Моряк, так кстати появившийся на кухне, оказался братом матери, Сёмкиным дядей. Его звали Василий Алексеевич Гуров. Восемь лет назад, в 1931 году, он ушёл на флот, и с тех пор от него получали только письма. Сёмка помнил дядю весёлым парнишкой в красной футболке. Тогда он был не Василием Алексеевичем, а просто Васей. Вася работал на заводе, а жил у сестры, в одной комнате с Сёмкой. По утрам они вместе делали гимнастику и вместе завтракали. Если Сёмка капризничал и не хотел есть, Вася спрашивал:
— Ну, Семён Иваныч, скоро мировую-то буржуазию пойдём крушить?
— Погоди, немножко вот подрасту, — отвечал Сёмка.
— А что нужно делать, чтобы быстрее подрасти?
— Гулять надо побольше, — пробовал схитрить Сёмка.
— Нет, шалишь, брат! Нужно каши с молоком больше есть. Так что ешь покуда кашу, а мировая буржуазия от нас не уйдёт.
И Сёмка старательно ел кашу.
Дядя исчезал на целый день. Появлялся он к вечеру, но ненадолго. Перекусит, захватит под мышку пачку книг — и в рабфак, учиться.
Тогда было тревожное, будоражливое время. Смешалось старое и новое. По улицам ездили извозчики в пролётках с откидным верхом, и, когда навстречу попадался автомобиль, лошади шарахались с мостовой. На церковных папертях ещё толпились нищие, а неподалёку розовые выгоревшие полотнища кратко и дерзко призывали выполнить первую пятилетку за четыре года, крепить смычку города и деревни.
Дядя за полночь зачитывался книжкой с длинным и непонятным названием «Обществоведение». Иногда он вдруг вскакивал, вздыбливал пятернёй тёмные волосы и начинал ругаться:
— Вот сволочи! Пшеницу сжигать, а? Когда у рабочих хлеба ни крошки! Ну-у, гады, ну, паразиты, ещё встретимся на узенькой дорожке…
Сёмка просыпался. Тогда дядя подсаживался к нему, возбуждённо перелистывая книгу. Звонко хлопал тыльной стороной ладони по раскрытой странице, на которой был изображен пузатый буржуй с жабьим лицом и толстенной сигарой. Он сидит на исписанном нулями мешке.
— Видел буржуйскую образину?! — гремел дядя, размахивая руками, как на митинге. — Видел живоглота, с-су-кинова сына?! Хлеб сжигает, а? Чтобы трудящимся не достался! Рабочий класс хочет голодом заморить! А мы с тобой дрыхнем тут, как заядлые оппортунисты!..
На голос прибегала мать, ругала брата за «нарушение режима» и решительно гасила свет. Вася, укладываясь в кровать, ворчал:
— Тут, понимаешь, сердце жжёт, а она — режим…
Иногда дядя исчезал недели на две, а то и на месяц. Мать объясняла: «Уехал с агитбригадой по колхозам». Обычно из таких поездок Вася возвращался бодрый, шумный. Лицо обветренное. По квартире распространялся запах земли и конского помёта.
Но однажды он приехал весь какой-то тёмный, напряжённый. У него была перевязана рука и подпалены спереди волосы.
— Вчерашней ночью школу подожгли в Ликине, — рассказывал он матери. Голос звучал глухо, слышалась в нём сдержанная ярость. — Один кулацкий выкормыш… нашего Никонова ножом саданул… Не знаю, выживет ли? В больнице теперь.
Он привлёк к себе Сёмку. Пахло от него гарью и чуть-чуть больницей.
— Видел, брат, какие дела пошли? Драться надо, брат. Учись драться!
Осенью Вася ушёл на флот. Вскоре прислал фото, где был снят в бескозырке, с ленточками, спущенными на грудь. Писал редко. Через два года сообщил, что стал курсантом военно-морского училища в Ленинграде. Однажды пришло письмо с красивой заграничной маркой из далекого южноамериканского города Буэнос-Айреса.
«Помнишь, Сёмка, — писал дядя, — буржуев, нарисованных в «Обществоведении»? На самом деле они не такие толстые. Обыкновенные люди, даже приветливо улыбаются. Но, по существу, гады. А улыбаются исключительно для дипломатии. Так что учись драться».
В прошлом, 1938 году дядя окончил училище и стал лейтенантом флота.
Сёмка очень обрадовался его приезду. Во-первых, это был настоящий морской волк, во-вторых, Сёмка скучал по мужскому обществу, и, в-третьих, дядя очень кстати появился именно сегодня. Соседи успели в самых ярких красках расписать матери происшествие на кухне. Поэтому Сёмку ожидали дома крупные неприятности. Появление дяди как-то само собой рассеяло нависшую над ним угрозу возмездия. Это обстоятельство возвеличило дядю в Сёмкиных глазах. А когда Василий Алексеевич открыл чемодан и вынул из него настоящий морской бинокль в кожаном чехле с ремешком, чтобы вешать на шею, Сёмка прямо-таки ошалел от счастья. Бинокль был здорово потёрт. Чёрная краска во многих местах облезла, обнажив тусклую медяшку. Но это придавало ему особую прелесть. Сразу видно — не игрушка.
В одном месте Сёмка заметил вмятину.
— Дядя Вась, смотри, бинокль-то, наверное, ударился обо что-нибудь.
— Правильно, ударился. О ступеньку трапа. Во время шторма меня с ног сбило.
Глаза у Сёмки воспламенились.
— Расскажи, дядя Вась! А? Ну расскажи!
— Чего ж тут рассказывать! Дело обычное.
Дело обычное! Рядом сидел человек, для которого ветры, волны, бури были делом обычным.
Сёмка осторожно, даже благоговейно, погладил вмятину. Это похоже было на сказку, на книжную выдумку. Но самое замечательное, самое необыкновенное, самое волнующее то, что всё это не выдумка, а действительность. Вот он, человек, пришедший из той большой жизни, полной опасностей и приключений, из жизни, в которой действуют смелые и сильные духом.
Мать позвала их к столу. Стемнело, и в комнате зажглось электричество. Было уютно и как-то особенно тепло сидеть рядом с дядей Васей, большим, добрым человеком, пахнувшим табаком и кожей и ещё чем-то неуловимо свежим — наверное, морем.
Сёмка и за столом не расстался с биноклем — повесил на шею. Мать усмотрела было в этом нарушение порядка, но дядя Вася добродушно прогудел:
— Оставь его, Шура.
Он обнял Сёмку, потрепал по плечу большой горячей ладонью. За восемь лет дядя порядочно изменился. Раздался в плечах. Движения стали уверенны, а в голосе появилась добродушная мужская снисходительность. Резче обозначились черты лица, и две глубокие морщины пролегли от крыльев крупного хрящеватого носа до уголков губ. Но в манере разговаривать осталась прежняя непосредственность, а в смешливых серых глазах так и прыгали озорные бесенята. Сёмка чувствовал себя с дядей Васей легко и разговаривал свободно, почти как со сверстником. Когда он рассказал о своём увлечении медициной и об увенчавших это увлечение событиях сегодняшнего дня, дядя хохотал как сумасшедший, несколько раз доставал платок, чтобы вытереть глаза, и всё приговаривал:
— Ох вы, черти ж полосатые!
Матери не очень понравился его добродушный смех.
— Ох, Вася, Вася, напрасно! Этот разбойник невесть что о себе вообразит, с ним сладу не будет. За подобные выходки нужно строго наказывать. Уж поверь, если бы не ты, у твоего племянника сейчас была бы, наверное, совсем не такая довольная физиономия.
Дядя преувеличенно громко вздохнул.
— Шура, но я же смеялся в порядке критики.
Мать вышла в кухню, а когда вернулась с кастрюлей в руках, дядя, как будто стоя на мостике эсминца, крикнул по-командирски зычно:
— Эй, сигнальщик!
— Есть сигнальщик! — весело отозвался Сёмка.
— Что у нас справа по носу?!
Сёмка навёл на кастрюлю бинокль.
— Компот, товарищ лейтенант!
— Взять на абордаж!
— Есть!
Сёмка понимал, что дядя специально для его удовольствия употребляет морские термины, и млел от сознания того факта, что им занимается большой, серьёзный человек. А мать ну ничегошеньки не понимала.
Пока они «брали компот на абордаж», она стояла у стола и, улыбаясь, говорила:
— Вася, Вася!.. Как был ты в детском доме сорванцом мальчишкой, таким, видно, и до седых волос останешься. Ведь тебе всё-таки двадцать семь лет. Скоро, наверное, свою семью заведёшь. Пора бы уж быть серьёзней.
Дядя подмигнул Сёмке и заговорщически шепнул:
— А Васька слушает да ест.
Оба рассмеялись. Мать только покачала головой.
— Ох, чувствую: испортишь ты мне сына!
Потом все трое сидели на диване, рассматривали семейный альбом в твёрдой зелёной обложке, на которой были вытиснены какие-то райские кущи. Сёмка забрался на диван с ногами, прижался к тёплому дядиному плечу. Приятно было ощущать на щеке прикосновение гладкой шелковистой материи командирского кителя.
Дядя раскрыл первую страницу. С пожелтевшей фотографии на Сёмку смотрели два солдата в фуражках с овальными кокардами. Один сидел, поставив между ног шашку и опершись на нее руками. Другой стоял чуть позади. У обоих щеголеватые усы, отчего лица кажутся очень красивыми. У одного на груди крест на полосатой ленточке.
— Твой дед, — указывая на него, сказал дядя. — Работал на здешней ткацкой фабрике. Лихой был драгун, георгиевский кавалер. Погиб в Румынии в семнадцатом году. Жаль, не сохранилось фото бабушки. Она тоже была ткачихой. Умерла через пять лет после смерти отца. От голода. Мы ведь с твоей мамой в детском доме воспитывались. Вот, смотри, сколько огольцов!
Сёмка не раз видел этот снимок. Перед фасадом двухэтажного деревянного здания лежа, сидя, и стоя расположилось, человек пятьдесят постриженных наголо мальчишек и девчонок с короткими волосами. На всех одинаковые рубашки и платьица. Лица худые, тёмные, с выступающими скулами. Некоторые смотрят исподлобья, озлобленно, другие нахально, у третьих глаза серьёзные и печальные. Но Сёмку больше всего каждый раз поражает то, что ни на одном из этих детских лиц нет улыбки. Сёмка вспомнил лица своих друзей, одноклассников. Они улыбались, смеялись, хохотали. Другими их невозможно было представить. Даже в самые неприятные минуты (вроде сегодняшней истории с лягушкой) друзья находили повод для веселья. А эти? Что с ними такое стряслось?
Были в альбоме и другие фотографии. Мать, ещё очень молодая, рядом с высоким красивым человеком которому она по плечо. Сёмка знает: это отец. О нём мать никогда ничего не говорит. Поэтому Сёмка никогда не спрашивает.
Дядя торопливо перевернул страницу. Он сказал только:
— Всё держишь?
— Держу.
Голос у матери был до странности незнакомый, какой-то глухой. Сёмка хотел заглянуть ей в лицо, но она отвернулась. Тут на глаза дяде попалось фото, где он в бескозырке с ленточками, выправленными на груди.
— Это ещё что за салага? Неужели я?
Дядя грустно улыбнулся.
— Ленточки через плечо — это чтобы морская душа была видна. Прямо не верится.
Он перевернул страницу, но фотографий больше не было. Дядя объявил, что дальше место оставлено для будущего знаменитого хирурга товарища Берестова.
Сёмка вымученно улыбнулся, потрогал уши и досадливо шевельнул плечами.
— Не буду я хирургом!
Дядя удивленно поднял брови.
— Значит, лягушка пострадала зря? Кем же ты будешь?
— Моряком, — выпалил Сёмка.
Дядя, хитро щурясь, взглянул на стенные ходики. Бесенята, казалось, вот-вот выскочат из его глаз и пойдут кувыркаться по комнате.
— А дисциплину знаешь?
— Знаю.
— Посмотрим. Краснофлотец Берестов, кру-у-гом! Сёмка сделал чёткий поворот.
— Спа-ать, шагом арш!
— Дядя Вася… — взмолился юный моряк.
— На флоте дважды приказание не повторяют. Сёмка вздохнул и с удручённым видом отправился в другую комнату. Нехотя разделся, лёг в постель. Бинокль положил под подушку. Ему не спалось. Сквозь неплотно прикрытую дверь он слышал разговор. Мать рассказывала дяде Васе о своей работе, о каких-то расхождениях с директором школы по педагогическим вопросам. Словом, ничего интересного.
Сёмка размечтался. Вот он стоит на капитанском мостике. На берегу толпятся ребята с улицы Малый спуск. Они рассуждают о том, какую надо иметь смелость и какой ум, чтобы управлять огромным судном. У ребят явно нет денег на билет. Но Сёмка помнит старых друзей и бросает через плечо: «Ладно, заходите, только без шуму». Среди ребят находится и Ледька Быстров, гроза и наказание всех окрестных мальчишек. При встречах с ним Сёмка испытывал ужас. Не раз и не два обрушивались на него большие красные Ледькины кулаки, причём Сёмка даже не успевал оказать сопротивление. И вот Ледька не решается взойти на борт. Он ожидает мести. Но Сёмка полон снисхождения и великодушия, радушно приглашает Ледьку: «Заходи! Я на тебя не сержусь».
Вдруг на берегу появляется доктор Павел Абрамович, спешит, размахивая билетом. Сёмка немедленно приказывает убрать сходни. Доктор умоляет взять его на борт, но Сёмка спокойно командует: «Полный вперёд!»
Пароход выходит в открытое море, нет — в океан. Поднимается ужасная буря. Пассажиры забиваются по каютам. Только Сёмка остается на мостике. Сердце его недосягаемо для страха. Лицо, обдутое ветрами всех широт, сурово и замкнуто. Волны со зловещим шипением подбираются к нему, но всё напрасно. Ярость океана не пугает отважного мореплавателя. Он поднимает к глазам морской бинокль и видит вдали подёрнутые туманом неведомые острова. Пароход с чёрными бортами и с красной ватерлинией уверенно разрезает волны. И ведёт его капитан Семён Берестов.
Утром дядя ушёл по своим делам в комендатуру. Сёмка решил не огорчаться — в запасе имелся бинокль. На бревне за сараем уже собрались ребята. Бинокль среди этой публики, как Сёмка и рассчитывал, произвел фурор. Его крутили, вертели, хватали, вырывали друг у друга цепкие маленькие руки, в него смотрели и так и эдак. Им даже пробовали заколачивать гвозди, ибо какой-то случившийся тут знаток заявил, что морскому биноклю это нипочём. Вероятно, за всё время своего существования, при самых свирепых бурях бинокль не подвергался столь ощутительному воздействию стихийных сил. И кто знает, чем кончилось бы для него знакомство с ребятами с улицы Малый спуск, если бы за сараями вдруг не появился сам Василий Алексеевич.
Высокий, в тёмно-синем кителе с золотыми нашивками на рукавах, в фуражке с огромным, не виданным в этих сухопутных местах крабом, он произвёл потрясающее впечатление на пацанов. Он воспламенил их воображение, заставил заново пережить фильмы «Броненосец «Потёмкин», «Мы из Кронштадта», вспомнить морские рассказы и песни. Сёмке вдруг стало совестно, что он один пользуется правом родственной близости к этому человеку. Все смотрели на Сёмку с завистью, а в иных глазах было даже заискивание.
Василий Алексеевич, казалось, не замечал своей популярности, своей безграничной власти над ребятишками. Он шагнул к бревну, похлопал большой ладонью по глянцевитой, отполированной штанами поверхности. Недоверчиво улыбнулся, сказал:
— Хм, цело…
В голосе его слышалось приятное удивление.
— Ну-ка, братишка, — обратился он к одному из ребят, — привстань.
Тот, которого назвали братишкой, зарделся от удовольствия и вскочил, словно его подбросила пружина. Дядя нагнулся над бревном, что-то рассматривая среди вырезанных ножами орнаментов и надписей.
— Ага, вот и моё рукоделие…
Сёмка прочитал полустёршуюся и забитую пылью надпись: «Вася Гуров, май, 1931 год». Ребята навалились ему на спину, сдавили с боков. Каждому не терпелось прочитать, что там написано. Сзади слышался отчаянный голос Витькиного брата Юрика:
— Пустите меня! Пустите меня!
Василий Алексеевич выпрямился, привлёк к себе малыша.
— Да куда тебя пустить-то?
— Сюда.
— Зачем?
— Там интересное…
— Да полно! Интересное-то вот где.
Большим пальцем Василий Алексеевич надавил Юрику нос, пискнул по-мышиному и разжал кулак: На ладони лежала конфетка, словно она выпала у Юрика из носу. Конфетка была шоколадная. Юрик сосредоточенно поразмыслил отошёл в сторонку и большим пальцем надавил собственный нос. Посмотрел на ладонь — пусто. Убедившись, что чудес не бывает, он сунул конфетку в рот.
Василий Алексеевич в сопровождении Сёмки прошёлся по пустырю. Он жадно оглядывался кругом и улыбался, словно узнавал старых знакомых. Тихо, про себя говорил:
— Всё так же, всё по-прежнему… Только бузина здорово разрослась…
Остановился около старого вяза, дружески похлопал по стволу.
— Растёшь, брат?
Сорвал листок, понюхал, пожевал.
Отсюда была видна река и озёра на пойме. Василий Алексеевич взял у Сёмки бинокль, долго рассматривал заречные дали.
— Вода в озёрах высоко стоит. Позднее половодье было, — сказал он, возвращая бинокль. — Вот что, племянник. Поедешь рыбачить? На ночь? Сегодня?
У Сёмки аж дыхание перехватило от радости.
— Ясно, поеду! Только как мама…
— Отпустит. Со мной отпустит.
— А удочки? У меня только одна.
— Удочек не надо. Будем ловить руками. Там есть одно озеро… Из него в реку вытекает ручей. По нему речная рыба, застрявшая после половодья в озере, перебирается ночами в реку. Её и будем ловить.
— А Витьке можно?
— Вполне. Захватывай своего Витьку, и чтобы быть готовыми к двадцати одному ноль-ноль.
— Есть к двадцати одному! — лихо гаркнул Сёмка и менее уверенно переспросил: — А это значит ко скольким?
— К девяти вечера.
Сёмка помчался к бревну, чтобы немедленно обрадовать друга. Он появился как раз в тот момент, когда ребята увидели валявшуюся в пыли чёрную трубку Василия Алексеевича, которая выпала у него из кармана. Все сидевшие на бревне вдруг ринулись к трубке. Каждый считал её своей находкой. Над кучей барахтающихся тел взметнулась пыль. Из-под низа послышался отчаянный Витькин голос:
— Отдай! В ухо получишь!
Вслед за тем куча распалась на отдельных пыхтящих индивидуумов. Витька вскочил, крепко сжимая в руке трубку. Глаза победно блестели, точно у Прометея, добывшего огонь.
— Во, отдай товарищу лейтенанту, — сказал он, протягивая находку Сёмке. — Уметь надо.
— Сам отдай, — великодушно разрешил тот.
Через несколько минут Витька вернулся, сияя, как весеннее солнце. На груди у него красовался выточенный из бронзы силуэт эсминца.
— Подарил, — сказал он, старательно выпячивая грудь.
Сёмка почувствовал некоторое облегчение. Часть ребячьей зависти переключилась с него на Витьку.
— А что он сказал? — полюбопытствовал мальчик, которого Василий Алексеевич назвал братишкой.
— Ничего особенного. Только плевался. Закурил и давай плеваться. «Пыли, — говорит, — много».