Рассказы

Пардо Басан Эмилия

 

Душа сирены

Кипарисы на кладбище было невозможно разглядеть в фиолетовом, тусклом свете оттенка морской волны, которым были полны сумерки. Леонело, положив в корзинку урожай цветов усопших, вышел за ограду, и следы, еще видимые на влажной траве, направились к усадьбе, на стеклах которой еще играл последний луч заходящего солнца.

Странные звуки усиливали и наполняли собою одиночество, как и нежные, затухающие ритмы, которые наводили мысль о чем-то, что было недоступно восприятию. Шепот листвы, может быть, был вызван трепетом кончиков пальцев ночной тени, тем, как ворочались птицы в своих гнездах, ероша перья, пытаясь уснуть, скорбными стонами вод, который не сдерживал более живой и веселый взор солнца, отголосками моря с пляжа неподалеку, распространяющегося по тихому воздуху с печальной торжественностью григорианского хорала, от эха к эху, строфами пастушеской песни, там, на горе, где собрались в хлеве волы и коровы с дрожащим выменем. Леонело остановился, запыхавшись, сел на старый камень, мягкий, поросший мхом, чтобы вслушаться в эту мелодию, плывущую по тихому воздуху. Из корзинки поднимался аромат, Леонело, вдохнув его, ощутил, как он пьянеет от воспоминаний. Он поднялся и продолжил свой путь.

Он миновал ворота усадьбы. Моро, сторожевой пес, как обычно, встретил его радостными и скромными излияниями. Все двери были открыты, в гостиной на стол из неотесанного каштана слуга поставил горящую лампу, и около ее стеклянной трубки кружились бабочки, неисправимые идеалисты, их крылья из серебряной пыли и бархатные грудки разрывались, падали, сожженные в мученическом экстазе. Леонело уселся в кожаное кресло, блестящее от долгого использования, и поставил перед собой легкую плетеную корзину, в ней в изящном художественном беспорядке лежали цветы.

— Те же самые цветы, те же, что росли на краю обрыва у мельницы, на тропе, в кустарниках у межи, в каждом уголке! — прошептал он, пораженный до глубины души.

До того он не понимал простую и удивительную вещь — цветы на кладбище были точь-в-точь такими же, как те цветы. Ромашки так же пахли чем-то горьким, их ровная белизна так же горела в центре красным румянцем, темная жимолость так же источала аромат, болиголов сверкал вечным золотом своих живых лепестков, дигиталис — с такими же элегантными бархатистыми тигровыми колокольчиками. Могло ли быть так, что они совсем не отличались от тех цветов, которые питались только соками почвы, они, которых питало сущность той, что любила его, что так сильно любила его, любила его до последнего часа своей жизни?

На могиле Сирены, расположенной просто на земле, без гроба, выросли цветы, которыми, Леонело, очарованный, любовался, которые он вопрошал о тайнах неведомой страны. Если бы мир был чем-то большим, чем бессвязный сон, если бы явления были сокрыты под священными основами истины, цветы, которые Леонело срывал правой рукой, должны были источать кровь и лить слезы. Ничего в них не сверкало, кроме вечерней росы, едва заметных бледных жемчужин. Душа Сирены не таилась в их чашках.

Через окно, за открытое и занавешенное, из живого сада, шелестящего листвой, пришло неожиданно что-то черное, разбило лампу и поглотило свет, вызвав протяжный стон. В комнате воцарилась тьма, и лицо потрясенного Леонело ощутило прикосновение ладоней ледяных, пульсирующих рук и жестоких холодных губ, будто бы это останется навсегда. Голова Леонело откинулась, он упал в обморок от страха, от веры, от сверхъестественного ужаса, вызванного похоронным поцелуем, который он получил.

Когда он пришел в сознание, там был слуга, он вернулся, чтобы зажечь лампу, закрыл окно, и полотенцем сбил летучую мышь, которая, полумертвая, лежала на цветах, из его крыльев с дымчатыми пятнистыми разводами, и из тела, похожего на рисунок Гойи, утекала жизнь.

«Ужасное создание! — с болью подумал Леонело, — Это не душа Сирены, которая ласкала мое лицо».

Поколебавшись, он поднялся, пошел к себе в спальню, вытащил из изголовья кровати бледную миниатюру с ободком, отделанным золотом. Он приблизил ее в лампе, показалась фигура в белом одеянии с шапочкой каштановых волос. Леонело попытался во всех деталях восстановить образ женщины с миниатюры, почти стершийся в его памяти. Была ли это истинная сирена? Чья была эта тонкая шея, эта изящная фигура, это вытянутое лицо, эти покатые виски, эти глаза? Нет, глаза Сирены не могли выглядеть так! Они смотрели по-другому, с совершенно другим выражением! Тем, что смотрело на него глазами Сирены, была его душа, сильная душа, с множеством бегущих волн и пеной, выделяющейся на ясном фоне, местом, где росли прекрасные жемчужины. Художник схватил лишь только ускользающий взгляд Сирены, тот, когда ее душа, застенчивая и утомленная, уединилась в святилище, и в ее широко открытых глазах видна лишь мертвая вода, покров, под которым прячутся тайны. Леонело положил миниатюру на стол, облокотился на него, скрестив ладони, оперся ими о лоб и, закрыв глаза, невольно вслушивался в биение своего сердца.

Он чувствовал, что оно было неровным, иногда неистовым и сильным, иногда слабым, вялым, спутанным. То замедляясь, то останавливаясь, оно вызывало у Леонело глухую боль, казалось, что чья-то рука сжимает внутренности, но не сдавливает их, будто бы наслаждаясь возможностью причинять страдания и продлевать их. И только одна мысль билась в сознании: «Я не нахожу ее, нигде, никогда ее не найду. Бесполезно взывать к ее душе: ее нет ни в цветах, ни в воздухе, ни в миниатюре из слоновой кости».

Будто бы издалека, его сердце, среди рук, не знающих покоя, терзающих его, боролось, возносясь, и среди сердцебиения он уловил слово, мельком прошелестевшее:

— Здесь! — повторил с безумной яростью Леонело.

Он не сомневался более, душа сирены, где еже ей еще быть? Свободная от своего тела, от всех ограничений, абсолютно свободная, она укрылась в своем любимом месте, которое избрала сама. И она, чтобы объявить о своем присутствии, сдавила забытое сердце, заставило его забиться, напомнила о себе. Тихо, спокойно, напевая глухо и зловеще, повторял он:

— Здесь! Почему же ты искала меня снаружи?

 

Убитая любовь

Никто не мог сказать, что несчастная Ева не использовался хотя бы один способ, который помог бы ей избавиться от этой хищницы-Любви.

Она начала кружить по миру, путешествуя, чтобы разрушить чары, которые приковывают душу к месту, где мы впервые узрели любовь. Бесполезная предосторожность, потерянное время, потому что лукавая хищница садится сзади в машину, прячется под сиденьем поезда, наконец, проскальзывает в сумку путешественника и в его карманы. В каждом месте, где Ева останавливалась, поднимала Любовь голову и говорила с озорной улыбкой, словно доверяясь ей: «Я тебя не покину. Едем вместе».

Тогда Ева, не знавшая сна, соорудила хорошо укрепленную высокую крепость, с круглыми башнями, бастионами, рвами, защищенную старой гвардией, с массивными воротами, обитыми железом с шипами, которые были закрыты днем и ночью. Но, когда открывались окна, сумерки, утомленные скукой, принимались смотреть на поселение и любоваться спокойствием и грустью струящегося сверху лунного света, хищница проскальзывала в комнату, хотя она была ограждена двойными решетками с острыми шипами, добровольно заточив себя, добилась Ева только того, что любовь проникала сквозь трещины в стенах, желоба на крышах, замочную скважину.

Разгневавшись, она заделала трещины и законопатила щели, полагая, что теперь ей не угрожают ее дерзости, но она не учла то, насколько искушенной была Любовь в уловках и хитростях. Проклятая растворилась в атомах воздуха и с ними проникла ей в рот и легкие, так, что Ева провела весь день, часто дыша, возбужденная, обезумевшая, с лихорадкой, подобной той, к которой приводит атмосфера, перенасыщенная кислородом.

И, потеряв благоразумие, отчаявшись удалить от себя проклятую Любовь, Ева начала думать о том, как навсегда избавиться от нее, не важно, с помощью каких средств, не останавливаясь перед угрызениями совести. Между Любовью и Евой шел смертный бой, не важно было, как выиграть, нужна была победа любой ценой.

Еве это было хорошо известно, не потому, что она была склонна к размышлению, нет, потому что она обладала проницательностью и чутким инстинктом, ей было известно, что она могла бы обольстить лживыми и вкрадчивыми уловками, не только Любовь, с ее легко воспламеняющейся и поддающейся соблазнению натурой. Она решилась обмануть Любовь и окончательно от нее избавиться, предательски убив ее.

Она приготовила свои сети и крючки и, положив наживку среди цветов и сладчайшего меда, она приманила Любовь, шутливо подмигивая, ведя ее улыбками, полными опьяняющей нежности, словами, наполовину кроткими, наполовину серьезными, произнесенными голосом, полным чувств, полном мелодии, подобно воде, падающей на камни, или вздоху мавританского фонтана.

Любовь, летя, явилась, оживленная, приветливая, счастливая, пораженная и удивленная, как ребенок, дерзкая и тщеславная, как юноша, спокойная и безмятежная, как могучий муж.

Ева посадила ее к себе на колени, лаская ее с кошачьей мягкостью, дала ей конфет, убаюкала ее, и та спокойно заснула, и, увидев ее, успокоившуюся, спящую, уперев голов в грудь, приготовилась задушить ее, с гневом и страстью сдавив ей горло.

Чувство вины и стыда сдержало ее, однако, ненадолго. Любовь, которую она обвиняла, была так мила, так божественно прекрасна! На перламутровые щеки, бледных от счастья, падали золотые локоны, тонкие, как лучи света, из ее багрового рта, за двойным рядом жемчужной нити ее зубов, исходило ароматное дыхание, чистое и ровное. Ее голубые глаза, полуоткрытые, влажные, хранили блаженную истому последних мгновений, и сложенные над его телом греческих пропорций розовые крылья казались вырванными у цветка лепестками. Ева почувствовала желание плакать…

Не было никаких средств более, ей нужно ее убить, если она хочет жить достойно, уважаемой, свободной… не закрывая глаза, чтобы видеть дитя, она сжала руки с силой, долго, долго, ужасаясь услышанным ей печальным тихим стенаниям умирающей любви.

Наконец, Ева отпустила жертву и посмотрела на нее. Любовь не дышала и не двигалась, она была мертва, как ее бабушка.

В то же время она ощутила, что преступление причинило ей страшную, немыслимую, необъяснимую боль, подобную волне крови, подступившей к ее мозгу, подобно железному кольцу, сжавшему ее грудь, душившему ее. Она поняла, что происходит.

Любовь, которую она думала, что держит на руках, проникла глубже, в ее сердце, Ева, убийца, покончила жизнь самоубийством.

 

Приключения ангела

За деяния менее тяжкие, чем у Люцифера, не достигающих величины «падения», ангела приговорили к ссылке в наш мир. Она должна была продлиться год, это означало потерю грандиозного блаженства, год наслаждения заключал в себе множество радостей и удовольствий, которые даже отдаленно не могут представить себе наши грубые чувства и наше скудное воображение. Несомненно, ангел, покорный, сожалеющий о своей ошибке, не произнес ни слова, опустил глаза, расправил крылья и спокойно полетел вниз, на нашу планету.

Первым, что он почувствовал, когда встал на ноги, было болезненное ощущение одиночества и отчуждения. Он ни о ком не знал, и никто не знал о нем в том человеческом облике, который, очевидно, ему было предписано принять. Для него все это было тяжелым и невыносимым, так как ангелы не угрюмы и нелюдимы, они в высшей степени общительны, редко ходят поодиночке, они собираются вместе и дружат, чтобы петь гимны во славу Господа, чтобы собираться у подножия его трона, и даже чтобы вместе исследовать райские прелести, также они объединяются в ополчение, их сплачивает чувство тесной связи с братьями по оружию.

Ангел скучал, наблюдая за тем, как мимо него каждый день проплывают равнодушные лица незнакомых людей, он во второй половине первого дня своей ссылки оставил большой город и сел на обочине дороги на межевом камне, поднял свои глаза к небосводу, который скрывал его родину, в то время он был окрашен в ярко-зеленый цвет, лишь на Западе виднелись оранжевые полоски. Изгнанник вздохнул, размышляя о том, как вернуться в восхитительную обитель своих братьев, но ему было ведомо, что божественное повеление не так легко отменить, в меланхоличном сумраке опустил он голову на руки и плакал горькими слезами раскаяния, ибо кроме страха перед карой его печалило то, что он обидел Бога, того, для кого он жил и кого он более всего любил. Я должна же предусмотрительно напомнить, что, несмотря на то, что этот ангел оступился, он совсем не был дурным.

Как только он успокоился, и его огорчение прошло, решил он посмотреть на землю, и увидел он, что там, куда упали его слезы, взошли и раскрыли свои чашечки невероятно быстро множество белых цветов, которые называют маргаритки, но лепестки их были из чистого жемчуга, а сердечки — из золота. Ангел нагнулся, взял один из прекрасных цветов и положил в складки своей мантии. В это время внизу он заметил что-то белое, листок бумаги, кусок газеты. Он взял его и принялся читать, ведь ангел, о котором я рассказываю, вовсе не был невежественным, которому бы докучало написанное черным по белому, и, полный глубокой радости, он увидел, как целую колонку занимали строки разной длины под таким заголовком: «Ангелу».

Ангелу! Какое совпадение! Он жадно читал, и из содержания стихотворения он понял, что на земле жил ангел, и жил он в городе, чьи приметы были тщательно перечислены поэтом, и решетки на окнах с жасмином, стены вокруг садов, из-за которых виднелись кусты роз, а вокруг вились лозы, и даже говорилось об изгибе улицы с башней церкви за поворотом. «Кто-то из моих братьев, — подумал изгнанник, — совершил то же самое преступление, что и я, и его наказали так же, как и меня. Как утешится моя душа, когда я его увижу! Как будем мы счастливы, он и я, когда найдем себе товарища! Не сомневаюсь, что он существует! В стихотворении ясно говорится о том, что он спустился с неба, и пребывает в этом мире, и поэт боится, что неожиданно он вернется на родину… Вот так удача! Пойду искать его немедленно!»

Сказано — сделано. Ангел направился по направлению к городу. Он не знал, в каком районе живет его собрат, но был уверен, что найдет его быстро. Он предполагал, что от дома, где живет ангел, будет идти особенный аромат, который и укажет на присутствие небесного создания. Он начал кружить по улицам и переулкам. Луна сияла, в ее свете ангел мог видеть решетки и калитки, он видел, как за ними цветут жасмин и розы.

Наконец на одной пустынной улице, аромат, который принес ветер, заставил сердце ангела забиться, то был не запах рая, нет, это был аромат жасмина, запах пьянил и был так неуловим, как неуловимы мысли о любви. Когда он ощутил аромат, за решеткой он увидел красивый лик, очень красивый, в ореоле темных волос. Сомнений не было — это другой ангел, другой изгнанник, тот, кто должен облегчить ему боль одиночества. Полный трепета, он подошел к воротам.

История умалчивает о том, как сквозь решетку разговаривали настоящий ангел и ангел предполагаемый, чье лицо скрывали мелкие листья и бледные цветы ароматного жасмина. Несомненно, с самого начала, безо всяких причин, он был убежден, что это и есть ангел, создание, которое охраняли врата, привыкший слышать, как к нему обращаются в стихах, не удивительно, что и один раз ему приписали ангельскую природу в прозе. Так же, как и пустословие искажает разум, так и россказни поэтов наносят вреда гораздо больше, чем саранча.

Изгнанный ангел также понял, что другой ангел был вдвойне несчастнее его, ибо жаловался, что не может оттуда выйти, потому что за ним наблюдали и его сторожили, его заключили в четырех стенах, его единственной отрадой было вдыхать ночной воздух и украдкой шептаться. Изгнанник пообещал добросовестно приходить сюда каждую ночь, чтобы даровать узнику сие утешение, ему было так приятно исполнять эту просьбу, что ничто не казалось ему столь длинным, как день, до того, как приходил час беседы. И каждая ночь казалась еще длиннее, только когда разгоралась заря и блекли звезды, ангел удалялся от решетки, будучи счастлив и полон безмерного блаженства, как будто бы он еще купался в свете эмпирея, окруженный совершенной благодатью. Несомненно, заключенный проявлял недовольство и требовательность. Просовывая ладонь за решетку, касаясь пальцев своего друга, он, ссылаясь на плохое настроение, спрашивал, когда тот планирует освободить его из плена.

Ангел, чтобы его развлечь, дарил ему ромашки с золотым сердечком и жемчужными лепестками, он уже настолько сблизился с узником, что сказал, что, несомненно, заточение было повелением Бога, и нельзя было противоречить святым указаниям. Насмешливый хохот был ответом узника, и следующей ночью, явившись к оконной решетке, ангел с удивлением увидел, как через дверку в сад вышел кто-то, укутанный с ног до головы, с закрытым лицом, его рука схватила руку ангела, и он страстно и мелодично прошептал тому на ухо: «Теперь мы свободны… возьми меня с собой… быстро уйдем, чтобы меня не заметили.»

Ангел, застигнутый врасплох, был не в состоянии ответить, он ускорил шаги и убежал, не только с улицы, но и из города и укрылся в горах. Ночь была прекрасная, это был май. Примостившись у подножия дерева, она, пребывая в томной неге, как ангел, который был его отрадой, был с ним рядом — она, читатели уже догадались, что речь шла о женщине, нервной, язвительной, обливающейся слезами, дерзкой.

Она не мог себе объяснить, теперь, когда между ними уже не было решетки, почему его соучастник в бегстве не казался более таким страстным, не строил планы на будущее, не говорил о браке и прочих вещах, сейчас, бесспорно, важных. Ничего, он казался таким ясным, таким довольным, улыбался, укутавшись в свою мантию с многочисленными складками, смотрел на небо с таким видом, будто бы с Луны ему в рот должна была упасть булка. Женщина начала задавать вопросы, наконец, она рассердилась и возмутилась, отошла на несколько шагов, когда ангел спросил ее о причине того, она подняла руку и отвесила прекрасной ангельской щеке звучную и прекрасную оплеуху, после чего побежала в сторону города, как сумасшедшая. А покинутый ангел, не чувствуя ни боли, ни стыда, грустно шептал:

— Поэт лгал! Это был не ангел! Это был не ангел!

Как только он это произнес, он увидел, как разорвалась завеса туч, и с неба сошел легион ангелов, но ангелов настоящих, действительно реальных, они, радостные, окружили его. Он был помилован, он одолел самое большое искушение — это была женщина, и Бог вознес изгнанника. Запел сияющий хор, вознося его на небеса, сквозь сияния небесных сфер, но, летя вверх, ангел обернулся, чтобы украдкой взглянуть на землю, он вздохнул, и сердце его сжалось. Там остались его грезы…. И так был прекрасен жасмин за решеткой!

 

Белый конь

Вдали, на первом небе, святой апостол, склонившись направо, к голове льва с кудрявой гривой цвета стали, подобной тому, что виднеется на оружии воина, размышлял. Он казался почти таким же задумчивым и погруженным в себя, как и в тот день, когда после того, как он целый день рыбачил на Галилейском море, он увидел, что ни одна рыба не попала в его сети, только потом его единственной отрадой стало появление Мессии и чудесного улова. Сейчас, хотя бы и было время рыбной ловли, сын Зеведея осматривался вокруг, не догадываясь, откуда придет спасение, хотя бы чудо, а чудеса он так сильно любил.

Перед Господом в поле росло огромное дерево со старым морщинистым стволом с запутанными ветками, почти лишенное листьев, а те, которые остались, были желтыми и высохшими. Это огромное растение, несмотря на вою старость, внушало уважение, хотя то одна, то другая из его ветвей ломались, оно сохраняло свой величественный вид, его облик — облик столетнего старца заставлял относиться к нему с почтением и внушал желание задуматься о бренности величия. На ветвях дерева висело множество военных трофеев: нагрудники, шлемы, поножи, воротники с героическими вмятинами и трещинами, вызванными ударами и порезами, сияющие затупившиеся мечи и расколотые копья с обломками наконечников, щиты с гордыми эмблемами, белоснежные одежды, украшенные красным крестом, которой, по-видимому, был начертана горячей кровью, вытекшей из раны, ятаганы, отнятые у мавров, тюрбаны, отнятые вместе с головой, гордые флаги с дырами, проделанными снарядами, белый плащ Боабдила и красочная пернатая корона Монтесумы. У подножия дерева, прикованный железной цепью, стоял красивейший белый конь, сияющий боевой конь, христианский Пегас, идеал скакуна, несшийся галопом по облакам, нисходивший, дабы даровать победу.

Глаза апостола остановились на коне, подобного которому они никогда не видел. Он заметил светящуюся белую шкуру, тонкую нежную струящуюся гриву, сверкание глаз, горячее дыхание, из ноздрей, изящность конечностей, прямо до женских лодыжек, какой-то магнетизм, исходящий от благородного тела небесного животного. Показывая, что его всадник вечно на него смотрит, конь встал на дыбы, поднял уши, вдохнул воздух, ударил ногой по земле, по блестящему шлему, будто говоря: «Когда настанет время? Когда мы будем вместе? Почему бы тебе меня не отпустить? Почему мы не кружим вместе среди огней и искр красного неба, пылающего воздуха сражений?»

Поднялся апостол-воин и подошел к коню, что погладить его по спине. Он хотел успокоить его, он хотел, чтобы его не одолевало нетерпение, и не знал, как это сделать, ведь конь был славным ветераном, он до сих пор мечтал о подвигах прошедших дней. Несомненно, его томление стало сильнее, воспоминания в нем ожили, когда он увидел, что в рай вошла какая-то душа, но не казалось, что ей была знакома дорога, она выглядела потерявшейся и растерянной. Вновь прибывший был среднего роста, темноволосый, худощавый и смуглый, его тело обвивали красно-желтые одеяния, которые постепенно из-за крови, текущей из смертельных ран, становились одного цвета с ней.

Сантьяго бросился к храбрецу с распростертыми объятьями, а испанец, увидев апостола своей страны, пал на колени и целовал его ноги с безграничной нежностью.

— Бонаэргэс, сын грома, — благоговейно прошептал испанец, — почем уже ты нас покинул?

Когда мы были несчастны, мы доверялись тебе. Мы верили, что ты выпустишь в наших врагов молнию или прольешь на них дождь, как тот, кто сделал это с самаритянами, которые закрыли ворота своего города перед Иисусом. Посмотри, Сантьяго, где мы сейчас. Я скажу тебе то словами Писания, которые читают в день твоего праздника. Мы были на празднике для народов, ангелов и людей. Мы стали последними в мире. А я все скучаю по тебе, Апостол воинов, развяжи своего скакуна, проведи его через воздушные пространства, встань на наше место. Белый конь ищет сражение. Ты не слышишь его ржание, будто бы он желает воскликнуть: «Испания!». Спустись, тебя ждут там. Тебя ждет земля, которую ты считал непобедимой. Конь хочет разорвать цепь. Сантьяго! Добрый Сантьяго! Сеньор Сантьяго!

Услышав такие страстные призывы, апостол заволновался. Вскочить на белого коня, пустить его галопом, сверкать в воздухе пылающей сталью клинка. Столько времени он этого страстно желал! Не по своей воле бездействовал он, когда упряжь была прислонена к дереву, а оружие свисало с ветвей. Подняв испанца, утешая его, прижав его к своей груди, Сантьяго начала перевязывать кровавые раны, закончив с ними, подошел к стволу, отвязал белого коня, который, увидев свободу, обезумел от радости, решил, что возвращаются приключения прошлых времен, повернул голову, встряхнул гривой, и, ударив по земле подковами своих копыт, поднял целое золотое облако пыли. А Апостол снял с дерева кольчугу и одел ее, надел на голову шлем, отделанный по краям жемчужинами, накинул на плечи плащ, продел руку в щит, застегнул портупею и повесил устрашающий меч. Между тем испанец надел на коня седло, украшенное золотом, стремена и нагрудник, отделанные кабошонами. И когда апостол поставил в ногу в серебряное стремя, чтоб вскочить на коня, ему показалось, что из леса, расположенного неподалеку, вышел другой испанец, в одежде из темного сукна и грубых сандалиях, он сделал знак рукой, остановив апостола. Он ожидал этого: в простолюдине с загорелым лицом, одетым в деревенскую одежду он начал узнавать святого Исидора, бедного трудолюбивого поденщика, который в своей жизни перенес больше, чем ослы, нагруженные пшеницей, потому что он сам приводил их к мельнице.

— Приказ Господа! — резко выкрикнул крестьянин — Приказ Господа! Нам нужен этот конь, чтобы привязать его к плугу и вспахать землю. Испанец, бывший там, подошел к ним, чтобы присоединиться. Бонаэргэс, ты же хорошо знаешь, что сказал Господь в тот памятный момент, когда твоя мать попросила для тебя и твоего брата высокое место на небесах. «Те, кто хотят стать великими, должны испить свою чашу». Земляк мой, пошли пахать, терпеливо, не теряя ни минуты.

 

Дом мечты

Моя жизнь была напряженной, она была чередованием трудов, лишений, сражений и жестоких поражений. Вокруг меня, казалось, увядало все, только пытаясь зацвести. Два раза я женился, и всегда злой рок уничтожал мой очаг. Я пробовал свои силы в различных профессиях, и хотя никто бы не сказал, что у меня нет необходимых навыков, при каком-то стечении обстоятельств, которые, казалось, были сотворены неким злым волшебником, я всегда видел, как глупцы и люди недалекие торжествуют, в то время как меня доводили до последней черты, мои попытки были тщетны, мои предположения смехотворны. И казалось мне, что есть некое веление безумной судьбы, согласно которому мне суждено терять все, все должно было ускользать у меня из рук. И так, после горечи стольких разочарований, я утратил интерес ко всем начинаниям, это была не мизантропия, а нечто намного хуже, полное отвращение ко всему. В мире не существовало ничего, что пробуждало бы во мне интерес, вызывало чувство симпатии и хоть какую-нибудь радость. Вызывать воспоминания было для меня равнозначно тому, чтобы смотреть на кладбище, читать на надгробьях имена людей, которых мы любили. Ни прошлое, ни настоящее, ни та загадка, которая называется будущим — ничто не могло освободить меня из заточения моего бесплодного пессимизма, потому что пессимизм был горькой настойкой, которая оживляла и тонизировала меня, а у меня было размягчение разума, не растворение сознания, как у индийского мистика, а нечто жалкое и отчаянное. Ни желаний, не целей, ни всплеска эмоций. Однако… Как в полярных областях камнеломке или какому-то лишайнику суждено прорасти весной, так и в моей душе плавали обломки иллюзий. Я все еще чего-то желал. И эта мелочь, сентиментальная, но возвышенная, росла, окруженная светом, который присущ раннему периоду жизни — свет нашей зари. Мое желание обрело еще большую силу, ибо я определил свою цель: мне было трудно описать хотя бы приблизительно то, чего я страстно желал.

Мое желание стало еще более пылким, ибо я только что четко увидел свою цель, и мне стало трудным описать, хотя бы приблизительно, чего я желаю. Я знаю только то, что это был дом под деревьями, в деревне, далеко, очень далеко от городов, чья суета насмехалась надо мной, но самое смешное заключалось в том, что я совершенно не знал, в какой части Испании находится этот дома, эти деревья, эта деревня, чья зелень успокаивала мой высохший дух.

Когда я жил в доме, я был так мал! Я был мальчишкой, на моем небе оставался вкус блаженства, я сидела на коленях матери или обнимал верную Мелампо, которая облизывала, мое лицо. С того момента, как мы покинули этот угол? Где он был, как бы его назвали? — начались мои злоключения. Я потерял мать, отец покинул меня, оставил меня под опекой моей тети, которая заставляла меня страдать и мучиться, и я начал ковать цепь неудачных попыток и приносящих разочарование целей.

Не было никого, кто бы мог направить меня к месту, где для меня взмахивала крыльями редкая птица грез. Посему, побежденный, потерпевший крушение, я решил отправиться в тот уголок, где некогда вкусил удачу, и прозябать там, не вспоминая счастливые времена, память о которых стерлась, подобно картинам, чья красота угадывается, хотя они наполовину уничтожены.

Напрасным делом было бы терзать память, пытаясь вспомнить, в какой провинции, в каком городе находится дом, который я ищу, я понял, что из-за этого у меня не остается сил жить. Я помнил только то, что оттуда мы приехали в Мадрид на дилижансе, там были горы, не высокие, не низкие, обычные горы, там была церковь с папертью, как у большинства прочих церквей, там была речка, похожая на тысячу других речек, на которую отбрасывали тень высокие деревья (я был слишком мал, чтобы понять, что это были каштаны, тополя и сосны). И, подумав, что для меня невозможно ничего уточнить — и кто знает, не по той ли самой причине? — это был тот дом, и никакой другой, это были те деревья, только в их тени было приятно сидеть, только свежесть этого потока успокаивала мою душу, и своды этой церкви были единственными вещами, которые возвращали меня ко всему, что было потеряно, далекое небесное сокровище веры или, по крайней мере, таинственная причастность к неведомому.

Иногда я убеждал себя в том, что такая настойчивость похожа на манию, это было болезненным следом психического расстройства, мягкого, таящегося внутри, причиной которого стали постоянные препятствия, ушибы пострадавшего от кораблекрушения, которого постоянно бьет прибоем о скалы. Почему это желание, которое росло с течением времени? Почему этот дом постепенно стал для меня навязчивой идеей? Зачем скрывать в этом доме, таком же, как сотня других домов, возможность найти если не счастье, то хотя бы немного мира и спокойствия? Разве не тем же самым будет уединиться в первом попавшемся жилище в поле и представить, что это другое?

Оно не могло быть тем же самым, по крайней мере, для меня, когда в моих мечтах они были совсем близко, мысль о том, что этот уголок, где я узнал, что есть счастье, которое заключается в ничто, в состоянии безразличия, в том, чтобы не стремиться ни к чему, ничего не желать, забыть, как бегут часы.

Уйти в другое место было для меня делом невозможным. А также обнаружить этот затерянный в архипелаге остров среди почти таких же, как он.

Но случайность, мой вечный враг, на этот раз сослужила мне добрую службу. Все случилось, как обычно, неожиданно. Копаясь бессознательно в ворохе книг и старых бумаг, я случайно наткнулся на письмо моего отца моей матери. Казалось, что открылся гроб, оттуда вылетели клубы пыли, те, в которых хранятся высохшие цветы. Письмо было совсем непримечательным, несущественным, самым интересным для меня была подпись на конверте: «в Сан-Мартин де Масейра, провинция…» И я, как будто неожиданно сорвали покров, вспомнил… Как же я раньше не вспоминал!.. Конечно же, Сан-Мартин де Месейра, оно было словно начертано огненными буквами. Тем же вечером я собрал свои вещи и побежал на станцию.

Не понимаю, как все произошло. Невозможно говорить о чем-то, что состоит из ощущений, еле заметных или глубоких, как дно молчаливых рек. Я могу честно сказать, что впервые после долгого периода времени я почувствовал страну радость, возрождающее меня чувство. Я начал представлять себе жизнь мудреца и философа, который презирает случайные события своей жизни и правит ими с высоты своего спокойствия. В своем уединении я был свободен от несчастий, которые, бросая тень на мою жизнь, превращали ее в муку и оковы. И сейчас, próximo a rêver, я вспомнил до мелочей, как выглядели дом и сад и каким были наши комнаты. Какую радость испытала я, снова увидев эту древнюю мебель, эти столики под зеркалом со скрученными ножками, туалетные столики, над которыми висело затянутое дымкой зеркало, где виднелись мертвые лица, старая кровать из красного дерева, с которой облез весь лак и которая вся пропиталась краской. Я бы купил дом, со всем, с мебелью, по цене, которую у меня просили, сидя перед дверью, я смотрел бы на прохожих (впрочем, не выказывая ничего напоминающего милосердие как у того, кто не пытается идти куда-то, ведь все дороги ведут в одно место).

Я шел быстро, узнавая тропинки, приметы местности, болота, изгороди. Показалась часть луны, плавно плывшей по ясному небу. От идеала меня отделяли всего лишь несколько шагов. Но одна лишь неожиданность смущала меня. Я не видел деревьев, чащи вокруг дома. Все ровно! Старуха, проковыляв, подошла ко мне:

— Все деревья вырубили, матушка? — спросил я дрожащим голосом.

— Да, сынок, когда сносили дом.

Я застыл. Я почувствовал холод в висках.

— А что сейчас там стоит вместо дома?

— Ничего. Распахали, посеяли пшеницу.

Я услышал рыдания. Она, растроганная, бросилась ко мне, чтобы меня пожалеть.

И я бросился в ее объятья, будто знал ее всю свою жизнь — я же никогда до того не видел ее. И пока она меня обнимала, я почувствовал частицу ее доброты, дарованной мне. И потому я не выбросился из балкона на улицу. Жалко, что невзгоды толкают на это.

 

Потерянное сердце

Как-то раз я, гуляя поздно вечером по улицам города, увидела на мостовой что-то красное. Это было живое сердце, которое истекало кровь, я его заботливо подняла. «Должно быть, какая-то женщина потеряла его», — подумала я, увидев, какое оно нежное, как оно трепещет, когда я прикасаюсь к нему, как будто находится еще в груди своей хозяйки.

Я тщательно завернула его в белую ткань, укрыла, положив вниз, под мои вещи, и потом всецело отдалась поискам женщины, которое потеряла свое сердце на улице. Для этого я купила бинокль, который позволяет видеть то, что находится за корсажем, за нижнем бельем, за плотью и ребрами, как для тех реликвариев в груди святых, когда на том месте, где должно быть сердце, лежат десятки драгоценных камней.

Как только я взяла магический бинокль, я страстно прильнула к нему и посмотрела на первую же женщину, проходящую мимо — о боже! У нее не было сердца. Должно быть, находка принадлежала ей. Странно, что когда я ей рассказывала, как нашла сердце, как бережно его хранила, чтобы отдать невредимым хозяйке, она постоянно отрицала, что теряла что-либо, утверждала, что ее сердце на месте, там, где должно быть, оно бьется и заставлять бежать кровь. Увидев ее упрямство, я отступилась и обратилась к другой женщине, юной, миловидной, обольстительной, веселой. Бог мой! В ее прекрасной груди была та же пустота, та же самая розовая полость, внутри ничего, ровным счетом ничего! Будто у нее никогда не было сердца! Я ей предложила то, которое нашла, она будто даже не могла о подобном помыслить, начала спорить, ее оскорбил даже намек на то, что ей не хватало сердца или на то, что она была так рассеяна, что потеряла его на оживленной улице.

И проходили сотни женщин, молодые и старые, красивые и безобразные, блондинки и брюнетки, веселые и задумчивые, вместо сердца у всех было пустое место, но самого сердца будто бы никогда не было, или они давно его лишились. И все, все без исключения, когда я предлагала вернуть им сердце категорически отказывались либо потому что верили, что оно на месте, либо без него они чувствовали себя прекрасно, либо из-за того, что само предложение звучало для них оскорбительно, либо из-за того, что боялись поместить его в свою грудь. Я уже отчаялась вернуть на место потерянное сердце, когда неожиданно увидела бледную девушку, в ее груди билось сердце, настоящее, из плоти и крови! Не знаю, отчего я на это решилась, глупо предлагать сердце тому, у кого оно уже есть, но все-таки я попросила ее взять то, от чего отказались остальные, она открыла грудь и положила туда сердце, которое я уже собиралась положить на мостовую и оставить там.

Когда у девушки появились два сердца, девушка побледнела еще больше, чувства, были ранее для нее незначительными, пронзили ее, достав до глубины души. Все заиграло в ней с силой, которая была поистине ужасна: дружба, участие, грусть, радость, любовь, вдохновение. Неосторожная, единожды решившись лишиться одного сердца или одновременно двух, она наслаждалась возможностью жить с удвоенными силами, любя, наслаждаясь и страдая вдвойне, собирая впечатления, которых бы хватило, чтобы лишиться жизни. Она была как свеча, которую подожгли сразу с обоих концов, чтобы она быстрее сгорела. И это ее уничтожило. Она уже была на смертном ложе, бледная, осунувшаяся, исхудавшая, похожая на маленькую птичку, когда пришли врачи и подтвердили, что она уходит из этого мира из-за разрыва аневризмы. Никто (о глупцы!) не смог понять, в чем причина, а дело было в том, что она умерла из-за безрассудного желания дать убежище сердцу, найденному на мостовой.

 

Боги

Тщательно отобранные на рынке, как это всегда бывает, когда дело касается службы в храме, два раба были прекрасными представителями своей расы, если он казался изящной статуей из глины, созданной искусными руками, то она обладала обыкновенной, в то же время невероятной грацией золотой статуэтки. Складки одеяния только намекали на рождающиеся девичьи формы, бронзовые браслеты вокруг предплечья подчеркивали девичью тонкость рук. Вместе ему и ей не было даже тридцати пяти лет, они были недавно захвачены в плен, и труд еще не успел исказить чистоты их линий, придать лицу выражение покорности, которое накладывает ярмо.

Встретившись в доме, где с них сняли оковы, в доме, где было много одежды, посуды, продуктов, они смотрели друг на друга удивленно, понимая, что они родом из одного племени, воинственных теков, поклонников колибри. С первого мгновения между рабами возникло доверие, они назвали друг друга по имени — он — Тайасаль, она — Ичель, без предшествующих формальностей они сочетались браком. Тайасаль заявил, что он муж и господин Ичель, «быстроногой», она должна прислуживать ему за столом, вообще, везде. Покорно приносила Ичель мужу кашу из кукурузы, сок агавы, воду, чтобы он мыл руки, и сам он ел с юношеским аппетитом.

Об участи, что их ожидала, говорили только намеками. Жаловаться означало бы проявить трусость. Они не могли не считаться с обычаями мощного города, в котором с ними случилось это несчастье: они попали в рабство, не могли и порицать их, ведь их собственные обычаи знали они очень хорошо, и Колибри был кровожаднее, чем боги воды, которым они должны были быть принесены в жертву через месяц. Им осталось одно развлечение, жизнь, дарованная им, была бы беззаботной и спокойной, еда, питье, и настал назначенный день, шесть раз прошло по двадцать дней, настало седьмое июня, они попрощались с миром, танцуя без устали, пока луна, не поднявшись на небо, не провозгласила, что настало время умереть.

В роковой день они должны были взойти к богам. Ичель бы одели и украсили как богиню воды, Тайасаль — бога. Для рабов, которые чтят богов, не может быть ничего почетнее, хоть бы они и не почитали их с трепетом фанатика с детского возраста. Часто говорили о том, как прошел бы праздник, тысячу раз слыша, как его описывают. Он был не военным торжеством, но земледельческим. Воды уже подошли, посевы взошли и заколосились. Жрецы на рассвете пошли рвать стебли кукурузы и класть их на перекрестки, женщины несли подношения. И утром девушка, одетая в синее, среди певцов и музыкантов, приплыла бы к центру озера, и там ей бы ножом, предназначенным для того, чтобы отрезать головы уткам, ей бы отрубили голову, и ее обезглавленное тело бы бросили в окрашенные кровью волны. В каждой семье земледельческие инструменты были бы торжественно обрамлены ветвями и украшены. В реках и источниках бы купались юноши и девушки, на площадях танцевали бы господа, держа в правой руке трость, в левой — горшок с фасолью и кукурузой, народ бы ходил от двери к двери, выпрашивая то же самое блюдо, изобилие, что рождает и защищает вода… И пока два раба, Ичель и Тайасаль, увенчанные золотом и жемчугом, с изумрудными ожерельями, одетые в тончайшие одежды из перьев, которые переливались, как эмаль, надушенные, опьяненные от непрерывного питья сока агавы, танцующие под неистовые крики толпы, не замечая, что зашло солнце и появилась ужасная луна, жаждущая крови и человеческих страданий, она шла, указывая свои величественным движением на момент, в который все должно свершиться. Какова будет их смерть, им было ясно, жертвам во время мира не вскрывают грудь острым обсидиановым лезвием, чтобы вытащить истекающее кровью и пульсирующее сердце, достаточно поместить их в яму и забросать землей, благословенной землей, которая дарует зерно, что есть вода плодородная. Не случилось бы более ничего, и были бы боги, боги, подобные идолам, сокрытым в святилище, внимающим молитвам и вдыхающим дым изысканных благовоний.

Однако, пока приближался день развязки, Тайасаль становился все боле грустным и озабоченным. Ичель, которая радостно напевая, размачивала кукурузу, чтобы приготовить на обед лепешки, подошла к нему ближе и кротко спросила:

— О чем ты думаешь, муж мой? О смерти за народ, который не является нашим? Ты боишься, что выроют яму у храма Тлалока, и это будет наше свадебное ложе?

Он нахмурился, не ответив. Но однажды ночью, за три часа до жертвоприношения, он прижал к своей груди Ичель, ночью, в темноте, прошептал ей:

— Я не хочу, чтобы ты умерла ни для этого народа, ни для какого другого. Понимаешь, Ичель? Я не хочу, чтобы на твои благоуханные уста бросали комки грязи. Моя душа приросла к тебе, как смола к дереву, я жажду тебя так же, как тростник желает дождь. Убежим завтра, до того, как взойдет белый лик луны. Я знаю путь, я полон решимости, за нами не следят. Мы встретим рассвет в горах. Ты умчишься быстро. Ты поняла? Почему молчишь? Отвечай, отвечай!

Ичель, помедлив, ответила:

— Если мы сбежим Тайасаль, у нас ведь никогда не будет возможности приблизиться к богам?

Он онемел. Никогда он не думал о том, что сбежать означает утратить божественность.

— Ичель, — прошептал он страстно, — не лучше ли отказаться от того, чтобы на мгновение стать богами и прожить жизнь просто как мужчина с женщиной, вместе, как сейчас?

— Нет, не лучше, — ответила она. — Знаешь, почему нас не стерегут? Потому что знают, что никто не откажется добровольно от того, чтобы стать богом. Если мы убежим, то у нас будут долгая жизнь и свобода, не думаю, что навсегда…Я постарею, а у тебя будут другие рабыни, искусные в прядении и размалывании зерна, и я прокляну свою душу. Месяц назад мы поженились. И сейчас мы боги. Только сейчас в жизни у нас то время, когда мы можем быть ими, и это короткое мгновение, которое никогда не вернется. Спи, Тайасаль, моя птица! Не думай о бегстве! Спи!

И Тайасаль заснул, та, чьи ноги быстры, гордо улыбалась. Ее детская грудь вздымалась.

На рассвете третьего дня пение и крики разбудили любовников, которые совсем позабыли про смерть. Прекрасное, словно изваянное тело Ичель, похожее на изящную золотую статуэтку, было уже умащено ладаном и благовониями, на него уже возложили дары и жертвы богине воды. Оставалось только проколоть губу Ичель, чтобы вставить туда серьгу из горного хрусталя. Она стоически терпела все, не жалуясь. Она чувствовала себя божеством. Вокруг нее начали раздаваться мистические возгласы верующих, забрать себе хоть один лист, упавший со стебля тростника, которым избивали ее, поцеловать ее следы, украсть ее одежду, вырвать хоть один волос из ее тщательно напомаженной прически, как будто перед ним был образ той, Что Дарует Воду, величайшей Чальки. Рабыне казалось, что она шагает, будто во сне, и звуки дудок и кларнетов, глиняных бубны и барабанов, которые сопровождали шествие воды-победительницы, жертва без устали танцевала, скакала, кружилась исступленно, передвигая быстрые ноги, прищуриваясь в экстазе пока тот, кто приносил к жертву, не столкнул ее с Тайасалем в глубокий ров. И влюбеленных засыпали землей, а наверху до рассвета танцевал народ.

 

Призрак

Когда я учился в университете в Мадриде, каждый четверг я обедал у своих дальних родственников сеньоров Кардона, которые сразу же меня приняли, относились ко мне очень хорошо. Муж и жена были полными противоположностями, он был сильный, сангвиник, твердый, веселый, склонный принимать решения практические, она бледная, нервная, романтическая, идеалистка. Его звали Рамон, она носила древнее имя Леонор. С точки зрения моего юношеского воображения эти два человека представляли собой прозу и поэзию.

В своем усердии Леонор предлагала мне блюда, которые мне нравились, мои любимые конфеты и приготовленный ее собственными руками в отполированном русском кофейнике отменный кофе, такой крепкий и ароматный, какой требовательный гурман может только пожелать. Своими длинными тонкими пальцами она предлагала мне фарфоровые чашечки «яичная скорлупа», и, пока я наслаждался прекрасным напитком, Леонор своими одновременно темными и полными тепла, как кофе, глазами, пристально смотрела на меня. Казалось, она хотела установить тесный контакт с моей душой.

Синьоры Кардона были богатыми и почтенными. У них было все, чтобы обеспечить то самое довольство, которое только возможно в этом мире. Несомненно, я размышлял о том, что брак между двумя такими разными и в физическом, и в моральном отношении людьми не может быть счастливым.

Хотя все в один голос уверяли меня, что дон Рамон — сама доброта и порядочность, для меня то, как живет это семья, до сих пор оставалось тайной. Раскроют ли мне ее карие глаза?

Постепенно, четверг за четвергом, меня одолевал эгоистический интерес в решение этого вопроса. В двадцать лет невозможно быть равнодушным к таким выразительным глазам, мое спокойное существование прекратилось, оттого я начал терять терпение. После обеда синьор Кардона выходил, шел в казино или на какую-нибудь встречу, так как он был очень общительным, мы оставались с Леонор у стола, музицировали, обсуждали прочитанное, играли в шахматы и беседовали. Иногда спускались поразвлечься соседи со второго этажа, они оставались у нас до одиннадцати, то было время, когда я уходил, перед тем, как закроются ворота. И я с мальчишеским тщеславием думал, что это просто замечательно, что дон Рамон Кардона ко мне не ревнует.

Одной ночью, когда соседи не пришли, то была майская ночь, прохладная и звездная, я стоял на открытом балконе, и, опьяненный ароматом акаций, которые отравляли мое сердце, я подвергся искушению могучего дьявола и решил объясниться. Я лепетал, сбивчиво, не только из-за страсти, но и чувства близости, смирения, нежности, когда Леонор прервала меня, сказав, что настолько уверена в моих наилучших чувствах, что желает доверить мне нечто важное, страшную тайну своей жизни. Я остановил свои излияния, чтобы услышать признания женщины, хотя не так уж было это и приятно, слышать от женщины, чьи губы дрожали от стыда, рассказ о ее истории любви.

— Единственное, о чем я сожалею, моя единственная ошибка, — прошептала удрученно дона Леонор — это маркиз де Касалья. Как всем известно, он человек пропащий и дуэлянт. Он владеет моими письмами, написанными в минуты умопомрачения. Не представляю, что нужно сделать, чтобы забрать их у него.

И я увидел, как из глубины темных зрачков медленно выскользнула сверкающей звездой слеза.

Когда я ушел от Леонор, я решил на следующий день увидеться с маркизом де Касалья. Это решение было продиктовано мне моим юношеским высокомерием. Маркиз, которому я дал свою визитную карточку, сразу же меня принял в изысканной курительной комнате, и после моего вопроса, что был причиной визита, он пожал плечами и вежливо произнес:

— Ваш поступок меня не удивил, но я прошу вас мне поверить, ибо я даю вам слово чести, что все, что я вам расскажу — истина. Случай с синьорой Кардона — один из редчайших в моей жизни. Нет у меня этих документов и не было никогда… потому что не испытывал удовольствия… того, что могло быть при общении с ней… Я утверждаю, это так, честное слово!

Это звучало настолько неправдоподобно, несмотря на то, что слова маркиза звучали вполне искренне, я смотрел на него недоверчиво, возможно, даже дерзко.

— Вижу, что вы не верите мне, — между тем добавил маркиз, — я не обижаюсь. Это для меня не имеет значения. Можете усомниться в моих словах, но ни вы, и никто другой не имеете права предполагать, что путем хитрых уловок я избегаю того, чтобы ответить на вызов. Если вы желаете ссоры, то я в вашем распоряжении. Только я прошу вас, перед тем как вы себе так или иначе ответите на этот вопрос, посоветуйтесь, пожалуйста, с синьором Кардона. Я сказала «с сеньором». Не смотрите на меня с таким ужасом. Дослушайте до конца. Дона Леонор, согласно всеобщему мнению, честнейшая женщина, должна была страдать и грезить о том, чтобы между нами что-то произошло, что мы увиделись, что она мне написала и т. д. Под влиянием иллюзорных сожалений она рассказал мужу «все»… так сказать «ничего».. но «все» для нее, и ее муж прибыл сюда, как и вы, только он был разгневан по-настоящему, по-настоящему желал моей крови, чтобы со мной поквитаться. Если бы я не был хладнокровен, на моей совести было бы сейчас убийство Кардона… или бы он убил меня (не скажу, что могло бы случиться). К счастью, он не застал меня врасплох, и я спросил Кардона, в какое время, по его мнению, имели место наши преступные свидания, так я убедительно ему продемонстрировал, что в это время я был в Париже, Севилье или Лондоне. Очень легко я доказал недостоверность других дат, указанных доной Леонорой. Синьор Кардона был очень сильно смущен и весьма изумлен, ему пришлось принести мне извинения. Если вы меня спросите, как я объясню такие странные события, то я скажу, что эта синьора, с которой я после того желал познакомиться (памятью матери клянусь, что раньше ее никогда не видел!), страдает от некой душевной болезни… у нее был видение… далее, ей явился призрак любви… и неведомо отчего он принял мой облик. И это все. Вы не удивляйтесь. Через десять лет, узнав иных женщин, вы вообще ничему удивляться не будете.

Я покинул дом маркиза, так ничего и не поняв. У меня не было оснований думать, что он лжет, но тем не менее недоверие у меня сохранялось. Однако, впечатленный твердыми и категоричными заявлениями денди, с этого момента я перестал досаждать Леонор, кроме того, стал наблюдать за Кардона. Я пытался много говорить, вызывать неожиданную беседу, сводить разговор к теме супружеской ревности, случайностям, которые порождают недоразумения, галлюцинациях, которыми мы порой страдаем, о терзаниях, которые вызывают фантазии. Наконец, однажды я случайно проговорился во время разговора о маркизе де Касалья и его завоеваниях. Тогда Кардона, лицом к лицу со мной, с жестом, который являл собой нечто среднее между серьезностью и насмешкой, спросил:

— Что? И вас туда отправили? Бедная Леонор, видимо, это она совсем не лечится.

Мне не нужно было прямо рассказывать о своих хлопотах, и Кардона, улыбаясь, немного изменившись в голосе, сказал:

— Вы должны знать, что, когда я пришел к маркизу де Касалья, у меня были некоторые подозрения насчет галлюцинаций Леонор, которые подтвердились в дальнейшем. Хотя я и не кажусь ревнивым, можно сказать, что я слишком легковерен, я всегда наблюдаю за Леонор, потому что я ее очень люблю, и никогда не осмелилась бы она совершить, что бы я том не узнал, те проступки, в которых обвиняется. Я понял, что это фантасмагория, это мечта, и я смирился с предположением о воображаемом прегрешении. Кто знает, не служит ли призрак страсти и покаяния щитом, что укрывает от реальности? Уверяю вас, что Леонор, пока жив я, никогда не покинет страны призраков. И давайте больше не будем об этом говорить!

Я учел это, с того момента я стал избегать оставаться наедине с Леонор и смотреть в ее темные глаза, затуманенные химерами.

 

Проклятие цыганки

Всегда когда среди людей, претендующих на образованность, заходит разговор о предсказаниях и суевериях, среди них не оказалась бы того, кто бы не заявил, что он свободен от детских страхов, и они почти также беззаботны, как и Дон Жуан перед статуями своих жертв. Тем не менее, после того, как пройдет десять минут, посвященных похвальбе сильным духом, у каждого находится редкая история с неким невероятным событием, «совпадением» (о совпадениях больше всего и говорят).

Наиболее часто удобный случай наблюдать за суевериями предоставляют различные торжества. Из четырнадцати или пятнадцати приглашенных не приходят один или два. Сидя за столом, кто-нибудь замечает, что за столом тринадцать человек, после этого начинается оживление, вымученные улыбки и совсем не искренние шутки, и хозяева дома вынуждены отправиться искать где угодно, хоть в аду, четырнадцатого. Наконец, зло предотвращено, и все довольны. Женщины улыбаются приветливо. Все вздохнули спокойно. Кто же не был свидетелем подобного?

Последний, кто присутствовал, мог видеть, как Густаво Лисана, малый довольно беззаботный, был весьма расстроен, когда за столом было тринадцать человек, и, на его лице выразилось облегчение, когда их стало четырнадцать. Я не думал, что этот неутомимый охотник и спортсмен так суеверен, и первое время мне было странно видеть его не похожим на себя, пока я не привел его в кафе, не посадил в угол японского салона и прямо не спросил о том:

— Совпадение, — сказал он, как и следовало ожидать.

Видя, что я улыбнулся, он жестом предложил сесть мне на расшитый диван, где на подушках стая белых журавлей с розовыми лапками летела над золотистыми зарослями фантастической лагуны. Сам он сел в кресло из бамбука начала быстро рассказывать, сопровождая свое повествование резкими движениями, поведав мне о «совпадении», связанном с роковым числом.

— Моими самыми близкими друзьями, самыми лучшими, были два сына градоначальника, из старинной и богатой семьи в Эстремадуре. Мы учили вместе в школе иезуитов, когда вышли из нее, наша дружба стала еще крепче. Старшего звали Леонсио, другого — Сантьяго, вы могли бы увидеть прекрасные фигуры маленьких мальчиков, которые были так нежно привязаны друг к другу. Сироты, без отца и матери, хозяева своего имения, не знали слов «твое» и «мое»: общий кошелек, полное доверие, несмотря на различие характеров (Леонсио — нервный, страстно ко всему стремящийся, Сантьяго — спокойный и уравновешенный), между ними царила неизменная гармония. Они меня в шутку называли своим братом, и люди считали, что я и сыновья градоначальника были родственниками.

Страстные охотники, мы недели проводили на лугах и пастбищах, которыми владел градоначальник: в Манче и Эстремадуре, где которых Бог заселил множеством зверей, от кошек и кроликов до оленей, косуль, кабанов, генетт и диких кошек.

При помощи своих черных винтовок и своры превосходных гончих мы охотились, каждая охота вызывала восторг, будто бы она была чудом. Один раз во время этих экскурсий мы забрели в Сан Леонсио. Нас вместе пригласила тетя сыновей градоначальника, благоразумнейшая дама, мать обворожительной девушки, которая очень нравилась Сантьяго. После долгих размышлений я склоняюсь к мысли о том, что страсть Сантьяго внесла свою лепту в те несчастья, что с ним произошли. Я вам скажу, почему.

Дело в том, что мы встретились в доме, где из-за того, что был праздник, было много прочих гостей: подруги девушки, влиятельные господа, близкие друзья матери. И я, человек, который никогда не считал сотрапезников, невольно, заходя в столовую, посмотрел на блюда. Нас было тринадцать!

Я ничего не сказал, с другой стороны, у меня не было никакого предчувствия. И потом, в середине трапезы, когда хозяйка дома объявила, смеясь: «Приветствую! Может, из-за простуды Хулии, которой она помешала придти, нас теперь двенадцать! Не бойтесь, господа, что никому здесь нет шестидесяти, больше, чем мне, во всяком случае, одного я выберу».

Что нам было делать? Мы также подхватили шутку, весело поднимали бокалы, чтобы опровергнуть зловещее предзнаменование. И был там один человек, который, весело хвастаясь, усмехаясь, сказал: «Это неправильно, есть нам, тринадцати, когда есть еда всего лишь для двенадцати человек».

Следующим утром мы сели в поезд и отправились охотиться. Поездка казалось восхитительной. Погода, как в середине сентября, была теплой и приятной. Каждый вечер наши сумки были полны добычи, и мы узнали, что дичь движется по горам, и первая облава обещала нам богатую добычу, чему мы очень обрадовались… Мы решили, что эта охота состоится утром в среду и, как только мы расправились с хлебцами и шоколадом, мы оседлали наших лошадок, которые ждали нас у двери, среди черных ружей и своры шумящих, радующихся псов. Так как в моей памяти сохранились мельчайшие подробности того, что произошло в тот день, я помню необычайную ярость, с которой залаяли псы, увидел показавшуюся мне снаружи, опирающуюся на один из столпов, украшающих беседку, цыганку, смуглую, грязную, одетую в рванье.

Ей могло быть двадцать лет, если бы ее не портило то, что она была грязной, босоногой, если бы ее не уродовали спутанные космы, ее можно было бы назвать привлекательной, ее глаза сияли на лице желтоватым светом, будто темные алмазы, ее зубы были словно белые орешки, ее талия была тонка, как тростник. Лоскуты юбки едва прикрывали ее тонкие голые лодыжки, на ее шее была нитка украшений из стекла, перемешанная с бог весть какими амулетами.

Я сказал, что глаза ее блестели, это было правдой. Сияли они редкостным, странным, неописуемым образом. Они были похожи на глаза Сантьяго, который, повторю, был бледным белокурым юношей, в этот момент он встал на скамейку для верховой езды, на нем был причудливый плащ, сделанный из саморской накидки, с подкладкой из зеленого бархата, высокие кожаные брюки, которые подчеркивали прямые стройные ноги, он также выглядел статным и бравым.

И для Сантьяго рассказывал она свои истории, перемежая их редкими комплиментами, и ему она предлагал погадать. В тот момент, конечно, Сантьяго думал о милом личике своей невесты, и сравнение с цыганкой должно было вызвать отвращение к последней, хотя он был учтив по отношению ко всем женщинам, у него вырвалась фраза резкая и достаточно жестокая, роковая фраза… как я думаю.

— Что собираешь дать мне на счастье? — воскликнул Сантьяго — Для тебя все, что угодно! Ты была бы счастлива, девушка, если бы не была так безобразна и черна.

Цыганка не пошевелилась, но в ее глазах я заметила нечто вроде черной бездны, которое на мгновение разверзлась, он снова остановила свой взор на Сантьяго, который сидел на коне, и произнесла нарочито небрежно хриплым голосом:

— Не желаешь талисман на счастье, красавчик? Ну, тогда вот тебе проклятья: дай Бог, дай Бог чтобы ты пошел в горы и вернулся невредимым.

Я не знаю, как она произнесла это проклятье таким образом, что мы застыли, пораженные. Особенно Леонсио, который обожал своего брата, побледнел и угрожающе направился к цыганке. Собаки, которые хорошо угадывали настроение свои хозяев, начали яростно лаять. Одна из них вонзила зубы в голую ногу женщины, которая сразу же закричала. Этого было достаточно для Леонсио, и все мы, в особенности Сантьяго, забыли о проклятии, и все мы думали только о том, чтобы девушку-ведьму не растерзала свора. Мы держали собак, пока цыганка не скрылась из вида. Несомненно, она укрылась в надежном месте, но никто не знал, где.

Когда Густаво дошел в своем рассказе до этого места, мне неожиданно нечто вспомнилось.

— Подожи, подожди, — прошептал я, задумавшись, — кажется, я знаю, чем все закончилось. Когда ты назвал имена сыновей градоначальника, я начал вспоминать. Имена «зазвучали». Я думаю, что знаю этих двух братьев, я вспоминаю их облик Леонсио, энергичный стройный брюнет, Сантьяго, блондин, немного плотнее. Где была эта охота?

— Там, где Леонсио, желая подстрелить оленя, убил Сантьяго пулей в голову, — медленно ответил Густаво, скрестив руки в невольном скорбном жесте. Сантьяго «заплатил». Я потерял обоих своих друзей, потому что убийца, если не обезумел сразу, то внезапно, как это бывает только в романах, остался в состоянии смятения и отчужденности, которое нарастало с каждым днем. И, может быть, для того, чтобы вычеркнуть из памяти мгновения этой ужасной сцены, он сдался, понемногу начал сходить с ума. Узнав об этом совпадении, вы хотите еще, чтобы я сидел за столом, где тринадцать человек? Столько времени, сколько я могу управлять собой, это вызывает у меня страх. Страх! Да, нужно называть вещи своими именами!

— А цыганка возвращалась? — спросил я с любопытвом.

— Цыганки! Бог знает, где летают эти зловещие птицы, вороны! — воскликнул мрачно Густаво. — Этот народ не имеет ни своего места, ни своего жилища. Как говорил Сервантес, их легкость не остановят преграды, не сдержат препятствия, не смогут ей противостоять стены. Когда мы заботились о бедном Сантьяго и мешали отчаявшемся Леонсио покончить с собой, ведьма должна быть среди гор на пути в Уэльву или Португалию.

 

Последняя иллюзия дон Жуана

Люди поверхностные, которые никогда не тратили свое время на то, чтобы пристально, в микроскоп, рассмотреть тончайший механизм сердца, добросовестно полагают, что Дону Жуану, рано ставшему на путь разврата, вечному соблазнителю, достаточно лишь удовлетворить свою чувственность, самое большее, фантазию, ему не нужно расточать впустую сокровища своего сердца, не нужно открывать позолоченные ставни, откуда бы дух смотрел на небо, тогда как смиренное тело было бы приковано к земле. Я же говорю вам, что эти люди ошибаются от начала и до конца, это несправедливо по отношению к дон Жуану, которого по-настоящему поняли лишь мы, поэты, мы, чьи души полны милости, чьи сердца зорки… просто потому что, внешне наивные, мы верим во множество самых разнообразных вещей.

Чтобы окончательно развеять все сомнения, я расскажу вам историю дон Жуана, как его питала и поддерживала последняя иллюзия, как он потерял ее.

Среди многочисленных родственников дон Жуана, а он ведь был таким же знатным идальго, как король, попадались юные провинциалки, восхваляемые за свою красоту, среди них выделялась Эстрелла своим кротким характером, стремлением к добродетели и религиозным рвением. И ее ангельский лик полностью соответствовал тому, что было в душе, она казалась одной из Дев Мурильо, из тех, что дышат скромностью и чистотой (потому что есть и другие, как та брюнетка «de la servilleta», называемой Любезница, в ней только играет энергия юности). Всегда, когда дона Жуана охватывало желание пуститься в странствие, он посещал своих кузин, делал свои дела и вел с Эстреллой бесконечные беседы. Если вы меня спросите, что это за магнетизм, который притягивал грешника к святой, а святую притягивал к грешнику даже еще больше, я скажу, что это, вероятно, была противоположность их характеров… и это объяснение нас нисколько не удовлетворит.

Если дон Жуан вел себя по отношению ко всем женщинам легкомысленно, с Эстреллой он разговаривал серьезно, не позволяя себе излишних вольностей, Эстрелла, отказавшись от общения со всеми, попала в сети дон Жуана, как нежная голубка, убежденная в том, что она не осквернит свое белое оперение. Их беседы возможно было слушать кому бы то ни было, после часов безобидных разговоров, отдохнувшие спокойные, они, предоставленные сами себе, оставались умиротворенными, счастливыми, и Эстрелла уходила на кухню или в кладовую, чтобы со всем старанием приготовить блюдо из тех, что понравится дон Жуану.

Он смаковал, даже не сам вкус услаждал его, а нежность, с которой они были приготовлены, и жар ее крови и хлад ее чувств утоляли его, будто он окунулся в холодную ванну после долгих скитаний по пустыне.

И когда дон Жуан пустился в странствия, оставив большие города, где жизнь есть не что иное, как лихорадка и безумие, Эстрелла писала ему пространные письма, он же, хоть парой строк, но всегда отвечал ей. Возвращаясь на рассвете домой, шатаясь, опьяненный разгульными пиршествами, в нервном возбуждении от светского веселья, чтобы спрятать за ироничной улыбкой горечь разочарования, ибо оно даже дон Жуана не миновало, готовясь к дуэли, успокаивая себя, что непоколебимым предстать перед лицом смерти, смеясь, богохульствуя, расточая свою молодость и свое здоровье, будто неразумный расточитель лучших из благ, дарованных нам Небесами, дон Жуан всегда оставлял десять минут, чтобы посвятить их Эстрелле, как мы оставляем десять монет в подношение Нашей Госпоже. В своем стремлении к любви, чья непорочная святыня так трепетна и благородна, она будто глоток воды для воина в бою, который призван восстановить его силы, чтоб он мог продолжить сражение. Предательство, двуличие, обман, подлость других женщин могли испытывать его терпение, тогда как в мире всегда есть уголок, где остается истинное чувство Эстреллы Благословенной. И каждое наивное и очаровательное письмо, которое получал дон Жуан, навевало один и тот же сон, это выглядело так, как будто он трудом пробирался через темный, холодный, будто осязаемый мрак, который временами разрывали вспышки молний и блуждающих огней, но далеко, где небо начинало светлеть, там дон Жуан видел силуэт, это была женщина, закутанная в белое, он стояла, опустив глаза, в правой руке она держала зажженный светильник, она прикрывала его левой. Этот свет не гас никогда.

И бежали года, дон Жуан все сильнее погружался в трясину, опьяненный своими иллюзиями, письма же продолжали приходить ему, проникнутые той же светлой и тайной нежностью. Эти письма были так дороги дон Жуану, что он решил никогда не возвращаться к своей дорогой кузине, чтобы не увидеть её подурневшей со временем и чтобы не погибла его иллюзия, благодаря которой он мог поддерживать переписку. Он хотел, чтобы его мечта осталась с ним навеки, он хотел видеть ее с лицом девы Мурильо, всегда двадцатилетней. В своих посланиях же дон Жуан выражал желание снова увидеть и продолжить столь приятный разговор, но ему ничто не препятствовало в том, ведь он же того не делал, значит, желание его было не таким уж и сильным.

И прошло два десятилетия, в один прекрасный день дон Жуан вместо обычного пространного послания получил всего четыре листа, перечеркнутых, и одна записка, которая не была перечеркнута, по стилю очень серьезная и основательная, в которой отсутствовало небрежность, живой порыва души, который подвигает писать, и, так сказать, трепетно ласкать бумагу. О, женщина, мимолетный огонек, поток бегущий, легкий ветерок! Эстрелла попросила дон Жуана не удивляться, не сердиться и призналась, что скоро собирается выйти замуж. Он представил жениха, который будто создан для нее, превосходный кабальеро, знатный, богатый, которому отец Эстреллы был бесконечно обязан, а советы и уговоры всех остальных решили судьбу праведницы, она надеялась с Божьей помощью в новой роли обрести счастье и благосклонность небес.

Дон Жуан задумался на мгновение, затем скомкал бумагу и бросил ее в камин. Если бы кто-то два часа назад ему сказал, что Эстрелла может выйти замуж, он бы того, кто это произнес, назвал злобным клеветником! И в том участвовала она сама, как будто бы это было самой правильной и естественной вещью на свете.

С того дня дон Жуан, веселый распутник, утратил всякие иллюзии, его душа скиталась среди теней, никогда не видя мягкого сияния светильника, которое дева прикрывает рукой, в нем остался лишь человек, настолько жестокий, что у него есть лишь клыки, чтобы терзать и когти, чтобы беспощадно разрывать. Его вера — это циничный смех, его любовь — это кнут, который сдирает кожу, заставляя ее гореть, пока не покажется кровь.

Вы скажите, что святая тоже имеет искать свое счастье и радости более чистые, чем те, которые беспрестанно пожирает их разнузданное божество. И, может, вы скажите, что все хорошо, все согласно вульгарному здравому смыслу и карликовому практическому рассудку. И эти жалкие доводы вас убеждают! А чувство поэта гласит: страшнее предать свои идеалы, чем быть преступником. Святая согрешила против поэзии, против божественной мечты о непостижимой любви. Только дон Жуан, с верой в ее безграничное самопожертвование, был из них двоих настоящим мечтателем.

 

Вдохновение

Для знаменитого Фаусто, великого поэта, то время оказалось роковым. Из-за ряда обстоятельств, которые упорно совпадали самым невероятным образом, все пошло не так, как надо, ничего не получалось, все чахло, не успев прорости, земля будто стала бесплодной. Его тело не постарело, но душа начала увядать, как будто осенней порой, с нее падали лепестки желтых высохших грустных иллюзий. Он начал рвать отношения с женщиной, которую не любил, это превратилось в сентиментальную комедию и тянулось вечной скукой, было все словно невыносимой усталостью актера, который играл неприятную ему роль, который начал забывать, то, что знал, в драме, в которой не было ни интереса, ни литературного вкуса.

И все же, когда женщины смотрели на него с таким безразличием, это изменило его далеко не в лучшую сторону, сделало едким, это заставляло его произносить колкости, которые затем повторялись в салонах, Фаусто же чувствовал, что это порок и болезнь его души, раздраженная, терзающая его, он остался все же, не желая в том признаться, собою недоволен, он опускал глаза, полные прозаического и вульгарного скептицизма, обрамленного тягостным убеждением в том, что разум его более не обратится к созданию произведений искусства, а сердце его более не породит чувства.

Да, Фаусто казалось, что он не был больше поэтом. Как у мистиков бывают часы холода, когда они способны усомниться в собственной вере, у художников бывают моменты, когда они падают, устав, думая, что они бессильны, парализованы, мертвы.

Заточив себя в кабинете, Фаусто взывал к музе, но тщетно сияла лампа, огонь камин, источая аромат гиацинтов и фиалок, шелковые шторы шелестели: вероломная не являлась на свидание, и Фаусто, подпирая лоб, горящий в лихорадке, ладонью руки, жест, хорошо знакомый тем, кто в одиночестве сражался с мятежным ангелом, ни в малейшей степени не ощущал прелести утра, видел одни черные розы, песок, раскаленный под солнцем пустыни.

В такие моменты агонии совесть упрекала его в том, что упадок его как артиста произошел из-за человеческого равнодушия, что поэзия является не из пустоши, а из оазиса, что если он не сможет снова вдохновиться, он также и не сможет поставить рядом и две строчки, как будто запрягая пару белоснежных диких коз в золотую упряжку.

Женщины, над которыми он посмеялся и которых он бросил, были, безусловно, недостойны его любви, но и также он, Фаусто, поэт, мечтатель, птица, не сделал ничего, чтобы они вдохновили его или хотя бы поняли его. А ведь пустыней были не души людей вокруг него, пустыней была его собственная душа. Если предлагается только раскаленная равнина и скалистая пустошь, неудивительно, что путник там не остановится отдохнуть, поспать в долгую сиесту так, как спят в тени зеленых пальм рядом у прохладного колодца.

Как-то раз, прогуливаясь одним сентябрьским вечером, пешком, бесцельно, в один из своих дежурных обходов, Фаусто на краю двора, окруженного досками, увидел группу людей, которые разглядывали с живым интересом что-то, что лежало на земле. Они склонили головы и выбегали из круга с возгласами жалости и восхищения. Фаусто следовало бы пройти не вмешиваясь, но неопределенное чувство жестокого любопытства затянуло его в толпу. Он считал, что реальность есть мать поэзии, и простой инцидент может иногда разжечь искру. Не без огромных усилий он добился своего и, стоя в первом ряду, он мог увидеть, что поразило простонародье.

На траве вялой и чахлой, только ее едва ли может породить глинистая почва, лежала молодая женщина удивительной красоты. Ее черты лица окутали смертельная бледность, таинственное достоинство и спокойствие ее сделали подобной мраморной статуе, легкая лазурь ее арабских глаз не умаляла их сладость. Вокруг лица развевались волосы, оно покоилось на них, как на бархатной подушке, из приоткрытого рта виднелись жемчужные зубы между бесцветными чистыми губами. На ее теле не виднелось ни единой раны, ее одежда была в полном порядке. Она лежала на боку. Шерстяная веревка, привязанная к ее поясу, была также привязана к поясу безобразного и грубоватого молодого человека, также мертвого, от выстрела, пуля, попав ему в ухо, раздробила череп. Несомненно, в агонии двух влюбленных ремень должен был ослабеть, поэтому женщина повернулась налево, а мужчина — направо, как будто пытаясь отдалиться от своего товарища в смерти.

Со смешанным чувством досады и жалости каменщики, прачки, стражники комментировали трагическое событие. Назвали это двойным самоубийством, задуманным заранее, в молодом простолюдине даже опознали официанта из таверны неподалеку.

Его противостояние родителям и ее вредные привычки стали тому причиной. Она не могла бросить его. У нее самой же, женщины страстной, родилась страшная мысль, воспринятая с восторгом человеком жестоким и недалеким. Умереть, пойти в объятиях друг друга туда, где пребывает Господь, не расставаться никогда, несмотря ни на что, пожениться в гробу.

Без промедления приобрел он револьвер, после того, как они утром позавтракали в таверне, двое влюбленных собрались в дальнее странствие, сначала обернув ремень юноши вокруг пояса обоих, она с благороднейшим доверием подставила ему левую грудь, не чувствуя на сердце ствол оружия, ее губы изогнулись в улыбке, которая до сих пор сохранилась, эта улыбка, когда жемчужные зубы сверкали между чистых и бесцветных губ!

Ночь, когда Фаусто вернулся домой, его охватил особенный жар, который он до того не знал, хотя он привык пробовать все, что для него было новое, то были чувства, доселе незнакомые. Такое нервное возбуждение, как отмечал он, указывало, подобно стрелкам часов, этапы моральной жизни. Крайний восторг и ужасное горе, где нельзя было найти утешение — их появление было для Фаусто абсолютно одинаковым — он испытывал странное волнение, боли в сердце, которое начинало биться чаще, спокойствие и расслабление вплоть до обморока. В ночные часы, раскинувшись в своей постели, он считал их, его мысли не покидал образ мертвой девушки, возвращался он, чтобы посмотреть на двор, зеваки стояли кругом, там были двое, трагические влюбленные, которые предприняли путешествие туда, откуда не возвращаются, в нем кипела смесь рифм, он фонтанировал обрывочными строфами, его окутывал океан звонких стихотворений, его трепещущее сердце поднималось к его мозгу, а потом опускалось, как мощный поток, к его руке, сгорая от нетерпения, стремясь схватить перо.

Реже всего Фаусто представлял себе, как он вмешивается в план слепой судьбы. Прекрасная девушка, в левую грудь которой уже попала пуля, не была влюблена в варвара, пьяницу и плебея, грязного развратника, который лежал рядом, который привязал ее к своему поясу, прежде чем даровать ей смерть. Но нет, возлюбленным этой женщины, которая желала умереть, до того, как ее убили, которая вдыхала воздух своими девственными устами, был Фаусто, поэт, она, наконец, нашла свой идеал, встретившись с ним, она предпочла покинуть Землю, оставив печать неповторимой страсти.

Кто бы сомневался в том, что только Фаусто, который был способен понять значение такого возвышенного действия, заслуживал того, чтобы быть его вдохновителем? Исправляя нелепые факты, игнорируя напрасное явление реальности, Фаусто избрал для себя пылающий цвет любви, посаженный на пустыре мадридского двора. Он был спутником мертвой девушки, которая улыбалась, он был тем, кто прислонил пистолет к груди бесстрашной героини; то было не только затишье перед смертью, но и очарование ею, а она соединяет навсегда, и тем, кто ею очарован, невозможно разлучиться…. И это предположение так сильно поразило его, что Фаусто бросил листы бумаги, включил свет и принялся писать…

Таким было начало стихотворения «Вместе», одного из знамений славы Фаусто, которое обеспечили ему известность у потомков, потому что «Вместе» (так говорят критики) — это настоящее чудо истинного чувства, и чувствуется, что оно написано подлинными слезами поэта, которые вызваны непритворными радостью и горем, тому, что он не выдумал, ибо такое вообразить невозможно.

 

Правосудие?

Не будучи философом и мудрецом, обладая живым умом от природы, Пабло Рольдан сформировал по многим вопросам собственное мнение, странное и особенное, но он не считал его самым верным, потому что не думал, что оно таковым являлось, по крайней мере, оно отличалось от того, какое было у всех остальных. Всегда были люди, которые думали не так, как все, новаторы и ретрограды, ведь мы отдаляемся от современников как из-за прогрессивных, так и из-за отсталых взглядов.

Одна из проблем, которую Пабло Рольдан рассматривал в свете оригинальном и даже несколько шокирующем, была неверность его жены. Следует отметить, что Пабло был женат, жена его была женщина молодая, красивая, элегантная, она приковывала взоры, и, возможно, сердца, всех тех, кто видел ее. Сокровище, таким образом, требует от своего стража бдительности, но Пабло Рольдан не только хвастался своей слепой уверенностью, граничащей с безрассудством, но и заявлял, что бдительность он полагал бесполезной, ибо не считал себя «владельцем» своей прекрасной половины, он не верил, что может охранять ее как виноградник, сад и или шкатулку с драгоценностями. «Женщина, — говорил, улыбаясь, Паоло, отличается от фруктов и пачки банкнот тем, что у нее есть разум и дар речи. Никто и не подумает, что персик ответственен за то, что вор украл и съел его. Женщина дееспособна и способна нести ответственность, и видите, что я, казалось бы, очень добрый, так же суров, как и вы, те, кто сильно ревнует. Женщина может нести ответственность, может быть виновной… давайте поразмыслим, когда она обманывает. Ясно, что моей жене, с моральной точки зрения, обмануть меня бы не удалось, так как я был бы полным идиотом, если я, будучи рядом с ней, не понял бы, как она ко мне относится, любит ли она меня, равнодушна ко мне, заставляет меня страдать. Она не должна мне отчитываться о том, что она чувствует — я это угадаю. Я не ошибусь! И это так же верно, как и то, что меня зовут Пабло Рольдан и то, что я — человек чести. Могу ли я разрушить узы, которыми она связана со мной, не оскорблю ли я Создателя всего сущего тем, что совершу насилие над душой, которая точно такая же, как моя. С того дня, как она меня разлюбит, моя жена будет «внутренне» свободна, как воздух. Несомненно, (ибо эти юридические узы неразрывны, это есть взаимное заблуждение), позвольте мне сказать, что для сохранения видимости необходимо уделять внимание только внешней стороне, не насмехаться надо мной, я же, со своей стороны, поверю в то, что должен защищать ее, ограждать от насмешек. Ба! Мой друг, это ведь всего лишь разговоры, Фелисия, кажется мне, еще не потеряла любовь. Это все теории, вы же знаете, что практически никто не следует им буквально».

Это Рольдан не говорил никому, кроме тех немногих, кого считал своими настоящими друзьями, у которых есть сердце и которые способны его понять, с другими он не откровенничал на столь интимные темы. По-видимому, великолепное и всеобъемлющее учение Пабло приносило прекрасные плоды, пара жила вместе, в почете и довольствии. Тем не менее, я постоянно наблюдал за ними, привлеченный этим любопытным экспериментом, и через несколько лет, когда как жена Пабло стала необыкновенно прекрасной, я заметил кое-что. Пабло иногда приходил печальный и задумчивый, были дни, когда он выглядел угнетенным, рассеянным, вид у него был отсутствующий, хотя потом все становилось прежним, он снова выглядел невозмутимым, как обычно. А жена его же показывала всем своим видом преувеличенную и лихорадочную радость и возбуждение, и отдавалась праздникам так, как никто в мире им не отдавался. Они жили так же вместе, их семейная добропорядочная жизнь ничуть не вышла из привычного русла, но я, не будучи глупцом, ничуть не сомневался в том, что в этой паре, некогда счастливой, был какой-то разлад, скрытый надлом, то, что меняло его внутреннюю сущность. Для окружающих брак Рольдана оставался неизменным, для меня он разрушился.

В то время объявили о свадьбе некой богатой дамы, и родители предложили родственникам посмотреть подарки, которыми обменялись жених и невеста, богатые дары, приданое невесты. Я, когда любовался длинным ожерельем из жемчуга, подарком жениха, увидел, кто вошли Пабло Рольдан и его жена. Они подошли к столу, на котором лежало множество роскошных вещей, с трудом прокладывая себе путь в толпе. Синьора Рольдан восхищалась жемчужным ожерельем, — какие ровные! Какие большие! — как красиво и как чисто переливаются перламутром и блестят! Когда она восхищался украшением, я спросил себя — кто бы мне мог объяснить, почему я так жадно слежу за движениями жены Пабло? — я же заметил, говорю, что к ней заскользил, дабы выразить свое восхищение Дамасо Варгас Падилья, более известный своим сумасбродством и своей расточительностью, нежели делами добрыми, и я должен был заметить, что на коричневой шведской перчатке дамы сверкнуло что-то белое, и оно быстро перекочевало в красную тирольскую перчатку… Я почувствовал то же волнение, как если бы она была моей, когда убедился в том, что Пабло, осунувшийся и с мертвенно-бледным лицом, все это видел, как я, и, как я, удивился, увидев, как кусочек бумаги из рук его жены в руки Варгаса.

Я испугался, что он бросится на тех, кто прилюдно его высмеивал. Но нет, он не показал своим видом, что его снедают раздражение или обида, нет, он продолжал осматриваться и нахваливать прекрасные украшения, вертя и перемешивая лежащие рядом с ним на столе, заставляя свою жену остановиться, чтобы оценить стоимость каждого. Она так медленно начало рассматривать их, люди постепенно расходились, и в комнате не осталось и полдюжины человек. И когда я уже намеревался перешагнуть порог, из-за одного взгляда, брошенного случайно, я вновь увидел нечто, что произвело на меня эффект подобный тому, что могла произвести страшная голова Медузы, парализовав меня от ужаса, оставив без голоса, без дара речи, без дыхания. Пабло Рольдан быстро положил тайком в карман своего жилета нитку жемчуга, невозмутимо обменивался шутками с женой, нахваливая картину, на которой ему удалось сосредоточить внимание окружающих.

С того дня начались пересуды о краже, сначала тихие, потом со скандальной публичностью. Были газеты, которые начали это обсуждение, «крик и шум» были ужасны. Много знаменитых людей из числа тех, кто восхищался нарядами невесты, взывали к небесам, и, естественно, выказывали страстное желание найти вора. Нескольких невинных оклеветали, злоба стремилась выйти наружу, чтобы причинить боль, возвращая стрелы… Все сводилось к тому, что судья, зная которого предупредили анонимными обвинениями, отправился обыскивать дом Пабло и нашел нитку жемчуга в уборной на туалетном столике синьоры де Рольдан.

Только я понял, как ужасно он ей отмстил. Только я разгадал зловещую загадку без ключа для синьоры, которая бы а близка к тому, чтобы несколькими годами лишении свободы искупить преступление, которое она не совершала. И однажды я встретил Пабло, я распахнул ему душу и признался в своих сомнениях, стоит мне раскрывать правду или нет, ибо я ее знал, и Пабло мне ответил со слезами ярости в глазах:

— Не вмешивайся! Пусть свершится правосудие, пусть! Она меня разлюбила, я не мог сам в это поверить, она любила другого, я просил ее только, чтобы она меня не бросала, чтобы надо мною не смеялся весь белый свет… Ты знаешь, чем она ответила на мою просьбу. Прежде, чем меня начнут осмеивать, я ее опозорил. Средства дурны, но она была предупреждена! Если ты из числа тех, кто считает, что месть принадлежит исключительно Богу, отойди от меня, ибо мы друг друга не понимаем! Любовь, ненависть, месть… Разве здесь нет ничего человеческого?

Я отошел от Пабло Рольдана и больше не желал его видеть. Мне его жаль так же, как я его страшусь.

 

Маска

— Мое «превращение», — сказал Хенаро, останавливаясь, чтобы сесть на каменную скамью в тени огромного орехового дерева, украшенную лишайником, листья которого летели, оторванные от дерева порывами осеннего ветра, — мое превращение было результатом особого рода видения, которое я узрел в танце. Придерживаясь своего милого скептицизма, вы собираетесь заявить, что я похож на человека, склонного к видениям.

— Попали в точку, — ответил я, улыбаясь, и невольно остановив взгляд на одиноком лице, чьи глаза почти фиолетового цвета и чьи впавшие щеки выражали не душевное спокойствие, того, кто обрел равновесие, а смятение ума, который посещают идеи тревожные и роковые. — Отдавая дань уважения тому, чему следует, я склонен полагать, что некоторые вещи есть плод нашего воображения, проекции нашего духа, феномены, не соответствующие чему-то внешнему, что укрепляющий режим, продуманная и суровая гигиена, которая развивает мышечную систему и успокаивает нервную, оставит вам только тень ваших пророческих видений.

— Вы отрицаете предчувствия, откровения? Вы никогда не читали о духах, которые приходят на зов живых?

— Я читал множество таких историй, — сказал я, пытаясь выбрать тон примирительный. Я не могу сразу все отрицать или считать это фарсом или мошенничеством, отрицать все так же нелепо, как и утверждать, что оно существует, и я бы поостерегся судить. Несомненно, католическая вера запрещает мне быть суеверным, разум велит мне остерегаться явлений, как святой Фома, я хотел бы увидеть, чтобы поверить, да, мы требуем того же самого, хотя мы не святые. Когда видится нечто чудесное…

— Вы не увидите никогда, — прошептал, упорствуя в заблуждении, бедный Хенаро. Вы заранее предубеждены против всех откровений «оттуда», вы их отрицаете. Несомненно, у вас были не только щит и броня, но и толстая завеса на глазах чувства и души. Нет, никогда вы ничего не увидите.

«Слава Богу» — сказал я про себя, но я поостерегся высказывать мысли вслух, зная, что этого психически больного человека ни в чем нельзя убедить. А для Хенаро произнес вслух снисходительно:

— По крайней мере, вы бы с вашим рассказом заставили меня «видеть». Расскажите мне эту прекрасную историю, как вы убедились, обратились, разочаровались, удалились в эту глушь, чтобы посвятить себя тому, чтобы исцелять мир и помогать несчастным. Поверьте мне, посредством того, что называют «самовнушение», я смогу увидеть то же самое, что увидели вы, и ощутить потрясающий вкус поэзии вашего повествования.

— Может, услышите вы, — сказал он, довольный тем, что может облегчить душу, рассказать об ужасном впечатлении, с которым, несомненно, он иногда боролся один, как Иаков с ангелом.

— Это случилось, когда я был далек от того, чтобы задуматься о чем-нибудь серьезном, жил развлечениями и забавами. Я закончил свое обучение, прожил пару лет, чтобы завершить образование, практикуясь в разговорных языках, только начал заботиться о своем состоянии, которой замечательно управляли, когда я был совсем мал, как то бывает редко, мой дядя и опекун; без усилий и без беспокойства, польщенный тем, что мир открыл мне свои объятия, я только думал о том, что зовется «жить хорошо», я был соблазнен этим Мадридом, про который говорилось, что здесь царит дух легкомысленного отношения к жизни, где говорилось, что нет в жизни цели, кроме как поддаться и быть увлеченным потоком удовольствий. И моя жизнь протекала здесь именно так, я не испытывал иных желаний, кроме как извлечь выгоду из настоящего, чтобы испытать как можно больше приятных чувств. Не нужно деталей, не нужно подробно описывать, как жил я, как жили множество праздных и богатых бездельников. Скажу только, чтобы рассказ мой стал занимательнее, кто все больше ищет удовольствий, все больше страдает от невыносимой скуки. Одной из тех вещей, что существуют под знаком развлечений и, в основном, вызывают скуку, являются балы-маскарады. Привлекательность маски и карнавального костюма, торжествующий соблазн тайны заставляют нас представить себе тысячу удивительных наслаждений, но сатира и комедия взялись за балы-маскарады, чтобы высмеять подобные заблуждения, чтобы показать, что из ста случаев в девяносто девяти с половиной нас ожидает нелепое разочарование. Тем не менее, этой возможности, взятой сама по себе, было достаточно, чтобы воспламенить воображение, чтобы мы стремились туда, откуда возвращались, отвергнутые.

Наступила карнавальная ночь понедельника, потом, во время одного из этих балов, которые обычно давали артистические сообщества, в чьей атмосфере, кажется, витает ветерок богемы, радостный и живой.

Я обедал с друзьями моих лет, веселыми молодыми людьми, чтобы приготовиться к бессонной ночи и возможной суете, мы осушили несколько бутылок шампанского и выпили крепкий кофе, так что я был в возбужденном состоянии, полон юмора, готов к любым проделкам и был настроен завоевать мир. Я вошел в центральный зал в точности в тот же момент, когда начали разыгрывать лотерею, и люди, покинув остальные залы, толпились там. Я не попытался пробиться сквозь стену человеческих тел — у меня не было никакого желания участвовать в розыгрыше — и удалился в салон, который был богато украшен цветами и зеркалами, он казался почти пустым в тот момент. Я сидел рассеянно, механически разглядывая украшения, когда желтая змейка вдруг начала извиваться на моем теле, и я услышал взрыв хохота. Я обернулся и увидел завитки белой бумаги, которые бросила рука Безумия, одетого в черное с золотыми позументами. «А вот и явился сюжет этой ночи», — подумал я, приближаясь к той, кто завлекал меня, отмечая, будучи приятно удивленным, что под этой маской скрывается не кухарка, но, несомненно, некто из моего сословия, моего круга, общества, к которому принадлежу я.

Было хорошо видно каждую деталь ее стройной фигуры, вместе с карнавальным костюмом, не взятым на прокат и не взаймы, он сидел на фигуре прекрасно, как влитой.

Мои художественные вкусы позволяли мне считать себя знатоком женского костюма, и я увидел, что черная юбка сшита из роскошнейшего атласа, украшена желтым крепом, над ней поработали ножницы умелой и способной портнихи; а черные чулки с вышивкой скрывали щиколотку аристократической тонкости с изогнутым подъемом, шелка были тонки и упруги, а эти длинные перчатки, также тоже из шелка и расшитые золотом, только что пошиты, звенели колокольчики, висящие на краю остроконечной шляпки, они были из гравированного золота и отделаны настоящими бриллиантами. В то же самое время, я, которому были знакомы все более или менее известные женщины всех слоев общества в Мадриде, ни с кем не мог связать эту прекрасную фигуру, высокий рост, хрупкость форм, такие невероятные очертания фигуры, столь тонкие, удлиненные. Когда я приблизился к маске и начал осыпать ее шутками и комплиментами, напрасно пытаясь различить лицо под чернейшей маской — так плотно прилегали к лицу шелка и густые кружева ремешка, завязанного под подбородком.

«Должно быть, — подумал я, — это авантюристка-иностранка, которая пришла сюда шутки ради». Но я сменила свое мнение, когда Безумие ответило мне на чистом кастильском, приглушенным голосом, без отзвука, слегка насмешливо, почти обидно.

Немного позже мы танцевали. Раньше я не предавался этому занятию, но я не смог устоять перед элегантной маской, что предложил ей станцевать вальс только для того, чтобы приблизиться к ней, чтобы почувствовать прикосновение ее тела, которое мне казалось гибким, как у змеи. Когда я прижимал ее к себе, мне казалось, оно твердым, словно окаменевшим, высохшим, несмотря на это, то, что невероятным образом опьяняло меня, было не больше и не меньше, как если бы эта женщина, которую я случайно встретил на балу, была чем-то моим, тем, что принадлежало мне, что я не мог отделить от себя. Пока мы вальсировали, она молчала, когда я предложил ей выпить бокал ледяного шампанского, она взяла меня за руку, мне показалось, что под маской она мне улыбнулась.

Обезумев от волнения, по-настоящему впечатленный ею, попросил для нас превосходнейший кабинет и попросил, чтобы нам принесли все самое лучшее, отборное.

Это, в сущности, было обычной интрижкой, но особенное было в том, что происходило все с женщиной, знатной, аристократичной, надменной, язвительной, остроумной в своих ответах, казалась мне она настоящим сокровищем, найденным этой карнавальной ночью, одним из тех подарков, которые Фортуна делает молодежи. Так тогда был я морально слеп, возможность согрешить казалась мне улыбкой судьбы.

Мои глаза влекло к маске, и при свете свечи, которая освещала стол, она казалась мне все более необычной, более привлекательной, она очаровывала меня все больше и больше. Ее стройные ноги, одетые в желтый атлас, были скрещены с изящной небрежностью, руками, с которых она сняла перчатку, она оперлась на спинку стула, они были белы, как мрамор, они были точеными, как у скульптуры. Ее обнаженная шея, аккуратные кружево, нежного цвета слоновой кости, на них не было ни капли пота, ее волосы, яркого русого цвета, почти красные, реяли вокруг маски. Желание увидеть ее лицо, которое продолжало скрываться, меня заставило встать на колени, чтобы молить Безумие, чтобы она открыла свое лицо, клясться, что я люблю ее, что много времени был ее преданным поклонником, даже если она того не знала, я следовал за ней, я ее искал, шел по ее следам, опьяненный, в смятении чувств, безумный. И, о чудо! — не смягчая свой иронический тон, она мне ответила:

— Я знаю, что ты меня любишь и постоянно меня ищешь… Я знаю, что ты ходишь за мной по пятам, что я — маяк, который ведет тебя. Много лет назад я желала соединиться с тобой навсегда, вовеки веков. Выпьем — и я покажу тебе свое лицо.

Я послушался ее и допил вино, холодное, которое выплеснулось из чашки жемчужинами на прозрачный муслин, и поцеловал руку маски, которая была ледяной, как шампанское. Ее холодность меня возбудила еще сильнее, резким движением я сорвал маску и в ужасе отпрянул, ибо предо мной было…

— Череп? — спросил я его, прервав, думая, что мне известна классическая развязка.

— Нет! — воскликнул Хенаро с ужасным ознобом, который вызвали его воспоминания. — Нет! Нет! Иное, нечто намного худшее! Совершенно иное! Мертвое лицо воскового цвета, с закрытыми глазами, впалый нос, посиневший рот, виски и щеки того же сероватого цвета, землистого цвета, который заполонил собой лицо трупа. Труп. А самое ужасное — рыжеватые волосы, вьющиеся, колеблющиеся, которые окружали лицо, они казались сверкающими волосами архангела — внезапно они стали еще больше, как сияние серного адского пламени и осветили мертвое лицо роковым светом. Мертвец, и «мертвец грешный»! Это было элегантное, стройное, насмешливое Безумие, наряженное, как гроб, в черное, с золотыми нитями.

Хенаро помолчал, потом продолжил с дрожью в голосе:

— Бог знает, чья невидимая рука потушила свечи, кабинет освещали лишь ужасные языки пламени, я лежал в кресле, почти потеряв сознание, и слышал, как насмешливый голос говорит мне:

— Я не просто смерть, я твоя смерть, твоя собственная смерть, потому я тебе призналась, что ты искал меня с таким трудом. Сейчас мы не можем быть вместе, но до скорой встречи, Хенаро!

— Мне не стыдно, — продолжал смиренно Хенаро, — что в конце я потерял сознание, как девчонка, как женщина!

Когда я очнулся, я был один в кабинете. Свеч горели, в двух кубках, отделанных жемчугом, светилось золотистое вино. Я убежал из кабинета и с бала, я заболел, выздоровев, я удалился от мира. Теперь вы знаете историю того, как я изменился. Что вы думаете об этом?

— Думаю, — ответил я с невольной искренностью, — вы немного приболели, у вас был жар, Безумие, одетое в черное платье, было бледной кокоткой с крашеными волосами, возможно, один из ее спутников на пирушке ей заплатил, чтобы она над вами подшутила, чтобы вы обратились к добру — быть добродетельным — всегда достойно.

Хенаро посмотрел на меня с глубокой жалостью, встал и направился к себе домой.

 

Memento

«Самое яркое воспоминание студенческих лет, — сказал доктор, улыбаясь, в раздумье, — не о различных интрижках и подобных вещах, которые знакомы всем, не о прекрасных щечках, о которых я грезил, то, что я не забуду, то, что я вижу отчетливей всего… это вечеринка у моей тети Габриэлы, прекрасной дамы, которую сопровождали всегда три старухи.

Они объединялись вчетвером, как я уже сказал, днем и ночью их одолевали тревоги, их одолевало раскаяние, они были преисполнены благочестия в то время, как они сидели в кабинете, из окон которого они могли видеть высокие венецианские готические окна и высокие стены собора; я же имел обыкновение прекращать прогулку в тот час, когда на улицах множество девушек, желающих услышать комплименты, чтобы запереться в четырех стенах, оклеенных обоями, разрисованными зелеными и беловатыми цветами, усесться в пружинящее кресло, широкое и, как всегда, древнее, взять крошечную сухую руку, покрытую черной кружевной полуперчаткой, которая нежно погладит по плечу, и в это время услышать срывающийся шепот:

— Вы уже пришли, вот так? Сегодня Кандидита умрет от радости.

Из всех старых дев самой молодой была Кандидита, потому что еще не исполнилось шестьдесят три года. Судя по всему, в прошлом, когда Кандидита была юной, особенной красотой она не отличалась. Левый глаз всегда был опущен, а плечи слишком сильно изогнуты. Единственное, что в ней радовало — это ее ангельский характер. Кандидита же обладала, согласно своему имени в большой степени доверчивостью и совестливостью. Кандидиту было так легко обвести вокруг пальца, но в то же время ничто не могло убедить ее в том, что оскорбление было настоящим. Ее душа отвергала злословие, как и не принимала все странное, которое она не могла понять. Мне нравилось вести с Кандидитой бесконечные споры, когда она отказывалась верить в существование общеизвестной подлости, я чувствовал, как в моем сердец возникает какая-то нежность, безграничное уважение к невинным, и она прямо в своем черном платье из тонкой шерсти и башмаках вознесется на небеса в тот момент, когда мы меньше всего об этом думаем. Моя тетя Габриэла, однако, была умна и проницательна. Ее уединенная жизнь в сонном провинциальном городе помешала ей познать глубины мира, и иногда она с преувеличенным вниманием относилась ко всем нашим шалостям и проделкам, однако она была близка к истине и множество раз делала выводы со злополучной проницательностью.

Благородного происхождения, с регалиями и без прегрешений, моя тетя Габриэла была синьора порой скромная и импозантная, с возвышенной душой, другие дамы казались скорее ее фрейлинами, нежели подругами.

Донья Апарисьон была реликвией этого археологического музея. Прекрасная и светская, пышущая здоровьем, в свои семьдесят шесть лет была полна кокетства и желания приукрашиваться, что заставляло тетю Габриэлу морщить губы, эта бессовестная привычка Кармен выглядела так величественно. Парик доны Апарисьон с белокурыми локонами и буклями, ее узкие туфли, ее светлые перчатки с восемью пуговицами, ее полосатые шелковые платья с зелеными и розовыми полосами, ее опахала из синего газа и искусственные цветы, которые она изящно прикалывала к своей мантилье, вызывали у нас бурный смех.

Как будто бы полуслепая и почти глухая, ее одевала прислуга, возможно, она носила парик, с щек до носа она наносила кармин, перчатки же были: одна лиловая, другая — цвета соломы, и она а также страдала от подагры, а колодка ужасных сапог сражала каждого, так, что моя тетя подарила ей просторные тапочки. И тогда донья Апарисьон воскликнула: «Иисусе! Никогда ничто подобное мне нее подходило! От складки в чулке натирает задник. Так неудобно иметь такую тонкую кожу!»

Дона Перегрина не была той, которая будет терпеть пытки, чтобы щеголять ножками. Напротив — провозглашалось: sans faldón. Опустившись до мелкой скупости, покупала свои пальто цвета мушиного крыла у старьевщиков. Кроме того, она была женщиной мощной, энергичной, «зрелой свежести», если так можно было выразиться, румяная и с живыми глазами, любящая пошутить, но время от времени чопорная, всегда в хорошем настроении и воинственная.

Как мне запомнились эти четыре сеньоры! Есть места, куда мы идем, ведомые не нашей волей, а тем, что мы можем даровать другим. Возможно, десять лет дамы не видели около себя молодого лица. Мое присутствие и мое рвение были проявлением галантности, которая была бесценна, и она льстила вечному сентиментальному тщеславию женщин. Юноша, который желает заработать доброе имя, должен быть любезен со старыми дамами, отгонять от себя дурные мысли и малейшие намеки на игру. Девушки бы никогда того не оценили. Эти же четыре старые девы создали мне сказочную репутацию сдержанного, галантного, приятного и прилежного юноши. В своей манере мне проторили путь к блистательному положению и удачному браку. На экзаменах я мог отвечать хорошо или плохо, но это всегда влекло за собой отличную оценку, такую невидимую работу проделали мои дамы с преподавателями. Они не переставали заботиться о моем здоровье: «Вы что-то бледный, Габриэль? Что-то у вас? Остерегайтесь обманщиц!» И посылали мне домашние снадобья, средства для курения, вина для сердца, чудесные реликвии и даже простыни, если вдруг гостиница не была «надежной» и «хорошо вымытой».

Наконец, чтобы оживить собрания, мне доводилось читать вслух стихи и романтические рассказы. О такой аудитории не мечтал ни один лектор. Казалось, чтобы меня слушать, они прекращали дышать. По мере того, как продолжалось чтение, возрастал интерес. Они комично и бурно негодовали из-за предательства, будучи совершенно наивны, ужас их был очевиден, когда добрые попадали в ловушки, расставленные злыми, они по-детски радовались, когда добродетель триумфально торжествовала. Меня прерывали восклицания: «Этот негодяй! Ошибается и принимает яд? Кара божья!» «Ах, если Гонтран войдет в лес, а там будет кто-то с кинжалом? Он не выйдет, не выйдет!» «Иисусу! Наконец, удар ножом!» «Позор!» «Видите, мальчик, которого украл циркач, был сыном принцессы!» и т. д. В наиболее проникновенных эпизодах, когда влюбленные нежно шепчутся при луне, мои дамы были полностью растеряны. Легкий румянец оживлял желтоватые щеки, глаза увлажнялись, высохшая грудь вздымалась, будто бы являлся прекрасный призрак далекой юности, и сладкое и теплое дуновение в это время вдыхало жизнь в эти упокоившиеся души, как весенний воздух заставляет подняться с сухой и бесплодной земли клубы пыли.

Настал тот момент, когда я должен предпринять путешествие ко двору, дабы продолжить свое обучение Я изложил эту новость дамам, хотя она не была для них неожиданностью, тем не менее, она произвела огромный эффект. Моя тетя Габриэла, не теряя чувства собственного достоинства, задрожала, я фразами, исполненными истинной нежности, объяснил, что могу извинить волнение старых людей при отъезде, так как они не уверены, что снова увидеть тех, кто уехал. Донья Перегрина размахивала руками, протестовала, шипела, оскорбляла меня, наконец, она разразилась просто таки фонтаном слез. Донья Апарисьон вздохнула, подняла лицо к небу, будто играя, и произнесла: «Такой молодой… естественно… вы будете блистать при дворе! Завтра вам подарят изумрудную брошь… как моему отцу». Со своей стороны, Кандидита молчаливо смотрела, понемногу начала верить, что мне необходимо было совершить внезапную поездку. Пришлось воспользоваться надуманным поводом, что сократить с ней прощание, я поднялся вместе с ней, помог ей надеть шаль и предложил руку, когда мы шли по лестнице с прогнившими ступенями.

Неожиданно, при первой передышке, я услышал приглушенные рыдания, слабые руки обвили мою шею, я ощутил холодное, как снег, лицо на своей бороде. Я быстро прозрел уверяю вас, я был более взволнован и больше исполнен жалости, чем если бы увидел на коленях перед собой свою родную мать! Я ощущал тяжесть Кандидиты, будто бы она было бездыханным телом, я поставил ее, бледную, и прислонил к балясине, и произнес, заикаясь, голосом, полным жалости: «До свидания, до свидания, вы же знаете, так надо….» Но она меня не отпускала, мне показалось это смешным, я ее оттолкнул. Когда я это сделал, мне показалось, что я убил больную овцу, стыд заставил меня обернуться и ответить на объятия Кандидиты ласками быстрыми и резкими, выглядящими любовными, но, по сути, святыми, ласками сына. И потом я выскочил, выбежал на улицу, чтобы не возвращаться на собрание. Ах, это так! И жалость не безгранична!

Теперь, когда я сам стар, мне часто вспоминается Кандидита. Бедная женщина!

 

Верная невеста

Было большим сюрпризом для всей Маринеды, что помолвка между Германом Риаса и Амелией Сирвиан была разорвана. Развод не вызвал бы столько разговоров. Люди считали, что Герману и Амелии не оставалось ничего иного, кроме как пожениться. Никто не мог объяснить, что произошло, даже жених. Лишь у духовника Амелии был ключ к разгадке тайны.

Было ясно, что эти отношения, которые существовали так долго, должны были завершиться самым официальным образом: десять лет знакомства не зерно аниса. Амелия была невестой Германа с первого бала, с которого оно давным-давно и началось.

Каким прекрасным был тот бал! Она была одета в платье из белого крепа, скроенное так, чтобы немного открыть ее плечи и грудь, которые трепетали от радости волнения, припудренные светлые волосы украшали высушенные бутоны роз. Амелия была, как говорили некоторые дамы и девушки, «гравюрой», «эстампом» Просвещения. Когда Герман пригласил ее на танец, когда он обнял ее за талию и ощутил рядом ее детское дыхание, он совершенно потерял рассудок и дрожащим голосом, обезумевший, не думая о словах, искренне пообещал ей, и это обещание было наполовину невольным, оттого более сладостным. На следующий день это было записано, и наступило время следовать за ней на улице и заглядывать в окна, подобно рассвету, как то бывает при таких чувствах. И родители Амелии, скромные домовладельцы, и родители Германа, торговцы с небольшим капиталом, но с многочисленным потомством, возражали против желания своих детей, полагая, разумеется, что Герман должен сначала закончить обучение юриспруденции, чтобы быть способным содержать семью.

Шесть первых лет прошли прекрасно. Герман провел зиму в Компостеле, он поступил в Университет и начал писать длинные письма, полные нежности, пока он читал, перечитывал их и с нетерпением ждал каникул, время для Амелии бежало незаметно. Каникулы были приятным перерывом, пока они длились, Амелия знала, что жених целиком посвящен ей. Он даже не входил в дом, но он постоянно сопровождал Амелию на прогулках, по ночам они при свете луны беседовали в галерее с видом на море. Его отсутствие, прерываемое частыми визитами, было еще более интригующим, еще более очаровательным, его постоянное внимание наполняло существование Амелии, не оставляя места для тоски или скуки.

Когда Герман получил степень магистра права, он решил поехать в Мадрид, чтобы учиться в докторантуре, какое же это было испытание для невесты! Герман все же ей писал записками, подписанными на лету, на столике кафе, короткими, сухими, лишенными нежности. И заботливые подруги, которые видели Амелию взволнованной, не знающей развлечений, говорили ей, притворно шутя:

— Иди же, глупышка, развлекайся! Бог знает, чем он там занимается! Зачем терять время зря! Мой двоюродный брат Лоренцо мне пишет, что видел Германа, очень оживленного в театре с «некими»…

Радость от возвращения Германа заставила забыть об этих неурядицах. Через несколько дней и не вспоминала Амелия о своих мучениях, сомнениях, подозрениях. Обязанный каждый вечер посещать дом своей невесты, Герман каждый вечер встречался с семьей, в темном углу рядом с пианино, вдали от лампы, покрытой шелковым полотном, пара постоянно беседовала, время от времени тайно обмениваясь рукопожатиями и смотря в глаза друг другу, словно пытаясь выпить взгляд до самого дна.

Никогда Амелия не была так счастлива Чего можно было еще желать? Герман был здесь, уже определились со свадьбой, решили только ее отложить для того, чтобы Герман нашел себе место, чтобы устроиться, например, прокурора. Когда прошел уже целый год, а места он себе так и не нашел, решил Герман открыть свою контору и заняться местной практикой, а там и удача ему улыбнется, получит он желаемое место. Из-за новой работы помолвленные не виделись так часто и так долго. Когда девушка на это жаловалась, Герман совершенно себя оправдывал, ему нужно было думать о будущем, Амелия же знала, что когда-нибудь они поженятся, она не должна обращать внимание на мелочи, это сущие пустяки для тех, кто любит друг друга. В самом деле, Герман настаивал на том, чтобы пожениться, когда только это позволят обстоятельства.

На девятом году отношений родители Амелии заметили (и все вокруг это тоже заметили), что характер девушки совершенно изменился. Вместо живой радости и юмора, который был так ей к лицу, она была полна странностей и капризов, разражалась внезапными взрывами хохота, запиралась одна в мрачной тишине.

И ее здоровье тоже было не таким, как прежде: постоянная апатия, жестокая бессонница, которая заставляла проводить ее всю ночь на ногах, потому что постель, где она не могла уснуть, казалась ей могилой, ее мучила боль в сердце и нервные срывы.

И когда ее спрашивали, в чем дело, она коротко отвечала: «Я не знаю» и была права, но наконец она это поняла, и это знание причиняло ей еще больше боли.

Каковы же те еле заметные знаки, тесно связанные между собой, факты, какие необъяснимые проявления, исходящие от окружающего мира, при том не выяснилось ничего нового и ничего определенного, нет того, чтобы кто-то явился с откровенным бесстыдством, но вчерашняя наивная девушка все неожиданно все поняла и разорвала покрывало Исиды? Амелия осознала все полностью. Ее беды не было бы без желания, беспокойства, спешки, необходимости жениться. Какой стыд, какой позор, какая боль грозит ей, если Герман начнет об этом подозревать! Лучше умереть! Скрыть. Скрыть любой ценой, чтобы ни родители, ни жених, ни свет ничего не узнали!

Герман, видя ее такой спокойной, такой благоразумной, полнел, пока она пожирала себя, смеялся, пока она увлажняла слезами подушку. Амелия во всем обвиняла себя, смотря, как мудр, силен и спокоен ее жених. И чтобы держать себя в руках, чтобы не лежать, рыдая, в его объятьях, чтобы не совершить недостойную ее глупую ошибку, выйдя поздно вечером одной из и дома, пойти к Герману, понадобилось Амелии все ее мужество, вся ее скромность, все сдерживающие ее понятия чести и честности, привитые ей с детства.

Однажды… неизвестно, почему, не происходило тогда ничего необыкновенного, ни один странный разговор не просветил ее, начало спадать пелена с ее глаз. Амелия увидела в свет, в ее душе сверкнул ужасный отблеск реальности, она вспомнила, что немного ранее она восхищалась смирением Германа и завидовала его терпению, а теперь истинной причиной, объясняющей несравненные смирение и терпение, является… ее губы растягивались в сардонической усмешке, в то время как она чувствовала, как петля стягивается на ее горле, душа ее. Ее потрясение было ужасным, долгим, упорным, и Амелия, наконец, разбитая, смогли ответить, собраться с духом, говорить… она попросила своих встревоженных родителей, чтобы они уведомили Германа о том, что их отношения будут разорванными. Письма жениха, мольбы, родительские советы — все было напрасно. Амелия стояла на своем, настаивала на этом, не говоря о причинах и не объясняя ничего.

— Дочь моя, по моему разумению, ты не права, — сказал ей отец Инсиенсо, когда она стояла на коленях у порога исповедальни. Серьезный, трудолюбивый парень, готовый на тебе жениться, такого нелегко встретить. Достаточно того, что он ожидает прочное место, прежде чем завести семью, это похвально с его стороны… Что же касается всего остального… этих ваших выдумок… Мужчины… к несчастью. Пока вы были одни, у них могли быть увлечения… Но вы…

— Отец, — воскликнула девушка, — поверьте мне, ибо здесь я говорю с Богом! Я люблю его… его люблю… и поэтому, отец! Если я его не покину, то стану такой же! Я тоже…

 

Голубка

Когда родился принц Дурвати, старший сын великого князя Рамашинда, известного среди индийских монархов, победителя дивов, чудовищ и духов, когда он родился, великий князь молвил, что хочет воспитать его соответствующим образом, что тот не бросил тень на своих предков, всех героев и победителей. Вместо того, чтобы вверить его попечению ласковой женщины, он отдал его гирканским амазонкам, не менее воинственным, чем ливийские, которые были частью его верной гвардии, и эти женщины были обязаны закалить Дурвати и воспитать его мужественным, сделав так, чтобы его душа и тело стали пригодны для ведения войны. У таких амазонок был обычай иссушить и выгладить грудь пластырями и мазями, когда ребенок будет искать инстинктивно тепло материнской груди, он встретит лишь гладкий и холодный металл брони. Единственным их развлечением было держать у себя прирученную тигрицу, которая иногда, будто в честь особенного случая, ударяла принца, амазонки говорили, что это хорошо, так как Дурвати привыкает к крови и боли, которые неотделимы от славы.

В восемнадцать лет, сильный, сияющий, воодушевленный, принц отправился на войну первый раз, вместе со своим отцом, который вторгся в область Согдианы и Бактрии, чтобы покорить их. Дурвати, выпрямившись, стоял на слоне, на хребте которого возвышалась огромная башня с лучниками, тело зверя покрывала попона из кожи в два слоя, его защитники сияли острыми золотыми копьями. Отборное войско вооруженных палицами негров окружило князя, а когда дело дошло до боя, Дурвати вздрогнул, почувствовав, что огромные ноги воинственного слона, который яростно затрубил, погрузились в человеческую плоть, ломая ребра, раздавливая живот и черепа, превращая все в пульсирующую и кровоточащую массу. Когда закончилась эта жесткая битва, Дурвати осмелился спросить отца, великого князя, страдают ли так сильно эти люди, и понравилось ли бы Брахме, что люди так страдают. И Рамашинда, придя в ярость от этого вопроса, который, казалось, показал слабость нового воина, только повторил слова священного гимна: «Посмотри вперед на судьбу тех, кто был, посмотри вперед, на судьбу тех, кому предстоит быть. Человек созревает, как зерно, и, как зерно, рождается вновь». Как только Рамашинда произнес эти слова, в воздухе просвистела стрела, задрожав, она пригвоздила к спинке сиденья князя. Дурвати бросился к отцу, но на руки пал ему лишь умирающий. Войско, после того, как разорвало на куски убийцу князя, провозгласило князем Дурвати, крича, что эту страну нужно предать огню и мечу, и что новый князь будет способным завершить столь высокое дело.

Той ночью сирота спал, как мертвец, и снились ему странные вещи. Он видел снова печальную кончину своего отца, ощущал влагу крови, которая вытекала из раны, и влагу слез, которые он, принц Дурвати, не мог позволить себе пролить в присутствии войска, теперь же они текли обильно, смачивая его одежды. И когда он так облегчил себе боль, он почувствовал на груди что-то теплое, мягкое, какую-то приятную тяжесть, его лица коснулось нечто, легкое, как шелк. Это была, как оказалось, белоснежная голубка, с розовым клювом, голубовато-зеленой, как византийская смальта, шеей, добрыми и любящими черными глазами, нежно воркуя, он прошептала ему на ухо загадочную фразу. Ее воркование развеяло тревоги князя, полностью их уничтожило, восстановив его силы. После того, когда он пробудился, он вскрикнул от удивления. Рядом с ним, опираясь лбом на его грудь, лежала юная девушка, прекрасная, как сами небеса, с белоснежной грудью, розовыми губами, темными, пышными волосами, словно оперение птиц, с черными зрачками, и когда удивленный Дурвати спросил, кто же это за прелестное создание, она ответила, что она пленница, рабыня, прелестное украшение королевской добычи, и если бы князь Рамашинда не был убит, она была бы в его владении, а не во владении Дурвати.

Он был молод, никогда в его сердце не разгорался огонь, который преображает живущих и делает их бессмертными. В этот момент чувства его наполнили с такой силой, что из его разума совершенно исчезло, что она вовсе не была пленницей. Он забыл о своих планах завоеваний и установления своей власти, сосредоточил свои планы на ближайших городах и, замерев от восхищения, проводил дни в приятных сердцу разговорах.

Но не это было причиной того, что Дурвати проявил мягкость и снисходительность. Напротив, он всегда обладал утонченной деликатностью, целомудренно восторгаясь, он любил пленницу так, как учат тому камны, или ведические гимны (с «атманом», или, если угодно, дыханием, духом), повторяя эти священные слова: «Поистине, то, что мы любим в женщинах, не женщина, а дух, и тот, кто искал в женщине нечто большее, дух, будет потерян для Брахмы». Когда он вспоминал первую ночь, когда он обнаружил рядом свою подругу, Дурвати снилось, как голубка ворковала, нашептывая ласковые слова. Палома — так он ее назвал, и Паломой все называли ее. То, что больше всего очаровывало Дурвати в Паломе, то, что объясняло, почему он дал ей такое прозвище, была ее мягкость, ее нежность, ее добросердечность, все качества, которые отсутствовали у суровых женщин-воинов, которые воспитали юного царя, посему он сошелся с Паломой, часто ее навещал, старался быть с ней ближе, проводили они вместе летом знойное время после обеда на берегу хрустальных озер под сводами деревьев, и больше и больше ненавидел он идею жестокости и кровопролития, все более тяжелым делом становилось для него собрать свое войско для битвы. Палома же пользовалась его доверием и свободой, которую ему даровали его чувства, она рисовала ужасными красками разрушения, которые приносит война, и уверяла, что все имеет право жить и должны любить друг друга, дабы уменьшить то зло, которое окружает смертных на земле.

К несчастью, не у каждого солдата была Палома, которая была у Дурвати, яростные от бездействия, они издевались над местными жителями и угнетали их, страна поднялась в негодовании, провозглашая свободу или смерть. Военачальники, соратники победоносного Рамашинды, любители битв, проклинали и поносили колдунью, которая очаровала царя, и мечтали о том дне, когда они вооружат своих слонов и бросятся навстречу военной добыче и славе. Тайный заговор против фаворитки распространил страшную весть: в нарушение всех обычаев и законов, поправ свое имя, честь и достоинство своего народа, князь Дурвати собрался возвести на престол эту женщину и вернуться затем к границам Ганга, оставив земли, завоеванные усилия его войск, дать свободу их обитателям, ни принимая ни пяди земли, ни овцы из чужого стада. Снова забурлили войска, снова там были слышны ругань и проклятия адрес уподобившегося женщине царя, который их унижал и бесчестил. Ясно было, что его рассудок помутился, и эта ведьма, ставленница магов, дала какой-то злой корень или траву юному герою, чтобы он забыл о королевском достоинстве и обязанностях, приличествующих высокому посту, которые главным образом он должен осуществлять с помощью войны. Будучи убежденными в том, они уже поняли причину падения и разительного изменения Дурвати, амазонки и военачальники однажды ночью тайно захватили и похитили Палому из королевской опочивальни.

Истории не удалось узнать, где же она пребывала, полные муки жалобы Дурвати, его мольбы, его угрозы не привели к тому, что похитители ее вернули, только по настоянию молодого царя, желавшего иронически пошутить, они решили поместить на его постель, пока он спал, кроткого голубя, на шее которого было кольцо пленницы, голубку с белоснежным оперением, радужным сине-зеленым воротником, розовым клювом, черными глазами, целомудренными и полными любви.

Неизвестно, понял ли Дурвати насмешку, если только действительно он не подумал, что эта птица, ласковая и нежная, была атман или дух его любимой. А правда заключается в том, что он придал свершившемуся облик чуда, созвал всех своих приближенных и заставил их поверить, что это чудо переселения души в голубку означало то, что Брахман желал вечного мира, мира, сияющего надо всеми как светлая заря, и он решил продолжать это начинание, незамедлительно отрубая голову каждому, кто будет ему противодействовать и чинить препятствия.

И действительно на протяжении всего своего правления Дурвати не пролил ни капли человеческой крови.

 

Розовая жемчужина

— Только человек, который дни проводит в заточении, а ночами бдит, чтобы заполучить нечто, что удовлетворит капризы любимой, — сказал мне мой несчастный друг срывающимся голосом, — поймет, какое это удовольствие — тайком копить деньги, а а сбережения тратить на самые причудливые, самые экстравагантные, самые бесполезные капризы этой женщины. То, что она видела издали, как далекий от реальности сон, что могло ранить ее воображение мукой безумного желания — это то, что моя инициатива, мое прилежание, моя любовь могли дать ей в одно мгновение. И я верю, что вижу восхищение в ее глазах, я чувствую, как ее руки обвиваются вокруг моей шеи, чтобы обнять меня в знак заслуженной благодарности.

Единственное, чего я боялся, когда выходил на улицу, когда у меня в руках была плотно упакованная сумка, а душа была полна радости — то, что ювелир уже послал две прекрасные жемчужины цвета розы, которые так впечатлили Лусию вечером, что она схватила меня за руку, когда всматривалась в витрину. Было очень трудно найти две жемчужины такого редкого и необычного цвета с такими чудесными переливами, совершенно круглой формы, абсолютно гладкие, и я считал невозможным то, что они попали в сокровищницу к другой капризной сеньоре, подобной моей жене, только богаче. И мне было бы больно от того, что это случилось, но сердце забилось, когда под чистым стеклом я увидел среди великолепных ожерелий и каскада золотых браслетов изысканный футляр из белого бархата, где загадочно сияли две розовые жемчужины, обрамленные бриллиантами.

Хотя я готовился к тому, чтобы заплатить за эту прихоть, я был ошеломлен высокой ценой, в которую ювелир оценил эти жемчужины. Все мои сбережения будут истрачены на пару зернышек, не больше горошка. Меня начали терзать сомнения — я не так хорошо разбираюсь в роскошных покупках, а что если ювелир раскроет мое невежество только спросив меня, всего лишь спросив какую-нибудь глупость, убедившись, что моя внешность — это не внешность человека, способного на покупку двух розовых жемчужин. В то время, когда я об этом размышлял, посмотрев вверх через прозрачное стекло магазина, я увидел, что по тротуару шагает, приближаясь ко мне, мой сокурсник, мой старый и лучший друг Гонзага Льоренте. Увидеть его статную фигуру и подняться позвать его было бы тем же самым, что и сказать: «Кто бы смог лучше просветить меня и дать мне совет, кто, если не элегантный Гонзага, который так сведущ в вопросах моды, так известен, к которому так хорошо относятся, каждый визит которого в наш скромный буржуазный дом — а их было с некоторого времени предостаточно — особенное проявление привязанности?

Выражая искреннее удивление, Гонзага развернулся и вошел вместе со мной в ювелирный магазин, вмешавшись таким образом. Сразу же он объявил, что является поклонником розового жемчуга, добавив, что ему известны те, кто страстно желал бы заполучить их, чтобы приобрести расположение некоторых высокопоставленных дам, два-три громких титула которых он привел. Короткими фразами он заверил меня, что цена, которую требует уплатить ювелир, не является чрезмерной в силу уникальности жемчуга. Я, как уже о том упоминал, боялся, что мне не хватит совсем немного, чтобы заплатить все. Гонзага, с его очаровательной откровенностью, открыл кошелек и протянул мне несколько банкнот, шутя и бранясь, что если я не окажу ему эту малую милость, он каждый день будет возвращаться, чтобы смотреть мне в лицо. Как мы неосмотрительны! Я не должен брать ссуду, мне следовало бы выйти из дома, будучи уверенным в том, что смогу расплатиться по счету. Но меня охватила страсть, я готов был на коленях целовать руку, которая предложила мне средство решения проблемы. Мы договорились о том, что Гонзага со мной отобедает на следующий день, мы отпразднуем покупку розового жемчуга, и я с коробочкой быстро отправился домой, как бы я желал, чтобы у меня были крылья!

Лусия перебирала струны, когда я появился перед ней и сказал ей, восхищенный ее красотой: «Посмотри на меня», потом смутился и прошептал: «Есть подарки». Живая и озорная (она всегда была такой) она начала искать в моих карманах, приятно защекотав меня, пока не нашла футляр. Возглас, который она издала, увидел жемчужины, был из числа тех, что никогда не забываются. Благодарная, она гладила меня по лицу и даже поцеловала….. Быть может, она даже любила меня немного в тот момент! Ей не верилось, что такие желанные, такие великолепные драгоценности ей принадлежали, не могла убедить себя их надеть. Я сам, расстегнув золотые серьги, которые она носила, украсил ее маленькие уши, светящиеся от удовольствия, розовыми жемчужинами. Воспоминание о том причиняет мне огромную боль, но я всегда это помню.

На следующий день, это было воскресенье, мы обедали у Гонзага дома, мы были неугомонны и полны решительности. Лусия одела платье из серого шелка, которое ей очень шло, на груди у нее была роза — того же цвета, что и розовые жемчужины — Гонзага пригласил нас в театр, и мы отправились к Аполлону, на веселый спектакль, в течение которого мы беспрестанно смеялись. На следующее утро я охотно отправился доделать свои дела, ведь я очень хотел погасить остаток стоимости розовых жемчужин. Вернувшись домой, как обычно, сев за стол, то, на что я бросил первый взгляд, были уши Лусии. Я вскочил, увидев, что у бриллиантового колечка не хватает одной из розовых жемчужин:

— Ты потеряла жемчужину! — воскликнул я.

— Как жемчужину! — моя возлюбленная дотронулась до своих ушей и принялась ощупывать серьги. Когда она поняла, что это было правдой, ее охватил такой ужас, что я сам испугался, но не из-за жемчужины, а из-за страха Лусии.

— Успокойся, — сказал я ей. — Будем искать, отыщется.

Понятно, что мы начали все обыскивать, все разглядывать, ходить по ковру, отодвигать шторы, поднимать мебель, открывать сундуки, которые Лусия месяц уже не открывала. Все было тщетно, в глазах Лусии заблестели слезы, пока мы размышляли, что делать дальше, мне пришло в голову спросить ее:

— Ты выходила сегодня вечером?

— Да, думаю, да, — ответила она нерешительно.

— Куда?

— Разные места… хочу сказать… за покупками.

— Но… в какой магазин?

— Откуда я знаю… улица де Постас, площадь Анхеля, ла Карьера.

— Пешком или поехала?

— Пешком… уже на месте я села в экипаж.

— Помнишь место… номер?

— Как, по-твоему, я могу его запомнить? Бог мой! Это бы просто экипаж, который проезжал мимо, — воскликнула нервно Лусия, она уже принялась горько рыдать.

— Если ты вспомнишь, мы ее найдем, — скажешь мне, я пойду осматривать один за другим, мы найдем ее на земле или на прилавке. Дадим объявление.

— Если я не вспомню! О Боже, оставь меня в покое, — восклицала она, так сильно была она расстроена, что я не стал приставать с вопросами и предпочел подождать, пока она придет в себя.

Мы провели беспокойную и бессонную ночь. Я слышал, как Лусия вздыхала и ворочалась, будто бы не могла заснуть. Я, между тем, размышлял, что можно сделать, чтобы найти розовую жемчужину.Поднялся я рано, уже в восемь звонил в дверь Гонзага Льоренте… Я слышал, что в особых случаях полиция легко устанавливает местонахождение потерянных или украденных вещей, я надеялся на то, что Гонзага, с его влиянием и связями в высоких кругах, поможет мне задействовать этот ресурс.

— Сеньор спит, но вы идите в кабинет, через десять минут ему принесут шоколад и спросят, не хочет ли он увидеть вас, — сказал слуга, увидев мою настойчивость и мое нетерпение.

Я согласился подождать. Слуга открыл деревянные двери кабинета, сразу он наполнился запахом масла и сигар. Я думал о том, как был бы я счастлив, если бы он провел меня прямо в его спальню!

Правда в том, что… как только первый луч солнца радостно коснулся окна, до того, как слуга сказал мне: «Устраивайтесь, пожалуйста», я увидел на краю голубого ковра и шкуры белого медведя, лежащей у ножек турецкого дивана жемчужину, розовую жемчужину!

Если бы с вами произошло что-то подобное, и вы спросили меня, что в таких случаях делать, я вам бы ответил страстно: «Возьмите шпагу или коллекции оружия, которая висит над диваном, и пронзите ею грудь спящего, чтобы он никогда не проснулся!» Вы знаете, что я сделал? Я взял жемчужину, положил ее в карман, вышел из этого дома, пошел к себе, встретил мою жену, она, в крайне растерянности смотрела на меня, я чуть не задушил ее. Тихим голосом я приказал ей надеть серьги. Я вытащил жемчужину из кармана, держа ее кончиками пальцев, сказал ей:

— Это та, которую ты потеряла? И как, быстро я ее нашел?

Определенно, то, что я потом совершил, было вызвано безумием или помрачением сознания. Я схватил ее маленькие уши, вырвал оттуда серьги и растоптал их. К счастью, я себя смог контролировать, потом я спустился вниз по лестнице, зашел в ближайшее кафе и заказал коньяк.

Что же, один раз я вернулся, чтобы повидать Лусию. Она шла под руку кем-то, это не был Гонзага. Кстати, я заметил, что мочка левого уха у нее была разорвана. Без сомнения, я сделал это нечаянно.

 

Сирена

Поистине невозможно описать усердие, с которым мышь ухаживала за мышатами. Она кормила их, чтобы они были упитанными и лоснились, чтобы были живыми и веселыми, чтобы они были такими радостными, и даже и их шкурка блестела на солнце, не желая, чтобы они разделили человеческую участь, щедро расточала своим отпрыскам моральные наставления, ясные и мудрые, дабы оградить их от ловушек и опасностей враждебного мира. «Будем мышами умными и рассудительными», — говорила мышь своим детям, видя, как внимательно они ее слушали и хмурились в знак одобрения.

Я же вам скажу по секрету, что мышата так вели себя, потому что еще не высовывали наружу голову из уютной норки, где они жили со своей матерью. У ствола дерева была нора, превосходные убежище, они укрывались в ней зимой, там было прохладно летом, она всегда чем-то сверху накрыта, так, что школьники даже и не подозревали, что в внутри живет целое семейство.

Несомненно, трое из выводка уже стали желать выйти наружу, они начали мечтать о прыжках, и беготне по зеленому лугу, который расстилался у ствола, там было множество разных цветов, над ним летала мошкара, бабочки, все кишело лягушками. «Мне бы хотелось попробовать спуститься вниз», — подумал мышонок, но вслух произнести это не отважился из-за страха перед своей матерью. Однажды, когда он все-таки высказал свое желание, его мать воскликнула, дрожа от страха: «Это не совсем не смешно! Если не хочешь меня расстроить, никогда не говори, как бы ты хотел выбежать на луг».

Но разве можно поверить в то, что запрет остановил мышонка? Все мы знаем, что запреты только вызывают желание их нарушить. Он не решился выбежать на луг, но проводил часы, взирая на желанное место. Какое это счастье — пробежаться среди ароматной и душистой травы! Как здорово купаться в росе, которая лежит на корнях ракит и ив!

Как замечательно охотиться на змеек и ящерок, которые извиваются среди листьев так, что их грациозные тела отливают на солнце металлом. Почему, почему же мышь-мать запретила столь невинные удовольствия?

Однажды, когда мать ушла, как обычно, чтобы искать своему потомству пропитание, мышонок высунулся через отверстие наружу, неожиданно он почувствовал, будто его ударило током, он увидел что по лугу идет волшебное создание. Это было нечто иное, как белая кошечка, белая, как снег, которая остановила на мышонке взгляд своих изумрудных глаз.

Мышонок замер, завороженный, зачарованный. Не видел он никогда ничего прекраснее этой белой кошечки. Как грациозно и плавно она двигалась, с какой непринужденностью, как лукаво она смотрела, каким девственно-белым был ее мех! Какими зелеными были ее глаза с золотыми искорками, которые воспламеняли сердце, заставляя его плавиться от желания!

Час, когда обычно возвращалась мать, наступил не скоро, мышонок отважился выйти из норки, чтобы приблизиться к прекрасной кошечке, его удерживали страх и привычка слушаться мать, и это останавливало его желание нарушить запрет, в конце концов, воодушевленный, он не смог удержаться от того, чтобы не рассказать матери о появлении прекрасной кошечки

— Как, ты видел этого монстра? — воскликнула мать.

— Как может быть монстром такое обворожительное создание! — вздохнул мышонок.

— Самый злобный, самый кровавый, самый отвратительный монстр из всех, кто живет на свете. Сынок, беги от нее, как от огня! Смотри, как уходит жизнь, отец твой умер его в ее когтях и мои слезы — это все она!

— Мама, — ответил мышонок, — я с трудом могу поверить в то, в чем ты убеждаешь меня. Вода, которая сверкает среди цветов на лугу, всегда чиста и прозрачна, в ней нет тех синих и зеленых оттенков, которыми сверкают ее прекрасные, сладкие глаза, из который струится таинственный свет.

Лепестки лилий и ландыши долин не так белоснежны, как ее кожа, которая мягче бархата и тоньше шелка. Как можешь ты видеть в таком прекрасном создании столь ужасного кровавого монстра?

Ах, мама, я думаю о ней с того момента, как увидел ее. Я не могу жить без нее. Раньше я был влюблен в луг, в небо, в деревья. Теперь все мне докучает, все меня отталкивает. Мама, избавь меня от этого зла, мне так грустно, будто моя жизнь подходит к концу.

Вы бы предположили, конечно, что бедная мышка сделала это, чтобы отвлечь свое дитя и успокоить его.

Чтобы он все-таки взялся за ум, она отвела его к своим родственникам, молодым, богатым и почтенным, которые жили, наслаждаясь, в амбаре, полном пшеничных зерен, но мышонок там, среди груды зерен в темном амбаре, смертельно скучал, ему не хватало зеленого луга, сверкающего под солнцем, и белой кошечки. Ведь несколько раз он уже видел, как она, легкой походкой, играючи, шла, устремив свой взгляд на вершины деревьев, мышонок чувствовал, как в нем снова пробуждается жизнь и душа словно летит, да, душа, ибо даже животных переполняет любовь, душа летит за этими колдовскими зелеными глазами.

Мышь-мать, видя все это, не могла ни на минуту отлучиться и оставить своего сына одного, но ей нужно было охотиться, искать пропитание для семьи, как-то раз утром, пробудившись рано, она покинула свою норку, до того, как рассветет, мышонок, грустный, задумчивый, сидел у входа и смотрел, как понемногу начинает светать.

Горизонт украсила тонкая золотая ниточка, дымка понемногу стала исчезать, и ее поглотила чистая синева небес, где взошло солнце, как бледно-золотая роза, и птицы поприветствовали его гимном радости, весело ликуя, а по траве, украшенной росой, будто бриллиантовой сетью, шла прекрасная белая кошка, так аристократически-изысканно, так грациозно, так осторожно.

Мышонок радостно вскрикнул, кошка смотрела на него, казалось, что она звала его, приглашала его спуститься. «Хочешь поиграть со мной?» — спросил он ее, забыв обо всех материнских наставлений, не раздумывая ни минуты. «Спускайся», — казалось, что таков был ответ таинственных кошачьих глаз.

Мышонок стремглав бросился вниз, пьяный от счастья, и началась игра, состоящая из бесконечных перебежек и прыжков. Кошка притворялась, что убегает, и пряталась среди ветвей ивы и ракиты, когда мышонок уставал ее преследовать, она позволяла уронить себя на мягкий ковер луга, легко ударяла мышонка своими бархатными лапками, в которых скрывались острые когти, он, шутя, их отталкивал, сжимал, резвясь в восхитительной путанице и невыразимом смешении жестокости и сладости.

И никогда не знал мышонок заранее, ударят ли его нежно и ласково или жестоко и презрительно, он готов был увидеть в любимых глазах сфинкса как обилие сладострастия и столько вспышки смеха, как и проблески суровости, и темное и жестокое сияния. Но раз он заметил, как дернулись мягкие лапы, и увидел, как под бархатной кожей блеснули стальные когти. Но странно! Не успел он поразмыслить о таких тревожных вещах, как к нему снова закрыл веки и снова весело и радостно продолжил играть с белой кошечкой.

И играли они, даже когда после полудня вернулась мышь-мать и увидела, что ее сын лежит бок о бок с монстром. Плача, отчаянно, издалека она прокричала ему: «Сын мой, ты погибнешь!» Мышонок же не делал ничего предосудительного. Да и до наставлений было ли ему! Он вознесся на седьмое небо, никогда так игра его не зачаровывала. Кошка же начала уставать и думать, не тратит ли она время зря, играя с жалким мышонком, замечая, что солнце уже начало садиться, не меняя тона, как всегда весело и игриво, как ни в чем не бывало, повернулась она к мышонку и вонзила в него свои острые зубы, подбросила его в воздух, трепещущего, умирающего, чтобы поймать его тельце своими острыми когтями, выставленными со свирепой жестокостью.

И когда кровавое марево начало застилать глаза несчастного, его разум утонул в предсмертном бреду, он прошептал: «Ты еще со мной поиграешь, белая кошечка?»

И не нужно было его матери оплакивать наивного мышонка! Он умер таким счастливым, в миг такого наслаждения!

 

Тигрица

Юный индийский принц Юдистира, уже знаменитый, любимый своими подданным за отвагу и справедливость, наводящий ужас на врагов Панхалы, иногда пребывал в глубокой скорби из-за того, что полагал, что его конец близок и он умрет насильственной смертью. Гений во сне предсказал это ему, и Юдистира в середине жизни полубога, всегда победоносного и всегда обожаемого женщинами и народом, так что в нем видели воплощение Брахмы, затаил в себе страх, и каждый день, просыпаясь, спрашивал себя, не будет ли он последним.

Самым неприятным было то, что он не знал, откуда придет опасность. Когда вам неведомо, чего бояться, страх становится еще сильнее. Но нельзя сказать, что Юдистира был презренным трусом. Напротив, мы сказали бы, что он был героем. Он показывал невероятное бесстрашие в битвах и на охоте, особенно на охоте на тигра в лесистых горах Бенгалии, он проявлял чудесное мужество и получал раны, на которые он смотрел как на знаки доблести на своем теле.

Но таков человек, когда ему постоянно что-то грозит, в нем сильно стремление бросить вызов, надеясь на победу. А в ответ он получает роковое предзнаменование. Он не возражает подвергнуться опасности умереть, даже погибнуть, если рядом с ним постоянно присутствует то, что знаменует жизнь.

Размышляя, Юдистира сам себе в том признавался, порицал себя, и снова решался бросаться, как ранее, в продолжительные и опасные приключения. Что же заставляло его оставить это, и удалиться жить мирно в своем дворце? Судьба, когда она нас ищет, встретит нас, где бы мы не пытались скрыться, мы это знаем. Но, несмотря на это, принц оставался под защитой своей гвардии, в своей неприступной крепости, куда входили только те, с кем он чувствовал себя в безопасности.

Будучи, однако, во власти рокового предчувствия, он решил позвать к себе одного исповедника, который славился тем, что мог видеть будущее и читать его, как в открытой книге. Аскет ответил ему, что если князь желает с ним встретиться, то пусть он придет на место, где он живет, ибо он поклялся никогда его не покидать. Даже если бы он хотел, он бы не мог сдвинуться с места, ибо, чтобы избавиться от искушения, чтобы не последовать за апсарами, прекрасными нимфами, которые приходят улыбаться ему, он приковал к себе к полу, а окаменевшие цепи разорвать невозможно.

Таким образом, Юдистира решил предпринять тяжелое путешествие на гору, на вершине которой находится храм таинственного Тримурти. Он подготовил вооруженный эскорт, предпринял все меры предосторожности, дабы быть в безопасности, быть защищенным.

Приехав в уединенное место, туда, где аскет его ждал, Юдистира отошел от своей свиты, поклонившись святому. Тот сидел у подножия скалы, из которой тек ручей, здесь была заводь, в которой плавали синие и белые лотосы, омывая свои большие листья, вытянутые, зеленые и гладкие, как отполированный жадеит.

Посреди пышной растительности сидел отшельник, который казалось, был сделан из изогнутых корней, высушенных солнцем. Юдистира, сначала высказав должные слова почитания и уважения, наконец, сообщил о цели своего прихода.

Глухим голосом, который будто шел из глиняной трубы, ответил ему аскет:

— Прежде всего, князь, я хочу сказать тебе, что ты не сделал ничего хорошего, придя ко мне. Действие вообще опасно, и человек только тогда живет так, как надо, когда спокоен и бесстрастно ждет конца жизни, которая не значит ничто иного, кроме того, что как она призрак, пустая тень. Но человек вдвойне должен остерегаться действия, если для него это предзнаменование, угроза судьбы. В таком случае даже дышать не стоит, так как тогда ты ускоряешь приход того, чем суждено свершиться.

Юдистира опустил голову. Дрожь пробежала по его телу, озноб бил его до костей

— Мне хотелось бы, по крайней мере, — проговорил он, — чтобы твои знания сорвали пелену с опасности, что удручает меня. Я полагаю, что если буду о ней знать, то встречу ее безо всякого страха. Неизвестность мучает. Пролей на нее свет, и я приму то, что свершиться.

Аскет промолчал, его глаза, замершие в экстазе, искали вдалеке откровения. В них сверкала искра, подобно звезде, упавшей в колодец.

— Принц, — сказал он наконец, — опасность, которая угрожает тебе, — женщина, которая постоянно помнит о тебе, она о тебе не забывает ни на минуту. О, человек, о котором помнит женщина, вспоминает она его с любовью или ненавистью, которые в конце концов сливаются воедино!

— Женщина? — с удивлением спросил Юдистира. — Я никого сильно не любил, поэтому не думаю, что кто-то может причинить мне вред.

— Вспоминай, — предупредил его отшельник, — она ударила тебя по руке своей лапой, зубами вцепилась в плечо, лакая своим шершавым языком, в то время как с удовольствием твою кровь.

— Ах, — ответил принц, — ты говоришь о тигрице, которая ранила меня два года назад? Мои люди ее уже убили.

— Не убили, принц, оставили еле живой, не старались больше, чем беспокоился ты о себе. Ты не знаешь, что, когда зверь попробует человеческую плоть, вся прочая пища ей уже не по вкусу, все наши горцы то говорят, когда тигрице понравится вкус, она не только предпочитает ее иной еде, она же много лет идет по следу одного человека, в кого впилась зубами со страшным, ужасным насилием в крови. Тонкое звериное чутье ее не обманет. Ты слышал, Юдистира, так судьба придет к тебе.

Принц опустил голову на руки, и вздох, полный муки, вырвался из его груди. Он плакал о своей юности, которой вынесли безжалостный приговор:

— И никак нельзя этого избежать?

— Есть один способ. Пусть твое царство, твоя слава — все это пусть останется здесь с тобой и все будет предано покаянию. Только тогда я позволю тебе не лишаться милости небес, приложу всю свою силу, всю свою волю и мою добродетель. Если ты это сделал, чтобы все было как раньше, чтобы снова жить во дворце, оставить свою силу, свою власть, то тебя ожидает нечто намного худшее, чем ты можешь представить. Ты станешь в итоге рабом других существ, гораздо более свирепых, чем тигрица — своих страстей, они только и ждут момента, чтобы освободиться. До сего дня тебя звали Справедливым. С этого момента тебя назовут Тираном. Ты не понимаешь, что это возможно, я знаю, что это может случиться, потому что тебя бы растерзал зверь гордыни, и ты бы стал человеком только по виду. Юдистира, моли богиню Кали, чтобы она перенесла тебя в другую сущность. Возвысь сердце, сядь на краю источника, не двигайся, пока птицы делают гнезда в твоих душистых волосах.

Принцу надлежало последовать совету аскета, ему следовало бы стать скромным отшельником, но он увидел, как отвратительная муха попалась на глаза отшельнику, и он, настолько превосходящий ее по внешнему виду и форме, не испугался ее. Принц не мог принять такое отношение к жизни, как к ценности: не мыться, не менять белые туники, когда они становятся грязными, не пить свежие напитки, когда садится солнце. Он поднялся, позвал своих людей, не обращая внимания на то, что уже была ночь, двинулся в обратный путь.

Когда они шли через дремучий лес, случилось так, что его свита отошла в сторону. Принц, испугавшись, закричал, чтобы они подошли к нему, чтобы прикрыли его. Было поздно. Из-за заросшей изгороди выскочила тигрица упругим сильным прыжком, Юдистира почувствовал, как острые белые зубы впились в этот раз не в плечо, а в шею, в его жилах ее горящий язык смешался с теплой и сладкой кровью.

 

Легенда о башне

Экспедиция была утомительной: мы странствовали по крутым тропам и горным и дорогам, и после того, как завтракали холодными закусками, сидя на поросших мхом камнях каменной крепости, в тени заброшенной башни, принадлежавшей кому-то феодалу, участников экспедиции охватила блаженная усталость, которая погрузила их в сон. Менее поддались сну я и археолог я: он был увлечен изучением этих почтенных камней, а у меня пробудилось воображение и погрузило меня в грезы, совершенно непохожие на обычный сон. Вместо того чтобы расположиться в прохладном месте, по краям окруженном зарослями лавров, мы начали, как могли, подниматься на крепостную башню, карабкаясь по ее неровной беспорядочной каменной кладке, чтобы сесть на ее вершине и смотреть через прелестное окно со средником, покрытое тканью, откуда можно было рассматривать долину и португальские горы, синий амфитеатр, который заключал в себе романтическую перспективу.

Мне была ведома легенда о башне Диамонде, такая, какой мне ее рассказали пастухи, которые пасли свой скот на окрестных пастбищах, виноградари, которые выращивали и собирали виноград в этом старом графстве, но мне, к несчастью, пришло в голову археолога, имеет ли легенда нечто общее с историей, с тем, что произошло по-настоящему.

Он задумался, погладил свою седую бороду и вот что мне сказал, после того как наморщил лоб и снова обратил свой взор на разрушенные стены, которым было не меньше пяти веков:

— Когда мы представляем себе жизнь феодальных сеньоров того времени — четырнадцатого-пятнадцатого века, эпохи, когда были возведены эти стены — глубоко убеждены мы в том, что существовала большая разница между тем, как жили влиятельные люди и простонародье, между торговцем и биржевиком наших дней и крестьянином или каменщиком, лежал двойной ров, который отделял могущественного сеньора Диамонде от последнего из своих слуг и подданных.

— Вот эта башня, — сказал он громко. — Какие удобства, какая спокойная почтенная жизнь скрывалось в ее узких стенах? А для тех, кого мы видим в реальности (реальность тех эпох мы созерцаем только в поэзии) та жизнь, которая текла в Диамонде, и самые бурные страсти, которых было всегда предостаточно и в ту отдаленную эпоху и в нынешнее время, были настоящим источником драмы, которая и породила легенду. Говоря о том, я уничтожу всяческую романтику, но если мы можем реконструировать то, как жили тогда, с помощью документов и подлинных свидетельств, мы увидим, что мужчины и женщины были такими же, как всегда.

Жена Пайо де Диамонде, веселая Мафальда, португальская дама с берегов Миньо, скучала среди этих четырех стен. Одевалась она в грубую шерсть, которую ткали и пряли ее слуги, питалась она хлебом, молоком и жареным мясом, ее ограничили в возможности развлекаться, слушать сказки двух или трех старух, которые вечерами собирались на господской кухне, муж ее почти всегда отсутствовал, занимаясь охотой или сражаясь пограничных стычках, когда он возвращался, он был усталым и измученным трудами, португалка, дитя радости и праздника, теряла свой свежий цвет лица и блеск своих глаз цвета зрелого каштана. В те времена, как и сейчас, женщина, которая скучает, готова предпринять все, чтобы отогнать черную назойливую муху томления.

Однажды вечером в воскресенье Пайо Диамонде объявил жене, что отправится в поход, чтобы сжечь несколько полей и два-три португальских дома, и между делом не упустит возможности поохотиться на все, что движется. К полудню субботы осталась Мафальда одна. Она вздохнула, подобрала свои юбки и спустилась вниз на площадь перед замком, чтобы увидеть, как уезжает войско господина. Когда последний копьеносец исчез за заросшими лесом скалами, хозяйка замка должна была вернуться домой, где ее будет одолевать зевота, однако на углу скалистой дороги (вы видите? — прямо здесь), она встретила человека, похожего на бродягу, с тяжелым грузом на плечах. Он был молод, высок, строен и жилист, его рыжая борода и смеющиеся чувственные губы придавали его лицу выражение вызывающее и жестокое. Умоляя, он попросил приютить его этой ночью в башне Диамонде и предложил посмотреть его товары: ткань, кожа, ожерелья, духи и ароматические масла. Успокоившись, Мафальда захлопала в ладоши в предвкушении. Как манило это искушение!

В этом помещении, где тогда находилась Мафальда, у окна, где мы сидим сейчас, лоточник разложил свой тюк и показал даме сокровища. У него были куски шелка из Монфорте, дубленые шкуры куницы из Оренсе, почти такие же красивые и мягкие, как соболиные, тончайшие льняные полотна из Падрона, кружева, вытканные бледными кружевницами, которые ждут своих мужей у дверей своих домов в рыбацких деревушках Портоново и Санхенхо. Он также принес флаконы и колбы с духами, жасмином и мускусом, янтарь, нитки жемчуга, и хозяйка Диамонде жадно все покупала, потому что муж оставил ей множество золотых дублонов в свадебном сундуке.

Бродяга же вечером рассказал множество интересных историй. Он обошел все замки, чтобы побывать в Астурии, королевстве Леона, Саморе и Португалии, в его репертуаре были анекдоты, рассказы о скандалах, фарсы, романтические истории, случившиеся неожиданно с ним, или те, о которых сплетничали в особняках сеньоров. Потом он пел песни, словами менестрелей, наигрывая на виуэле, и у Мафальды, когда она отправилась спать, обычно смуглое лицо горело, каштановые глаза сияли, как то бывает у молодой девушки, не старше двадцати пяти лет, в самом расцвете, в том возрасте, когда она жаждет жить и наслаждаться жизнью.

И не уехал странник из замка ни на следующий день, ни на следующей неделе. Он проводил часы, сидя рядом с Мафальдой, рассказывая истории, зачастую непристойные, когда его запасы ответов истощились, он учил слуг и приближенных Диадамонде готовить сладкие напитки и блюда, приправленные специями, которые составляли часть его кочевой торговли. Временами он помогал хозяйке замка создавать прически, рассказывал ей о моде и утонченности королевского двора.

Он искусно вплетал жемчуг в локоны Мафальды, надевал на ее ноги башмачки с заостренными носами, это была последняя новинка, пришедшая в Испанию из далекого бургундского двора. И Мафальда, ежечасно попадая во власть нового своего увлечения, нового каприза, не оказала ни малейшего сопротивления, когда ночью предприимчивый торговец привлек ее к себе, покрыл горячими поцелуями ее смуглое лицо, ее веки, подобные шелку, ее точеную шейку. Страсть? Нет! Мафальда не чувствовала этой полной мечтаний лихорадки, возможно, более свойственной современности, нежели средневековью. То, что она чувствовала, было нечто, что уносило серую паутину невзгод, мрачный туман, и она входила в царство солнца, радости и удивленная, радовалась, полная сладостных чувств. И, кроме того, в рассказывании любовных историй странствующий купец был намного искуснее сурового хозяина замка Диамонде, он также знал то, о чем Мафальда целомудренно не ведала.

Естественно, в конце недели вернулся Диамонде, усталый, покрытый пылью, утомленный сжиганием посевов и убийством невинных диких животных. Присутствие менестреля купца и его близость к Мафальде бросились ему в глаза: он был достаточно наблюдателен. Возможно, был некто, кто все ему открыл. Башня слишком мала, чтобы скрывать секреты. Но торговец был начеку, а история учит нас тому, что некогда эти бродяги, которые странствовали от двора ко двору, выполняли необычные поручения, короли давали им задания избавиться от других монархов и князей, и в их бутылках были не только благовония.

Однажды утром сеньора Диамонде нашли неподвижным, мертвым в постели, почерневшим и покрытым синеватыми отметинами, из замка исчезли, унеся с собой сундук золотых дублонов, португалка Мафальда и авантюрист-отравитель.

И, как вы видите, — закончил археолог, улыбаясь насмешливой улыбкой Макиавелли, такова прозаическая, но и мелодраматическая суть легенды о башне. Пастухи рассказывают, что донью Мафальду похитил дьявол, принявший облик молодого дворянина, и душа грустной хозяйки замка, утратившая любовь, ночью появляется в этом же самом окне, и ее вздохи похожи на завывания ледяного горного ветра. Еще бы! Кем, как не душой, похожей на ветер, может быть ветер, который так похож на вздохи проклятой души….

 

Вампир

В стране ни о чем другом и не говорили. Вот это чудо! Каждый день ли случается так, что семидесятилетний идет к алтарю с пятнадцатилетней девушкой! И, правда, ей только исполнилось пятнадцать, Инесину, племянницу священника Гонделле, собственный дядя в святилище Богоматери-дель-Пломо, в трех лигах от Виламорта, благословил союзом с синьором Фортунатто Гайосо, семидесяти семи с половиной лет от роду, если верить свидетельству о рождении.

Единственной просьбой Инесины было сочетаться браком в церкви, она была посвящена Деве и носила всегда образок из свинца, белую фланель и голубой шелк. И как жених не мог только, он должен был сделать это, несчастный! подняться пешком на крутой склон, который вел к Пломо от дороги между Себре и Виламорта, никогда не держаться за лошадь, говорили же, что два здоровых парня, который должны были нести огромные корзины винограда в сезон сбора урожая, принесли дона Фортунатто прямо на королевском троне в храм. Смех, да и только!

Несомненно, в клубах, лавках и, скажем так, прочих заведениях Виламорта и Себре, так же, как на папертях и ризницах прихода, пришли к выводу то, что Гонделле очень долго искал жениха и что Инесина выиграла первый приз. А кто же была Инесина — давайте взглянем? Свежая молодая девушка, полная жизни, со сверкающими глазами, щеками, словно розы, вот чертенок! и есть же такие около Силь-аль-Авейро! А другого такого состоятельно человека, как дона Фортунатто, не встретишь и во всей провинции. Он мог иметь добрую славу или дурную, как у тех, кто возвращается из другого мира с множеством тысяч дуро, Бог знает, какая история скрывается в его сумке, только тот… шшш, кто осмелиться искать, откуда берется огромное состояние. Капиталы подобны хорошей погоде, ими наслаждаются и не спрашивают, откуда они взялись.

То, что принес синьор Гайосо принес с собой — это огромное состояние, заключающееся согласно крайне достоверным и надежным источникам только в том, что лежало на хранении в филиале банка Ауриабелла в ожидании инвестирования, это были два миллиона реалов (в Себре и Виламорта еще реалы не считали). Когда в стране продавалось множество земельных участков, их, не торгуясь, приобрел Гайосо, на той же самой площади Конституции в Виламорта приобрел он три дома, снес их и возвел на их фундаменте новое роскошное здание.

— Разве недостаточно этому старому дураку семи пядей земли? — спрашивали насмешники и люди недостойные среди посетителей казино.

Судите сами, что добавили они к распространяющейся странной вести о свадьбе, зная, что дон Фортунатто не только щедро одарил племянницу священника, но и сделал ее единственной наследницей. Причитания родственников богача, близких и далеких, достигли небес: они говорили о судах, о старческом маразме, о заключении в сумасшедший дом. Чем более дон Фортунатто, хотя и был он очень стар, сохранял полностью свою способность действовать и продолжал прекрасно всем управлять, тем более одиноким он становился, неся наказание за свою собственную опрометчивость.

Его даже не остановил скандал. Перед домом, который был роскошно украшен и отделан, собрались они, вооруженные кастрюлями, сковородками, табуретками, банками, рогами и свистками, более пятисот дикарей. Они волновались, им не хотелось бы, чтобы кто-то положил тому конец, а в здании же не открылось ни одно окно, через щели не проникал и лучик света, усталые и разочарованные, бунтовщики вернулись домой и легли спать. Даже когда они снова собрались вместе, чтобы устроить шум на всю неделю, в брачную ночь они оставили супругов в покое, на площади не было никого.

Тем временем в роскошном доме, заставленном богатой мебелью, полной всяческих удобств и подарков, которые только можно пожелать, в одиночестве от счастья она едва ли не начинала танцевать. Страх, скорее инстинктивный, нежели рациональный, с которым она предстала перед алтарем Богоматери-дель-Пломо, рассеялся перед нежными и полными родительской заботы наставлениями старого мужа, который только просил у юной жены немного любви и тепла, постоянного ухода, которого требовал преклонный возраст.

И сейчас Инесина успокаивалась, потому что ее дядя, аббат де Гонделле повторял: «Не бойся, глупышка! Выходи замуж спокойно!» Это было благочестивое занятие, это была роль сестры милосердия и дочери, которую ей пришлось какое-то время играть, может быть, совсем недолго. Доказательством того, что она продолжала чувствовать себя ребенком, были две огромные куклы, разодетые в шелка и кружева, их она нашла в своей уборной, они были очень серьезные, с бессмысленными лицами и сидели на атласном канапе. И не могла она представить себе, даже во сне, что могут явиться ей и другие существа, которые не будут созданы из тонкого фарфора.

Помогать старику! Это действительно было то, что Инесс делала бы замечательно. Днем и ночь — ночью прежде всего, ибо, когда он в ней нуждался, она прижималась к нему, это было нежным убежищем, она брала на себя обязательство заботиться о нем, ни на минуту не покидать его. Бедный сеньор! Он был таким приятным, а ведь уже одной ногой стоял в могиле! Сердце Инесины было тронуто, не имея отца, она поняла, что Бог сделал его им для нее. Она вела себя, как дочь, даже более, ведь дочери так нежно не ухаживают, не отдают тепло своей юности, аромат своего юного тела, и справедливо полагала, что таким образом дон Фортунатто исцеляется от своей немощи.

«Все, что во мне — это холод — повторял он, — мне очень холодно, льды стольких прожитых лет текут по моим жилам. Я искал тебя, как ищут солнце, я стараюсь быть ближе к тебе, как к благодетельному пламени среди зимы. Приблизься ко мне, дай мне руку, если ты этого не сделаешь, я буду дрожать и сразу замерзну. Ради Бога, согрей же меня, я больше тебя просить не буду».

То, о чем старик умалчивал, то, что оставалось тайной его и английского целителя, который ему это посоветовал ему в качестве последнего средства, была вера в то, что если его старость войдет в контакт со свежей юной весной Инесины, произойдет таинственный обмен. Если жизненные энергии девушки, ее цветущая юность, ее кипящие силы должны оживить дона Фортунато, его старость и дряхлость передадутся девушке, передадутся, когда их дыхание смешается, старик получит живую, чистую и сияющую душу — девушка — могильный туман. Гайосо знал, что Инесина была жертвой, овечкой на закланье, и жестокий эгоизм последних лет его жизни, когда все приносится в жертву, дабы ее продлить, хоть на несколько часов, совсем не чувствовал сострадания.

Он прижимался к Инесине, вкушал ее чистое дыхание, ее ароматный, сладкий дух, заключенный в футляр из хрустальных зубов, это был последний напиток, благородный и драгоценный, который он покупал и пил, чтобы поддерживать свое существование, если было бы нужно разрезать шею девушки и сосать кровь из вены, чтобы омолодиться, он чувствовал, что был способен сделать это. Разве он за это не заплатил? Ведь Инесина была его.

Велико было удивление жителей Виламорта, оно было большим, чем в день свадьбы, когда они заметили, что дон Фортунатто, которому предсказывали на восьмой день сойти в могилу, стал выглядеть лучше, вплоть до того, что даже помолодел. Он и ходить немного начал, первое время опираясь на руку жены, потом на трость, всегда немного уходя вправо, а ноги его дрожали мелкой дрожью. Через два или три месяца после женитьбы он смог сходить в казино, а через полгода — о чудо! — он сыграл партию в бильярд, сняв сюртук, он снова стал человеком. Казалось, что на него натянули новую кожу, ему ввели соки юности, со щек исчезли глубокие морщины, он поднял голову, глаза не казались больше мертвыми, теми, что были на черепе.

Врач из Виламорта, известный Тропиецо, повторял с комическим ужасом:

— Меня бы сильно злило, если бы у нас здесь не обитал один из тех долгожителей, о которых пишут в газетах.

Тот же самый Тропиецо лечил Инесину в течение долгой болезни, после которой она умерла-бедная девушка! — если даже не исполнилось двадцати лет. Истощение, чахотка, лихорадка, все, в чем выразилось сильнее всего разрушение организма, который все свои жизненные силы отдал другому.

Да, племянницу священника достойно проводили в последний путь и достойно похоронили, но дон Фортунатто искал невесту. На этот раз или он уйдет из деревни, или толпа подожжет его дом, а его вытащит оттуда, чтобы убить, нанеся чудовищные побои. Такие вещи не прощаются дважды! И дон Фортунатто улыбнулся, показав между фальшивыми зубами конец сигары.

 

Странник

Леденяще-холодной была ночь. Ветер гневно и страшно завывал, не прекращаясь, шел дождь бурными потоками, те два или три раза, когда Марта осмелилась подойти к окну, чтобы посмотреть, успокоилась ли буря, ее ослепили багровые вспышки молний и ужаснул грохот грома, который, казалось, гремел прямо над головой и стремился вниз, к дому.

В тот момент, когда буря сильнее всего бушевала Марта отчетливо услышала стук в дверь и то, как кто-то жалобно просил ее открыть. Несомненно, благоразумие посоветовало Марте не послушаться, так как в такую страшную ночь ни один добропорядочный человек не отважится выйти на улицу, только лишь преступники и насильники способны скитаться под дождем и ветром, ища приключений и добычи. Марта должна была подумать что тот, у кого есть дом, очаг, там и сидит, рядом с матерью, женой, сестрой, он не выходит наружу в январе, с безрассудным отчаянием не звонит в дверь снаружи, не тревожит покой честных и порядочных девушек. Но долгие размышления, моя достойнейшая госпожа, бывают только причиной опозданий, поэтому они годятся лишь для того, чтобы отравлять удовольствие и готовить пищу терзаниям. Размышления Марты остались позади, как обычно, в порыве жалости, первом, который возник в сердце женщины, нечто побудило ее через дверь сочувственно спросить:

— Кто вы?

Голос, сладкий, волнующий тенор, прозвучал:

— Странник.

И, да благословенна будет Марта, она, не вдаваясь в дальнейшие расспросы, убрала засов, сняла замок, повернула ключ, повинуясь этому сладкому и волнующему голосу.

И путник вошел, вежливо кивнув, легко поклонившись, снял с себя шляпу, с перьев которой стекала вода, она совсем промокла от дождя, поблагодарил за гостеприимство и расположился у очага, который так ярко горел, разожженный Мартой. Она не осмелилась взглянуть на него, потом что запоздавшее благоразумие дало знать о себе, и Марта поняла, что дать приют первому, кто постучал в дверь — это очевидное безрассудство. Однако, даже не поднимая взор, она видела, что был гость молод и хорош собою, бледен, белокур, с прекрасным и грустным лицом, ему было привычно отдавать приказы, и он занимал высокое положение. Марта почувствовал себя скованной и полной смущения, но странник к выразил признательность и сказал ей самое лестное, что казалось более приятным из-за его волшебного голоса, наконец, чтобы скрыть волнение, она поспешила готовить ужин и предложила путнику самую лучшую комнату в доме, чтобы он там выспался.

Испугавшись собственного нескромного поведения, Марта всю ночь не могла заснуть, ожидая рассвета, чтобы проводить гостя. И случилось так, что, когда он спустился, улыбающийся и отдохнувший, она и слова не молвила о том, что ему нужно уезжать, то же самое в обед, и вечером, Марту приводили в восторг и восхищали его красноречие и умение вести беседу, она так и не отважилась сказать, что вообще-то не была настоящей хозяйкой дома.

Шли недели, проходили месяцы, и в доме Марты не было иного хозяина и иного господина, кроме этого странника, которого одной бурной ночью Марта непредусмотрительно приютила. Он приказывал, Марта подчинялась, покорная, тихая, быстрая, как мысль.

Но вы не думайте, что Марта оттого была счастлива, напротив, она жила в постоянной тревоге и страданиях. Я назвала странника хозяином, но я также должна назвать его и тираном, ибо его деспотические капризы и переменчивое настроение сводили Марту с ума. Сначала он показался послушным, приветливым, скромным, но это он восстанавливал силы, пока не нашелся тот, кто бы его поддержал. Но хуже всего было то, что Марта не могла угадать его желания или же предупредить его раздражение, без всякого повода или причины, когда она того меньше всего ожидала и менее всего боялась того, он впадал в ярость, или, когда он был доволен, сразу же, как говорится, за досадой следовала похвала, а за улыбкой — гнев. У него бывали приступы бешенства и совершенно беспричинная и непонятная истерика, через две минуты он становился воплощением любви и ангельского спокойствия, он был раздражителен, как мальчишка, и впадал в отчаяние, как мужчина, Марте же он то докучал оскорблениями, то изливал на нее нежность, называя разными сладкими именами.

Его причуды порой были настолько невыносимыми, что Марта, чьи нервы были натянуты до предела, сердце было готово выскочить из груди, проклинала тот роковой момент, когда она впустила в дом этого жуткого гостя. Самое ужасное в том, что когда терпение Марты уже было на исходе и она готова сбросить ярмо, он, кажется, это угадывал и просил прощения с такой искренностью и таким юношеским изяществом, что Марта не только забывала сразу обо всех своих обидах, но готова была еще претерпеть страдания трехкратно ради такого изысканного удовольствия от прощения. Как же можно было забыть то, как гость, полусловом, осторожно, намеками объявлял, что «уже» ему пора уезжать, Марта побледнела, как мрамор, начали плакать от подступившего отчаяния и упала на руки путника, который грустно улыбнулся и ласково прошептал что-то утешительное, обещал писать, обещал вернуться, обещал помнить. И когда Марта осыпала его горькими обвинениями, странник, своим сладким тенором, сказал, будто извиняясь:

— Девушка, я же сказал тебе, что я странник. Я отдыхаю, но не селюсь, я останавливаюсь, но не остаюсь.

И вы должны знать, что, только услышав сказанное с такой откровенностью, почувствовав, как что-то оборвалось внутри, доверчивая Марта поняла, что тот роковой странник был сама Любовь, что она, не подумав, отворила дверь самому жестокому тирану на свете.

На обращая внимания на стенания Марты (он ожидал слез!), не останавливаясь на том скорбном наследии, которое он оставил после себя, любовь ушла, завернувшись в плащ, сдвинув набок шляпу, сухие перья на которой отважно колыхал и теребил ветер, в поисках нового, чтобы стучать в другие двери, что будут лучше заперты и защищены А Марта осталась, осталась хозяйкой своего дома, спокойная, свободная от страхов, опасений, тревог, впала в тягостные и серьезные размышления, которые ей помогают, но только спустя некоторые время. Мы не знаем, о чем дальше будет рассказано, только известно, что во время бурных ночных гроз, когда завывал ветер, а дождь барабанил по стеклу, Марта, положа руку на сердце, оно так торопливо билось, не переставала слушать, не стучится ли странник снова в дверь. 

Ссылки

[1] Святой Иаков. Здесь и далее примечания переводчика.

[2] рядом со своей мечтой.

[3] Речь идет о картине Мурильо «Virgen de la servilleta».