Не спалось Кириллу Спиридоновичу. Одолевали старика невесёлые думы. Мысли шли все какие-то пугливые, неосновательные, ворочался в голове тупой и бессмысленный вопрос: «Что-то будет? Что-то будет?»
Впервые этот вопрос встал перед ним в 1917 году, когда царя скинули. По деревне Ликино, что стояла на берегу тихой реки Сужи, Кирилл Спиридонович Локотников слыл тогда мужиком богатым, оборотистым. Водяную мельницу держал на реке Содушке, что впадала в Сужу. Мельница хоть и была на один постав, но доходы давала немалые. Места кругом раскинулись хлебные. Кирилл Спиридонович копил деньги, метил в купцы вылезти.
После революции бумажные деньги пропали. Земли большую часть отобрали. Сына мобилизовали в Красную Армию. В двадцатом году погиб где-то на юге.
Пораскинул умом Кирилл Спиридонович — не справиться одному с хозяйством. Жена не в счёт — ей и по дому дел хватало. Взял жить к себе племянника Прошку. Прошка сиротой остался после того, как тиф погулял в их местности. Был он мальчишка бойкий, сильный. В одиннадцать лет на мельнице мешки ворочал — взрослому в пору.
Был у Прошки друг единственный, года на два помоложе его — соседский мальчишка Серёжка Емельянов. Роста маленького для своих лет, худенький, а глаза мечтательные. Бывало, летом влезет на забор, разделяющий дворы, и кричит:
— Проня-а! Вставай, петушки поют!
Проснётся Прошка — и айда вместе на реку. Искупаются в холодной, дымящейся паром воде, сядут где-нибудь на солнцепёке, чтобы согреться, и пойдут у них разговоры.
Когда умерли родители, взял Прошку к себе дядя.
Сказал тогда Кирилл Спиридонович, всматриваясь в круглые немигающие, не подетски злые глаза племянника: «Помру — всё тебе останется, старайся».
И Прошка старался. С восхода до заката то в поле, то на мельнице. Насиделся голодный на родительских харчах, и теперь мечта о сытной жизни застряла в нём накрепко, словно ржавый гвоздь в дубовой доске.
Год от году всё реже встречались и разговаривали прежние дружки. Возникла в деревне комсомольская ячейка, и Серёжка стал комсомольцем. Попробовал он и Прошку привлечь в комсомол. Зашёл к Локотниковым на двор босой, в заплатанной и выгоревшей ситцевой рубахе. Немного подрос, но всё ещё напоминал прежнего мальчишку.
Рассказал Прошке, зачем пришёл. Тот одет он был в новый суконный пиджак, на ногах сапоги со скрипом ответил, оглядывая с усмешкой Серёжкин наряд:
— У меня теперь хозяйство, мне на ваших посиделках время проводить некогда.
И тут, чего Прошка никак не ожидал, его бывший друг рассердился.
— Значит, ты мелкобуржуазный гад! Что с тобой разговаривать! Уничтожить в мировом масштабе! — И вышел.
Шли годы. Кирилл Спиридонович жил в достатке. Как культурный хозяин, арендовал тридцать десятин земли. Прошка тянул хозяйство, словно двужильный конь. Дядю уважал, почтительно выслушивал его советы и наставления.
Но всё это не очень радовало старика. Начал он понимать, что время играет против него, что сколько верёвочке ни виться, а конец будет. Пристрастился Кирилл Спиридонович к газетам. Таких, как он, в газетах именовали мироедами, призывали с ними бороться. Нет, не дурак был Кирилл Спиридонович. Понимал он, почему «прицепилась» к нему советская власть. О себе он думал всю жизнь, для себя только работал всю жизнь, превыше всего ставил собственное благополучие. В голодный 1921 год помирали соседи односельчане. Радовался в душе, дёшевы стали работники, за кусок хлеба целый день спины не разгибают.
А тут ещё появилось в газетах слово «колхоз». Кирилл Спиридонович сначала принял было это слово за иностранное и только посмеивался, но когда узнал его значение — испугался. Вот, значит, уж куда повернуло — на коллективное хозяйство. Стало быть, отдай всё нищим, а сам в исподнем ходи.
Дела пошли плохо. Мельница была старая и требовала капитального ремонта. Смотрел Кирилл Спиридонович на ветхую, сочившуюся водой плотину, на замшелое колесо, истёршиеся ходовые части, и кровью обливалась его хозяйская душа. Но как тут тратиться на ремонт, если мужики в глаза говорят: «Последние дни дерёшь с нас за помол, Спиридоныч. Отберём твою мельницу в общее пользование».
Как-то весной тридцатого года поутру собрался старик ехать на мельницу. Нужно было поднять щиты, дать выход излишкам талой воды из пруда. Запряг лошадь, выехал со двора и остановился. Долго смотрел на ручеёк, затянутый лёгким узорчатым ледком. Под ним медленно, неслышно, словно крадучись, проскальзывала вода. Кирилл Спиридонович ступил в ручеёк, лёд хрустнул, валенок погрузился в тёмную воду.
— Ты чего не уехал? — встретила старуха появившегося в дверях мужа.
Прохора дома не было.
— Да вот незадача, ноги промочил, — пряча глаза, сказал Кирилл Спиридонович и начал снимать валенки.
Плотину прорвало, снесло и разбило колесо.
Горько было на сердце у Кирилла Спиридоновича, на людях он искренне сокрушался: беда.
Но вместе с горечью чувствовал странное облегчение, злорадно думал: «Берите теперь в общее пользование, с нашим удовольствием».
Дом около мельницы, в котором жил во время помола, заколотил, жернова продал на бруски.
Прохору сказал:
— Тебе бы в комсомол пойти. Время такое…
Поразмыслил Прохор: дело говорит старик. Нынче комсомольцам везде уважение и всякие привилегии. Ну что ж, попытка не пытка. Тем более сами когда-то зазывали.
Встретил как-то Прохор на улице Сергея, который был теперь секретарём комсомольской ячейки. Он вырос за эти годы, раздался в плечах под стать Прохору. Носил он теперь пиджак, правда здорово потертый и, видно, с чужого плеча, отцовский, что ли, и старые, стоптанные армейские сапоги, тоже, верно, отцовские. Лицо у него было круглое, крепкое, взгляд упорный, смелый.
Любил Прохор сильных людей и прежнюю симпатию почувствовал к Сергею. Оживлённо сказал:
— Эй, начальство, мне бы с тобой поговорить надо!
— Говори.
— Да что на улице-то?.. Зайдём ко мне.
— Некогда. Говори здесь.
Голос у Сергея был спокойный, уверенный. Совсем этот парень не напоминал того пятнадцатилетнего крикуна, который три года назад обозвал Прохора мелкобуржуазным гадом.
— Вот что… — начал Прохор смущённо и почувствовал, что робеет перед Емельяновым. Он вдруг разозлился на себя за эту робость, с трудом подавил её, сказал громко и развязно: — Принимай меня в свой комсомол!
Он ожидал увидеть удивление на лице Сергея, но нет, тот лишь улыбнулся.
Прохору стало неудобно.
— Смеёшься?
— Смеюсь, — спокойно подтвердил Сергей, хотя лицо его было уже серьёзно. — Первое дело: принимаю в комсомол не я, а ячейка, а второе — сам подумай: какой же из тебя комсомолец? Ты ж кулак, значит эксплуататор и кровосос. А против эксплуататоров мы боремся. Выходит, ты против себя думаешь бороться…
— Какой же я кровосос? — обиженно заговорил Прохор. — Хозяйство не моё, дядино. Я сам у него вроде как в батраках… Будто не знаешь?
— В батраках? А это, — Сергей тронул серебряную цепочку от часов, красовавшуюся у Прохора на груди, — на батрацкие заработки куплено?
Во взгляде секретаря ячейки Прохор уловил зависть. Что и говорить, хотелось Сергею иметь часы. О серебряных, конечно, и мыслей не было, хоть бы простые. Будь он при часах, так и стоптанные сапоги и потёртый отцовский пиджачок в глаза бы людям не лезли. Хорошо иметь часы и на собрании ячейки. Видел он, как на заседании секретарь райкома, если оратор долго говорит, смотрел на часы — и: «Товарищ такой-то, ваше время истекло!» А когда сам выходил на трибуну, то часы вынимал и клал перед собой.
— Часы дядя подарил, — сказал Прохор, а сам не отрывал глаз от Сергея. Неожиданная мысль словно озарила весь его разговор с секретарём ячейки, и в словах Емельянова ему почудился особый смысл. «Эх, дубовая я голова, не догадался сразу! Даром для тебя никто пальцем о палец не ударит… С испокон веков это ведётся… чтоб отблагодарить…»
Робость, неуверенность как рукой сняло. Он почувствовал себя сильнее и умнее Сергея. Взял его доверительно за руку, сжал её крепко, по-хозяйски повыше локтя.
— Слышь, Серёжа!.. Да на кой они мне, эти часы! Ты у нас вроде начальства, тебе они больше к лицу. На, бери!.. Дарю. Как другу. Я, брат, не скупой…
Он засмеялся, свободной рукой ловко отстегнул цепочку, выдернул из кармана жилетки часы. Серебряная мозеровская луковица быстро закрутилась на цепочке перед глазами Сергея.
Сергей оторвал глаза от часов, посмотрел на Локотникова. Он встретил пристальный, напряжённый взгляд, какой бывает у притаившейся кошки.
И тут же почувствовал, словно в оковах, свою правую руку, стиснутую Прохором. Он освободил её коротким движением, сказал, глядя в сторону:
— Часов твоих мне не надо.
Хотел добавить: «Часами комсомольцев не купишь», но удержался: «Кто его знает, может, он от чистого сердца… Ведь другом когда-то был».
Прохор всё ещё держал часы за цепочку.
Сергей взял их и сунул ему в карман жилетки. И вот удивительно: совсем не жалко было отказываться от богатого подарка.
Лицо Прохора пошло кирпичными пятнами.
— Не обижайся, — мягко сказал Сергей. — Может, ты и верно осознал своё эксплуататорское нутро, тогда отрекись от дяди, уйди от него. Будешь пролетарием… А там посмотрим.
Прохор шагал по улице, не видя дороги.
Захлестнули его стыд и обида. И ненависть к Сергею сдавливала зубы, свинцом наливала желваки. Прохор ненавидел секретаря ячейки за то, что он оказался не дураком, за то, что он, босяк, отказался от серебряных часов, которых ему вовек не справить, за то, что Прохору пришлось его просить и получить отказ. И даже за то, что у Сергея есть устойчивость, определённость в жизни, а у Прохора её нет.
Он как-то до сих пор не задумывался о своём будущем. Жил у дяди сытно, одевался нарядно. Работал много? Так ведь на себя работал. Думал: «После дяди всё хозяйство мне перейдёт». Положение наследника его вполне устраивало. И только сейчас это положение легло на его плечи стопудовой тяжестью. Будь он хозяином, тогда бы другое дело. Небось в комсомол бы не сунулся. Разве такие, как Серёжка Емельянов, пара богатому хозяину? А теперь что получается? Всего имущества у него часы да пиджак, а считают кулаком, кровососом. Глядишь, и права голоса лишат. За что?
Может, отречься от дяди, уйти?
Легко сказать! Восемь лет спину гнул, сколько труда вложено в хозяйство — и всё бросить? Потребовать раздела? Не согласится дядя. Что же делать? Не находил Прохор ответа, но понимал: так больше нельзя жить.
Ночью шум около локотниковского дома разбудил полдеревни. Пьяный Прохор булыжником выбил окно, кричал:
— Кровосос! Выходи! Убью!.. Восемь лет на тебя, ксыплататора, ломил — за всё рассчитаюсь… Нашёл дурака!.. Я помыкать собой не дам!.. Избу сожгу!.. Слышш-ш, с-с-свола-а-ач!
Проснулся Прохор в клети на полу. Большое тело его сотрясала дрожь — студёно на крашеных половицах. Вспомнил вчерашнее: «Прогонит теперь дядя. Ну и ладно». Его удивило равнодушие к своей собственной судьбе. «Буду, значит, этим… пролетарием, пойду к Серёжке в избу-читальню плакаты рисовать… В город махну, в рабочие… На дядином хозяйстве свет клином не сошёлся, не пропаду…»
Неслышно приоткрылась дверь на смазанных петлях. В клеть просунулась длинная седеющая борода дяди.
— Проспался?
«Сейчас начнётся», — подумал Прохор, и ему стало как-то поозорному весело.
Кирилл Спиридонович вошёл. На нём была черная праздничная пара, новые сияющие сапоги бутылками. «Вырядился для такого случая», — с усмешкой отметил Прохор, продолжая лежать на полу. Его озадачила добродушная, даже, пожалуй, елейная улыбка на дядином лице.
— Вставай, Проша, собирайся, — тихо и ласково, словно они находились в церкви, сказал Кирилл Спиридонович.
Прохор сел, крепко почесал лохматую голову, спросил в упор:
— Значит, гонишь?
— Христос с тобой! Ишь, как ты об дяде-то понимаешь. Нехорошо, Проша, ох, как нехорошо! Я ведь тебя за сына считаю. И вот, стало быть, надумал…
Голос дяди зазвучал торжественно, будто указ читал старик:
— Как пришёл я теперь в немощь, и старуха моя на ладан дышит, и надо нам больше о душе думать, а ты трудов своих не жалел, из дому не тащил, напротив того, всё норовил в дом, то и решил я перевести на тебя всю недвижимость, и весь инвентарь, и скотину тоже. Вот… Ну, а уж нас со старухой, чай, не выгонишь, жить нам осталось недолго… Собирайся, поедем оформлять бумаги.
Прохор сидел с раскрытым ртом. «Вот тебе и на! Что это он, шутит, что ли? Да нет, какие шутки».
Кирилл Спиридонович проникновенно вздохнул, пальцем смахнул слезу.
— Ну иди, поцелуемся, что ли.
Прохор поднялся, всё ещё будто во сне, расцеловал дядю. Когда вошёл в горницу и увидел разбитое стекло, быстро подсчитал, сколько надо купить стекла, и обругал себя за вчерашнее буйство. Недавние лёгкие мысли о другой жизни испарились, как будто и не было их.
Но недолго ему пришлось похозяйничать. Началась коллективизация. Ликино с утра до вечера шумело собраниями. Приехала агитбригада из города, в избе-читальне ставили скетчи, в которых высмеивался кулак-мироед. Кулака играл начальник агитбригады Кузьма Никонов. Он был щуплого телосложения, поэтому под рубашку ему подкладывали подушку. Она изображала кулацкое брюхо. Кирилл Спиридонович ходил смотреть спектакль и смеялся вместе со всеми.
Когда бывший его батрак Минька Рябой, мужик безлошадный и робкий, конфузясь, заметил: «Эк, тебя городские- то разделали, Спиридоныч», старик смиренно ответил: «Грех тебе, Миня, напраслину на человека возводить. Ныне наг я и сир. Нет у меня ничего, кроме старухи. И товарищ из города, который с пузой, не меня представлял».
В Ликине организовался колхоз. Колхозники постановили раскулачить Прохора Локотникова и ещё двух хозяев. К Прохору пришли около полудня. Были тут председатель колхоза Юдин, Минька Рябой, Сергей Емельянов, Никонов, ещё несколько колхозников и агитбригадовцев. Начали описывать имущество.
Прохор безучастно ходил за ними от амбара к амбару, от омшаника к ларю. Спокойно отвечал на вопросы, по привычке заботливо закрывал ворота.
Только напухшие желваки да дрожащие пальцы, которыми никак не удавалось свернуть цигарку, выдавали его волнение.
«Грабят, грабят, грабят», — стучало в голове.
Но он всё ещё не мог поверить в реальность происходящего. Что-то накрепко заледенело в груди, и сквозь этот ледяной панцирь не в силах была прорваться его воля, его ярость, его ненависть.
Кирилл Спиридонович сидел в горнице. Когда к нему обращались, он отвечал смиренно: «Моего тут ничего нет, всё племянника».
Прохор смотрел на дядю и завидовал ему. Случись это год назад, вот так же он сидел бы, с лёгким сердцем, безучастный. Но теперь у Прохора отбирают его собственность, его надежды, мечты, чаяния, его будущее отбирают, жизнь отбирают.
Описали амбары с зерном, лошадей, коров, овец, молотилку, сеялку, даже плуги.
Наконец открыли сундуки в горнице. Стали вынимать пальто, костюмы, обувь. И тут Прохор не выдержал. Упёрся злым, тяжёлым взглядом в лоб Юдина, тяжело дыша, словно на бегу, сказал:
— Значит, хозяину ничего не оставите?
— Теперь, гражданин, хозяева вот они, — ответил Никонов, кивнув на колхозников.
— Та-ак! Они…
Прохору не хватало воздуха. Он скинул с себя пиджак, бросил его под ноги близко стоявшего Сергея.
— Нате! Грабители, голодранцы, сволочь!
Наотмашь рванул жилетку, пуговицы веером рассыпались по комнате. Из кармана выскользнули часы. Прохор сдавил их в кулаке и изо всей силы ахнул об пол. Отлетели сверкающие крышки, мелкие зубчатые колесики покатились по полу. В половице осталась овальная выбоина от удара.
До ночи Прохор ходил по лесу, думал, лелеял в кровоточащей душе злобу. Ночью вернулся в деревню. Агитбригада ночевала в школе, которая стояла на отшибе в берёзовой рощице. Недалеко лежал омёт соломы. Прохор перетащил солому к задней стене школы и поджёг. Выступили из темноты порозовевшие стволы берёз.
Прохор усмехнулся: «Думал дядю сжечь и в комсомол уйти, а вышло вон как».
Быстро зашагал прочь. Увидев бегущего навстречу человека, достал из кармана большой складной нож, открыл лезвие. Человек молча бросился на него. Прохор устоял, коротко взмахнул ножом. Человек охнул, осел на траву. Это был начальник агитбригады Никонов.
Около школы уже слышались крики, бегали люди.
Прохора присудили к расстрелу. Но потом, учитывая его молодость, его раскаяние, то, что Никонов выжил и школа не сгорела, расстрел заменили десятью годами заключения.
Кирилла Спиридоновича выслали на Урал. Там умерла его старуха. Несмотря на свои шестьдесят два года, Локотников был крепким и сильным стариком. Он работал на лесопильном заводе, неплохо зарабатывал. Но влекло его на родину, на берега реки Сужи.
Ему разрешили вернуться. В деревне за два года многое переменилось. В пятистенном доме Локотникова помещалось правление колхоза «Красный пахарь», о чём извещала вывеска на фронтоне. Изба-читальня теперь называлась клубом.
Сергей Емельянов служил на флоте. Минька Рябой ушёл искать счастья в пригородный совхоз, нанялся сторожем.
Мельница развалилась окончательно. Восстанавливать её колхоз посчитал излишним, потому что в селе Мошкове пустили паровую.
Кирилла Спиридоновича приютила дальняя родственница. Жила одна, дети её разъехались, переженились. Вступил бывший кулак в колхоз, работать стал честно, другим пример подавал.
Был Кирилл Спиридонович религиозен, но теперь церковь посещал редко. Вечерами больше сидел в клубе. Оседлав очками нос, читал газеты и журналы. Думал: «Бог, он всё видит, все тайные помыслы наши знает и всё простит. А эти идолы простят ли, нет ли — неизвестно».
На собраниях во всём поддерживал Юдина, не упускал случая, ударив себя в грудь, сказать: «Вы знаете, что я был кулаком… Да ведь отчего, товарищи. От несознательности больше… Сын мой, красноармеец, голову сложил за советскую власть. И не зря. Был я вроде слепой, а теперь открылись у меня глаза и с новой жизнью я полностью согласный. И в память погибшего сына, красного бойца, проклинаю своё бывшее кулацкое прошлое и начисто отказываюсь от него».
«Похоже, старик от чистого сердца говорит», — думал Юдин. При встречах стал здороваться с Кириллом Спиридоновичем за руку. Критикуя какого-нибудь колхозника за леность, не забывал упомянуть про Кирилла Спиридоновича: «Вот Локотников, даром что до старости был кулаком, а и тот понял новую жизнь, в корне перековался, и теперь мы имеем перед собой честного колхозного труженика».
Никто не подозревал, что у Кирилла Спиридоновича есть вторая, тайная жизнь.
На третий день после приезда (дело было летом) рано утром, захватив заступ, отправился старик из деревни. В четырёх верстах от Ликина, вверх по реке, лежал Марфин остров. Место пустынное. Сюда и пришёл Кирилл Спиридонович. Разделся на берегу, одежду спрятал под куст и, держа заступ над головой, переплыл неширокую протоку. В нижнем конце острова среди тальниковых зарослей нашёл полянку. Прислушался, огляделся по сторонам, снял слой рыхлого дерна на краю полянки в месте, известном ему одному, начал копать. Скоро лопата звякнула о твердое. Кирилл Спиридонович встал на колени, выгреб руками песок из ямы, достал потемневшую медную коробку, закрытую крышкой. Улыбнулся: «Тут, матушка». С помощью заступа открыл крышку, на песок посыпались золотые червонцы царской чеканки, золотые кольца, серьги. Испуганно оглянулся старик, опять прислушался.
Тихо… Вода на быстрине булькает. Прохладный утренний ветерок подул.
Продрог Кирилл Спиридонович, но не захотел отказать себе в удовольствии. Высыпал золото из банки, стал считать.
Монеты Локотников скопил за десять предреволюционных лет. Кольца, серьги, браслеты в голодные годы выменял на хлеб, масло, мясо у разных бывших бар и чиновников в городе. Никто, даже жена, не знал о его сбережениях. В тридцатом году понял, что конец приходит хозяйствованию. Тогда-то и зарыл золото на острове, а недвижимость решил перевести на племянника, думал: «Пусть Прошка за всё отдувается, а на мой век хватит». Золото, а не какая-то особенная привязанность к родным местам тянуло его домой из ссылки, не давало покоя. Вдали от него он сам себе казался маленькой, никому не нужной букашкой, которую всякому не трудно раздавить. Но сейчас, когда он держал в руках золото, он чувствовал себя сильным, как в прежние годы. В коробке хранилась тысяча золотых монет. Власть переменилась, частную собственность уничтожили, а золото в цене. «Вот и старик я, и голый тут сижу, и холодно-то мне, а всё равно я вроде как верхом на жизни. У меня золото. А у кого нет его, те, стало быть, жизнь-то волокут в упряжке, холку стирают», — с удовольствием размышлял Кирилл Спиридонович.
Он ещё не знал, что делать со своим золотом.
Смутно мерещилась возможность каких-то перемен в стране.
Мало ли что ещё может быть. Да и просто сознание того, что ты богат, прибавляло силы, уверенности в себе, позволяло втихомолку потешаться и над Юдиным, и над колхозом, и над всей этой чуждой ему жизнью.
Кирилл Спиридонович сложил золото в коробку, пошарил на песке, не завалялась ли какая монетка, опустил в яму, закопал, прикрыл дерном. Остатки земли раскидал, и полянка приняла такой же вид, как до его прихода. Заступ схоронил поблизости. Через час был уже в деревне, хозяйке сказал, что ходил смотреть мельницу.
Прошло пять лет. Пять раз половодья шумели над Марфиным островом. А золото лежало в сыром песке, безучастное ко всему на свете, дожидалось своего часа.
Кирилл Спиридонович сколотил себе лодку-плоскодонку, прятал её на берегу Содушки, в кустах.
Раз в год, после спада воды, старик садился в плоскодонку и ехал проведать своё сокровище.
Осенью 1938 года вернулся с военной службы Сергей Емельянов. Во флоте выучился на механика. Ушёл комсомольцем, вернулся коммунистом. Неделю отдохнул, потом поступил в МТС.
А в следующем году схлестнулись пути молодого коммуниста Емельянова и бывшего кулака Локотникова.
Погожим июньским утром, только солнышко выглянуло из-за леса, отправился Кирилл Спиридонович посмотреть на заветную коробочку.
Причалил к острову, выпрыгнул на берег, пошёл, раздвигая кусты, и вдруг пошатнулся, словно его в грудь толкнули. В двух шагах сидел на земле Сергей Емельянов. Перед ним — яма. Он доставал оттуда песок, пристально разглядывая на ладони. Заметив Локотникова, смутился, словно его застали за нехорошим делом, торопливо отряхнул ладони.
— Ты… что… тут? — едва ворочая пересохшим языком, спросил Кирилл Спиридонович.
Сергей встал, нагнулся, чтобы стряхнуть песок с широких флотских брюк, сказал с улыбкой в голосе.
— Клад ищу, Спиридоныч, клад…
Лицо у Кирилла Спиридоновича сделалось серым как пепел. Неподвижно смотрел он на затылок Сергея и сокрушался, что под рукой нет камня.
Когда Сергей поднял голову, старик уже овладел собой и даже пытался улыбаться. Щёки его вздрагивали.
— Это как понимать, клад-то, Сергей Васильевич?..
Сергей усмехнулся, махнул рукой и пошёл через кусты к своей лодке. Даже не поинтересовался, что нужно Локотникову на острове. Лишь только его лодка появилась на быстрине, Кирилл Спиридонович опрометью бросился к заветной полянке. Окинул её тревожным взглядом. Дёрн не нарушен, молодая травка не примята. Выковырнул из-под куста лопату и скоро держал в руках облепленную песком драгоценную коробку.
В тот день Локотников не вышел на работу, сказался больным.
«Господи, господи, что-то будет? — в который раз повторял про себя Кирилл Спиридонович, лёжа на полатях. — Как Серёжка ухитрился пронюхать про клад? Не иначе выследил, сукин сын. Выследить-то выследил, а точного места не знает. Вот и копает где придется, авось, мол, наткнусь. А может, всё оно не так? Может, пошутил, стервец, про клад-то?
Ох, нет! Чего бы ему тогда в песке ковыряться, чай, не маленький. Да и стушевался больно, когда меня увидел. Неспроста стушевался…»
Кириллу Спиридоновичу хотелось с кем-нибудь посоветоваться, высказать свои тревоги. Но с кем поговоришь о таком? Он впервые остро почувствовал одиночество, вспомнил умершую на чужбине жену, и ему стало донельзя жалко себя. Даже всплакнул.
Тихо в тёмной избе. Только за перегородкой в соседней комнате, где спит хозяйка, скрипнет кровать, донесется сонное бормотание.
На улице начало светать. Пропели петухи. Тихонько зазвенело стекло — в окно кто-то стучался. Кирилл Спиридонович поднял голову: кого ещё несёт нелёгкая? Слез с полатей, подошёл к окну — на улице ни души. Решил: померещилось. Хотел отойти, но стекло опять звякнуло. Мелькнула рука. «Из парней кто-нибудь озорует», — подумал Кирилл Спиридонович и, распахнув створки, выглянул наружу. Увидел прижавшегося к стене человека. Громко сказал:
— Ты чего это добрых людей баламутишь? Вот возьму сейчас…
— Тише, дядя Кирилл…
Сердце ёкнуло у старика.
— Проша?
— Он самый.
— Господи Иисусе Христе? Откуда? Иль отпустили раньше срока?
— Ты что, допрос мне будешь делать из окна?
— Ах ты, господи!.. Ведь как снег на голову… Сейчас дверь отопру.
— Стой, в избе кто есть?
— Одна Матрёна. Спит.
— Тогда вот что. Собери мне поесть. Побольше. Буду ждать на задах.
— Погоди, да как же…
— Потом всё узнаешь. Попроворней поворачивайся. Да смотри, что меня видел — никому.
Прохор неслышно скользнул мимо соседнего дома в проулок.
Кирилл Спиридонович бестолково заметался по избе. «Божа ты мой! Ведь не с добром парень пожаловал, от людей прячется. А разговор-то! Приветливого слова не нашлось для дяди, одно твердит: вынь да положь. И рожа-то разбойничья, аж вся чёрная».
Прохора он нашёл за усадьбой, в неглубокой лощине. Пока племянник ел, Кирилл Спиридонович терпеливо сидел на мокрой траве, рассматривая его лицо. Прохор не очень изменился. Те же по-волчьи крупные скулы, широкий нос. Только щёки заросли чёрной щетиной да глаза запали, и появился в них голодный, действительно разбойничий блеск.
— Убежал я, — сказал Прохор, утолив первый голод и закурив толстую, в палец, цигарку.
— Чего же не дождался до конца-то. Ведь всего два годка осталось, — осторожно заметил Кирилл Спиридонович.
— Не два, а восемь. Ещё пять лет припаяли: стукнул я там как следует одного жулика.
— Ох-хо-хо-хо, грехи наши, — вздохнул старик.
Прохор как-то суетливо огляделся по сторонам, шумно втянул носом воздух.
— Мёдом пахнет.
— Трава ноне сильно в рост идёт. Сенокос скоро…
— А я, видно, своё откосил.
Такая неуемная тоска и боль послышались в тихом голосе Прохора, что у Кирилла Спиридоновича мурашки пошли по спине, горячая влага застила глаза. Острая жалость к племяннику резанула сердце. Захотелось прижать к груди его буйную голову, утешить, как сына. «Ведь сам ты подвёл его под монастырь, обременил хозяйством, разжёг жадность… Виноват ты перед ним…»
Взгляд Прохора, невидящий, словно повёрнутый внутрь, был устремлён к недалекой кромке леса, над которым начинало румяниться небо. Он заговорил не торопясь, спокойно, словно о давно прошедшем и переболевшем:
— Спишь, бывало, и видишь: туман над Сужей, и лес вот этот, и будто ты мальчишкой бежишь босиком по лугу… Бежишь, аж ветер свистит в ушах… Трава под ногами фырскает… сырая трава, душистая… Проснёшься: нары, решётка на окнах… Везли нас на пароме через реку. По берегам тайга дремучая, воля вольная… Ну, думаю, либо пан, либо пропал… И махнул в воду. Стреляли в меня, да не попали. Видно, не судьба…
Старик положил руку Прохору на плечо.
— А ты полно, Проша… Может, всё образуется.
Прохор покачал головой.
— Нет, дядя, не образуется…
Посветлело, и Кирилл Спиридонович увидел на племяннике добротный черный пиджак, хромовые сапоги, грязные, но крепкие — видно, новые. Ему захотелось узнать, где он раздобыл такую одежду, но спросить почему-то боялся.
Прохор уловил его взгляд, криво усмехнулся. И вдруг неузнаваемо изменилось его лицо. Черты, смягчённые раздумьем, стали жесткими, тоска исчезла из глаз, появился в них нагловатый, хмельной блеск, обмелели они, словно омуты, из которых ушла вода и показалось грязное, неприглядное дно. Изменился и голос. Куда девалась тихая, грустная задушевность? Был он хриплый, насмешливый, нарочито резкий, словно Прохор выхаркивал слова.
— Что, дядя Кирилл, шмутками интересуешься? Содраны с одного гражданина. Ничего, приличный пиджачишко?..
«Господи Иисусе Христе, — мысленно перекрестился Кирилл Спиридонович. — Да неужто ж он?.. А рожа-то, рожа-то!.. Душегуб, как есть душегуб…»
Прохор хмельно улыбался. Испуг дяди доставил ему какое-то странное, болезненное удовольствие.
— Уж больно хороший ты мужик: взялся утешать… ручку на плечо… Ха-ха… — Голос Прохора звенел громко, напряжённо, почти истерично.
— А знаешь, кто теперь твой племянник?! Гордись: опасный государственный преступник. И тебе за укрывательство может хороший срок обломиться. А за поимку — награда. Хочешь награду?! Ну, чего сидишь?! Беги в милицию, собирай народ, лови Прохора Локотникова!..
Прохор осёкся и уронил голову в ладони, словно налилась она вдруг свинцом.
— Тише, ради Христа… — залепетал Кирилл Спиридонович, испуганно оглядываясь. — Что ты, Проша, этакие слова! Чай, на мне крест. Да и с властью советской я целоваться не собираюсь. Опять же один ты у меня остался… Уйти бы всё ж таки тебе. Ведь отсюда искать-то начнут.
Прохор поднял голову, и опять старика удивила происшедшая с ним перемена. Лицо было спокойное, серьёзное, взгляд ясный. Голос зазвучал ровно, с обычными человеческими интонациями, по-деловому:
— Ты забудь, что я тут болтал. А насчёт того, что искать меня начнут в Ликине, это правильно. Только куда пойдёшь? Нужны деньги и документы. Вся надёжа на тебя, дядя Кирилл. Помоги!
Старик поёжился от утренней прохлады.
— Да ведь оно конечно… ежели, например, было бы где взять. Колхозные заработки, сам посуди, Проша, какие…
— Ну ты не прибедняйся. Золотишко-то у тебя есть, я же знаю.
— Господи, твоя воля!.. Да с чего ты взял?!
— Ладно, потом поговорим, — устало сказал Прохор и прилёг на спину.
Минуту длилось молчание.
— А что, Машка Сухова не замужем? — голос у Прохора был нерешительный, словно он боялся услышать ответ. — Я ведь с ней гулял, жениться думал.
— Какое!.. Выскочила.
— Так. Председателем Юдин?
— Он.
— А Серёжка Емельянов, поди, уже в начальники вышел?
И тут Кирилл Спиридонович разговорился. Ещё не отдавая себе ясного отчёта, он рассказывал о Емельянове так, чтобы разжечь в душе Прохора зависть и ненависть к нему. Теперь Серёжка коммунист, первый человек в МТС, зарабатывает много. Юдин что-то прихварывать начал. Не иначе, Серёжку после него изберут председателем. Девки по нём все поголовно сохнут. Ещё бы, жених завидный, из себя представительный. Не удержался, приврал:
— Машка-то Сухова после тебя к нему, вражьему сыну, прислонялась.
Кирилл Спиридонович видел, как мрачнел Прохор, как ходили на лице его желваки и в глазах появилась злая тоска. Думал: «Теперь бы с Серёжкой тебе, парень, встретиться один на один». Но вслух не смел заикнуться об этом.
— Ладно, — тяжело и утомлённо, словно язык у него вдруг стал каменным, сказал Прохор. — Где мне жить? Посоветуй.
— Да ведь где? На мельнице, пожалуй, можно. Дорогу-то помнишь?
— Помню. Просёлком.
— Не дело. Опасно тебе просёлками ходить. Проведу я тебя через мелколесье неприметной тропкой.
— «Бежал бродяга с Сахалина звериной узкою тропой», — невесело пошутил Прохор.
Совсем рассветало. На востоке уже полыхала заря. В деревне замычали коровы, запел с переливами пастуший рожок.