Сборы, как поется в песне, были недолги.

В отличие от других поезд № 92-бис отходил не по расписанию, и опять-таки в отличие от других поездов его провожали так шумно и весело, как не провожают обычные поезда. Гремел, не умолкая, оркестр. Впереди вагонов, украшенных хвоей и кумачовыми полотнищами, спокойно дышал черный, лоснящийся великан-паровоз, и почему-то упрямо не верилось, что через несколько минут, когда ударит колокол, этот паровоз потащит состав в белесую мартовскую даль. Ведь столько слов еще надо было сказать! Сколько рук еще ждало пожатия!

Но был март, и в глаза било солнце. И на голых деревьях, отбрасывавших на снег синие тени, кричали грачи, И это солнце, и неугомонные грачи, и ветер, и деревья, и по-военному гремевший оркестр («До свиданья, мама, не горюй, ...не грусти ...пожелай нам доброго пути...») запомнились Яшке на всю жизнь. Теплые, добрые слезы подступали к горлу.

Саню Чижова провожала многочисленная родня. У Нади на плече тихо плакала мать. Только на днях она встретила сына, радовалась, что вся семья снова в сборе, а сегодня провожает дочь... Видно, ей на роду так написано: тревожиться, провожать, ждать весточек...

Надя в последний раз обняла мать, поцеловала сестренку и, пожав руку брату, который сказал: «Не робей, сестренка!», — вошла в вагон. Остановилась возле окна, рядом с Яшкой.

Стоя у окна и прислушиваясь к тревожному биению сердца, она мысленно прощалась не только с людьми, заполнившими перрон, но и с прошлым. Вот в сторонке, опираясь на руку сына, комкает платочек ее старенькая добрая мать... А вот директор завода Дынник... Совсем недавно вошел Дынник в Надину жизнь, но уже уходит из нее навсегда, уступая место другим людям, которым, быть может, завтра предстоит сыграть не менее значительную роль в ее судьбе... И, чувствуя, как тихая грусть то приливает, то отливает от ее сердца, а затем подбирается к горлу и берет его в тиски, Надя невольно подумала о том, что жизнь, вероятно, тем и хороша, что есть в ней и встречи и разлуки и что никогда не знаешь, что тебя ждет впереди.

«Зовут дороги дальние...»— напоминал оркестр. И вдруг сдвинулся и поплыл перед глазами перрон. В последний раз промелькнули косые, осевшие в землю домишки окраины. По знакомой дороге ползли игрушечные грузовички (не заводские ли?). Пронеслась перечеркнутая стальными фермами моста темная, взбухшая река, и на погасшем небе проступили первые зеленые звезды... Не поворачивая головы, Надя чувствовала, что рядом с нею молча стоит Яшка, и, отыскав его шершавую руку, пожала ее. Яшка ответил таким же бережным пожатием.

Он боялся шелохнуться, чтобы Надя не отодвинулась. Потом, когда почти совсем стемнело и в вагоне появились пятна мутного света, ему показалось, что похолодало. От одной хлопающей входной двери до другой разгуливал по узкому коридору сквозняк.

И Наде, должно быть, тоже стало холодно. Она почему-то вздохнула, поежилась и забрала оголенные локти в ладони.

Их соседями по купе оказались Чижик и Глеб Боярков. Кузя, для которого не нашлось пятой полки, расположился по соседству. Он был в клетчатой ковбойке и в лыжных брюках поверх сапог.

— Ужинать будем? — деловито осведомился Кузя, заглядывая из коридора через Яшкино плечо.

— Имей терпение, дай разложить вещи, — ответил Яшка.

Он помог Наде открыть чемодан и, когда она достала халат, вытолкал ребят в коридор. Длинный Боярков, позевывая, прислонился к двери. У него были сонные, равнодушные глаза.

— Слушай. — Яшка повернул лицо к Бояркову. — Между прочим, ты так и не сказал, почему записался в добровольцы. И тебя разобрало?

— Меня? — Боярков округлил глаза. — За кого ты меня принимаешь? Просто запахло жареным, понял?

— Что, инспектор тебя накрыл? Ясно... И ты решил унести ноги, пока не поздно?

— Угу... — промычал Глеб.

— Жаль, что я раньше этого не знал, — ответил Яшка. — А я думал, ты становишься человеком.

Неприязнь к Бояркову вспыхнула в нем с новой силой. Яшке хотелось сказать Глебу что-то очень обидное и резкое. Но открылась дверь, и в светлом прямоугольном проеме появилась Надя. В уютном ситцевом халатике с оборочками она выглядела совсем по-домашнему и до того мило, что Яшке расхотелось ругаться с Боярковым. «Ну его к черту, — подумал Яшка, — пусть себе едет!»

Стол пришлось соорудить из двух чемоданов, поставив нижний на попа. Надя разложила бутерброды, достала соль. Сказала:

— Чаю бы, горяченького...

— Сейчас организуем, — отозвался Яшка и повернулся к Сане. — Ты, Чижик, сбегай за кипятком к проводнику. Только в темпе... Чтобы, понимаешь, одна нога здесь, а другая там.

Ужинали долго, запивая еду кипятком. Тотчас после ужина Боярков взобрался на верхнюю полку и, свесив ноги, стал почесываться и зевать.

— Блеск, кто понимает! — сказал он, укладывая пальто под голову. — Сосну минуток пятьсот. От сна еще никто не умирал.

— Ты, должно быть, умрешь первый, — со смехом ответил Яшка. — Убери свои костыли, слышишь? А мы сходим к соседям. Правда, здорово поют?

Он прислушался. В соседнем купе ломкий хмельной голос пел под гармонику. Это была песня о молодости, о первом робком вальсе на школьном балу, о старенькой учительнице с седою прядью на лбу, которая сидит, склонившись над тетрадками в то время, как летят путями звездными и плывут морями грозными любимые ее ученики.

Семь дней, не умолкая, хрипели репродукторы. Играл баян и тренькали балалайки. Обитатели вагона, набившись скопом в какое-нибудь купе, с утра и до ночи дружно горланили песню за песней. А в это время за окном мелькали каменные домики путевых обходчиков, мигали огни семафоров, стремительно, с шумом и свистом проносились встречные поезда.

Лишь изредка эшелон ненадолго задерживался на больших узловых станциях.

Тогда, прильнув к окнам, все смотрели на забитые вагонами и цистернами железнодорожные пути, на задымленные маневровые паровозы. Сотни новеньких автомашин и тракторов, поблескивавших краской и лаком, стояли на платформах товарных составов, которые чем-то напоминали Яшке те воинские эшелоны с зачехленной боевой техникой, что проходили когда-то мимо его родного городка на фронт. Только теперь машины были убраны сочной хвоей и не охранялись суровыми часовыми, а на платформах вместо надписи «Даешь Берлин!» были выведены мелом слова «Украина — Казахстану» и «На целину!».

Поезд замедлял ход и, лязгая буферами, останавливался. Соскочив на землю, Яшка нырял под вагоны, загромождавшие пути, и стремглав бежал в конец перрона, где, как он знал по опыту, обязательно отыщутся бабы в полушалках, торгующие костлявыми жареными цыплятами и другой снедью. Не торгуясь, покупал он у этих баб крутые яйца и моченые яблоки и, нагрузившись до подбородка, нередко уже на ходу вскакивал на подножку своего вагона.

И снова поезд набирал ход, и мимо него проносились семафоры, водокачки, телеграфные столбы. На фронтонах вокзалов мелькали незнакомые названия: Кокчетав, Ельтай, Акмолинск... Яшка читал и пробовал их «на зуб». Ель-тай, Кок-че-тав!.. Что ж, неплохо звучит. Он даже не заметил, как случилось, что поезд из весны снова вернулся в глубокую зиму.

Из вагона выгрузились на станции со странным названием Атбасар. Стрелки часов пришлось перевести.

— Приехали, — сказал Боярков, осматриваясь, по сторонам. — Ну и дыра... Интересно, где здесь танцуют?

— Погоди, еще попляшешь, — ответил Яшка. — Зашлют тебя в такое место, куда Макар телят не гонял.

Торжественные проводы, встречи и митинги на больших станциях — все это уже далеко позади. Праздник кончился, начинались будни.

И вот гнедые хрипящие кони, оставив справа придавленные снегом домики Атбасара, вынесли розвальни в степь. Большое тяжелое солнце висело над горизонтом.

Мела поземка.

— Слушай, Чижик! — сказал Яшка. — Как это называется? Ну, когда много всадников и карет...

— Кавалькада, — ответил Чижик.

— Во, правильно! — Яшка откинулся.

По ослепительному снегу неслось друг за другом шесть пар саней. Обернувшись, Яшка увидел, как крепкий меринок с обиженно отвисшей нижней губой трусит по колее, вихляя сытыми, лоснящимися боками. И Яшке почему-то вспомнилось: «Однозвучно гремит колокольчик...»

Но через минуту он уже наклонился к человеку, правившему лошадьми, и спросил:

— Сколько градусов?

— А кто его знает! — равнодушно ответил тот, сквозь зубы. — Градусов сорок будет, а то и больше.

— Да, температурка вполне подходящая! — попытался пошутить Яшка.

И замолчал. Вокруг была такая торжественная тишина, что он страшился звуков собственного голоса. Время от времени ему приходилось зубами стягивать варежки и растирать щеки. Онемевшее лицо не чувствовало боли. У Нади, которая сидела рядом, заиндевели ресницы и брови. Ее дыхание, казалось, застывало в воздухе.

— Как ты себя чувствуешь, Надюша? —спросил Яшка с тревогой.

— Хорошо... — Она улыбнулась сквозь слезы. — Это ветер...

Они ехали третий час, а дороге все еще не было конца. Все так же бесконечно синело небо над головой и ослепительно посверкивал снег. Было такое чувство, будто во всем мире нет сейчас ничего, кроме этой степи и летящих по снегу саней. Едва слышно поскрипывали полозья, вздрагивало кнутовище в руках человека, закутанного в тулуп (Яшка видел его оранжевую, в заплатах спину), а когда налетал ветер, его жестокая ласка была такой крепкой, словно по лицу прошлись драчовым напильником либо наждаком.

Наклонившись вперед, Яшка посмотрел на Чижика. Тот втянул голову в воротник демисезонного городского пальто и, притихнув, сжимал холодными коленками чужой сундучок. Видимо, он чувствовал себя немногим лучше, чем сгорбившийся Боярков, у которого заострилось лицо. Но Чижик ни разу не пожаловался, не захныкал, как Боярков, и Яшка проникся к нему уважением. Что ни говорите, а Чижик оказался молодчиной.

Уже завечерело, когда кони остановились возле длинного барака, занесенного снегом, за которым поодаль виднелось несколько домиков поменьше. Из труб вились лиловые дымки. Над одной из крыш гнулись под ветром две антенны.

Человек в оранжевом тулупе выбрался из саней и забросил вожжи на потный круп коренника. Затем подошла вторая пара саней, а за ними и третья, и четвертая...

— Приехали. На тройках с бубенцами, — сказал Яшка и несколько раз присел, стараясь размять ноги. — Боярков, ты не находишь, что этот город для тебя маловат? Ведь ты, кажется, думал попасть в столицу?

— Перестань играть на нервах! — зло сказал Боярков.

— На нервах? Так ты человек нервный? — Яшка округлил глаза. — Вот уж никогда не подумал бы, что у тебя повышенная чувствительность...

В сопровождении человека, одетого в оранжевый тулуп, к ним подходил крупный мужчина с темным, чуть тронутым оспой лицом, и Яшка понял, что это директор МТС или какой-нибудь другой начальник. Твердо выговаривая слова, мужчина сказал:

— Здравствуй, товарищ! И ты здравствуй, и ты! Сколько человек приехало?

— Шестнадцать, — ответил за всех Яшка.

— Пополнение, — сказал мужчина. — Шестнадцать— хорошо. Я Барамбаев, директор. Работать будем — дружить будем. Работать завтра, потом... А сегодня всем отдыхать надо. Правильно?

— Отдохнуть не мешает, — снова сказал Яшка.

— Правильно! — подтвердил Барамбаев. Тут он увидел Надю и сказал: — Девушка? Очень хорошо. Девушка будет жить там. — Он показал рукой на один из финских домиков, в котором уже слабо светились окна. — Все наши девушки живут там.

Яшка помрачнел. В дороге он уже как-то привык к тому, что Надя всегда была рядом, и теперь не хотел примириться с мыслью, что не сможет ее ежеминутно видеть. Он молча взвалил на плечи Надин чемодан и поплелся к домику, на который указал директор.

— Ну, все... — сказал он как-то очень уж безнадежно, опустив на землю чемодан.