Очередной совет четырех Кондрат объявил в пятницу на 10 часов вечера. Местом сборов выбрал Башню… Башня пользовалась дурной славой не только у родителей трудных подростков, милиции и жильцов стоящих по соседству домов. Башню обходили стороной даже бомжи и бездомные собаки. Поговаривали, что она — а с ней и все развалины, над которыми она возвышалась, как старая, забытая на старте межконтинентальная ракета — служила притоном для наркоманов, сатанистов и неофашистов. Обычный бандитский наборчик, который сумели зазубрить даже бабушки — божьи одуванчики. Но что бы дурного о ней ни болтали, Башня оставалась одинаково неприступна как для правильных деток и их прогнозируемых родителей, для добропорядочных граждан, так и… наоборот, для самых конченых подонков. Башня досталась городу в наследство от советского головотяпства и бесхозяйственности, сохранив мрачную привлекательность только для таких мальчишек, как Кондрат Гапон и его друзья. Нет, на самом деле в истории Башни случалось всякое: заброшенная, почти за двадцать лет позорного одиночества проржавевшая, казалось, насквозь и до самого основания, она служила маяком и шатким пристанищем для многих. К слову сказать, пытались в ней осесть и кочующие по городу группы наркоманов-оборотней, и разрозненные взводы неофашистов, выкрикивавших партийные приветствия на деревенском суржике — к новоявленным фаши примыкали в основном бывшие «сборовцы» и бывшие милиционеры. Околачивались в здешних развалинах и доморощенные сатанисты, не раз пытавшиеся провести черную мессу на верхней площадке Башни… Но долго никто из них не задерживался: не то новоселы чересчур неуживчивыми оказывались, не то Башня сама изгоняла их. Вот и сложилось так, что в конце концов она приняла в свои полуразвалившиеся стены только тех, кто о ней не мог даже мечтать.

Теперь здесь, миролюбиво сменяя друг друга, собирались то трубадуры самых разных толков и направлений — от бардов до реперов и блюзменов; то футуристы, при помощи граффити и монтажной пены создававшие свои полимерные стихокартины. Одна из таких стихокартин (больше, правда, смахивавшая на донкихотовскую инсталляцию, чем на визуализированный стих) особенно «закрепляла» Ален. Картина была облечена в форму громадной, в два человеческих роста, не то ромашки, не то мельницы. Лепестки-крылья неизвестный автор выпилил из гипсокартона, а поверх написал странноватые, местами нелепые и тяжеловесные стихи. Главное же, чего добивался поэт-садовник, поэт-мельник — и можно сказать, добился, — это возможности абсолютно вольного прочтения его шедевра. Стихокартину можно было читать наугад, от первого произвольно выбранного лепестка к следующему, так же произвольно выбранному. Или, попыхтев, поломав немного голову, попытаться установить логическую связь между лепестками — связь, которая устраивала бы прежде всего самого читателя, — и прочесть текст с начала до конца согласно установленной последовательности.

Вот какую последовательность случайно вывел Эрос, после третьей бутылки пива вздумавший помочиться на основание исполинского стихоцветка:

ЛЮбить ЛИ ЛЮду рано утром, пока ко мне льнет ПЕРЛАмутром? ЛЮбить ЛИ мне сеБЯ в дороге, когда ПРОчь от себя мчат ноги? ЛЮбить ЛИ БОга мне в час пик, когда РЕССорит жизнь кадык? ЛЮбить ЛИ мне ЛЮдей потом, с заботами НАБитым ртом? ЛЮбить ЛИ?.. Не задаст вопроса лишь тот, кто ЛЮбит всех без спроса, кто ОДАрен бесценным ЧЛЕном, не тем — как всякий СМЕртный — ТЛЕнным, а тем, что слышим, словно УХом, душой и сердцем, — божьим ДУхом.

Разумеется, гипсокартонные стихи были о любви. Возможно, именно по этой причине стихоромашка или стихомельница так запала в душу Ален. Хотя у Кондрата на этот счет сложилось иное мнение: он подозревал, что мутантовая ромашка с заумным текстом о любви — дело рук самой Ален. А заумь понадобилась ей для того, чтобы никто не заподозрил ее в авторстве. Но, как бы там ни было, Кондратово предположение так и осталось предположением — Ален наотрез отказывалась признавать свою связь со стихокартиной. При этом, раз уж разговор заходил об этом, она неизменно повторяла, что единственная связь, к тому же интимная, которую она готова признать и даже объявить о ней во всеуслышанье, — это ее любовь к Эросу: «Перед нашими ночами, проведенными вместе, померкнет солнце любой поэзии, любого небесного искусства!» И тут же добавляла для тех, кто не въезжал в книжную речь: «Да „Руслан и Людмила“ отдыхают! Или кто там еще… А! Ди Каприо и Джульетта — просто отстой по сравнению с моим шалэным коханням! Цэ справжня антилюбовь!»

Однако вернемся к Башне. Футуристы, барды и реперы были не единственными обитателями ее магнетических владений. Встречался народец и поколоритней. Искусно лавируя среди железобетонных идолов и кумиров, пускались в ритуальные пляски белые маги и волхвы, верившие, что под фундаментом Башни в целости и сохранности покоится яйцо Дракона — его огнедышащая матушка считалась тайной покровительницей города. А то забредали сюда, казалось, самые обычные любители пива и ржаных сухариков. Поздними вечерами приходили они под звездное небо потрепаться о том — о сем. Ребятам очень нравилось, когда разговор, поначалу совершенно пустой и безобидный, вдруг заходил о вещах серьезных и необычных — о космосе и братьях по разуму, о тайнах мироздания, о том, что ждет их после школы и университета… Башня неизменно затихала, когда к ней приходили такие парни и девчонки, зачастую неприметные в школе и на улице, редко посещавшие дискотеки, караоке и губернаторскую елку и искавшие возможности самовыражения все больше в областях сегодня немодных, презираемых предприимчивым обывателем или попросту забытых — в литературе, искусстве, истории и любви. Башня замирала, когда они беззаботно оживали в ее стенах, а ветер, хозяйничавший на самом ее верху, учтиво смолкал, уступая место юным голосам и юному смеху.

Гемы под предводительством Гапона однажды уже собирались в Башне. Это было давно, еще до появления в их доме квартирного Гемоглобова, и повод для той встречи был пустяковым. Сегодня все обещало быть по-другому, по-взрослому — Эрос, Ален и Палермо ждали грозы. Нет, вечер спустился на город как никогда мягкий и тихий; ни ветерка, ни склонившегося к земле стебелька; в воздухе лишь монотонные шумы от проезжавших по ближайшей трассе машин — в воздухе лишь ускользающие, беспокойные ароматы зелени и цветов. Хорошо!

Грозу предвещали черные Кондратовы глаза. Всю дорогу, пока они ехали к Башне, Кондрат скрипел зубами, временами чертыхался, но так и не выдал истинных намерений, побудивших его собрать совет. Совет четырех в легендарной Башне. Глаза Гапона продолжали гореть, точно у вожака волка, задумавшего разобраться с нерадивой стаей; Кондрат беспрерывно курил, подпаливая на треть недокуренными сигаретами сухой, бумажный воздух.

Ступени вели на верх Башни опасные — кое-где выщербленные, а то и целиком выломанные из несущей конструкции. Вдобавок они были невероятно скользкими и отчего-то воняли скипидаром.

Первым поднимался Гапон. В одном месте он поскользнулся и едва не свалился на шедшего сзади Палермо — фонарик, зажатый в руке Кондрата, описал в черном воздухе неровную, нервную дугу.

Наверху, на полуразрушенной крыше, луна свила седое гнездо. Если хорошенько прислушаться, можно было уловить, как луна нежно вздыхает, высиживая завтрашний день. Ален, машинально встряхнув густою копной, зацепилась локоном за лунный луч. Встала на носочки, чтобы освободиться, — и звонко расхохоталась. Кондрат, поймав ее счастливый взгляд, различимый даже в вечернем полумраке, хотел сказать ей что-нибудь резкое и обидное, но вместо этого недоуменно уставился на Палермо. Тот без остановки, будто накурившийся дури кролик, уминал подряд уже третью пачку сухариков с салом и чесноком. При этом не сделав ни одного глотка пива. Словно парень над чем-то крепко задумался, готовился к чему-то… Эрос высунул голову в узкое, подобно бойнице, окно: сначала бросил взгляд вниз, к подножию Башни — ох и высоко! — затем перекинул взор за развалины, пронесся над черным пустырем в сторону освещенной трассы, попытался достать ее, зацепиться — безуспешно. Эрос тоже нервничал, готовился к худшему.

Наконец Гапон дал волю своим чувствам. Он кричал!.. Правда, начал как-то странно — не с начала. Будто продолжил вслух давно начатый в уме монолог:

— Мы так никогда не узнаем, у кого снят фильтр. Гемов развелось что тартанов.

— Тартанов? Ха, прикольно, — хохотнув с напускной веселостью, прокомментировал реплику приятеля Эрос. И тут же пожалел — Гапон взвился как ужаленный.

— Что прикольно?! Что через три дня девять дней после смерти Савла?! Кто-нибудь из вас был на его похоронах, а?!

— Так никто ж не объявлял, — равнодушно пожал плечами Палермо; к этому моменту он дожевал последний соленый сухарик.

— Объявлял?!! — Кондрат еще круче вскипел. — Это что тебе, школьное собрание?! Короче, пацаны, зарубите себе на носу: если мы ничего не предпримем, не уничтожим заразу, которая блуждает по Сети, прикол примет размах эпидемии. Если не сегодня, то завтра наверняка!

— Кондрат, чего ты орешь, как ненормальный? Достал уже! — не выдержала первой Ален. — Спокойно не можешь рассказать, чтоб всем было понятно?

Гапон, не ожидавший скорого отпора именно со стороны Ален, неожиданно стих. Вздохнув, вынул из пачки сигарету, закурил. Пальцы слушались с трудом.

— Кто-то из юзеров снял фильтр с комгема. В результате в Гемоглобов попал чужой файл. Не исключено, что этот файл угодил в кровь Савла. Первому… А значит, нас ждет та же участь.

— Ну, это всего лишь предположение, — не согласился Палермо. — Мало ли причин, по которым мог окочуриться Савл. Может, он иглу забыл простерилизовать.

— Кстати, насчет предположения, — подхватил Эрос, возбуждение в нем все росло. — Наличие чужого файла — всего лишь твоя версия, не более того, или… Ты был там, Кондрат?

— Да, — глухим голосом подтвердил Гапон. — Я был у него на хате… И обнаружил тот дерьмовый файл…

— Так что же это за файл?! — не выдержав душевного напряжения, почти фальцетом вскрикнул Эрос.

— Я потом скажу… Не сейчас… Сейчас… А ну-ка быстро: кто из вас снял фильтр?!

За считанные секунды Кондрат расстрелял друзей, точно каратель времен последней мировой войны, — продырявил им души черными «вальтерами» своих очей. Эрос тупо таращился на него, будто и в самом деле напоролся на пулю; Ален скорчила презрительную улыбку; Палермо, сделав вид, что это его не касается, попытался найти в пустом пакете сухарик. Самый последний в жизни сухарик.

— Ну да, попробуй-ка еще его снять, — вдруг качнувшись назад, буркнул Эрос. — Можно ведь повредить вход в Гемоглобов.

— Можно. Но кто-то же снял… Ален, у тебя что?

— Што «што»? — будто не понимая, о чем ее спрашивают, неохотно переспросила девушка. Она наконец выпутала из волос лунный луч — выпустила его в черную свободу, точно ночную птицу. Освободившись от страха, Ален перестала улыбаться.

— Не што, а что! — разозлился вновь Гапон. — Я пытаю: у тэбэ фильтр е?

— Не-а.

— Шо? Шо-о?!

Казалось, крик, подобно снаряду, застрял в дуле-горле; сейчас крик остынет, превратится в стальную болванку, и тогда его никакими клещами из горла не выдерешь — и тогда Гапон онемеет навеки…

Хрипя, Кондрат в безотчетном порыве протянул руки к Ален — может, в горло ее хотел вцепиться… Но внезапно встретился взглядом с Палермо — тот тут же потупился.

— Па… Па… Па-лер… — дар речи с трудом возвращался к Кондрату. — Палермо, ты знал об этом? Ты ж в ответе… По роже вижу, знал! Скотина!! Чем же она тебя взяла, сволочь?! Чем взяла, отвечай?!.. Или дала… взамен. А, Палермо?

— Дала… — не поднимая бритой головы, прошептал Палермо.

— Как же, даст она те… — в первый момент, похоже, не переварив сказанного Палермо, по инерции проскочив мимо его невнятного признания, Кондрат снисходительно улыбнулся… И снова потерял дар речи. Беспомощно лупая глазами, не смея закрыть рот, словно хватил острого или жутко горячего, уставился на Эроса. Будто это он, а не Палермо, признался сейчас в отвратительной сделке. В такой соблазнительной сделке…

— Подонок!! — Эрос, внешне оставаясь спокойным, ревел, как раненый бизон. Качнулся вновь — на это раз вперед. В следующую секунду, окончательно сорвавшись с тормозов, сжигаемый лютой ненавистью, он уже занес было дрожащий кулак над лысой макушкой Палермо — тот продолжал стоять, не поднимая головы, — как вдруг направил удар в сторону Ален. Но его опередил Палермо, на доли секунды опередил — не иначе, увидел макушкой.

Палермо бросился под ноги Эросу, коротко взвыл от удара по ребрам; Эрос кувыркнулся через спину приятеля, упал, свез о каменный пол правую щеку, взвыл от обиды и боли, вскочил, как ужаленный, и, размывая слезами кровь на лице, попытался схватить Ален за волосы… Но в следующий же миг напоролся на оглушительную пощечину, такую крепкую и точную, что не было никаких сомнений, что пощечина предназначалась именно ему — Эросу.

— Эрос!..

— Шлюха!..

Ален, похоже, сама испугалась того, что сделала. Инстинктивно попятилась — Эрос, оторвав от пылающего лица руку, протянул ее Ален, будто хотел поделиться с ней жаром, разделить недоумение и обиду. Девушка уклонилась от его руки, отступила еще на шаг, внезапно потеряв опору под ногами, тихо ойкнула и, раз качнувшись, окончательно потеряла равновесие. Она падала жутко: ударяясь головой, плечами, спиной о стальные ступени лестницы.

На первой же площадке, пополам разделившей лестницу, ужасное падение прекратилось. Тело девушки безжизненно замерло, застыло в виде иероглифа — немого укора всем, кто еще мог любить и бояться.

— А-а-ле-ен!! — глотая ногами ступени, Эрос полетел вниз… Он был к ней на половине стального пути, когда Ален чудом очнулась и, не дожидаясь, когда Эрос коснется ее — может, обнимет, может, ударит, — прыгнула вниз…

«Скорую» не пришлось вызывать — ее остановили на Харьковской, как такси. Голосовал Кондрат, Эрос нес на руках Ален. Ее красивая головка запрокинулась, как у замученной куклы, копна лунных волос спущенным флагом колыхалась на осторожном ночном ветру. Палермо в эту минуту сидел на обочине, схватившись за голову, будто собирался повернуть ее, повернуть вспять — туда, где было не все так уж плохо, где можно было все сделать иначе…

— Что с ней? — спросил парень в белом халате, спрыгнув из кабины водителя. На вид врач или фельдшер не намного был старше Кондрата и Эроса.

— Упала с лестницы, — с некоторым раздражением сообщил Кондрат. Ему не понравилось, что врач молод. Тот, сразу почувствовав к себе враждебное отношение, ответил тем же:

— Упала, как же. Небось, столкнули. Или накачали гадостью какой-нибудь…

Гапон, нервно проглотив слюну, хотел уже двинуть врачу по лицу, но тот вовремя смолк. Заметив на голове девушки, чуть выше левого виска, довольно большое, с металлическую гривню, багровое пятно, склонился над ней.

— Нда-а… Быстро ее в машину!

— Александр Иванович, так там же… больные, — из кабины высунулся водитель.

— Ничего, всем места хватит.

Кондрат и Эрос переглянулись. Палермо продолжал сидеть на краю дороги — повернуть голову вспять ему так и не удалось.

— Не нравится мне эта «швыдка допомога», — шепнул Кондрат Эросу — тот держал Ален, как загубленный трофей, не в силах ни возродить его, ни отбросить. Лишь в уголках мягких по-юношески губ трепетала запоздалая нежная улыбка. Кондрат, глядя почему-то в бесчувственные глаза Ален, а не Эроса, настойчиво повторил. — Говорю, фигня это, а не «скорая». Видать, девок сняли…

Каково же было его удивление, когда он увидел в салоне санитарной машины… картины. В рамках и без примерно с две дюжины картин, написанных маслом, стопкой лежали на носилках.

— Помоги, — просто попросил Гапона молодой врач. Они взялись перекладывать картины, расставлять их в тесном салоне, прислоняя, как усталых людей, к стенам и окнам… Кондрат обратил внимание, что все они в плачевном состоянии: в холстах тут и там дыры, краска облезла или безбожно соскоблена.

— Больные? — Кондрат с уважением посмотрел на Александра Ивановича. Мужик встретился им что надо.

— Угу, — кивнул он. — Кто-то ж должен лечить их. Моя вторая специальность — художник-реставратор…

Так и повезли Ален — среди больных пейзажей и натюрмортов. Пострадавшие от времени и нелюбви человека картины немедленно пришли на помощь девушке. В этом никто даже не сомневался — ни Эрос, всю дорогу не выпускавший из рук руку Ален, ни усталый водитель, ни врач-художник… У картин еще было столько жизненной силы, столько самопожертвования и беззаветной любви в рисованных веснах и кувшинах с вином!.. Что Ален не могла, просто не имела права умирать.

Кондрат без спроса курил, Палермо вжался носом в холодное стекло — за ним город одиноко растекался ночной электрической лавой, топя на перекрестках и поворотах чью-то безысходность и печаль. Но только не его, Палермо. Не стесняясь уличных огней, не стесняясь себя самого, он плакал…

«Скорая» въехала в распахнутые ворота Центральной городской больницы и остановилась против бронированной двери. Эрос знал, что за бронью, обтянутой пленкой, не секретная лаборатория и не больничная касса, а всего-навсего санпропускник. Это ж надо — всего-навсего!.. А Кондрата поразило иное: его позабавил вид распахнутых посреди ночи ворот. Не ясно было только, привечают так кого-то или на фиг провожают — слепо надеющихся на спасение или уже разуверившихся в любой помощи.

Александр Иванович привел двух санитаров, очень молоденьких — похоже, студентов-практикантов. Они подняли носилки с Ален и вынесли из машины — Эросу пришлось расстаться с рукой любимой.

— Что теперь? — Кондрат спросил у врача, поднося ему зажженную спичку.

— Курите, — Александр Иванович выдохнул дым через нос. — Сейчас осмотрим. Потом скажу, что нас ждет… Ее ждет, — и врач посмотрел на дверь санпропускника, две минуты назад захлопнувшуюся за Ален. Эросу показалось, что врач улыбается… Нет, показалось.

Докурив, Александр Иванович скрылся за броне дверью. Ребята тоже могли войти внутрь, но решили дожидаться во дворе. Там, за бронированной защитой, люди в белых халатах, больничные запахи, кафельный пол и до половины крашенные стены; там смерть косит под уборщицу, размахивая шваброй, а уборщица без сердца, как смерть; там неопределенность, тревога, сон, лишенный покоя и правил… Здесь их только четверо — три пацана в компании с ночью.

Курить больше не хотелось. Эрос, прикрыв ладонью зевок, огляделся. Двор как двор — сварные ворота и ограда в человеческий рост, здание еще советской постройки, узкие асфальтовые дорожки между спящими клумбами, лавочки справа от санпропускника… Эросу показалось, что над лавками мгла неоднородна и непостоянна — гуще и черней, чем в других местах, и вроде даже отливает лиловым, и что на месте не стоит, а едва заметно движется от краев к центру. Навстречу самой себе медленно движется… Казалось, то души больных вышли на ночной променад. Теперь знакомятся. Спешат чего-то. Будто не будет у них времени познакомиться там…

— Дела не очень, — вздохнув, признался Александр Иванович. Гапон в другой раз поднес ему спичку. Крошечное пламя на миг осветило лицо врача — Эрос успел разглядеть капельки пота на его носу. — Что же все-таки произошло, хлопцы?.. Травма черепа, перелом правой щиколотки, букет шишек и синяков, сильнейший стресс… Ее кто-то преследовал?

— Упала, — пожав плечами, сказал Кондрат. Спокойствие в голосе далось ему нелегко.

— Упала, говоришь?.. Ну, это не мое, конечно, дело…

— Александр Иванович, насколько все серьезно? — Эрос невольно взял врача за руку. Будь что будет! Он сдавал себя по собственной воле.

— Ну, знаете ли: чистосердечное признание поможет спасти вашу девуш…

— Я согласен, — поспешно перебил Эрос.

— Погоди, Эрос! Ведь ты не один, — жестко вмешался Гапон.

— Да ладно, ребята, расслабьтесь. Я не из органов, — невесело ухмыльнувшись, успокоил всех Александр Иванович. — В конце концов, это ваше дело, кому и что рассказывать. Я не собираюсь вас ссорить друг с другом и настраивать против себя.

— Александр Иванович, но вы так и не ответили! — Эрос вновь забеспокоился.

— Тебя как звать?

— Эрос.

— Ну да, точно, Эрос… Хм, а меня — Саша. Вот что я скажу тебе, Эрос: состояние сложное, но не безнадежное.

— Спасти можно будет? — раздался вдруг голос Палермо. Он прозвучал так неожиданно, откуда-то из-за спины Эроса и Кондрата, что те вздрогнули.

— Вообще-то, раньше нужно было думать. Там, — метнув на Палермо оценивающий взгляд, ставший видимым благодаря свету, вспыхнувшему на втором этаже больницы, врач кивнул в ночь — в никуда. Но ребята сразу поняли, что он имел в виду. — Вообще-то, — повторил Александр Иванович, и Эрос почувствовал, с каким усилием врач пытается побороть вспыхнувшее в нем раздражение, — дурацкие вопросы задаешь. Не можно, а нужно спасти. Ведь я сначала врач, а потом реставратор.