летопись так сильно напутать? Вернее, как мог говорить явную чушь так называемый «Начальный свод»? Дело объясняется, по-видимому, весьма просто: путаница объясняется совсем иной причиной.

На самом деле мы имеем перестановку двух походов: неудачный поход 941 года с Игорем во главе, т. е. последующий поход, сделан Новгородской летописью предыдущим, а удачный поход Олега в 907 году сделан последующим. Откуда же эта перестановка? Является естественное предположение: причина кроется в испорченности рукописи «Повести временных лет» или чрезвычайно на нее похожего списка. Заметим, что все расхождения касаются исключительно времени Олега и Игоря, т. е. всего нескольких страничек. Никаких других расхождений нет.

Обращает на себя внимание, что сравнительно очень большое введение «Повести» в Новгородской летописи заменено совершенно кратким, хотя заимствования из введения заметны явственно.

Можно предположить, как это было на практике и в прошлом, что составитель собственно Новгородской летописи имел перед собой испорченный список «Повести» для списывания. Как правило, первые страницы рукописей значительно хуже изношены, чем последующие. Часто они совершенно отрываются, либо состоят из кусков. Если страницы не нумерованы, а это было правилом в древних рукописях, то оторванная страница легко могла читаться в неверном порядке, т. е. сначала четная, а потом нечетная. Этим только путем и могло случиться, что поход 941 года описан раньше похода 907 года.

Откуда же произошли другие неточности? Надо полагать, из-за потрепанности первых страниц: летописец, не имея всюду связного текста, кое-что восстановил по догадке, но не вполне удачно.

Предположение Шахматова и его последователей неприемлемо, кроме того, из-за его нелогичности: если творец «Повести» пошел на некоторую подделку истории для поддержания престижа Рюриковской династии, то как раз версия новгородской летописи совершенно устраняет Олега от опекунства и устанавливает прямую линию Рюрик — Игорь — Светослав, обходя вовсе Олега, как русского полновластного и правомочного князя! Почему же творец «Повести» не воспользовался версией «Начального свода» через посредство новгородской летописи, ведь, по Шахматову, последняя ближе к своду, чем «Повесть временных лет»? На этот вопрос толкового ответа шахматовисты дать не могут.

Перейдем теперь к выводам:

1. Новгородская летопись с ее основным ядром была создана около 1204 года, т. е. позже «Повести временных лет», содержание последней было отлично известно новгородскому летописцу.

2. Содержание новгородской летописи почти целиком совпадает с «Повестью», она представляет собой сокращенное изложение «Повести временных лет», именно все детали, касающиеся юга и вовсе неинтересные Новгороду, отброшены (на этом пункте мы не останавливались ввиду того, что рассмотрение его заняло бы слишком много места, а он очевиден; никогда новгородская летопись в ее основной части не полнее «Повести», а беднее).

3. Единственная группа расхождений между двумя летописями сосредоточена на 2–3 страничках, охватывающих период от смерти Рюрика до начала царствования Игоря. Есть основания полагать, что это расхождение обусловлено тем, что новгородский летописец имел перед собой дефектный экземпляр «Повести», в котором несколько листков было оторвано, перевернуто и частично повреждено, кое-что он, вероятно, восстановил по догадке, но неудачно.

4. Объяснение Шахматовым и другими, что расхождение обусловлено произвольным изменением текста в «Повести временных лет», неприемлемо уже потому, что содержание этого изменения не соответствует той идее, которая прокламируется Шахматовым, наоборот, новгородская версия гораздо более подходит к ней.

5. Обширное введение в «Повесть» новгородским летописцем отброшено и заменено весьма кратким своим, но следы пользования введением явственны, причем и здесь имеются перестановки в последовательности изложения, например, место о дани мечами попало после упоминания об императоре Михаиле и т. д.

6. Никакого «Начального свода» не существовало, «Повесть временных лет» есть первая русская настоящая летопись, в которой история Руси излагается по возможности полно и последовательно. До нее существовали только разрозненные материалы, она впервые объединила их и начала настоящее регулярное летописание.

7. Русская летопись началась с самого начала, как летопись Русского государства; предположение Д. С. Лихачева, что она выросла из гипотетического «Сказания о распространении христианства» не может быть принято ни на одно мгновение, возможность его исключена.

8. Нравоучительное введение к Новгородской летописи касается вовсе не событий 1093 года, а 1204 года, когда Рюрик Овручский с Ольговичами, приведя половцев, подвергли Киев страшному погрому.

Вряд ли следует добавлять, что многие детали летописания будут обсуждены нами и в последующих очерках.

 

13. По поводу одной критики

Известно, как полезна для авторов и читателей существенная, дельная и беспристрастная критика. К сожалению, этого нельзя сказать о критике Н. Н. Кнорринга (см. «Русские Новости», 27.XI.1953, № 443, Париж).

Он не хочет понять основного (о чем, однако, было ясно сказано в нашем предисловии), что заставляет нас упрекать историков. Придется повторить: 1) та история, которую мы учили, была фальсификацией истории, против которой историки не протестовали, 2) отдельные книги и исследования, излагающие отчасти правильно историю Руси, остались для общества совершенно в тени, вопрос был переведен в плоскость академического спора и велся так, как если бы спорили о выеденном яйце; между тем вопрос, была ли культура и государственность Древней Руси скандинавской или славянской, — вопрос первостепенный, ибо это вопрос о том, кто мы такие, 3) несмотря на правильные высказывания В. Ключевского, М. Грушевского и других, ни один из них не дал полной и точной картины, что же такое была Древняя Русь; даже очерк советского историка В. Мавродина, 1946, будучи в основном верным, страдает многими неточностями.

Это бесстрастное отношение историков к вопросу объясняется прежде всего тем, что у них не было ни достаточно точного и безупречного научного метода, ни национального самосознания. Зато было еще нечто и похуже.

Для того чтобы отвести упрек, что мы излагаем только свои личные взгляды (чего, мол, не взбредет в ум какому-то С. Лесному?), мы позволим себе привести небольшой отрывок из статьи известного археолога профессора Щербакивського о происхождении названия «Русь» (даем в переводе): «…Историк Иловайский написал книгу в 600 страниц в защиту антинорманистской теории. И написал убедительно, что призвания варягов на княжение не было, но в своих учебниках для средней школы, в противоположность своей научной работе, он печатал серьезно про летописное призвание варягов, так как эти учебники приносили ему ежегодно новый дом в “белокаменной” Москве.

Очевидно Иловайский думал и был уверен в том, что если он напечатает учебник для средней школы так, какой представляет себе историю Руси или как представляли другие профессора (например Ключевский), то цензура не позволит продавать такие книжки для средних школ, т. е. в министерских журналах эта книжка не только не будет рекомендована, а просто распоряжением министра будет запрещена для школ.

И вот получилось, что большая научная книга в 600 страниц могла выйти в свет лишь в сравнительно небольшом количестве, она была в таких условиях дорога и недоступна для гимназиста, наоборот, для него была доступна и рекомендована книга с далеко не научным призванием варягов.

Почему призвание варягов считалось для министерства патриотическим и почетным для теперешней России — трудно объяснить. Можно думать, что тут играла роль династия, которая была чужекровна для России, в ее жилах текла немецкая кровь и поэтому начало державы, заложенной чужекровной варяжской династией, как будто должно было доказать, что эта старинная традиция требует чужекровной династии».

Из этой цитаты видно, что автор имел некоторые основания для упреков тем историкам, имя которых Н. Н. Кнорринг может произносить только с благоговейным трепетом.

Поверьте, дорогой Н. Н., что я высоко ценю все положительное, что дали наши славные историки, но там, где я вижу малодушие, двуличность и пресмыкательство, — я не считаю нужным молчать.

Русские прогрессивные историки имели полную возможность напечатать истинную историю Руси (хотя бы за границей), но они этого не сделали. Они же не обратили должного внимания русского общества на кричащие противоречия между тем, что было, и тем, чему учат в школах. Упустили не мелочь, не деталь, а квинтэссенцию нашей истории. Вот за это бездействие, малодушие, а отчасти и подлость, им сейчас, хоть и очень поздно, приходится расплачиваться. Если у норманистов печальное прошлое не вызывает ни гнева, ни боли, — это их дело, но у нас никто не может отнять права должным образом оценить научную и гражданскую деятельность русских историков.

Переходим к самой критике Н. Н. Кнорринга. В сущности, ее нет, ни один из выводов автора он не опровергнул, да и не пытался опровергнуть. Он упрекает автора в недостаточном знании новейшей литературы и ссылается при этом на «новейшую» (это 1928 года!) работу П. Смирнова. Как жаль, что критик, очевидно, ничего не читал из работ советских историков вот уже 25 лет.

Он бы тогда узнал, что норманистская теория решительно и безоговорочно отвергается советскими историками. В новейшей (1951) «Истории культуры Древней Руси» она просто называется «антинаучной». Что же касается материала, которым пользовался П. Смирнов, то он может быть понят и объяснен совершенно иначе.

Далее Н. Н. Кнорринг считает, что десятки, если не сотни страниц библиографии доказывают, что область древней истории Руси не запущена. Смеем уверить его, что библиография по астрологии в 10 раз больше библиографии истории Древней Руси, но есть ли это прогресс науки? Важно не то, сколько пишут, важно то, что пишут, и мы в наших очерках привели немало ярких примеров бесхозяйственности на поле истории.

Наше понимание норманизма, говорит далее Н. Н. Кнорринг, вульгарно. Не берем на себя смелости определить, каково понимание норманизма у Н. Н. Кнорринга, во всяком случае, оно непоследовательно и путано. Он признает все: и древнюю государственность (с антов!) и издавна сложившуюся военную организацию Руси (задолго до Рюрика!), и вместе с тем он норманист!

В чем суть норманизма? В том, что он приписывает организацию государства Руси, как и в значительной части культуры ее, не славянам, а норманам, т. е. германцам.

И вот Кнорринг, признавая существование государственности у Руси до Рюрика, считает, что именно норманы организовали ее у нас. Ну как понять такую логику? Никто ведь не спорит, что норманнов вовсе не было в Восточной Европе, спорят о том, что значение их было ничтожно, совершенно третьестепенного значения, — в этом суть нашего «вульгарного» антинорманизма.

В том-то и дело, что норманизм — дутое дело, блеф, мыльный пузырь, — факты, легшие в его основу, совсем неверно поняты. Достаточно было найти где-то мечи, как они немедленно принимались за скандинавские. Если бы Н. Н. Кнорринг читал действительно новейшие работы (1949–1953), то он узнал бы, что Западная Европа снабжала мечами огромное количество стран (в том числе и скандинавов) и что специального «норманнского» меча не было.

Захоронения дружинников времен Олега, Святослава и т. д. показывают, что вооружение этих «норманнов» было славянского типа и изделия и только меч был общеевропейского типа. Наконец, отличным оружием торговали. Поэтому в свете этих данных приходится переоценивать все и выбрасывать вон все вороха норманистской дребедени, количеством библиографии о которой так гордится Н. Н. Кнорринг.

Для Лесного, утверждает далее мой критик, нестерпимо, что его предков побили под Царьградом. Лесной не считает такой выпад «ad hominem» (лат. «персональный», по отношению к конкретному человеку) удачным в научной дискуссии; в ходе истории каждый народ имеет поражения, имеет и победы. Лесной не придает никакого значения, что предков Кнорринга разбили под Полтавой, но его возмущает, если кто-то начнет утверждать, что под Полтавой был разбит Петр I, а не Карл XII. Вероятно, и Н. Н. Кнорринга покоробило бы, если бы кто-то утверждал, что разбит был Петр I, и притом вдребезги. Почему же его не коробит то, что под Царьградом случилось то же самое: сами побитые греки и посторонние свидетели (итальянцы) утверждают, что поход руссов на Царьград кончился их «триумфом», как сказано в итальянском источнике, а не поражением, как это утверждают русские историки.

«Нестерпимо» для Лесного не поражение его предков, а ложь историков. Н. Н. Кнорринг оскорбляется за историков, за то, что эту касту мы считаем несостоятельной, но в наших трех выпусках мы указали уже немало их непростительных промахов, а лежащие на нашем столе еще два готовые к печати выпуска покажут эти ошибки еще больше.

Трагедия, дорогой Н. Н., в том, что историки сами поставили себя в положение, когда чужак, неспециалист-историк, имеет все основания тыкать их носом, как нашкодивших котов, приговаривая: «А это что? Кто это сделал?» Можно, конечно, защищая «честь мундира», написать много критики, но факта фальсификации нашей истории это не изменит. Скандал и состоит в том, что лицо без «соответствующих возможностей, научной подготовки и необходимой эрудиции» вынуждено отстаивать правду против дипломированной лжи.

Конечно, обидно, когда «яйца курицу учат» (да вдобавок еще и не куриные!), но «по заслугам и честь»!

Теория норманизма — это теория мракобесия, теория Победоносцевых, всех темных сил, стоявших за спиною трона и приведших Россию к неслыханной катастрофе, теория антирусская и, более того, антиславянская. Кроме всего этого — она теория политическая, а не научная. Современная наука (см. наши главы 3, 4, 5) решительно ее отвергает. Своей критикой Н. Н. Кнорринг защищает эту теорию.

«Скажи мне, кто тебе нравится, и я скажу тебе — кто ты».

В заключение автор считает своим приятным долгом поблагодарить еще раз публично лиц, помогавших ему самым деятельным образом в раздобывании необходимой литературы. Без их помощи работы автора безусловно не могли бы увидеть свет.

Особенно признателен автор г-жам: Тат. Дим. Гидасповой (Нью-Йорк), Нине Мих. Кристесен (Мелбурн); г-дам: В. Н. Алину (Харбин), В. М. Диршу (Лондон), Н. И. Кардакову (Берлин), Н. Н. Кноррингу и С. Н. Плаутину (Париж).

«Побегали их белы ноженьки по моим делам».

Автор не может также не отметить чрезвычайно любезной помощи со стороны Fisher Library в Сиднее, снабжавшей автора уникальными изданиями.