Как-то во время Олимпийских игр случилось так, что, когда никто не хотел вступать в противоборство с Гераклом, явился неизвестный муж, подобно дубу, и заявил, что готов состязаться с могучим атлетом. Борьба продолжалась долго, аж до солнечного заката, и Геракл не мог победить таинственного соперника. Было, однако, видно: тот тоже удивлен, что не уступил ему сын Алкмены. В конце выпустили они друг друга из объятий, которыми были связаны, как канатом, и, став напротив, пожали друг другу руки, как равный равному.
– Ты кто? – спросил Геракл.
– Я Зевс, царь богов и людей, а ты мой возлюбленный сын.
Геракл оказался достойным своего небесного отца. Но насколько же более должен был гордиться Зевс, когда вскоре дошла до него весть о небывалом подвиге Геракла, деянии, которым он сам, достойный любовник всех нимф и прекрасных смертных женщин, похвалиться не мог.
А случилось это в доме Феспия. Феспий, родом из священных Афин, был человеком зажиточным и отцом пятидесяти дочерей. Никто не будет на меня обижен, если я опущу имена этих девушек, перечисление которых доставляло хлопоты самым добросовестным мифографам древности. Вероятно, и сам отец ошибался в этом случае.
Старый Феспий имел только одно желание: дождаться от многочисленного женского племени крепких внуков. Каждый раз, когда задумывался об этом, в мечтах представала перед ним великолепная фигура богатыря богатырей – сына голубоглазой Алкмены, того, кто Эриманфского вепря поднял на плечах и разорвал пасть льва, того, кто, шествуя по пыльным дорогам среди городов и селений, побеждал чудовищ и оплодотворял женщин божественным семенем.
Так поджидал Феспий случая, когда богатырь с палицей вступит на его поля. И наконец дождался. Геракл явился, опережаемый бегущей перед ним шумной славой, уже тогда осенявшей золотистым венцом его молодую голову.
Это был радостный день в доме Феспия. Колонны дворца убрали гирляндами зелени и разнообразных цветов, дочиста вымыли мраморные плиты пола, тоже усыпанного цветами, в зале для бесед в бронзовых сосудах зажгли светильники с маслами, а к дому, на место, где стоял алтарь Зевса, пригнали для принесения жертвы самых тучных волов.
Вокруг отца, старца с белой, как снег, бородой, встали распахнутым веером его дочки-девицы. Их трепещущие от волнения тела были укрыты хитонами снежной белизны, а поверх – как кто изволил – накинули пеплос или гиматий – все цветное, расшитое, узорчатое, так что Гераклу, когда он подходил, казалось, что перед ним пестрые цветы, богато разросшиеся на клумбе, или многоцветная радуга на волнах водопада.
Сердце богатыря взыграло от радости и счастья. Гость и хозяева приветствовали друг друга именем бога и приступили к жертвоприношению. Раз за разом от недрогнувшей руки служителя падали волы, наполняя воздух рыком, который приносит радость вечно живущим богам. После этого туши разделали, лучшие части отобрали для пира и отнесли на кухню, остальное сожгли на алтаре. Черный, едкий дым поднимался к небу прямым высоким столбом, свидетельствуя, что жертва эта богам особо приятна.
После омовения Геракл, умащенный мягкими ладонями дочерей Феспия, угождающих ему в радостном послушании, возлег на ложе для бесед и принял от хозяина большой двуручный кубок, увитый побегами плюща. Он не мешал, как другие, темного сока виноградных гроздей с водой из холодного родника – пил чистое вино, какое обычно только богам в жертву приносят. Не забывал и о еде. Ежеминутно сменяли перед ним тарелки, подкладывали отборные куски, поливали отменным соусом. О, да, желудок убийцы Гидры не насытился бы привычным ужином смертных. Мясо, рыба, дичь, фрукты, сыры, печенья – все разом исчезало за крепостью его белых зубов, девушками даже овладело пугливое изумление. А когда охота к еде у всех ослабела, Геракл придержал при себе жбан старого вина, известного как «молоко Афродиты», ибо было золотое, как мед, сладкое и душистое, и пил, закусывая дичью, ибо любил хорошо поесть.
Тут в зал вошли флейтисты, встали у стены, а все девушки затянули песню. Вначале вознесли хвалу Аполлону с его золотистыми кудрями и Артемиде, влюбленной в свои стрелы, что летят быстрее мысли. Затем вспомнили древних воителей и дев из далекого прошлого и, когда пели этот гимн, воспевали величие и хвалу роду людскому, ярчайшим украшением которого был Геракл. Девы умели подражать голосам всех племен, а слушателю казалось, что он слышит один голос: так согласно было их пение.
Затем прислуга вынесла столы, чтобы освободить место для танцев. И обошлось без платных танцовщиц – сами дочки Феспия розовой белизной своих стоп касались холодных плит пола. В одеждах прозрачных, словно сотканных из утреннего тумана, они то плавно оборачивались, то двигались быстрее, держась за руки; временами неожиданно разрывали блестящую цепь сплетенных ладоней и танцевали каждая особо, и тела их тогда трепетали словно в такт флейтам, побуждаемые неведомой, но более сладостной мелодией, чем любая на земле. Ибо Танец есть дитя Любви.
Факелы, воткнутые в стены, погасли. Флейтисты скрылись где-то в дальних покоях, и через приоткрытые двери доносилась их музыка, тихая и полная неги. Стихли беседы. Хоровод танцовщиц растаял, как туман, прикрытый покрывалом ночи. Осталась только одна, белое тело которой казалось серебристым в светлых лучах Селены, гнавшей своих темных коней где-то в глубине молчаливого пространства. И эта единственная, все быстрее кружась в танце, приближалась к ложу богатыря, пока не упала в его раскрытые объятия, как звезда с неба, летящая в черную пучину моря.
Он обнял ее, а она уже выскользнула и исчезла так неожиданно, словно растаяла в полосе серебристого света, который неизвестно откуда ведущей дорожкой лежал на мраморных плитах пола. Нет, не исчезла. Вот опять выросла, как белая лилия, с поднятыми вверх руками и опять извивалась в танце, смысл которого описать невозможно – она, серебряный кубок, полный красного, как кровь, нектара наслаждения. И снова шла к нему в объятия.
Но что же за чары открываются под волшебным взглядом Селены, таинственной хозяйки ночных чудес? Только перед этим слышал ее девичий крик, но в новых объятиях ощущает то же самое бессознательное, неспокойное, тревожное трепетание девы, не знавшей до сих пор любви. И снова исчезла, и снова вернулась – девственницей.
Долго, очень долго тянулась эта необыкновенная ночь. Кто знает, не велел ли и в этот раз отец богов и людей Гелиосу придержать ежедневный бег его солнечной колесницы – на этот раз не для себя, а ради любимого сына. И не знал Геракл, что не чары то были, а благородный обман Феспия, который хотел как можно больше побегов от божественного ствола Геракла. Не зря ведь утром принес волов в жертву. Боги услышали его молитву. От ложа богатыря каждая из его дочерей уходила, неся в своем свежерасцветшем для любви лоне предначертание счастливого материнства.
Геракл спал, когда около полудня в зале для бесед, наполненном теперь золотой солнечной пылью, встали у его ложа дочери старого Феспия. С благоговейным удивлением смотрели на его нагое загорелое тело, руки, подобные ветвям дуба, грудь, как два бронзовых щита, бедра, как два ствола какого-то царственного дерева. И не было в нем усталости или изнеможения, а только сон, сладкий сон, навеянный крылатым Гипносом, который сейчас, сидя где-то среди скал горы Иды, мечтает о самой юной из харит, чудесной Паситее – мечте всех его дней…