Насильно умытый, в наспех оттертой рубахе, со следами свежих синяков на харе я сижу на пиру у князя Василия Шемячича. Стрельцов, выламывавших мне руки и гнавших взашей, я давно уж простил. Гляжу на князя. Таким залюбуется сам Господь: Шемячич могуч, осанист, окладист, остер, но никак не покладист — шутки его все равно что стрелы в колчане его оруженосца. Остальное — во власти беса тщеславия: князь, судя по всему, необычайно бесстрашен, беспутен…

— Зачем явился в мой город, божий ты человек? Искушать глупцов али мучить праведников? — рычит за тридцать голов от меня Шемячич, смачно рыгнув, перекусывает каменными зубами громадную кость.

— Христа ради, — кротким голосом сообщаю я, столь же ангельским взором лобызая кусок пирога во рту моего соседа — толстенного пузатого опричника. Из пирога, как из рубленой раны, начинает хлестать живая кровь… Или то сок гранатовый сочится. Хм, кому сок, кому рок — крови рог. Князь с довольным видом ухмыляется. Затем тычет в мою сторону обломком кости:

— Жалую тебе, Парфений, чашу хмельного вина. Испей его ради Христа… хм, Его крови испей-ка.

— Пеликан будто бы вскармливает своих птенцов кровью своей. Но дурак не твой птенец, а князь не дурака отец, — говорю я и, вдруг дико захохотав, совершенно не пригубив чары, выплескиваю вино в узкое окно, что сразу за спиной моей.

— О, как кстати названо имя Пеликана! Пеликан, аки Христос, отдавший кровь Свою ради спасения детей Своих и… — новый голос, при мне еще не звучавший, раздается на том конце стола, где сидит князь. Голос кажется мне необыкновенно знакомым, но я не успеваю вспомнить и угадать, кому он мог бы принадлежать — все тонет в ужасном грохоте. Шемячич мечет громы и молнии!.. Наконец, погасив вспышку ярости, он посылает мне вторую чару — ее так же, как первую, я выливаю в окно.

На князя страшно смотреть — губы вмиг побелели, будто он целовал обвалянного в муке покойника.

— Я князь… — схватившись за горло, хрипит он, задыхаясь, как от удушья.

— Ты не князь, а грязь, — внезапно вырывается у меня. Я вдруг мгновенье-другое вижу себя с высоты трехметрового свода княжеских хором. Какой я маленький и скукоженный, словно овца перед закланием.

— Да ты… ты… презрел мое угощение, блядский холоп!! — с безумным грохотом Шемячич обрушивает на стол, на блюда, расставленные перед ним, тяжелый меч — точно куски кости разлетаются в стороны осколки обожженной глины. Шемячич несказанно преобразился, Шемячич неистовствует!

— Великий князь, а дай-ка юродивому еще один шанс испить ради Христа, — сквозь гром и бурю едва-едва доносится загадочный голос — боже, откуда только я знаю его? — Неужто божий человек и в третий раз осмелится глумиться над святою жаждой?

Безымянный голос явно провоцирует своего покровителя, науськивает его, аки бешеного пса… Но я и в третий раз выливаю вино.

Новым ударом князь разрубает столешницу, будто череп поганого татарина. На миг-другой в княжеских палатах воцаряется зловещая тишина. Потом кто-то запоздало ахает; мышиная возня, шепот, змеиное шипение раздаются вокруг. Я стойко сношу презрение к себе — меня обливают ненавистью, скрежещут зубами, зенками лупают беспомощно, что совы, застигнутые днем… Разряжает тягостную обстановку великий князь — поистине великий. Его крупное тело сотрясает безудержный хохот, Шемячич заливается звонко, как ребенок.

— Видать, дурак, зело не по нраву тебе мое вино!.. Али Христос предпочитает напиток иной?

Шемячич уже не смеется. Елаза его снова строги, но злобы в них не видать.

— Что скажешь на мои слова, драгоценный гость, а?

Я уже порываюсь дурашливо закатить глаза и высунуть язык — негоже юродивому истолковывать сакральный смысл своих жестов — это удел мудрецов, — как князь вдруг опережает меня.

— Постой, не говори ничего, — бросает мне и, повернувшись к невидимому мне соседу, будто прочтя мои мысли, просит объяснить мой дивный поступок… Но прежде представляет бражному люду источник загадочного голоса. Хм, наконец-то…

— Возлюбленная моя братия! Наш град удостоился чести привечать-угощать мудрейшего из мудрейших! Его слава заставляет трепетать наши сердца, ум его безгранично властвует над нашими неразумными головами. Брати мои, здесь, на пиру, за наше здравие и ратную силу поднимает чару знаменитый заморский философ Пепилах Акар ибн Фаррад! Так и мы не останемся в долгу. Отдадим взамен любезнейшему мудрецу нашу любовь, наше гостеприимство и тепло суровых сердец!.. Брати, господин Пепилах милостиво согласился растолковать смысл дерзких жестов юродивого. Одна лишь неблагодарность и гордыня сокрыты в диком поступке его иль в дураке заговорил проклятый демон?

— Жест божьего человека носит двоякий смысл, о великий князь, — заговаривает иноземный мудрец, и я вновь пытаюсь вспомнить его голос… Только тут до меня доходит: какой он к бесу Пепилах — это ж Пепи, мой пропавший спутник-шут!.. Тем временем мнимый философ медленно подбирается к моему горлу. — Отказываясь от чаши с вином, дарованным ему святым князем, блаженный таким образом выказывает неприязнь к добрейшему хозяину этого роскошного пира. Юродивый, ослепленный непомерной гордыней, пренебрег гостеприимством хлебосольного господина… Но это далеко не все и притом не самое страшное. С чужой гордыней несложно бороться, к примеру, довольно приказать отсечь голову… Трижды вылив вино, Парфений Уродивый подражает трем ангелам, посланным Господом совершить высший суд. Да-да, блаженный угрожает великому князю божьим судом! Он воочию предрекает, что Господь изольет на светлую голову князя чашу гнева Своего! Ведь сказано: «Пошел первый ангел и вылил чашу свою на землю: и сделались жестокие и отвратительные гнойные раны на людях, имеющих начертание зверя и поклоняющихся образу его. Вторый ангел вылил чашу свою в море: и сделалась кровь, как бы мертвеца, и все одушевленное умерло в море. Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод: и сделалась кровь…»

Что тут началось! Палаты, где проходил пир, тотчас наполнились гневными выкриками и угрозами, топотом, грохотом бивших о дубовую столешницу кулаков, падавших кубков и чар… Сидящий слева стрелец — истинный волк и убийца, с ужасным шрамом через всю правую щеку — наваливается на меня каменной грудью, хватает за горло когтистыми лапами, трясет безбожно, как дьявол тряс райское древо. Вдобавок кто-то, не иначе толстопузый опричник, нещадно лупцует меня по спине. Я терпеливо сношу побои: юродивый я или кто? Но чувствую: еще немного — и мне конец.

Шемячич в другой раз спасает меня. Зычным голосом останавливает вакханалию, которая вот-вот грозит завершиться убийством. Моим убийством, черт подери! Уже раз десять меня макнули рожей в ковш с вином, норовя утопить.

— Довольно, брати мои! — громыхнув звонким кубком об пол, приказывает князь. — Сдается мне, что Парфений жаждет сказать нечто, прежде чем, хм, изопьет ковш до дна. Али мне почудилось, божий ты человек?

Я в ужасе таращусь на полуведерный ковш, но уже в следующий миг справляюсь с волнением.

— Благоверный князю, не скорби на мое сие смотрительное дело. Не бо тя презирая излих оныя чаши за окно, но пожар залих в Великом Новеграде…

Честно говоря, я и сам слабо понял, что только что нагородил. По-моему, чушь какая-то: будто мне явилось видение — пожар в Новгороде, и я тремя чашами вина погасил его. Чушь!.. Однако результат от всего мною сказанного, непонятного и абсурдного, оказался потрясающим! Прежде всего провидение мое ошеломило великого князя.

— В Великом Новгороде пожар?! — в голосе и во всем горделивом облике Шемячича заметны сильное волнение и забота, но не страх — светлого князя не напугать и самому сатане. — Я прикажу послать в Новгород гонца. Сейчас же!.. Но если твое пророчество не подтвердится, божий ты человек, тебя ждет дыба — как последнего вора или лжеца.

В Новгород посылают стрельца со шрамом, что едва не придушил меня. По-волчьи осклабившись, словно предвкушая скорую расправу надо мной, стрелец напоследок бьет меня по загривку и покидает пиршество. Меня же бросают в подвал и запирают в кромешной тьме. Вскоре всходит луна, круглоликая и тупая, как рожа пузатого опричника, просовывает в убогое оконце сноп холодных, бесчувственных лучей, и тогда я начинаю различать свою темницу. Повсюду бесчисленные кули с чем-то мягким и, похоже, сыпучим — не исключено, что это мука или прах мертвецов. Поодаль расставлены бочонки, на стенках их застыли маслянистые, липкие потеки, они пахнут так аппетитно, так возбуждающе!.. Я ужасно голоден: и крошки не взял в рот на пиру, не коснусь княжеского хлеба и здесь.

Наконец-то я один. Теперь мне не перед кем паясничать и глумиться, шаловать и корчить из себя дурака. Я совершенно один… если не считать Его. Слезы сами собой наворачиваются на глаза, чувство вины и стыда захлестывает меня, одиночество гложет душу — я бросаюсь класть поклоны, как жаждущий спешит прикоснуться к долгожданной воде… Я молю о милости и прощении — не себе, им, я вообще ничего не прошу для себя: гордыня застит мне дух, словно едкий дым — глаза… Лишь однажды я сдаюсь и раскаиваюсь.

Ночь напролет плачу и молюсь, молюсь и обливаюсь слезами. Боже милостивый, мне больше не перед кем притворяться. Я плачу, потому что, как любой смертный, хочу спастись.

Перед самым рассветом начинаю зябнуть, забываться и, невзначай задремав, стукаюсь лбом о каменный пол. Резкая боль приводит меня в чувство, но не надолго — добровольно лишивший себя пищи и сна, я едва стою на ногах. Вконец обессиленный, опускаюсь на пол, но он ужасно холодный — кажется, еще немного и вслед за теплом тела он отберет и мою душу. Нет-нет, я не забыл совета моего неверного приятеля Пепи, совета попрать, унизить свою плоть, дабы спасти душу: «Аще кто хощет ко Мне ити, да отвержется себе». Я помню об этом!.. Но ничего не могу поделать с собой: мне жутко холодно, зубы выстукивают морзянку, и я… я… Боже, как я слаб! Хватаю первый попавшийся мешок, высыпаю на пол большую часть содержимого и лезу в мешок, точно в спальник…

Мука подо мной теплая-теплая, будто смололи ее совсем недавно. Как вкусно пахнет хлебом, аромат его пробуждает и баюкает одновременно — я засыпаю, для того чтобы снова воскреснуть.

…Очнулся от мягкого толчка в бок, от громких чужих речей. Еде я? Сквозь мельчайшие поры мешковины с трудом просачивается свет, доносится дух печеного хлеба. Во сне я принял внутриутробную позу — колени поджал к подбородку, — теперь затекшие ноги нестерпимо гудят.

Слышу, как кто-то встал над мешком, разворачивает его — сердце мое замирает, душа сжимается, подобно пружине…

— Аз есмь хлебныя червь, — ору что есть мочи и, плюясь мукой, выпрыгиваю из мешка. Не ждали?! Против меня, едва ли не нос к носу, застыл худенький мальчишка, может, даже младше меня. От неожиданности он роняет мешок и, беспрерывно крестясь, пятится к печи. Быстро осматриваюсь: я в помещении, очень смахивающем на громадную кухню: на длинных столах стряпают бабы и девки, возле большущей печи мужики разбирают дрова. С моим появлением все замирают, с опаской пялятся в мою сторону, но в глаза глядеть опасаются; кто-то так и обмер с рукой, поднятой для креста. Я вижу испуганные лица, аккуратной горкой сложенный хлеб, зев печи, в котором медленно умирает огонь… Дико захохотав, лезу в печь, голым задом сажусь на противень, уже не раскаленный, но еще ужасно горячий, закусив губу, ерзаю по нему, оставляя на железном листе кусочки обгорелой ткани — не то рубахи моей, не то кожи, — и неторопливо, очень стараясь не суетиться и не спешить, собираю хлебные крошки, прилипшие кусочки теста и с блаженной улыбкой сую в рот. Вот мой завтрак, голый завтрак, сидя на жареной заднице. Мне так больно, так невыносимо печет презренная плоть, что хочется выть. Но я не имею права, на людях не имею права быть слабым. И даже Богу нельзя мне помочь.

Опричники вытягивают меня, полумертвого, из печи. Стряпнины люди давно уж сбежали из кухни, напуганные до смерти моим дьявольским бесстрашием. Военные же, постукивая об пол палашами и секирами, обступили печь, настороженно таращат на меня колючие очи. Князь тут же. Приказывает волчаре стрельцу, к моему удивлению, уже повернувшемуся из дальней поездки:

— Повтори, что говорят в Великом Новгороде.

Хищник стрелец явно сбит чем-то с толку, боясь поднять на князя глаза, невнятно бормочет:

— Внезапу явися человек наг, ходя по пожару и водоносом заливая, и всюду загаси оное воспаление… Господи, помилуй мя! Он — провидец, истинный крест, провидец!

— Довольно!.. Таки был в Новгороде великий пожар, и видение твое неслучайно, божий ты человек, — заключает Шемячич и склоняет передо мной гордую голову. — Спасибо тебе, Парфений Уродивый, что дал прикоснуться к твоей прозорливой святости. Кабы не она, наделал бы огонь много беды.

Шемячич с поклоном жалует мне мешок серебра и целует руку. Неумело, но искренне я благословляю князя.