Тени на стене

Пархомов Михаил

Часть вторая

ПОРТРЕТ АРТИЛЛЕРИСТА

 

 

Глава первая

Военной судьбе угодно было распорядиться таким образом, чтобы капитан–лейтенант Черноморского флота Мещеряк Василий Павлович, девятьсот десятого года рождения, член ВКП(б), женатый, украинец, окончивший Военно–морское училище имени Фрунзе, в одночасье превратился в армейского командира со шпалой в защитных петлицах и был переведен за тридевять земель от милых его сердцу синих морских просторов в березняки и сквозные осинники заснеженного Подмосковья. Но удивительного в этом ничего не было. То было время, когда летчики становились пехотинцами, танкисты — саперами и кавалеристами, а комендоры линейных кораблей — наводчиками простых «сорокапяток». И не только потому, что не хватало боевой техники — самолетов и танков. И даже не потому, что каждый снаряд для орудий главного калибра был на учете. В те трудные дни враг стоял под стенами Москвы, ежечасно угрожая столице, и командование вынуждено было принять срочные меры для защиты ее рубежей. А когда на чашу весов брошены бригады, дивизии и армии, человеку не приходится удивляться превратностям своей судьбы.

К тому же капитан–лейтенант Мещеряк принадлежал к числу тех людей, которые еще в мирное время привыкли ничему не удивляться.

Ему было немногим более тридцати лет, но он уже успел пройти, как говорится, огонь, и воду, и медные трубы. Пацаном в начале нэпа он зарабатывал на хлеб тем, что поштучно торговал папиросами на углу Дерибасовской и Преображенской («Кому желтое «Сафо»? Кому «Раскурочные»? Налетай!..»), потом был помощником киномеханика в кинотеатре «Эдисон», кочегарил, учился на вечернем рабфаке и, работая в угрозыске, расхаживал со шпалером. Так было до тех пор, пока на зависть своим сверстникам он не стал курсантом училища имени Фрунзе. «Ты, моряк, красивый сам собою, тебе от роду двадцать лет. Па–алюбил тебя я всей душою, что ты скажешь мне в ответ?..» — распевали тогда комсомолята, и Мещеряку казалось, будто эта песня сложена про него самого, хотя, честно говоря, сам он далеко не был красавцем. Нет, девчата на него не заглядывались. Но он был широкоплеч, беспечен и смел, и морская роба казалась ему самой красивой на свете. Эта роба напоминала о галерах и парусных фрегатах далекого прошлого, о цусимском бое и крейсере «Варяг» и, конечно же, о революционных моряках с броненосца «Князь Потемкин–Таврический». Каждый, кто надевал эту просоленную робу, чувствовал себя моряком с легендарной «Авроры» или одним из тех перепоясанных пулеметными лентами бесшабашных братишек, которые брали Зимний, а потом сражались на всех фронтах гражданской войны.

Он любил море с детства, но, как это ни странно, никогда не мечтал о дальних странах. Поэтому ни Лондон, в который он попал еще курсантом на линкоре «Марат», ни Константинополь с его мечетями не удивили его. А потом, когда его военной специальностью стали разведка и контрразведка, он вообще перестал чему–либо удивляться.

Специальностью? А не лучше ли сказать профессией?.. Он не мнил себя специалистом. О какой непогрешимости может идти речь, если всякий раз, приступая к выполнению очередного задания, ты начинаешь с азов? Что ты знаешь о противнике? С чего собираешься начать? Вот и приходится бродить в потемках — надеяться, ошибаться, искать, спотыкаться и медленно, шаг за шагом продвигаться вперед. А что тебе еще остается делать?..

То была война в кромешной тьме, война с невидимым врагом, рассчитывать на глупость которого не приходилось. И уповать на случай тоже не было смысла. Представители той черной профессии, с которыми он вступал в единоборство, были осторожны, коварны и хитры.

К своему счастью, в этой борьбе Мещеряк никогда не чувствовал себя одиноким. В трудные минуты, как уже не раз бывало в прошлом, ему на помощь приходили десятки друзей — колхозницы, портные, шоферы, прачки — люди, которых он раньше не знал. Образованные и малограмотные, юные и пожилые, они становились его друзьями и союзниками. Да разве только они одни? Дома, деревья, кусты, камни, блиндажи и землянки — всего, что окружало его, тоже было как бы на его стороне. Мещеряку не надо было их бояться, тогда как его противнику за каждым деревом, за каждым кустом чудилась опасность. Его противники жили в постоянном страхе за собственную шкуру. Вот они в конце концов и начинали метаться, совершая ошибку за ошибкой. Иначе и не могло быть. Еще в те времена, когда Мещеряк работал в угрозыске, он убедился, что чем преступник осторожнее, чем сильнее он страшится того, чтобы не допустить какого–нибудь просчета, тем вероятнее, что он допустит его… То, что теперь Мещеряку приходилось иметь дело уже не с мелкой уголовной сошкой, а с птицами большого полета, прошедшими выучку в специальных школах, дела, по сути, не меняло.

Преступник всегда остается преступником.

И надо его обезвредить.

Мещеряк никогда не жалел о том, что ему пришлось расстаться с рубкой боевого корабля. Он знал, что приносит пользу, что занят нужным делом. В том, что ни до войны, ни в первые дни войны немецкой разведке не удалось вывести из строя ни одного боевого или вспомогательного судна Черноморского флота, была и его заслуга. Тем более, что в других странах немецким диверсантам удавалось изрядно нашкодить. Они сумели нанести значительный урон даже хваленому британскому флоту. И весь многочисленный аппарат английской Secret Service не смог им помешать…

Еще в апреле 1936 года во время пуска одного из двигателей английской подводной лодки «L–54», находившейся на верфи в Девоншире, произошел «несчастный случай». После долгих поисков офицерам Особого отдела удалось обнаружить его причину: в картер двигателя был подложен гаечный ключ. Стоило подводной лодке погрузиться после того, как двигатель был заведен, и катастрофа стала бы неминуемой.

Потом произошла диверсия на крейсере «Кумберленд» водоизмещением около десяти тысяч тонн. Потом на злополучном линкоре «Ройял Оук» (в конце концов немцам все же удалось потопить его в Скапа–Флоу) была обнаружена парусная булавка, вставленная в главный кабель, которая должна была вывести из строя всю электрическую систему… А случай на подводной лодке «Оберон»? На ней могла произойти точно такая же катастрофа, как на подводной лодке «Тетис» в Ливерпульской бухте…

И все эти «художества» были делом рук людей эсэсовского генерала Закса, который официально занимал скромную должность начальника отдела связи в штабе рейхсфюрера СС, а на самом деле руководил диверсионной работой. Закс поддерживал тесные контакты с адмиралом Канарисом и генералом Вульфом. Вкупе с приближенным фюрера Рейнгардом Гейдрихом эта троица и вершила все черные дела Третьего рейха.

Вот и сейчас Мещеряку, по всей вероятности, опять предстояло иметь дело с подручным Закса, Вульфа или Канариса. Впрочем, скорее всего Канариса. Ведь на этот раз речь шла не о диверсиях, а о шпионаже.

Именно об этом думал Мещеряк, сидя рядом с младшим сержантом Егоркиным, который лихо вел машину по заснеженной прифронтовой дороге. Егоркин был парень жох, такому палец в рот не клади, но Мещеряк, не любивший пустомелей и пройдох, успел к нему привязаться. С таким водителем не пропадешь!.. Егоркина, казалось, всюду ждали теплый ночлег и сытный харч, он их чуял за версту, а Мещеряк, который не умел о себе позаботиться, жил за своим водителем как у бога за пазухой. Без Егоркина Мещеряку, который не засиживался на одном месте, наверняка пришлось бы и голодать и холодать.

По сторонам дороги чернели туши обгоревших и подбитых фашистских танков, валялись ящики из–под снарядов. Беззвучно стояли замерзшие телеграфные столбы. То там, то тут из снежных сугробов торчали жерла умолкших орудий. Эти места еще недавно были под немцем. Об этом напоминали п одинокие, похожие на темные надгробья, печные трубы, уцелевшие на пепелищах деревень, и голодные одичавшие псы, и наглое воронье. Вся земля вокруг была как заснеженный погост, над которым воет ветер.

Подскакивая на просиженном сидении видавшей виды камуфлированной армейской «эмочки» с помятыми боками и простреленным навылет ветровым стеклом, Мещеряк тщетно пытался восстановить в памяти события этого февральского дня и выстроить их в той логичной последовательности, которая могла хоть что–то прояснить. Но события никак не желали выстраиваться по ранжиру. Среди них были и важные, и незначительные, казавшиеся поначалу важными, и действительно третьестепенные, которые трудно было соединить воедино хотя бы по той причине, что они не являлись звеньями одной цепи, и такие события, которые его, Мещеряка, не касались вовсе… Эх, если бы можно было восстановить весь этот день минута за минутой!.. У него было такое чувство, словно он чему–то не придал значения и оно навсегда ускользнуло от него. Какое–то слово, какой–то жест… То ли потому, что он чертовски устал, то ли потому, что проявил невнимательность… И теперь уже ничего нельзя было вернуть.

Но думал он, признаться, не только об этом.

И угораздило же его попасться на глаза начальнику штаба как раз в тот момент, когда адъютант положил тому на стол показания этого пленного обер–лейтенанта. Кстати, как его фамилия? Не то Шредер, не то просто Редер… И этот Шредер заявил, что немецкому командованию будто бы известна дислокация наших войск. Воздушная разведка? Об этом не могло быть и речи. На карте, отобранной у обер–лейтенанта, были не только обозначены номера дивизий и полков, но стояли даже фамилии их командиров. Таких данных никакая воздушная разведка не могла дать. И тем не менее немецкое командование было слишком хорошо информировано о положении дел на этом участке фронта. Пожалуй, даже слишком хорошо… И над этим стоило призадуматься.

Вот тут–то генералу под горячую руку и подвернулся он, Мещеряк. Как известно, на ловца и зверь бежит. «Займитесь этим делом», — сказал генерал. Вот и выходит, что если бы Мещеряк явился в штаб минут за пятнадцать до назначенного ему срока, он не мерз бы сейчас и своей грохочущей колымаге, а преспокойно дрыхнул бы в теплом продымленном блиндаже, в котором смолисто пахнет сосняком и по–домашнему шуршат в прелой соломе полевые мыши. Везет ему как утопленнику… Вечно ему поручают такие дела, к которым не знаешь, как подступиться. Это философы мучились над вопросом «где начало того конца, которым оканчивается начало». Но он ведь не философ. Ему подавай факты, детали… Уж не полагает ли начальник штаба, что Мещеряку нравится заниматься софистикой? Как бы не так!..

Свою работу он любил. Но, признаться, она доставляла ему мало радости. Куда там, чаще всего она приносила ему одни огорчения и разочарования. Его брала оторопь, когда вдруг оказывалось, что человек, которого все считали милым ц кротким, показывал волчий оскал. И это не немец, не бывший кулак, затаивший звериную злобу до поры до времени, а твой ровесник, распевавший когда–то «взвейтесь кострами, синие ночи». Как же так?

До сих пор у него не шел из головы предатель Ярцев, бывший лейтенант и бывший комсомолец, добровольно перешедший на сторону врага. С этим Ярцевым Мещеряку пришлось поиграть в кошки–мышки. Но как ни хитрил Ярцев, Мещеряк все–таки вывел его на чистую воду.

Только при чем здесь Ярцев? Того уже давно осудил трибунал. Надо думать о Шредере, только о Шредере. Ниточка идет от него.

Вторичный допрос обер–лейтенанта Шредера, как и следовало ожидать, почти ничего не прояснил. Вел допрос одутловатый штабной майор, а Мещеряк сидел в сторонке и помалкивал. В блиндаже было так накурено, что дым щипал глаза. Майор в меховой безрукавке, надетой поверх суконной гимнастерки, курил папиросу за папиросой — только накануне всем командирам раздали фронтовые подарки, привезенные делегацией трудящихся Узбекистана, и майору достались две сотни душистых папирос. Перед ним на столе чадила керосиновая лампа со стеклянным резервуаром. Ее разбитое стекло было заклеено газетой, пожелтевшей от близкого соседства с огнем. По правую руку от майора заметно волновалась молоденькая переводчица, ушедшая на фронт со второго курса Казанского университета. Немецкий она знала слабо. К тому же она впервые разговаривала с такой важной персоной, как обер–лейтенант вермахта. До этого ей приходилось иметь дело лишь с рядовыми и ефрейторами.

Мещеряк, сидевший напротив переводчицы, не сводил глаз с обер–лейтенанта. Вальтер Шредер, уроженец Кёльна, был молод и самоуверен. Майору он отвечал без наглости, но и без страха. Собственная судьба, казалось, его ничуть не тревожит. Очевидно, он все еще верил командующему группой армий «Центр» фон Боку, который в своем приказе объявил, будто «оборона противника находится на грани кризиса» и считал, что «последний батальон, брошенный в бой, может решить исход сражения»…

Обер–лейтенант был без шинели. На кармане его мундира красовался круглый партийный значок. Кроме того, у него была нашивка «за участие в зимней кампании», такие нашивки, как знал Мещеряк, были введены совсем недавно. Лицо и руки обер–лейтенанта были белыми, холеными. Кадровый военный, он замещал в последние дни командира батальона, который был недавно убит. Их пехотная дивизия входила в состав 4–й армии.

В плен господин обер–лейтенант попал, по его словам, совершенно случайно. Когда он вышел из блиндажа, на него сзади набросили мешок. Сообщив об этом, Шредер обиженно поджал губы. Разведчики, захватившие его, действовали не по правилам. Разве так обращаются с офицером?

— С вами обошлись дурно? — сурово спросил майор.

Поняв, что майору его слова пришлись не по вкусу, Шредер пошел на попятный. «Русские варвары»?.. Нет, этого он не говорил. Претензий у него нет. Правда, у него отобрали часы и портсигар с зажигалкой, но о таких мелочах и говорить не стоит. Тем более, что герр майор был так любезен, что распорядился вернуть Шредеру фотографию жены. Шредер ему весьма признателен.

Мещеряк попросил показать ему эту фотографию. Фрау Шредер тоже была в военной форме. И с таким же партийным значком на высокой груди… На вопрос о том, с какого года они оба состоят в нацистской партии, Шредер не без гордости ответил, что с тридцать третьего… Видно было, что этим обстоятельством он особенно гордится.

Но в тайны абвера обер–лейтенант посвящен не был. Он ничего не мог добавить к тому, что уже сообщил на первом допросе. Шредер знал только то, что ему полагалось знать. Разведка? Ею занимаются другие. Кто именно? С минуту Шредер колебался, а потом назвал фамилию. Оберет Гейнц Фернер. Однако с ним Шредер не знаком.

О Фернере Мещеряку уже приходилось слышать. И не раз.

Карта, отобранная у обер–лейтенанта, лежала на столе. Шредер заявил, что получил ее третьего дня. Точно такие же карты были вручены и другим батальонным командирам. Надо знать, с кем воюешь. Были ли у них раньше такие карты? На этот вопрос он ответить не может. Он ведь только замещает командира батальона, он уже говорил.

Поняв, что из обер–лейтенанта больше ничего не вытянуть, Мещеряк потерял к нему интерес. Он не стал дожидаться конца допроса и, наклонясь к майору, попросил разрешения уйти. К чему терять драгоценное время?

Но в штабе ему пришлось проболтаться до темноты.

Лишь поздно вечером он подумал о том, что, пожалуй, есть смысл повидать полковых разведчиков, которым пофартило выкрасть обер–лейтенанта «не по правилам». Зачем? Он и сам еще не знал этого. Просто поговорит с ними, уточнит кое–какие подробности… Все же лучше, чем сидеть сложа руки.

И вот сейчас он ехал к этим фартовым ребятам, которые отсыпались и отдыхали после трех суток, проведенных в немецком тылу. Ехал, коченея от неподвижности и холода.

Ему казалось, что ночь закована в ледяной панцирь. Небо было мертвым, пустым, без огненных сполохов, без света. Но мертвым было не только это прифронтовое небо. Мертвой была и земля, на которой отрешенно цепенели расстрелянные в упор строения и обглоданные жадным военным металлом стволы деревьев. Живой среди этого одичавшего безмолвия оставалась, пожалуй, только старая «эмочка», храбро сражавшаяся с тридцатиградусным морозом. Она с трудом сдерживала тугой напор просторного полевого ветра, ее мотор выбивался из последних сил, чтобы согреться, и Мещерякову казалось, будто мотор судорожно цепляется за жизнь. Стоило ему заглохнуть, и машина тоже стала бы мертвой.

Но об этом не хотелось думать. Если машина станет мертвой, из его тела тоже уйдут остатки тепла. Бросить машину и попытаться дойти до жилья пешком? Бессмысленно. Остаться в машине? Но тогда превратишься в сосульку. И это, быть может, в сотне метров от теплых сугробов фронтовых землянок и блиндажей. Обидно!..

 

Глава вторая

Разведчики отдыхали вторые сутки. Они с фронтовым комфортом, потеснив радушных хозяев, разместились в одинокой избе с резными наличниками на окнах, с ветхим покосившимся крылечком, темными половицами и широкой русской печью. Изба эта, стоявшая на отлете, уцелела чудом на голом взлобке. Ограду уже давно разобрали на дрова: и оттого, должно быть, двум тополькам удалось забрести на подворье и остаться там навсегда.

В избе коротали свой век сварливый старик со старухой, при которых жила их застенчивая некрасивая невестка Анастасия с яблочным румянцем на болезненно–желтом лице. Старик, как выяснилось, был солдатом, воевавшим еще в русско–японскую. Непрошеных гостей он встретил с неприязнью, («Ходют тут всякие вместо того, чтобы в немца стрелять. Аль патроны у них вышли?») Не стесняясь в выражениях, он стал честить и немецкое воинство, и своих, подпустивших врага–супостата до степ белокаменной, но тут же буркнул, что в ногах, мол, правды нет. Этим самым старик дал понять разведчикам, что нечего топтаться на пороге, всю избу выстудят, и пусть они уже заходят в дом, коль явились сюда.

Ответом старику было деликатное покашливание, и он довольно хмыкнул. Ему понравилось, что гости, сорвав с голов шапки–ушанки, перво–наперво церемонно поздоровались с его старухой и только потом уже стали подсаживаться к столу. По всему выходило, что хоть они и воевали худо, но еще не потеряли остатков совести.

Когда все расселись, старик пригладил свою жидкую, почти прозрачную бороденку и кивнул невестке, чтобы та поставила на стол закопченный медный чайник, который к тому времени как раз поспел. Старик только с виду был неприветлив и зол. На самом деле ему уже не терпелось начать мужской разговор о войне: прожив долгую жизнь, он растерял и друзей, и собеседников.

Старуха, привыкшая к причудам старика и покорная ему во всем, перехватила его взгляд и, оттолкнув невестку плечом, сама принесла чайник. Но, глянув на старика, она тут же поняла, что этого мало, и выставила на стол миску с квашеной капустой и холодную картошку в толстой кожуре. Однако взгляд старика все еще был суров, и она, вздохнув, принесла пузырек подсолнечного масла. Соли у нее не нашлось, кончилась.

Гости переглянулись.

Их командир, в котором старик сразу признал старшего, провел рукой по пышным усам. Что означал этот жест, старик понял только тогда, когда увидел на столе черствый солдатский хлеб, соль и бутыль мутной жидкости явно не военторговского происхождения. Тем не менее, старик не выказал ни радости, ни удивления. Он даже не повел бровью.

Тогда, подмигнув своими дерзкими светлыми глазами молоденькому парнишке, сидевшему с краю стола, командир приказал:

— Действуй, Хакимов. Это по твоей части.

А Хакимову только этого и надо было. Он давно ждал сигнала. Придвинув к себе всю посуду, которая только нашлась в доме — алюминиевые кружки, рюмку на высокой ножке, стакан тонкий и стакан граненый, фарфоровую в темных трещинках хрупкую чашечку императорского Кузнецовского завода и латунный колпачок от снарядного взрывателя — он поднял бутыль. Свою боевую задачу Хакимов сейчас видел в том, чтобы разлить драгоценную влагу поровну, никого не обидев и не пролив при этом ни единой капли. Задача эта была не из легких, но Хакимов, надо отдать ему должное, с нею справился довольно быстро.

— Он, отец, у нас бывший комендор, — объяснил старику пышноусый командир разведчиков. — У него глазомер — дай боже.

Старик, однако же, не понял.

— А мы, отец, моряки, хотя и воюем теперь на суше, — пояснил командир и, рванув ворот гимнастерки, любовно провел ладонью по своей полосатой тельняшке. — Ферштеен?..

Фарфоровая чашечка досталась старухе, которая не отказалась ее пригубить, а рюмку Хакимов с поклоном поднес невестке. Но та отодвинула ее от себя.

— Нехорошо. Зачем обижаешь? — спросил Хакимов и покачал головой.

— Она у нас хворая, — вместо невестки ответила старуха.

— Так это же лучше лекарства, — удивился Хакимов. — От всех болезней… — и выразительно глянул на Анастасию.

Та, однако, не шелохнулась, продолжала сидеть с каменным лицом. Но ее веки дрогнули раз, другой… Глаза у нее были такие же темные и раскосые, как у башкира Хакимова.

— Пей, — разрешил старик.

Убедившись, что Анастасия осторожно, чтобы не расплескать влагу, подняла рюмку, старик чокнулся с командиром и опрокинул стакан в свой беззубый рот.

И тогда выпили все. Старик крякнул. Хакимов закашлялся, а Анастасия почему–то сдержанно рассмеялась и, заправив пучок светлых волос под платок, сразу стала молодой и красивой.

Потом выпили по второму разу. Пустея, бутыль медленно светлела. В миске с капустой обнажилось дно. Зато в избе стало жарко и тесно.

Старик, однако, не стал дожидаться, пока бутыль совсем опустеет, и приказал старухе принести заветную бутылочку, которую берег для особого случая. Отсердившись, он уже размяк сердцем и волей.

Одно окно в избе было выбито, и хозяевам пришлось заткнуть дыру подушкой. Но в других окнах свежо синел зимний день. Махорочный дым кружил головы и пощипывал глаза, выжимая из них слезы. И уже чудилось, что война ушла далеко, за синь–моря и синь–горы, и мир снова подобрел, и можно смеяться, петь, ухаживать за Анастасией, пуститься вприсядку… Много ли надо? Глубокую затяжку, глоток зеленого вина… И еще друзей, с которыми ты вышел из ада, пробившись к своим. Много ли надо?..

Разговор за столом был уже широк: тут тебе и планы нашего Верховного командования, и Америка, и Гитлер… Старик степенно обсуждал последние сводки Совинформбюро и строил далеко идущие планы. Он был прирожденным стратегом, и разведчикам приходилось ему поддакивать. Зачем обижать старика?

Сами они знали другую войну — с тесными проходами в минных полях, с колючей проволокой, штурмовой сталью ножей, духотой рукопашных схваток в окопных щелях, торопливыми толчками автоматных прикладов в плечо, разрывами мин и гранат…

На этой войне были красный снег, надежда, стоны, победа над страхом, отчаяние, тревога, усталость… И скудная наркомовская награда за все это. И чувство исполненного долга, которое в наградах не нуждалось. И полнота жизни, победившей смерть…

Но сознание того, что эта победа жизни не была еще окончательной, сознание того, что до передовой что называется рукой подать и вот–вот может последовать новый приказ (о конце войны думать еще не приходилось), заставляло разведчиков смаковать каждую минуту дарованного им счастья, наслаждаясь им с веселым безумством детства, которое одно способно радоваться просто тишине, просто снегу, просто теплу…

Они знали, что после кратковременного отдыха им снова придется играть в прятки с судьбой и что с нового задания кто–нибудь из них снова не вернется, как не вернулся вчера бывший старшина второй статьи Автандил Гаприндашвили, за упокой безбожной души которого они уже осушили стаканы, и им не было никакого дела до того, что где–то близко угрюмо бухают наши 152–миллиметровые орудия. Эти орудия, как они знали, вели огонь по противнику, засевшему в Красной Поляне, а может и не по нему, а по автоколонне немцев, втянувшейся в Пруд Kii (на нее они чуть было не наткнулись ночью), либо по южной околице деревни Катюшки, которая была на полтора километра ближе Красной Поляны, либо, наконец, по железнодорожному переезду на станции Лобня. Но их это уже не касалось. Они указали артиллеристам эти цели, а накрыть их и разнести в щепки было уже делом самих артиллеристов.

Говоря по совести, не думали они сейчас и о дальнейшей судьбе обер–лейтенанта Шредера, которого — не пропадать же добру — прихватили с собой, выбираясь из расположения противника. Этот Шредер стал легкой добычей маленького Хакимова, достался ему почти задаром, и у Хакимова не было оснований задирать нос. Что из того, что он, Хакимов, первым увидел живого обера во всей его арийской красе — с обшитыми фальшивым серебром погончиками и металлическими бляхами на мундире? Хакимов не умел отличить офицера от простого ефрейтора и не придал особого значения породистой персоне обер–лейтенанта. Лопочет что–то по–своему, разве его поймешь? Так что пусть занимаются Шредером те, кому это по штату положено.

У Хакимова был другой интерес. Он глядел на сидевшую напротив него Анастасию так, словно она была одним из семи чудес света, глядел неподвижно, вгоняя ее в краску. И другие тоже все чаще обращали на нее свои взоры. Но в отличие от Хакимова они смотрели на нее со значением, отчего ей становилось жарко и тесно в линялых ситцах. В конце концов, тряхнув головой, Анастасия сбросила с себя осуждающий взгляд старухи и даже запела про васильки–василечки… Запела как–то светло и чисто.

И тогда все приумолкли. Командир уронил отяжелевшую голову на руки, Хакимов закрыл глаза… Для чего? Чтобы снова увидеть воронку, присыпанную черным снегом, и колонну немецких танков и цуг–машин, растянувшуюся по шоссе? Или, может, для того, чтобы ощутить острый запах горелого пороха? Он сидел так, как сидел прошлой ночью в этой проклятой и спасительной воронке, когда снаряды ложились совсем близко и каждую секунду его, Хакимова, мог приласкать шальной осколок.

Но тут васильки–василечки нежно расцвели на мертвом военном снегу, и все черные воронки, все проплешины на месте разрывов, вся пороховая копоть и гарь зачумленного переднего края и даже зловещее, с подпалинами, небесное облако, висевшее над станцией Лобня, по–весеннему заголубели в сердце Хакимова, которого башкирская женщина родила на свет для любви, а не для ненависти. Разве его вина, что, кроме той, материнской, он другой ласки еще не знал?

Теперь гаснущий разговор со стариком поддерживали только двое разведчиков, которые имели неосторожность признаться в том, что никогда не бывали в Москве. Этого оказалось достаточным, чтобы старик за них ухватился мертвой хваткой. Не видеть Царь–пушку? Как можно! А еще защитники столицы… Сам он тоже, правда, никогда г. жизни не бывал в Кремле, но это не мешало ему говорить о нем так, словно он был его смотрителем.

Никто не заметил, как в избу прокрались февральские сумерки. Печь давно остыла. Старуха поднялась, принесла каганец, и пламя, зябко поеживаясь от темноты и холода, вяло осветило середину стола с горкой соли и картофельной шелухой, отразилось в пустых стаканах.

Вечерняя усталость зимней природы, подступавшей вплотную к бревенчатым стенам ветхой избы, проникла внутрь ее и передалась людям. Кто–то откровенно зевнул. Кто–то искоса глянул на двуспальную хозяйскую кровать с периной и подушками. Кто–то откинулся к стене и закрыл глаза. И стало слышно, как за дверью щенком скребется ветер.

Разведчиков было шестеро. Их командир, чтобы не стеснять хозяев, решительно заявил, что его хлопцы улягутся на полу. Жестковато? А им не привыкать. Спору нет, на соломке было бы мягче, удобнее, но и без нее прожить можно. Была у него когда–то бабка, которая учила: «Держи, Васятка, голову в холоде, живот в голоде, а ноги в тепле…» Дельный совет, не правда ли?

Когда старики и Анастасия ушли за перегородку, командир бросил на пол свой полушубок, разулся и тут же мощно захрапел, и остальным разведчикам не оставалось ничего другого, как пристроиться возле него. В том числе, разумеется, и Хакимову, у которого сна не было ни в одном глазу и который согласен был хоть до утра глядеть на тихую Анастасию.

Тем не менее и Хакимов вскоре тоже забылся тяжелым сном.

Однако не прошло и часа, как он вскочил и, ошалело тараща глаза, схватился за свой верный ППШ. Его разбудил стук.

Кто–то требовательно стучал в ближайшее оконце.

Хакимов растолкал командира. Ну вот кончилась их лафа… Командир не сомневался, что это явились по их грешные души. То, что им был торжественно обещан трехдневный отдых, еще ничего не значило: в прошлом уже не раз бывало, что у начальства отшибало память. Но на сей раз командир ошибся. Старик, ворча, слез с кровати и прошлепал к дверям. Кого это черти носят? Звякнула клямка, послышались сдавленные голоса… Посторонившись, старик впустил в избу двух человек, в которых при свете каганца командир безошибочно признал своих. То были раненые, которые топали на полковой медпункт. На одном из них, одетом в бушлат, лихо сидела шапка–ушапка, а на другом, который был в матросской бескозырке, топорщилась пехотная шинель. Раненые проковыляли к столу, опираясь на свои карабины, словно на посохи, и плюхнулись на лавку. Оба они были ранены в ноги: один в левую, а другой — в правую.

— Откуда топаете, морячки? — спросил командир.

— Из лесу, вестимо… — в тон ему ответил тот, который был в бескозырке.

Раненые шли из–под Лобни. Там, возле железнодорожного переезда, до сих пор угарно горели подожженные бутылками немецкие танки.

— Местечко найдется?

— А ты часом не храпишь? — спросил командир. — Тогда ложись. Хакимов, подвинься.

В избе еще крепче запахло войной: к запаху портянок, оттаявших валенок и армейских овчин добавилась приторная сладость окровавленных бинтов и гноя. Да и теснота стала больше. Когда старик, кряхтя, снова забрался под одеяло, тишина улеглась и в ней утонуло тиканье домашних ходиков.

Разведчики и раненые забылись в праведном сне.

На сей раз их сон был так глубок, что они не услышали нового стука и скрипа открываемой двери. Поэтому они не увидели, что старик впустил еще двух человек, которые осторожно, чтобы не разбудить спящих, улеглись на длинных лавках, предварительно постлав на них свои шинели.

Этих людей они увидели только утром.

В окнах еще синел ночной мороз, но старуха, вставшая спозаранку, растопила печь, и отсветы этого доброго домашнего огня запрыгали по лицам спящих, по стенам, и разведчики, непривычные к такой светлой ласке, стали просыпаться. Первым вскочил все тот же маленький Хакимов и тревожно стал искать глазами Анастасию.

Треск огня, голоса разведчиков и утренний звон военного металла, из которого были изготовлены автоматы, карабины, ножи, котелки и кружки, разбудил и тех двоих, что спали на узких лавках. Один из них опустил ноги на пол и застегнул ворот гимнастерки. В его петлицах краснели командирские «шпалы».

— Здравия желаю, товарищ капитан…

Командир разведчиков откозырял с той вежливой развязностью и снисходительностью, с какой моряки испокон веку обращались к «пехоте». Потом извинился.

— Простите, что не встретили…

Ему хотелось еще ввернуть о почетном эскорте, эти слова уже висели у него на кончике языка, но он увидел, что капитан его не слушает, и обиженно замолчал. Он не любил людей, которые не понимают шуток.

Капитан почему–то не отрываясь смотрел на одного из его людей. Потом рванулся вперед с криком:

— Нечаев! Дружище…

 

Глава третья

Мещеряк не верил своим глазам: на полу, неумело наматывая на ногу портянку (морякам эта наука давалась с трудом) сидел Нечаев.

В последний раз они виделись той тревожной сентябрьской ночью, когда Мещеряк отправлял Нечаева и его друзей на задание к берегам далекой Болгарии… Эту ночь ему вовек не забыть. Патрули на темных, притаившихся улицах Одессы («Стой, кто идет!..»), полынная горечь осени, чернильная вода… Мещеряк до сих пор хранил их в своем сердце, мысленно возвращаясь то на дачу Ковалевского, то на мол, от которого уходила в неизвестность подлодка с «дельфинами» — он провожал ее взглядом до тех пор, пока она совсем не скрылась из глаз. И тогда волны моря становились пустыми, и спину Мещеряка студил низовой, и генерал в реглане произносил старческим голосом: «Ну, все…» Но это было не все. Это было только началом. И генерал знал это не хуже Мещеряка. Что из того, что лодка ушла в темноту моря? Из сердца она не уходила до сих пор, и в нем по–прежнему были живы и Нечаев, и Сеня–Сенечка, и Гришка Троян, и разбитной беспутный Игорек, фамилию которого Мещеряк успел уже позабыть. Они были живы в его сердце потому, что он ничего не знал об их дальнейшей судьбе.

— Товарищ капитан–лейтенант! Вы?!

Нечаев вскочил так стремительно, что портянка на его ноге размоталась.

— Я. Разве не видишь?

Они обнялись.

— Вот уж не думал…

— И я тоже.

— Вы словно с неба свалились.

— Свалились, это точно, — невесело усмехнулся Мещеряк. — Только в кювет. Пришлось машину оставить. И все–таки мы вас нашли.

— Нас?..

— А то кого же еще! Мне сказали, что разведчики… Но ты–то как среди них очутился?

— Долго рассказывать.

— А трубочку твою я сохранил, — сказал Мещеряк. — Можешь ее получить.

Он достал из кармана прокуренную трубочку. Та самая… У Нечаева заныло сердце. Трубка напомнила ему отца, дом на улице Пастера, все его довоенное прошлое с жареной кефалью, фисташковой халвой, кинокартиной «Путевка в жизнь» и шарканьем ног по Дерибасовской. Его прошлое было пронзительно освещено южным солнцем.

Но отцовская трубочка напомнила ему и другое прошлое, в котором солнце вставало в степной пыли, шли в рост румынские «шарманщики», небо рвали зенитки, а из моря поднималась одинокая скала, напоминавшая парус… Именно в этом прошлом он, Нечаев, потерял многих друзей. В нем погибли Игорек и Гришка Троян и как бы растворилась его Аннушка. А может, она жива, и Мещеряк…

Нет, на этот вопрос Мещеряк не мог ответить, и Нечаев спросил про Костю Арабаджи и других ребят, которых он оставил на даче Ковалевского.

— Живы, все живы, — ответил Мещеряк. — Я их видел совсем недавно, в Севастополе.

— И везет же людям!.. — вздохнул Нечаев.

Им было о чем поговорить. Но Нечаев понимал, что сейчас не время предаваться воспоминаниям. И расспрашивать Мещеряка тоже не следовало. Не такой он человек, чтобы появиться случайно. Тем более, что он сам искал их. Ночью, в пургу… Придет время — расскажет. А вопросы… «Много знать будешь — состаришься», — как сказал бы Костя Арабаджи.

О Косте он подумал с нежностью. Простил ли его Костя? Такой не станет держать камень за пазухой…

В свою очередь и Мещеряк повел себя так, словно ему все известно о том, что довелось испытать Нечаеву. У Мещеряка были свои слабости, но любопытством он не страдал. Еще на даче Ковалевского он узнал, что, по данным воздушной разведки, экипажи первых двух «дельфинов» успешно выполнили боевое задание, и удовольствовался этим. Подробностей проведенной операции ему не сообщили, и Мещеряк заключил из этого, что знать их ему не полагается. И это не оскорбляло его самолюбия. В той тайной войне, к которой он был причастен, существовало правило: каждый знает только то, что ему полагается знать. Обидам, любопытству и гонору в ней не было места.

— Что ж ты не познакомишь меня со своими друзьями? — спросил Мещеряк.

— Простите. До сих пор не могу придти в себя…

— А ты прийди. Пора уже. Ну, да ладно, я сам… Кто из вас младший лейтенант Солоха?

— Я за него…

— Давай знакомиться, — сказал Мещеряк, повернувшись к командиру разведчиков. — У меня к тебе разговор.

— Выйдем?..

— Зачем, можно и здесь… Меня интересует тот немец, которого вы доставили… Шредер его фамилия, обер–лейтенант. Выкладывай все как было.

— Можно… — командир провел рукой по усам.

— Только подробно, — сказал Мещеряк. — Давай, я послушаю…

Он опустился на скамью, не выпуская руки Нечаева из своей, и тому пришлось присесть рядом. Что–что, а слушать Мещеряк умел, это Нечаев помнил. Слушая, Мещеряк никогда не перебивал собеседника, не задавал ему «наводящих вопросов». Человека занесло в сторону? Не беда, сам выкарабкается на дорожку. Мещеряку важно было узнать все то, что запечатлелось у человека в памяти. Он знал, что людям свойственно заблуждаться, придавая преувеличенное значение пустякам, и не замечать того, что может оказаться главным… Им как в той пословице ничего не стоило «выплеснуть ребенка вместе с водой». Но это его мало смущало. Где «вода», а где «ребенок» — Мещеряк мог уже определить сам.

— Вот он его взял, Хакимов, — младший лейтенант кивнул на паренька, сидевшего в углу под образами. — Маленький да удаленький…

Мещеряк и тут не произнес ни слова, только кивнул. Хакимов так Хакимов.

— Аккурат на опушке, за деревней…

Легкость, с которой удалось захватить обер–лейтенанта, наводила на мысль, что он был «подсадной уткой». Уж не подсунули ли его разведчикам? Такие случаи бывали. Для того, чтобы ввести противника в заблуждение, все средства хороши. Но тогда бы у этого Шредера нашли план расположения немецких частей. Фальшивый, разумеется. На кой черт немцам вздумалось бы дать нам знать о том, что им досконально известна дислокация наших войск? Для того, чтобы заставить наше командование перегруппировать силы? В это не верилось.

Слушая младшего лейтенанта, Мещеряк чувствовал себя так, словно сам брел с разведчиками по снегу, сгибался в три погибели, полз, преодолевал проволочные заграждения, всматривался в темноту, вслушивался в шорохи леса… Могли ли немцы знать, где пройдут разведчики? Нет, не могли… Даже если они их и обнаружили. Следовательно, и Шредера они им подсунуть тоже не могли. Обер–лейтенант сам на них напоролся.

— Он вышел один. На опушке его ждала машина. Мы взяли его без шума метрах в семидесяти от нее. Местность там пересеченная, сугробы, в двух шагах ничего не видать. Поэтому ни шофер, ни часовой, стоявший возле блиндажа, ничего не заметили. Конечно, влопаться всегда можно, но упустить такой шанс… Я бы потом себе никогда не простил этого. А что, этот обер–лейтенант уже заговорил? — спросил младший лейтенант.

— Нет, он не из разговорчивых, — ответил Мещеряк.

— А его прижать надо. Когда мы его поволокли, он струсил. Верно, Хакимов?

— Сначала мычал, ворочался, а потом притих, — сказал Хакимов. — И уже вел себя смирненько.

— Ясно. Спасибо за информацию, — Мещеряк поднялся.

— Не стоит благодарности, — младший лейтенант довольно хмыкнул. Как не покрасоваться перед начальством? Он выпятил грудь, на которой висела медаль «За боевые заслуги».

— У меня к тебе еще одна просьба, — сказал Мещеряк. — Там моя машина осталась… — он кивнул на дверь. — Пошли своих ребят, пусть вытащат ее из кювета. Мой водитель покажет. Егоркин!..

— Я…

— Пойдешь с разведчиками. Даю тебе тридцать минут.

— Боюсь, не уложимся, — ответил Егоркин. — Покамест вытащим ее, сердечную, да заведем… Я уже сказал хозяйке, чтобы воду согрела.

— Уговорил. Даю тебе сорок минут, — согласился Мещеряк. Беда ему с этим Егоркиным.

— А как насчет завтрака, товарищ капитан–лейтенант? — Егоркин сощурился.

— Там видно будет, — ответил Мещеряк.

Проныра Егоркин добился своего — шоферы народ дошлый! Доложив ровно через сорок минут, тютелька в тютельку, что машина на колесах, он тут же сокрушенно добавил, что им, однако, на ней далеко не уехать — пришло время сменить резину. И на старуху, как говорится, бывает проруха… Тем более, что и свечи… Сколько это отнимет времени? А кто его знает. Если по задачнику Малинина и Буренина, по которому Егоркин изучал в школе арифметику, то еще минут сорок с гаком. Аккурат капитан–лейтенант успеет подзаправиться. А он, Егоркин, тем временем сменит резину и подаст фаэтон к самому крыльцу в лучшем виде. Свою заслуженную фронтовую колымагу Егоркин всегда называл фаэтоном.

Делать нечего, пришлось Мещеряку принять эти условия и пригласить Егоркина к столу. А Егоркин на это и рассчитывал. После завтрака колымага под его руками мгновенно ожила, зафыркала, и Мещеряк, выглянув в окно, стал прощаться.

Разведчики вышли его провожать.

— Счастливо, товарищ капитан–лейтенант…

Мещеряк задержал руку Нечаева в своей. Будь это в его власти, он уже сейчас прихватил бы Нечаева с собой. Но у него не было такого права. Поэтому он сказал, что постарается добиться того, чтобы Нечаева вскоре откомандировали в его распоряжение. Разумеется, если Нечаев сам этого желает.

Что ответить? Нечаев замялся. Как объяснить ребятам, с которыми успел породниться, что Мещеряк приглашает его не на такую уж легкую жизнь? Но, с другой стороны, отказаться он тоже не мог. С Мещеряком его связывало не только фронтовое братство. У них было общее прошлое: радости, надежды, утраты, боль…

Младший лейтенант подтолкнул его к Мещеряку.

— Соглашайся, браток, чего там долго раздумывать, — сказал он. — Видишь, вон хлопцы кивают… Жалко, конечно, тебя отпускать, но если надо… Мы ведь тоже с понятием. Я правильно рассуждаю, товарищ капитан–лейтенант?

— Правильно, — подтвердил Мещеряк.

— Тогда я согласен, — тихо произнес Нечаев.

— Договорились, — Мещеряк уселся рядом с Егоркиным. — До скорой встречи.

В штабе его ждала кропотливая и скучная работа. Мещеряк предпочитал иметь дело с людьми, но что поделать, если в наш просвещенный век сплошной грамотности без бумаг уже не обойтись? Битых два часа он ухлопал на изучение протокола допроса обер–лейтенанта Шредера, а потом, отложив его в сторону, еще какое–то время просидел с закрытыми глазами, восстанавливая в памяти все то, что ему довелось увидеть и услышать за последние сутки. Если бы можно было проникнуть взглядом в льдистые глаза обер–лейтенанта! Что там на самом донышке? Притворство? Хитрость? Злорадство?..

Он чувствовал, что от него ускользнуло что–то очень важное, существенное. Те факты, которые ему были известны, не притирались вплотную друг к другу, между ними оставались зазоры. Отсюда, очевидно, и возникало то ощущение пустоты, которое не покидало его.

Он потребовал, чтобы ему принесли все вещи, отобранные у Шредера. Кроме часов, портсигара и зажигалки, которые конфисковали разведчики, и той фотографии, которую вернули пленному, все остальные вещи, принадлежавшие Шредеру, были пронумерованы и хранились в сейфе. Были там офицерская книжка, письма и документы. Были там парабеллум и портфель.

Среди бумаг обер–лейтенанта Мещеряк обнаружил старое, датированное еще 10 октября, указание о порядке захвата Москвы и обращении с ее населением, адресованное группе армий «Центр», которым немцам так и не удалось воспользоваться, и два приказа командира той дивизии, в которую входил батальон Шредера, не представлявшие, однако, особой ценности. В этих приказах говорилось о новых назначениях, отпусках и необходимости крепить дисциплину.

Изучив все документы, Мещеряк тщательно исследовал портфель обер–лейтенанта и, разочаровавшись в нем, отложил в сторону. У него устали глаза, и он откинулся на спинку стула, чтобы передохнуть.

Оставалась еще карта… Ее Мещеряк приберег напоследок. На карту ему хотелось взглянуть отдохнувшими глазами.

Минут десять он просидел в задумчивости, наслаждаясь горьким дымом самокрутки.

Потом, когда табак выгорел, он притушил в пепельнице окурок и убрал ее со стола, чтобы расстелить карту.

Карта эта была изготовлена в Лейпциге, отпечатана на отличной бумаге. Штабной чертежник прошелся по ней хорошо отточенными цветными карандашами. Номера частей, фамилии командиров… То, что русские фамилии были искажены на немецкий лад, дела не меняло. Петрофф, Ефдокимофф… Откуда немецкая разведка могла раздобыть эти сведения? Кто–то ей, очевидно, поставлял эти ценные данные.

Вот это–то и предстояло выяснить.

А что, если сверить эту карту с нашей? Странно, что Мещеряк об этом не подумал раньше. Прихватив карту, отобранную у обер–лейтенанта Шредера, он направился к генералу. Начальник штаба должен уделить ему хотя бы несколько минут.

У начальника штаба только что закончилось совещание. Он сидел в расстегнутом кителе и обедал. Карта? Вот она, Мещеряк может устроиться за письменным столом. Ему что–нибудь удалось выяснить?

— Еще нет, — чистосердечно признался Мещеряк. Он не любил напускать туману.

Сверив обе карты, штабную и ту, которая была отобрана у обер–лейтенанта Шредера, Мещеряк столбиками выписал номера частей, обозначенные на них. Слева те, которые были на немецкой карте, а справа те, которые значились на нашей.

Все номера совпадали.

Однако на карте Шредера не были обозначены понтонно–мостовой батальон и артиллерийский полк резерва Главного командования. Почему?..

— Что там у вас? — спросил генерал, заметивший волнение Мещеряка.

— Разрешите, товарищ генерал… Вы не скажете, когда к нам прибыли понтонеры?

— Сейчас… — генерал отодвинул тарелку и, подойдя к столу, начал рыться в бумагах. — Двадцать седьмого января.

— Еще один вопрос. А артиллеристы?

— Двадцать второго.

— Понятно, — сказал Мещеряк. — Немцы, стало быть, добыли эти сведения еще до двадцать второго. Но тогда…

— Что еще? — генералу уже передалось волнение Мещеряка. Неужели капитан–лейтенант близок к развязке?

— Не можете ли вы назвать какую–нибудь часть, которая прибыла до двадцать второго?

— Семнадцатого прибыл автодорожный…

— Семнадцатого? — Мещеряк наклонился над немецкой картой. — Он у них обозначен.

— Что вы этим хотите сказать? Уж не думаете ли вы, что у меня в штабе…

— Только то, что сведения были собраны между семнадцатым и двадцать вторым января, — сказал Мещеряк. — Это мне и хотелось выяснить.

После этого он сжег листок, на котором делал пометки, и попросил разрешения уйти. Его охватило нетерпение. Так всегда бывало, когда он чувствовал, что напал на след. Но, выйдя от генерала, он вспомнил о Нечаеве и тут же вернулся, чтобы изложить генералу свою просьбу.

 

Глава четвертая

— Прибыл в ваше распоряжение…

— Наконец–то!.. — произнес Мещеряк, поднимаясь из–за стола. — Сними полушубок и располагайся.

Блиндаж, в котором очутился Нечаев, был оборудован на славу: обшитые досками стены, чугунная печурка, койки в два яруса… Чем не кубрик? Но выглядел блиндаж как–то странно, непривычно для глаза. Такое ощущение, помнится, Нечаев уже испытал однажды, когда впервые попал с матерью в одесский пассаж. Тогда его удивили зеркала, лепные завитушки на стенах, дешевая позолота — вся та сладкая, избыточная роскошь торгового заведения, которая, по замыслу архитектора и хозяев, должна была поразить воображение покупателей, но которая вызывала тошноту. Ошеломленный этой безвкусной, аляповатой роскошью, Нечаев тогда даже не обрадовался новому матросскому костюмчику, который купила ему мать.

Как давно это было!.. И вот теперь он снова испытал ото чувство. Как попали в этот фронтовой блиндаж протертые плюшевые кресла на гнутых ножках, кушетка и трюмо черного дерева? Им было место в приемной какого–нибудь обнищавшего зубного врача, занимающегося частной практикой.

— Удивлен? А это немецкий блиндаж, — объяснил Мещеряк. — Фрицы драпанули, оставив его в целости. Даже печурка еще топилась. Пришлось только выгрести всю макулатуру. Иллюстрированные журналы, газеты… Две недели я копался в этом добре. Думаешь, напрасно? Удалось кое–что выудить. А остальное пустил на растопку.

Перед ним и сейчас еще лежал номер эсэсовской газеты «Дас шварце корпс».

— Здесь будешь жить и работать, — сказал Мещеряк. — Вон то место свободно. Есть еще вопросы? А сейчас помолчи, не мешай…

Нечаеву хотелось спросить, а где же он будет воевать, но Мещеряк уже отвернулся.

Мещеряку надо было сосредоточиться. Он никак не мог сдвинуться с мертвой точки. Думал: стоит ему остаться одному, как все пойдет как по маслу. Ан нет!.. Его раздражало даже тиканье часов. Именно потому, что он был один, а дело не двигалось, он стал восприимчив ко всему тому, чего люди обычно не замечают. В печурке жарко гудело, бумаги шуршали… И чем плотнее была тишина, тем эти ничтожные звуки становились громче, назойливее. Искусственная отрешенность не давалась ему. Он не был человеком тишины. Ему надо было находиться в гуще жизни.

И вот — нет худа без добра — явился Нечаев. Снял полушубок, развязал вещмешок… Но странное дело: эти посторонние звуки уже не раздражали Мещеряка. Напротив.

«Так на чем мы с вами остановились? — как говаривал когда–то у них в училище преподаватель тактики капитан первого ранга со странной двойной фамилией Дуда–Дудинский. — А остановились мы с вами вот на чем. Эскадры заняли исходные позиции…»

С этого и следовало начинать. С исходных позиций. Прежде всего надо было определить круг лиц, которые либо имели доступ к секретным документам, либо свободно, не вызывая подозрений, посещали соединения и части, «ходившие в состав той армии, в которой служил теперь он, Мещеряк.

Всех людей, имевших в штабе доступ к секретным документам, всех оперативных работников и офицеров связи Мещеряк знал наперечет. Он и сейчас видел их лица. Улыбчивые, хмурые, усталые, довольные, растерянные… Но ни на одного из этих людей не могло пасть подозрение. Калиновский? Отпадает… Мурашко? Этот себе на уме, но Мещеряк знает его еще по флоту. Касымбаев? Исключено… Люди эти были разные, со своими слабостями и недостатками, бедами, радостями и печалями, но разве можно было их винить за это? Себя самого Мещеряк тоже не считал совершенством. Один не прочь пропустить в компании рюмаху, другой дока по женской части, третий вечно стреляет папиросы у друзей… И все–таки верность этих людей присяге и воинскому долгу не вызывала сомнений.

Откуда такая уверенность? Где доказательства?.. Что ж, доказательства у Мещеряка были. И притом веские, неопровержимые. Врагу, затесавшемуся среди этих людей, достаточно было сфотографировать штабную карту или снять с нее кальку. Щелкнул аппаратом и — готово. Минутное дело. И тогда у немцев оказалась бы в руках… Но в том–то и дело, что полной картины у них не было. На карте, отобранной у обер–лейтенанта Шредера, все номера частей и фамилии их командиров были указаны правильно, но расположение частей давалось довольно приблизительно. В этом Мещеряк убедился еще у начальника штаба, когда сличал обе карты. Следовательно, данные, попавшие к немцам, собирал не штабной работник, а человек, переезжавший из части в часть. Сегодня он в одном полку, а завтра, глядишь, уже в другом. А в третий ему «заезжать нечего — о нем он услышал в одном из первых двух. Человек этот мог узнать названия деревень и железнодорожных переездов, услышать фамилии командиров, но штабных карт в его распоряжении не было. Ни дивизионных, ни полковых… Мещеряк был готов дать голову на отсечение, что враг этих карт и в глаза никогда не видел.

«Но ты лучше побереги свою голову, — сказал он себе. — Еще пригодится». Потом он сказал себе, что искать ему следует не среди штабных работников, только не среди них…

Но тогда среди кого же?

Он задумался и, положив перед собой чистый лист бумаги, начал писать. Кто разъезжает по частям? Корреспонденты армейской газеты, раз. Еще кто? В январе у них в армии побывала фронтовая бригада артистов в составе четырех человек, это два. Приезжал известный писатель, три. До сих пор в одной из частей гостит московский художник Кубов, это четыре. А еще? Операторы кинохроники; делегация трудящихся Узбекистана, приехавшая с подарками; английский журналист… Впрочем, этот список нуждался еще в уточнении.

Этому Мещеряк и посвятил остаток дня.

Чай пили с урюком и вяленой дыней медовой сладости. Попрощаться с делегацией пришли командующий и член Военного совета.

После десятидневного пребывания на фронте, делегация трудящихся Узбекистана собиралась утром отбыть на родину.

До сих пор в частях курили душистый ферганский табак, пили виноградное вино, хрустели морозными яблоками из–под Чимкента. Каждому бойцу достались если не шерстяные варежки, то вышитый кисет. Делегация приехала не с пустыми руками: она привезла на фронт эшелон подарков.

Само собой разумеется, что Мещеряку тоже достался подарок с надписью «Защитнику Москвы». Развернув сверток, он обнаружил в нем две стограммовые пачки табака, фисташки, шерстяные носки грубой вязки и бутылку молодого вина. На самом дне лежало письмо бухарской школьницы Гюльджан Юсуповой с приложенной к нему фотографией. С любительского снимка глядела строгая, неулыбчивая десятиклассница. У нее были тонкие косички и огромные глазища, и она просила того, кто получит ее посылку, вступить с нею в переписку. Откуда она могла знать, что ее подарок достанется не молоденькому бойцу, а тридцатилетнему «женатику»? Поэтому–то Мещеряк и не ответил ей. И теперь он корил себя за это.

Мещеряк и Нечаев не значились среди приглашенных на этот прощальный ужин и сиротливо сидели у самой двери, прислушиваясь к тому, о чем говорили за столом. Командующий предоставил слово знатному снайперу Кравцову, на боевом счету которого было уже с полсотни фрицев, и тот смущенно от имени своих товарищей поблагодарил «наших матерей и сестер из солнечного Узбекистана» за их душевность и доброту. Когда ж о Кравцов, наливаясь краской, заявил, что сам он, между прочим, тоже родом из Узбекистана, сидевшая рядом с ним немолодая ткачиха с орденом Ленина на цветастом шелковом платье поднялась и заключила его в свои объятия.

И тут началось… Куда девалась вся торжественность!.. Хозяева и гости заговорили наперебой, на столе появилось вино, пошли длинные и мудрые восточные тосты, потом кто–то принес баян, и тот же снайпер Кравцов, подбадриваемый самим командующим, затянул фронтовую песню о том, как бьется в тесной печурке огонь и блестит смола на поленьях. В этой песне, которая родилась здесь же, на Западном фронте, говорилось и о смерти, до которой четыре шага, и о заплутавшем счастье… И хотя она была невеселой, грустной, она не вызывала уныния. Ее слова западали в душу и рождали праведный гнев. Не потому ли стали подпевать Кравцову и командующий, и член Военного совета, и зампред Совнаркома республики, возглавлявший делегацию трудящихся Узбекистана? Мещеряк поймал себя на том, что мысленно тоже повторяет: «Мне в холодной землянке тепло от твоей негасимой любви».

Зампред Совнаркома, представительный мужчина лет пятидесяти, был в суконном защитного цвета кителе с мягким отложным воротником и в черной тюбетейке с замысловатым серебряным узором, в которой он всюду расхаживал даже в самый лютый мороз. На его скуластом темном лице хитро поблескивали маленькие глазки. В делегацию, которую он возглавлял, входило пять человек: председатель передового колхоза Янги–Юльского района, старый чабан, учительница, ткачиха и студентка педагогического института, представлявшая, судя по ее возрасту, комсомолию Узбекистана. Учительница, вырастившая восьмерых детей, из которых старшие трое были на фронте, неожиданно — и бывает же такое! — встретила в одном из кавалерийских полков своего первенца и теперь гордо и прямо сидела рядом с ним, не спуская с него завороженного взгляда. Шестой день она не верила своему счастью!..

И одного из этих людей он, Мещеряк, смел заподозрить в измене? Он не удосужился узнать даже того, что делегация прибыла на фронт только двадцать пятого января. Срам–то какой!.. Такого стыда он уже давно не испытывал. Напрасно говорят, будто стыд — не дым и глаза не ост. Куда справедливее другая пословица о том, что людской стыд — смех, а свой — смерть.

Усовещивая себя, он поднялся с лавки, протиснулся к двери и вышел на мороз под синие звезды. Нечаев тоже вышел. И пусть… Мещеряк молчал. Сам он в Узбекистане никогда не был и не мог предположить, что когда–нибудь попадет туда и даже встретит там члена этой делегации, голос которого доносился к нему сейчас из штабной теплоты, так плотно занавешенной солдатскими одеялами, что окна стали мертвыми; сквозь них не пробивался ни один луч света.

Позади у Мещеряка был трудный, тревожный день. Тем не менее он принес ему больше радости, чем огорчений. Каждый раз, когда выяснялось, что человек, на которого могло пасть подозрение, оказывался именно таким, каким его знали окружающие, а не таким, каким могло привидеться со стороны, Мещеряк чувствовал облегчение. Не беда, что это усложняло его работу. Одновременно, как это ни удивительно, оно и облегчало ее.

Иногда ему казалось, будто он имеет дело со старинной пьесой, главным действующим лицом которой является не горой, а злодей. Главным и едва ли не единственным. А посему, чем больше бездействующих лиц он вычеркивал из того списка, который сам же составил, тем ближе подбирался к настоящему рыцарю плаща и кинжала и, стали быть, к развязке затянувшейся пьесы.

Из того списка, который он набросал в блиндаже, а теперь хранил в нагрудном кармане гимнастерки, ему уже через несколько часов пришлось вычеркнуть более половины фамилий. Вычеркнутыми оказались английский журналист, проведший в штабе армии всего несколько часов, фронтовые кинооператоры и старый, известный всей стране литератор, книгами которого сам Мещеряк зачитывался еще в юности. Затем среди вычеркнутых оказались и сотрудники армейской газеты «Вперед на врага».

Просмотрев январскую подшивку газеты и поговорив с ее редактором — полковым комиссаром Прибыльским, Мещеряк довольно скоро убедился, что ни один из сотрудников газеты не побывал за месяц больше, чем в одной или двух частях. Полковой комиссар Прибыльский, историк по профессии, терпеть не мог верхоглядов. Разве можно писать о боях, в которых сам не участвовал? Разве можно набросать портрет воина, отличившегося в бою, с чужих слов, побеседовав пяток–другой минут? Нет уж, увольте… Уважающий себя журналист не станет скакать галопом по Европам. Еще Козьма Прутков предупреждал, что нельзя объять необъятное. Ты, мил–человек, посиди–ка рядом с бойцом в окопе, поделись с ним табачком, похлебай щец из одного котелка, а потом уже берись за перо. Своих людей полковой комиссар посылал в командировки на длительные сроки. В полки, в батальоны… К пехотинцам, кавалеристам, танкистам… И они сидели там безвыездно по полторы–две недели, посылая в газету свои очерки, статьи и корреспонденции что называется с места событий.

— А как насчет оперативности? — спросил Мещеряк.

— Этим и достигается максимальная оперативность, — ответил редактор.

Вспомнив свой разговор с полковым комиссаром, Мещеряк подумал, что надобно вычеркнуть из списка всех членов делегации, с которыми он только что познакомился. Кто же в нем тогда останется? Художник Кубов, актеры… Но если Кубов, как знал Мещеряк, все еще находился у артиллеристов и Мещеряк мог повидать его в любой момент, то актеры — вот незадача! — как раз накануне уехали. Куда? В Москву… Выяснить это не составило большого труда. С этим делом управился даже Нечаев.

Словом, придется, видимо, и Мещеряку отправиться в Москву. И не позднее завтрашнего дня. Откладывать поездку не стоит. А Нечаев? В Москве он Мещеряку вряд ли понадобится, так что пусть остается на хозяйстве.

По фронтовой привычке он прятал огонек в кулаке. Потом, затоптав окурок, повернулся к Нечаеву.

— Ты бывал в Москве? — спросил он.

— Нет, не приходилось…

— В таком случае завтра поедешь со мной, — неожиданно для себя самого сказал он.

Командировочное предписание Мещеряк получил без проволочек. Начальник штаба только спросил, сколько Мещеряк собирается отсутствовать. Несколько дней?.. Это еще куда ни шло. Но в таком случае у него есть еще одно поручение. Вернее, даже просьба… Кстати, где Мещеряк собирается остановиться? Устроиться в гостинице, очевидно, будет непросто. Но генерал может предложить Мещеряку отдельную квартиру в самом центре…

Несколько недель тому назад во время бомбежки погиб командир одной из гвардейских дивизий полковник Непорожний. Мещеряк знал, что полковник был близким другом начальника штаба армии. Вместе воевали еще в гражданскую, вместе учились в академии Генерального штаба, вместе прошли испанскую страду. Всегда вместе… И вот теперь, когда полковник Непорожний погиб, генерал считал своим долгом позаботиться о его сыне. Тому только тринадцать лет. Мать?.. Умерла еще до войны. Оттого полковник и таскал его повсюду. А мальчишке надо учиться, у него способности к рисованию. Художник Кубов — Мещеряк, надо полагать, слышал о нем — говорит, что просто грешно не учить такого одаренного ребенка. Вот генерал и решил… Он мог бы, разумеется, взять мальчишку к себе. Но таким пацанам на фронте делать нечего. Отправить к своим? Но, к сожалению, его жена эвакуировалась в Сибирь, она живет в небольшом поселке, в котором нет художественного училища. А парнишка отчаянный, лезет, куда не надо. Да… К счастью, генерал вспомнил, что в Свердловске у мальчика живет тетка. Он списался с ней, сообщив о гибели ее брата, и она согласилась приехать за Игорем в Москву. Так что если Мещеряк из возражает… Мальчишка не будет ему в тягость, он понятливый. А тетка за ним уже выехала.

Мещеряк молча наклонил голову.

Тогда генерал вытащил из кармана связку ключей и протянул их ему через стол. Квартира пуста, генерал отправил семью еще в октябре. Три комнаты, газовая плита… В новом доме на Каляевской, это в двух шагах от площади Маяковского, если идти по Оружейному переулку… Заодно Мещеряк проверит, все ли там в порядке. Хоть изредка в квартиру наведаться не мешает. Генерал обещал это своей супруге, но ему разве выбраться? А с Игорем у Мещеряка хлопот не будет.

Из боковой двери появился молчаливый лобастый парнишка в армейском обмундировании. Глядел он исподлобья. Можно было не сомневаться, что мальчику хотелось остаться в армии. Но он был сыном кадрового военного и знал, что такое воинская дисциплина. Приказ генерала — для него закон. Он выслушал своего опекуна спокойно, как подобает мужчине, но глаза его, как заметил Мещеряк, были на мокром месте.

После этого Мещеряк протянул ему руку, как равному, и тот крепко пожал ее. И от того, что он пожал ее молча, по–мужски, Мещеряк понял, что они поладят.

Эх, если бы у него был такой сын!.. Молчаливый, решительный, с которым можно говорить начистоту, не сюсюкая… Он всегда мечтал о сыне. Но тут он услышал, как генерал зашелестел бумагами, и понял, что пора уходить. Он и так отнял у генерала порядочно времени.

Все дальнейшие заботы, связанные с подготовкой к отъезду и самым отъездом, Мещеряк с легким сердцем переложил на плечи своего Егоркина, который только обрадовался этому. Житейские таланты капитан–лейтенанта тертый Егоркин не ставил ни в грош. Своим дружкам–шоферам он не раз говорил, что «хозяин» у него мировецкий мужик, что правда, то правда, но без него, Егоркина, он бы давно пропал. Егоркин ему и за отца, и за няньку, даром что моложе на десять лет…

По продовольственным аттестатам Егоркин сполна получил все положенное (еще не родился на свет тот начпрод, который его обжулит), потом впрок запасся горючим и, насвистывая, захлопотал–закудахтал над своим фаэтоном. Малая профилактика перед дальней дорогой не помешает, верно? Егоркину хотелось въехать в столицу на своей черной «эмочке», как на белом коне. Зная Егоркина, Мещеряк его не поторапливал.

Москву он знал плохо. Огромный, многомиллионный город, как бы в нем не затеряться… Три дня, проведенные Мещеряком в Москве после окончания училища, когда он, получив назначение на ЧФ, побывал там проездом из Ленинграда в Севастополь, не оставили заметного следа в (то памяти. По молодости лет он любовался тогда не столько столицей, сколько самим собой, задерживая шаг возле каждой зеркальной витрины, из которой на него заносчиво глядел статный морячок в новехоньком кителе с золотыми нашивками и с безукоризненно геометрически четкими складками на черном клеше. Он бродил с друзьями но городу, сидел в кафе на Кузнецком, побывал в стереокино, назначил какой–то девахе встречу в скверике возле Большого театра, но так и не явился на свидание, беспечно променяв ее поцелуи на сливочное мороженое в Парке культуры. Такой и запомнилась ему Москва — сутолочная, булыжная, душная. Он даже в Третьяковке тогда не побывал.

Впрочем, было мало шансов на то, что и сейчас он попадет в Третьяковку. Тем более, что, как он знал из газет, картины вывезли на восток. Не будет у него времени на посещение музеев. Не затем он едет в Москву. Театры? Развлечения? Придется, видимо, отложить их до лучших времен.

Складывая свои нехитрые пожитки в вещмешок, он подумал, что Москва совсем близко, что до нее меньше двухсот километров, которые можно проехать за четыре часа, и его лицо стало скучным, озабоченным. Что ждет его в этой заснеженной военной Москве?

 

Глава пятая

В последнюю минуту объявился еще один попутчик. Широкоплечий, коренастый, в командирской шинели без петлиц и в мягких валенках, Виталий Галактионович Кубов меньше всего походил на одного из тех традиционных художников, образ которого создал в своем воображении Мещеряк. Художнику полагалось быть длинноволосым, нетерпеливым и рассеянным, а Кубов был лыс, медлителен и подтянут. В нем за версту угадывался старый служака, привыкший к военной форме. Только руки его, как и полагается художнику, были измазаны красками.

Виталий Галактионович торопился в Москву. Срок его командировки уже истекал. Все эти дни он работал как одержимый. Эскизы, наброски… Это всего лишь заготовки для будущей картины «Бойцы на привале», которую он задумал давно. И, разумеется, портреты… Бывалых воинов и молодых безусых ребят из пополнения. Да еще несколько пейзажей. Вот и весь его багаж… К сожалению, работы уже упакованы, и Кубов не может их показать своим спутникам. Другое дело в Москве. Там — милости просим…

К явному неудовольствию Егоркина, Мещеряк встретил художника чуть ли не с распростертыми объятиями. В тесноте, да не в обиде: найдется место и для него, и для картин. Больше того, Мещеряк даже уступил художнику свое место на переднем сидении, а сам перебрался на заднее. Игорька он посадил между собой и Нечаевым.

Но еще больше обрадовался Кубову Игорек. Хоть будет с кем поговорить в дороге. Да и в Москве… До приезда тетки он сможет бывать у Кубова, в его мастерской. Каждый день. Виталий Галактионович ему обещал…

А дорога предстояла трудная. Хотя уже минуло то время, когда вражеские самолеты гонялись чуть ли не за каждой машиной, появлявшейся на прифронтовых дорогах (тогда паникерам казалось, будто у немцев чуть ли не больше самолетов, чем у нас автомашин), на Минском шоссе и сейчас было небезопасно.

Выехав из деревни, в которой размещался штаб армии, Егоркин словно бы даже втянул голову в плечи и наклонился к баранке. Высокое чистое небо не сулило ничего хорошего. Если что и утешало Егоркина, так ото то, что в машине у него «полный комплект» и можно нигде не останавливаться. Как истый водитель, Егоркин терпеть не мог всех «голосовавших» на дорогах, которых Мещеряк по своей «глупой доброте» всегда подбирал. Егоркин делил человечество на тех, кто имеет законное право пользоваться автомашинами, и на тех, кому по штату положено ходить пешком. Смещения этих категорий он не признавал. По его мнению, это могло привести к неразберихе.

Вглядываясь в серый наслуд (как бы не угодить в полынью!), Егоркин слюнявил потухшую цигарку. Речушка, по которой он вел машину, петляла в низких берегах, поросших дымчатым тальником. Потом Егоркин взял круто вправо, обогнул голый плешивый взгорок и притер машину к молодому леску. Ему удалось выгадать километров пятнадцать. На шоссе он выбрался только за райцентром.

Прямая стрела Минского шоссе была выпущена в поля тугой тетивой горизонта. Егоркин дал газ. Тут и там виднелись припорошенные снегом воронки. Навстречу шли тяжелые армейские грузовики, езжалые обозные повозки и полевые кухни. Иногда попадались и штабные легковушки, и бронемашины… По обеим сторонам шоссе из снега торчали надолбы. Возле КПП Егоркин резко затормозил, а после того, как у них проверили документы, снова включил третью скорость.

Краем уха он прислушивался к разговору, который шел в машине. Кубов, сидевший вполоборота к Мещеряку, оживленно с ним спорил, позабыв про мальчишку. Передвижники, импрессионисты, барбизонцы… Слова были какие–то мудреные, и Егоркин не понимал, о чем идет речь. Ему казалось, что это были какие–то народы… Про патагонцев Егоркин читал у Жюля Верна, а вот про барбизонцев слышал впервые.

Когда же Кубов заговорил о композиции и колорите, Егоркин, напрягая слух, сообразил, что говорят о каких–то картинах. Назывались они красиво, заманчиво: «Утро стрелецкой казни», «Девочка с персиками», «Портрет незнакомки»… Егоркин слыл большим любителем кино, но таких картин, хоть убей, припомнить не мог. Должно быть, у них в клубе их не крутили. Обидно!.. Ведь не мог же он, Егоркин, их прозевать. Тем более, что даже пацаненок их видел…

Игорька Егоркин мысленно называл пацаненком, вкладывая в это емкое понятие и жалость («Батю убило»), и почтение («Как–никак, а сынок полковника»), и удивление («Шустрый малый, все знает…»). Егоркин привык обходиться малым запасом слов, придавая им, однако, в случае необходимости разные оттенки для того, чтобы выразить все состояние своей бесшабашной души.

Но если Егоркин и Нечаев не участвовали в споре, то Мещеряк, который был его зачинщиком, все время лез на рожон. В живописи он разбирался плохо, но был непримирим. Каждый имеет право отстаивать собственное мнение, не так ли?

При этом Мещеряк не переставал дивиться терпению и выдержке Кубова. Тот продолжал спорить спокойно. В его голосе не было ни раздражения, ни обидной снисходительности. Мещеряк как–то мельком слышал о студии имени Грекова и теперь, узнав, что Кубов к ней причастен, что вся его жизнь связана с армией, уже не удивлялся его военной выдержке и сдержанности. Этот человек любил гное дело, был уверен в себе, хотя и не склонен был переоценивать свои скромные способности.

Заметив, что Кубов притомился, Мещеряк решил уступить. Конечно, художнику лучше знать, с чем едят это самое «искусство». Мещеряк закрыл глаза и задремал. Очнулся он от голоса Егоркина, который бодро возвестил:

— Вот она, Москва–матушка!..

Вдали за пятистенными избами виднелись высокие каменные дома.

Шоссе было перегорожено противотанковыми ежами. Дома стояли хмуро, молчаливо. Окна были крест–накрест заклеены бумажными полосками, а витрины заложены мешками с песком. У подъездов дежурили суровые женщины в темных рабочих ватниках с противогазными сумками через плечо.

Художник Кубов жил в Замоскворечье в небольшом деревянном флигельке, стоявшем в глубине двора. Он был потомственным москвичом, отлично знал город и вызвался показать Егоркину дорогу. Они проехали через Москву–реку, свернули на Садовое кольцо, а потом на улицу Горького.

Машин было мало. На тротуарах лежали сугробы неубранного снега.

Прижимаясь лицом к боковому стеклу, Мещеряк с трудом узнавал улицы и площади, по которым бродил когда–то. Зимняя Москва с ее стылым военным бытом мало походила на залитую солнцем довоенную столицу с ее звонкими трамваями, переполненными троллейбусами, пестротой площадей и молодым весельем, царившем в парке культуры и отдыха. А Нечаевым, который видел Москву впервые, владела радость узнавания. Это чувство всегда острее у тех людей, которые мало путешествовали в своей жизни. Что откроется вон за тем поворотом? Где окончится эта широкая просторная улица? А как раньше выглядели витрины магазинов, обшитые досками и обложенные мешками с песком. Нечаев всматривался в дома, в прохожих и силился представить себе, какой была та мирная Москва, которой он не знал. И тут же ему подумалось, что до войны она во всяком случае не была бездетной, как сейчас, и не такой безголосой, боящейся огней и смеха.

Мысленно он выругал себя за то, что не удосужился побывать в столице до войны. Все откладывал: еще успеется. После школы многие ребята, поднакопив деньжат, ездили кто в Москву, а кто в Ленинград или Тбилиси, а он сиднем сидел в своей Одессе, которая казалась ему лучшим городом мира. И вот — прогавил…

Девушка–регулировщица в кокетливой смушковой кубанке взмахнула флажком, Егоркин притормозил, и Нечаев увидел памятник Пушкину, стоявший на Тверском бульваре. В отличие от других памятников, он ничем не был укрыт. Бронзовый Пушкин с непокрытой головой как бы бросал вызов вражеским самолетам. Он не был похож на того задумчивого опального поэта, который стоял в Одессе на Приморском бульваре, он был величественнее и человечнее. А за ним в сером зимнем небе маячили аэростаты воздушного заграждения.

На Красной площади Егоркин уже сам затормозил. У него возникло такое ощущение, словно он уже бывал на ней и не раз. Зубчатые стены Кремля, строгий гранит Мавзолея, заснеженные ели… Они были знакомы с детства по кинофильмам и фотографиям. Где–то здесь должен был стоять и памятник Минину и Пожарскому, ополченцам старой Руси, но Егоркин почему–то никак не мог его углядеть.

— Там он… — Кубов махнул рукой. — Заложен мешками с песком.

От Мавзолея молодцевато прошагали часовые — там сменили караул. Егоркин проводил часовых завистливым взглядом. Вот это строевая подготовочка!.. Таким же завистливым взглядом проводил он и конный патруль, измеривший притихшую площадь из конца в конец — приглушенный снегом цокот копыт по брусчатке отозвался в его стесненном сердце?

Ранние зимние сумерки приглушили и без того неяркие краски этого дня. Мещеряк обратил внимание на то, что циферблат часов на Спасской башне уже не подсвечивают, как это было раньше, а потом увидел, что рубиновые кремлевские звезды замазаны защитной краской. Да и с кремлевской стены еще не смыли фальшивые окна и деревья, которые, видать, намалевали для того, чтобы сбить с толку фашистских налетчиков.

Но Кремль оставался Кремлем: услышав знакомый перезвон, Мещеряк несказанно обрадовался. Кремлевские куранты были живы. Мелодичные удары один за другим падали в тишину, и Мещеряку подумалось, что их в эту минуту слышит весь мир. Их ловят штабные радисты в холодных землянках, в них вслушиваются припавшие к наушникам партизаны. И далеко–далеко, за рубежом, люди тоже, затаив дыхание, прислушиваются к ровному, спокойному сердцебиению Москвы.

С зубцов кремлевской стены ветер сметал снег, и было такое чувство, словно из узких бойниц неприступной крепости выходит пороховой дым.

— А теперь куда? — спросил Егоркин.

— Прямо, — ответил Кубов.

Они снова проехали по мосту через замерзшую Москву–реку и втиснулись в бревенчатую тесноту переулков Замоскворечья с их патриархальной тишиной, геранями и кисейными занавесочками на окнах. Подняв руку, Виталий Галактионович произнес:

— Здесь!..

Когда Егоркин помог ему перетащить весь скарб через темный захламленный двор, Кубов вернулся к машине и, протянув Мещеряку руку, поблагодарил его. Потом он простился с Нечаевым и обнял Игорька.

— Виталий Галактионович… — пробормотал Игорек. — А когда мы увидимся? Можно, я завтра…

— Ко мне? — Кубов выпрямился. — Ну разумеется. Буду рад. А ты не заблудишься? Москва знаешь какая…

— Я его привезу, — пообещал Егоркин.

— Тогда другое дело, — сказал Кубов. — Но завтра… Боюсь, что я буду занят. Лучше послезавтра. Приходи пораньше, позавтракаем вместе, поработаем…

Потом, растолковав Егоркину, как ему проехать на Каляевскую, Кубов помахал всем рукой и скрылся в дверях.

— Это, должно быть, и есть пятый номер, — сказал Мещеряк.

Дом был огромен. Высокий и темный, он казался нежилым. Егоркин завел машину во двор и заглушил мотор.

Лифт не работал, и Мещеряк стал подниматься но узкой лестнице на третий этаж, машинально отсчитывая ступеньку за ступенькой. Следом за ним шли Игорек и Нечаев. Нагруженный канистрами и вещмешками, Егоркин плелся последним.

Открыв ключами одностворчатую дверь, Мещеряк очутился в тесной передней.

В квартире было холодно, постыло. Голые кровати, пустые шкафы, пылище… Только на стенах сохранились фотографии и картины, напоминавшие о тех днях, когда квартира была жилой и веселой, полнилась голосами, звоном посуды, шорохом одежды.

— Располагайтесь, — сказал Мещеряк.

Впрочем, он мог этого и не сказать. Покамест он осматривал комнаты, Егоркин не терял времени даром. Он сразу же протопал на кухню и, развязав свой тяжелый «сидор», вывалил его содержимое на стол. Потом, обнюхав почему–то каждую банку, каждую краюху хлеба, достал трофейную спиртовку и пристроил ее на широком подоконнике. В кухне, правда, была четырехконфорная газовая плита, но Егоркин видел ее впервые и не знал, для чего она там поставлена. Иное дело сухой немецкий спирт! С ним Егоркин умел обращаться. Чиркнул спичкой — и он уже горит тихим синим пламенем.

В дело пошли и концентраты, и сало. На черной сковороде бодро зафыркало, зашкварчало, и в кухне запахло так щекотно, что Нечаева взяло нетерпение. В предвкушении сытного ужина он потер руки.

Зато Игорек безучастно наблюдал за колдовством Егоркина. У мальчишки было такое постное лицо, словно все то, что происходило вокруг него, его не касалось. Он все еще не мог свыкнуться с мыслью, что должен начать какую–то «новую жизнь», которая заранее казалась ему бессмысленной. Подчиняться приказам тетки? Ходить в школу и корпеть над задачниками? И это в такое время!.. На фронте он чувствовал себя воином. Там он мог отомстить фашистам за отца, тогда как тут… И всему виной, казалось ему, был Мещеряк. Не окажись Мещеряка на его пути, Игорек не находился бы сейчас в этой холодной московской квартире.

— Сейчас малость согреемся, — сказал Егоркин и, взболтнув содержимое своей верной фляги, подмигнул Нечаеву.

— Сегодня обойдемся без твоего тепла, — вмешался Мещеряк. — Дай–ка мне коробок…

— Костерок разжечь? — спросил Егоркин. — А что, мебели хватит.

— Я тебе разожгу… — Мещеряк прошел к плите. — Имей терпение.

Он проверил горелки, тщательно продул их и только потом уже зажег газ, прислушавшись к тихому ровному гулу пламени.

— Лихо, — восхитился Егоркин. — Красиво горит. И надолго его хватит, этого газа?..

— На наш век хватит, — ответил Мещеряк. — Ты лучше окно занавесь. И чайник поставь. А спирт побереги, еще пригодится.

Не прошло и получаса, как в кухоньке стало тепло, даже парко, и Мещеряк, сняв гимнастерку, остался в тельняшке. Точно так же поступил и Нечаев. И только тогда Игорек проявил к ним интерес. Выходит, они моряки? Интересно…

За ужином говорили мало. Егоркин уплетал за обе щеки — попробуй угнаться. Он придерживался правила: «Никогда не теряйся. Спи, ешь, пей, на том свете все равно не дадут…» В душе он был верным учеником и последователем греческого философа Эпикура, про которого никогда не слыхал. Но при этом он не был жаден и следил за тем, чтобы никого не обделить, не обидеть. Кто посмеет сказать, что Егоркин жмот и обжора? Спросите любого, и вам ответят, что он самый что ни есть компанейский парень, который поделится последним.

Теперь Егоркин блаженствовал. Он жил сегодняшним днем и мало тревожился о будущем, что впрочем, не мешало ему наставлять Игорька на путь истинный. Дескать, тому сам бог велел учиться и учиться. В наше время без образования пропадешь. Всюду — техника. Взять, к примеру, ту же автомашину…

Слушая сытые разглагольствования Егоркина, Мещеряк усмехался. Сам он не стремился добиться расположения Игорька. Знал по собственному опыту, что пацаны не терпят нравоучений. Но и потакать его прихотям, подлаживаться иод него Мещеряк тоже не хотел. Уважение? Любовь?.. Их заслужить надо. Мещеряк еще не успел забыть того, что тоже когда–то был пацаном и мало верил чужим словам и так называемой «отеческой ласке» посторонних людей. В детстве его тянуло только к молчаливым и суровым людям, в которых он безошибочно угадывал и душевность, и теплоту. То были люди дела.

Не потому ли сам он тоже стал человеком дела? Во всяком случае стремился им быть. Вынужденное безделье всегда тяготило его. Вот он уже в Москве. И что же? Вместо того, чтобы действовать, он сидит, развалясь на табурете, и вслушивается в быстрый, вкрадчивый говорок Егоркина. Не пора ли и честь знать?.. Подумав об этом, он посмотрел на часы. Десятый… И сказал себе, что — ничего не поделаешь — придется запастись терпением и дождаться утра. Ночного пропуска у него нет, и первый же патруль остановит его. Да и не имеет он права врываться ночью к чужим людям. Следовательно, надо ждать. И это даже к лучшему. Он устал, ему не мешает отдохнуть…

Ему вспомнилась дорога.

Как–никак отмахали километров двести. Хорошо еще, что к ним в попутчики напросился художник. В разговоре с ним и время прошло незаметно, и дорога показалась легкой, простой.

О Кубове он подумал с уважением: образованный мужик. Виталий Галактионович не навязывал своего мнения, но Мещеряк все время чувствовал его правоту. И превосходство. А он всегда чуток робел перед людьми, которые знали больше его.

Снова посмотрев на свои часы, он завел их и скомандовал:

— Отбой!

— Отбой так отбой… — отозвался Егоркин.

Он поднялся, смачно зевнул, не убирая еды со стола, тут же на полу разостлал полушубки и шинели. В кухне тепло, лучшего места им не найти. Да и умоститься можно отлично.

 

Глава шестая

Завтракали торопливо, обжигаясь перловой кашей и кипятком. Ёгоркин был не прочь продемонстрировать все свои кулинарные способности, но Мещеряку удалось умерить его пыл, напомнив о прямых обязанностях. Будет лучше, если маэстро Егоркин сбегает с чайничком к машине.

Егоркин, однако, не обиделся. Разносы его не трогали. Мещеряк поворчит–поворчит и перестанет. Так бывало уже не раз. Поэтому Егоркин только притворился, будто решил «поберечь запал», как советовал ему Мещеряк, а сам потихоньку продолжал гнуть прежнюю линию. Кашу надо умять, а то испортится. И мясные консервы оставлять не годится — дефицитный харч. Егоркин только для виду засуетился, гремя котелками и кружками.

И добился своего. Мещеряк, занятый своими мыслями, не заметил его притворства. Мещеряка заботило другое. Он не думал о том, с чего начать свой первый столичный день — это он успел решить еще вчера, в машине. Как ни велика была Москва, а разыскать в ней четырех человек было не так уж сложно. Кто–то ведь ведает гастрольными поездками актеров. Вот и надо к нему наведаться и навести справки. Тогда адреса, которые ему нужны, будут у него в кармане. И не только адреса. Куда важнее было решить, как повести себя с этими людьми. Служители муз, как известно, самолюбивый народ. Как бы их не обидеть.

И в себе, и в других Мещеряк превыше всего ценил человеческое достоинство, профессиональную гордость и свободолюбие. Он бы тоже никому не позволил совать нос в свою жизнь. И сейчас, думая о предстоящих встречах, он корил себя за то, что так опрометчиво пустился в путь. Идти наугад? Двигаться наощупь? Это было не в его правилах.

Но, если поразмыслить, то другого выбора у него не было. Оправданием ему могла служить уверенность, что на сей раз дело действительно не терпит. Еще хорошо, что в его распоряжении машина. И хорошо, что он прихватил Нечаева. Вдвоем они управятся быстрее.

Но тут запротестовал Игорек. Он не останется. Охота ему была сидеть в пустой квартире. Чем заняться? У него ни бумаги, ни красок… А бродить по улицам до самого вечера какой интерес? Он в Москве бывал. Отец привозил его на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку. Он и в Мавзолее был два раза, и по музеям ходил…

Сказав это, он по–взрослому поджал губы и замолчал, отвернувшись к окну. Ну и характер!.. Мальчишка был крут норовом, ершист. «Весь в батю», — подумал Мещеряк, которому приходилось встречаться с покойным комдивом.

Но одновременно Мещеряк должен был признать его правоту. На месте Игорька он, пожалуй, поступил бы точно так же.

— Никто и не думал тебя бросать, — сказал он. — Останешься с Нечаевым. Ключи я ему отдам. Погуляете вместе, походите по магазинам. Авось вам и краски раздобыть удастся.

— Разве их теперь достанешь? — резонно спросил Егоркин. — Да ни в жисть!.. Нашим для клуба и то раздобыть не удалось. Весь город обшарили.

— Плохо искали, — ответил Мещеряк. — Небось, больше другими делами занимались. Кроме писчебумажных магазинов есть еще и другие. В них редкие вещи продаются. В центре…

— Комиссионные? — спросил Нечаев. — У нас на Дерибабушке тоже были. Ребята вернутся из загранки и несут туда барахло…

— И комиссионные, и антикварные, — ответил Мещеряк. — Будем надеяться, что вам повезет. До четырех часов управитесь? Вот и хорошо. Но нас с Егоркиным не ждите, обедайте сами. Мы можем вернуться и вечером.

Вынув из кармана ключи, Мещеряк подбросил их на ладони и протянул Нечаеву. Потом велел Егоркину поторапливаться.

Из окна, с которого Егоркин, проснувшись, содрал синюю маскировочную бумагу, студено брезжило зимнее утро. Окно выходило в колодец двора. Подойдя к ному, Егоркин глянул вниз и, удостоверясь, что его фаэтон на месте, надел шапку–ушанку. Ехать так ехать. Хоть к черту в зубы. Ему не привыкать.

— А вам еще рано, успеете намерзнуться, — сказал Мещеряк, обращаясь не столько к Нечаеву, сколько к мальчишке, проявлявшему нетерпение. — Магазины когда еще откроются!..

— Если задержитесь, то позвоните, товарищ капитан–лейтенант, — сказал Нечаев. — В передней висит телефон. Номер я запомнил: двадцать четыре триста…

— Мог не запоминать, — перебил его Мещеряк с усмешкой. — Он не работает. Его уже давно отключили.

— Виноват…

— Ладно, чего там… — примирительно произнес Мещеряк. Он уже жалел о том, что не удержался от усмешки. Нашел перед кем кичиться своей наблюдательностью и предусмотрительностью! Нечаев просто не догадался снять трубку… Еще хорошо, что он не обидчив. А глаз у него острый и память крепкая — запомнил номер… Ему бы похвалить за это Нечаева, а он…

Свою досаду он выместил на Егоркине, который подвернулся ему под руку. Еще долго ждать?..

— Машина готова, товарищ капитан–лейтенант, — лихо отрапортовал Егоркин. Видно было, что по лестнице он взлетел одним махом: парень дышал шумно, весело, и морозные облачка пара отрывались от его побелевших губ.

По безлюдной площади гулял вьюжный ветер. Фасад Большого театра, знакомый Мещеряку по первому посещению Москвы, был неузнаваем. На его фронтоне не было чугунных коней. Верхушку театра завесили двумя декорациями: слева двухэтажный дом, а справа — роща. И это на немыслимой высоте!..

Утреннее морозное спокойствие столицы передалось и Мещеряку. Его нетерпение улеглось, а чувство досады, вызванное вынужденным бездействием, прошло. Теперь он шел к цели. Пусть медленно, осторожно, но продвигался вперед. Хорошо было уже то, что эту дорогу избрал он сам. Было бы куда хуже, если бы противнику удалось его толкнуть на ложный путь.

Немолодой батальонный комиссар, то и дело хватавшийся за телефонную трубку как за спасительную соломинку, со вздохом облегчения сплавил Мещеряка с рук на руки очкастому старшему политруку, который, как оказалось, «непосредственно» занимался комплектованием фронтовых бригад, и тот увлек его за собой в узкую пыльную комнатушку, заставленную книжными шкафами. Старший политрук, очевидно, сам был из актеров (Мещеряк догадался об этом по его веселому подвижному лицу), но, усевшись за письменный стол, постарался придать своей смешливой плутоватой физиономии затейника серьезное, должностное выражение и только тогда уже довольно сухо осведомился:

— Чем могу служить?

Зная, что сугубо штатские люди, которых война произвела в командиры, особенно любят прибегать к строгим, уставным выражениям, Мещеряк так же сухо и отрывисто, не вдаваясь в подробности, изложил суть дела.

Как, товарищ капитан прибыл с передовой для того, чтобы передать благодарность командования? Очень приятно… Старший политрук снял очки. В таком случае не будет ли капитан так добр, чтобы присесть к столу и, как говорится, зафиксировать это на бумаге. Что, это не его собственное мнение, а мнение командования? Тем лучше. У них есть книга отзывов. Они получают множество писем. Как, товарищ капитан не знает фамилий? Ну, это проще пареной репы…

Достав пухлую папку, старший политрук раскрыл ее и продиктовал:

— Горская Валентина Георгиевна, заслуженная артистка республики, меццо–сопрано… Братья Доброхотовы, Семен и Александр Павловичи, — партерная акробатика, пантомима, жонгляж… Это, надо вам знать, разносторонние мастера, которые пользуются неизменным успехом. Когда они изображают бесноватого фюрера и напыщенного дуче, можно надорвать животик… Ну, а четвертый — аккордеонист Иван Игнатьевич Бабушкин.

— Можно узнать их адреса? — спросил Мещеряк.

— Разумеется.

— Дело в том, что мне поручено вручить им подарки.

— Понимаю… — старший политрук кивнул.

— Они уехали так неожиданно, что мы не успели…

— Ничего, это дело поправимое, — снова кивнул старший политрук. — Можете не затрудняться, мы сами…

— Я хотел бы лично, — ответил Мещеряк. И пояснил: — Приказ…

Это слово, как и следовало ожидать, произвело на старшего политрука поистине магическое действие. Больше он не настаивал, не предлагал своих услуг. Назвав Мещеряку адреса, он сказал:

— Вам повезло, капитан. Завтра они опять выезжают на фронт, в действующую. К танкистам–гвардейцам…

Мещеряк напрягся.

— Горскую я, правда, еще не уломал, — не без сожаления сообщил старший политрук. — Что поделать, все знаменитости немного того… К вам она тоже, признаться, поехала без большой охоты. Отказывается петь на морозе, требует, чтобы ей создали условия… Ну, придется провести разъяснительную работу, не без того. Люди ее знают и любят. Все требуют: Горскую нам подавай. Популярность!..

— Набивает себе цену? — спросил Мещеряк.

— Где там! — старший политрук отмахнулся. — Я ей дал слово, что это последняя поездка. Между нами говоря, она ведь права. Певица должна беречь голос. Если хотите, это всенародное достояние. Талант — всегда редкость. Нет, нет, она не из трусливых… Как–то она выступала перед летчиками, когда начался налет, так, поверите, не сошла с грузовика, пока не допела арию… Осенью это было. Смелая женщина, решительная. Сынок у нее в армии. Был тяжело ранен под Смоленском. С тех пор она всегда норовит выступать в госпиталях. Стоит позвонить — сразу едет. А тут заартачилась…

— Вы ведь сами сказали, что не без оснований.

— Так–то оно так, но мы обязаны удовлетворить заявки, — ответил старший политрук.

— А остальные как?

— С ними никакой мороки, сознательный народ. А Бабушкин, тот совсем молодец. Сам напрашивается.

Мещеряк промолчал.

— Он, между нами говоря, немного того, заливает… — старший политрук прищелкнул пальцами по шее. — Грешен, батюшка. Знает, что на фронте ему перепадет… Актеров у нас хорошо встречают.

— Это точно, — сказал Мещеряк.

Бабушкин Иван Игнатьевич, аккордеонист… Его Мещеряк решил оставить напоследок. Бабушкин, Бабушкин…

— Что вас еще интересует? — Старший политрук поправил очки. — Простите, но в одиннадцать у меня совещание…

Мещеряк попрощался.

Сигнал воздушной тревоги застиг Мещеряка возле Собачьей площадки в одном из тихих арбатских переулков, в котором жила Валентина Георгиевна Горская. На гранитном цоколе шестиэтажного дома были грубо намалеваны стрелка и надпись «Вход в бомбоубежище». Но Мещеряк, войдя в парадное, не стал спускаться в подвал, а поднялся по выщербленным мраморным ступенькам трехмаршевой лестницы на второй этаж. Если старший политрук был прав и актриса — женщина смелая, то искать ее в бомбоубежище не имело смысла.

Он не ошибся. Открыла ему сама Горская. В огромной квартире было холодно, и актриса куталась в полушалок. На ногах у нее были грубые валенки.

До этого Мещеряку не приходилось бывать в таких запущенных барских хоромах, сохранивших остатки былого позолоченного богатства, — с облупившимися лепными потолками, потускневшей медью дверных ручек и шпингалетов, с мраморными в трещинах подоконниками и каминами. Здесь все пахло даже не стариной, а старостью. На тусклом, давно не чищенном паркете какого–то затейливого узора стояла некогда изящная, легкая, но с годами рассохшаяся и отяжелевшая мебель красного дерева, обитая выцветшим шелком. Между двумя колоннами криво висела копия картины Айвазовского «Девятый вал» в тяжелой раме, а посреди гостиной, в которую Мещеряк вошел за хозяйкой, старчески горбился черный концертный рояль, заваленный нотами.

Все вещи, все предметы в этой квартире жили своей старческой жизнью, отдельной от жизни хозяйки дома. Вернее, даже не жили, а доживали свой век. Валентина Георгиевна, как знал Мещеряк, теперь редко бывала дома.

Он осмотрелся. На выцветших, от времени пожелтевших афишах и фотографиях, которыми были почти сплошь увешаны степы гостиной, Горская имела легкомысленный вид опереточной дивы. А перед Мещеряком сидела усталая немолодая женщина с морщинками–лучиками вокруг потускневшего скорбного рта, с худыми, безжизненными руками. Когда она уселась в кресло, к ней на колени взобрался облезлый ангорский кот.

Этот кот тоже был старым и, свернувшись клубком, тотчас закрыл закисшие глаза.

В гостиной установилась такая траурная тишина, что Мещеряк не сразу решился нарушить ее.

Перед встречей с другим человеком, а тем более перед важной встречей, каждый из нас обычно занят «словесными заготовками». Мы заранее придумываем вопросы и ответы, которые должны за ними последовать, стараемся взвесить все слова… И тем не менее почти всегда оказывается, что мы попадаем впросак. А все потому, что ни один человек не в силах решать за другого и предугадать до тонкостей ход событий. Ведь часто важны даже не сами слова, а интонации, жест… И обстановка. И душевное состояние. Мещеряку, разумеется, все это было известно. Но он был обыкновенным человеком и не всегда поступал так, как того требовал разум. Вот и сейчас… Из разговора со старшим политруком у него сложилось о Горской противоречивое мнение. Потом он решил, что это взбалмошная, избалованная женщина, падкая на аплодисменты и похвалу, и он, сам того не желая, перед встречей с нею настроился на игривый лад. Знаменитостям надо льстить, не так ли?.. А тем более женщинам, привыкшим к улыбкам, восторгу и цветам. Он даже подумал о том, не прикинуться ли ему поклонником ее таланта.

Но теперь, встретясь с Горской с глазу на глаз, он постарался отделаться от всех тех сладких, паточных слов, которые уже вертелись у него на языке. Произнести их сейчас было бы кощунством.

И он молча, с легким поклоном вручил Валентине Георгиевне сверток, который принес. Консервы, бутылка вина, сахар… Продуктовая посылка, только и всего. К сожалению, ничего другого они придумать не смогли…

Валентина Георгиевна поблагодарила его каким–то безучастным, мертвым голосом. К посылке она даже не притронулась.

Помолчали.

— Меня просили сказать вам, что если вы снова приедете… У нас вам всегда будут рады.

Ее рука, гладившая кота, замерла.

— Если бы у вас нашлась хотя бы пластинка…

До сих пор ему не удалось увидеть ее глаза. Она сидела, низко опустив голову.

— Вы позволите… — Мещеряк подался вперед.

— Пожалуйста… — она с. трудом произнесла это слово. Голос у нее был грудной, низкий.

Получив разрешение, Мещеряк взял со столика фотографию. Это был довоенный «кабинетный» снимок в рамке из крымских ракушек. На фотографии рядом с Горской улыбались двое: мужчина с ромбами в петлицах и вихрастый юноша.

Мужчина с ромбами был мужем актрисы.

— Он погиб на Халхин–голе.

— Ваш сын очень похож на отца, — сказал Мещеряк и осторожно поставил фотографию на круглый столик. Он посмотрел на Горскую. Другой на его месте, возможно, постарался бы выдать себя за приятеля ее сына, назвав его по имени, чтобы тем самым втереться к ней в доверие. Но Мещеряк никогда не простил бы себе этого. Он предпочитал честный бой.

И ему не пришлось в этом раскаяться. Стоило ему упомянуть о ее сыне, как Горская глухо поправила его:

— Был похож, был… — и она протянула Мещеряку похоронную.

Он вздрогнул. Слова слиплись и застряли у него в горле.

— Завтра я снова уезжаю на фронт, — сказала она, и Мещеряк подумал, что на этот раз старшему политруку не пришлось ее уламывать. Беречь голос? Беречь себя? Для кого и для чего?..

Егоркин пританцовывал возле машины.

— Поехали, — сказал Мещеряк.

Крафт–акробаты Доброхотовы жили на Таганке. Старичок, которого остановил Мещеряк, откашлявшись, посоветовал им ехать через центр. Так быстрее. Старичок был в старорежимной шубе с вылезшим мехом, в изъеденной молью шапке с бархатным донышком и с башлыком вокруг жилистой шеи.

— Запомнил, как ехать? — спросил Мещеряк, усаживаясь рядом с Егоркиным.

— Найдем, не заблудимся… — обиженно ответил Егоркин, берясь за баранку. Не надо его опекать, не маленький. Каждому свое. У Мещеряка свои заботы, а у него — свои. Машина, бензин, дорога… А в советах он не нуждается.

Егоркин был обидчив.

Но одного–двух теплых слов всегда было достаточно, чтобы привести его в норму, и его веснушчатое лицо приняло умиротворенное выражение. Долго сердиться он не умел.

Сейчас гордость Егоркина тоже требовала подачки, и Мещеряк, который хорошо знал своего водителя, тут же бросил ее. Он ценил и по–своему даже любил Егоркина. Где еще найдешь такого первоклассного шофера, расторопного и безотказного, который в отличие от своих собратьев по баранке не страдает любопытством? То, что Егоркин никогда не приставал к нему с расспросами, было, по мнению Мещеряка, его главным достоинством.

Таганка оказалась низкой, приземистой, с темными от фабричной копоти кирпичными стенами скучных домов, с деревянными ларями и бараками. Братья Доброхотовы, как вскоре выяснилось, жили в одном из них.

В длинном коридоре гудели примуса и керогазы. Мещеряк с трудом отыскал в темноте нужную ему дверь и постучал. Дверь была обита дырявой мешковиной, из которой торчала свалявшаяся пакля. На ней висел почтовый ящик.

В коридоре пахло луком и простым мылом. Простоволосая женщина, с остервенением стиравшая белье в корыте, не обращала на Мещеряка внимания. Тут же на полу возился ее сынишка.

Пришлось постучать снова. Никакого ответа. Тогда Мещеряк толкнул дверь. Отступать было не в его привычке.

По правде говоря, он приготовился к самому худшему. Его рука, скользнувшая в карман, сжала рукоятку верного «ТТ». Ложная тревога: в комнате никого не оказалось.

То было тихое жилище, оклеенное дешевыми обоями. Посреди комнаты под матерчатым абажуром стоял четырехугольный обеденный стол, застланный клеенкой. На кроватях лежали взбитые подушки. Кроме этих двух кроватей, в комнате была еще и кушетка.

Уже по одному тому, что здесь не было ни кружевных салфеток, ни статуэток, ни даже занавесок, которых заменяли старые газеты, Мещеряк понял, что попал в холостяцкое жилье, не лишенное, однако, скудного мужского уюта. Но тут за его спиной отворилась дверь, и в комнату, косолапо переваливаясь, вошел с вязанкой дров приземистый старик, заросший жесткой седой щетиной.

— Вы к моим? — спросил он, осторожно опустив дрова на пол. — Присаживайтесь, они скоро придут.

Доброхотов–старший оказался на редкость молчаливым человеком, который привык не вмешиваться в дела сыновей, и Мещеряк принялся следить за тем, как старик растапливает печурку.

Вскоре в печурке загудело пламя.

Появление незнакомого военного, видать, ничуть не встревожило старика: война, все в шинелях ходят… Его сыновья хоть и не служили в армии, но имели к ней кое–какое отношение, и военные, надо полагать, у них в доме появлялись не раз. Так что не было ничего удивительного в том, что старик принял Мещеряка за одного из них.

Обычно Мещеряк умел расположить людей к себе, а вот с Доброхотовым–старшим ему так и не удалось войти в контакт. Тикали часы на комоде, старик то уходил, то возвращался, окна темнели, а Мещеряк как уселся на стул, так и продолжал сидеть на нем. По сути, ему не удалось пи на сантиметр проникнуть в замкнутый и обособленный мир обитателей этой комнаты.

Но Мещеряк был терпелив, настойчив, и все–таки дождался возвращения обоих акробатов. Они вошли, сбросили куцые шинели, и Мещеряк увидел коренастых близнецов, которых невозможно было отличить друг от друга. Кто из них Семен, а кто Александр?

Он поднялся и заговорил о том, что приехал поблагодарить их. По поручению командования. Они оба награждены грамотами.

В комнате было уже совсем темно. Только в печурке шипели мокрые поленья, и по стенам прыгали отсветы красного огня. Акробаты молчали.

— Глухонемые они, — вмешался старик, заметивший замешательство Мещеряка. — Вы мне скажите, а я им передам…

Глухонемые? Мещеряк повторил старику слово в слово все то, что уже сказал братьям, и тот быстро–быстро задвигал пальцами обеих рук. И братья, поняв его, заулыбались, закивали…

Мещеряк надел шапку–ушанку. Вздохнул. Глухонемые акробаты еще могли узнать номера частей, в которых им приходилось выступать, но было сомнительно, что они еще и «расслышали» фамилии их командиров. А на карте, отобранной у Шредера, значились еще и фамилии. Выходит, ему здесь делать нечего.

— И давно они у вас?.. — спросил Мещеряк, пожимая руку старика.

— От рождения, — ответил старик.

Последнее не трудно было проверить. Мещеряк еще раз кивнул братьям и повернулся к двери.

Теперь оставалось еще наведаться к аккордеонисту Бабушкину.

Ивана Игнатьевича Бабушкина Мещеряк, однако, не застал.

— Загулял видно, — ответила Мещеряку соседка аккордеониста. — Вы его вряд ли дождетесь. Лучше зайдите утром.

— Но он завтра уезжает… — растерянно пробормотал Мещеряк.

— Ну, тогда вы его наверняка застанете, — женщина пожала рыхлыми плечами и захлопнула дверь.

Делать нечего, пришлось Мещеряку что называется не солоно хлебавши спуститься с пятого этажа. Было уже поздно, приближался комендантский час. Да и голод давал знать о себе.

 

Глава седьмая

— А как ваши успехи? — спросил Мещеряк, налегая на подогретые консервы.

Они снова сидели вчетвером на кухне генеральской квартиры. Было тепло и уютно.

— Малость погуляли, — ответил Нечаев.

Они с Игорем вышли из дому в одиннадцатом часу, свернули направо в Оружейный переулок, миновали баню (вот бы попариться с веничком!) и очутились на площади Маяковского. Было холодно, промозгло, и они решили спуститься в метро. Нечаев не предполагал, что там такая красотища. Мрамор, гранит… Станция «Маяковская» ему особенно понравилась. Высокая, легкая, со стальными сводами… И станция «Красные ворота» тоже хороша: красные и белые плиты под ногами, белые ниши в красных стенах… Кстати, почему она так называется? Наверх они не поднялись, а там, наверно, и стоят эти самые ворота…

— А вот и нет, — вмешался Игорек.

В огромном многокилометровом бомбоубежище, каким стало в последние тревожные месяцы московское метро, сложился, как заметил Нечаев, свой суровый быт. Кстати, в метро о пи переждали и воздушную тревогу, когда уже возвращались домой… На станции «Арбатская» Нечаев на какой–то служебной двери приметил табличку «Для рожениц». На станции «Курская» работает филиал публичной Исторической библиотеки. Разумеется, не днем, а когда прекращается движение поездов… А еще поразило Нечаева то, что на подземных станциях многое напоминало об их беспокойной ночной жизни. Они видели топчаны, сложенные штабелями, видели куцые детские матрасики и деревянные настилы, чтобы сойти с платформ в тоннели. Движение поездов прекращается в восемнадцать ноль–ноль, и станции принимают ночлежников. Из метро они с Игорем выбрались на площади Революции.

— А краски вы достали? — спросил Мещеряк.

— Ага, в Столешниковом, — к явному удовольствию Мещеряка, отметившего про себя, что мальчишка перестал глядеть волком, ответил Игорек. — В том самом магазине, о котором вы нам говорили…

— Вот видишь… — Мещеряк откинулся, запыхтел толстой цигаркой. — Все идет как надо.

— Стало быть, вы…

— Нет, — Мещеряк перебил Нечаева. — Не в том смысле.

— А мы знаете кого видели? — Лицо Игорька приняло загадочное выражение. — Не отгадаете…

— Первопечатника Ивана Федорова?..

— Вы про памятник? Не–ет… Самохина, вот кого. Нашего Самохина.

— Артиллериста, что ли?..

Слава наводчика Тимофея Самохина была громкой, его знала вся армия. Самохип был сибиряком, из тех таежных охотников, про которых говорят, что они запросто попадают белке в глаз. За три месяца, проведенных на фронте, зенитчик Тимофей Самохин сбил четыре немецких стервятника.

— Где же вы его встретили? — спросил Мещеряк, уверенный в том, что Самохин приехал в Москву за вторым орденом, которым его на днях наградили.

— Да в том самом магазине… — с досадой пояснил Игорек. И непонятливый же этот капитан–лейтенант!.. — Только мы не его встретили, мы его портрет увидели. Он выставлен. Портрет работы Виталия Галактионовича…

— Кубова, — подтвердил Нечаев.

Мещеряк почувствовал, как от его лица отхлынула кровь.

— Да не тарахтите вы так… Давайте по порядку, — взмолился он, — Рассказывай ты, Игорек…

— Пусть лучше он… — Игорек покосился на Нечаева. Уж не обиделся ли он? Тем более, что и рассказывать–то почти нечего. Ну, зашли в комиссионный. Ну, увидали портрет… И чего это капитан–лейтенант так кипятится?

Между тем волнение Мещеряка передалось уже и Нечаеву. Он приступил к рассказу, дав себе слово ничего не упустить… Незначительные подробности? Кто знает, быть может, они–то и заинтересуют Мещеряка больше всего.

Комиссионный в Столешниковом они нашли быстро. Магазин только недавно открылся. Чего там только нет!.. И шубы, и сервизы, и статуэтки… А народу — тьма. Толпятся возле прилавков, высматривают… Игорек растолковал продавцу, какие краски ему нужны, и тот выложил их на прилавок. Отличные, видать, краски. В жестяной коробочке. И колонковые кисточки. Пришлось отвалить за все это добро две тридцатки. Деньги у Нечаева были.

А вот бумаги в магазине не оказалось. По словам продавца, настоящий ватман теперь на вес золота. Зато он предложил им альбом для рисования. Игорек перелистал его и заявил, что подойдет… Бумага в нем плотная, пористая. Александрийская, кажется. Если только Нечаев не забыл.

В магазине горело электричество. У Нечаева было такое чувство, словно он попал в музей. Или в Воронцовский дворец… Они уже отошли от прилавка, когда увидели… «Смотрите, наш Самохин», — произнес Игорек. И точно: Самохин глядел с портрета, как живой… Портрет этот был в другом отделе, напротив. При них его стал рассматривать какой–то иностранец с трубкой. Почему иностранец? Одет не по–нашему и говорит с акцентом, мало этих иностранцев Нечаев повидал в Одессе!.. Иностранец интересовался работами Кубова…

— Он купил портрет Самохина? — Мещеряк не удержался от вопроса. Уж слишком обстоятельно Нечаев рассказывал, с ненужными подробностями.

— Нет, его ему не продали. Портрет сдан сегодня утром, а в том отделе переучет… Старичок, продающий картины, велел иностранцу приехать завтра во второй половине дня.

Мещеряк вздохнул с облегчением. Еще не все потеряно.

— И что же этот иностранец? — спросил он как можно равнодушнее.

— Уехал, попросив отложить для него все работы Кубова. На улице его ждала машина. Длинная, черная машина с откидным верхом и треугольником, вписанным в круг, на радиаторе.

— «Мерседес»… — Мещеряк кивнул. — А дальше?

— Мы с Игорем ушли, — сказал Нечаев. — Ему не терпелось попробовать…

— Отличные краски, — Игорек кивнул.

Мещеряк не в силах был заснуть. Слишком много событий втиснулось в один этот прожитый день, чтобы можно было о них не думать. Их надо было осмыслить и оценить.

Круг сжимался… Теперь в нем оставались только двое: художник Кубов и аккордеонист Бабушкин. Что он знал о них? Виталий Галактионович производил приятное впечатление. Известный мастер, общественник, участник гражданской войны… Не симпатяга, но и не бука. Спокойный, рассудительный, эрудированный (в этом Мещеряк имел возможность убедиться), влюбленный в свое дело, в жизнь… Сомнительно, чтобы такой человек ни с того ни с сего переметнулся на сторону врага… А Иван Игнатьевич Бабушкин, которого Мещеряку так и не удалось повидать, был, судя по всему, полной противоположностью Кубову. Вздорный, раздражительный человек, выпивоха и неудачник, обозленный на весь мир… У него были все данные для того, чтобы стать выдающимся музыкантом, но так он им и не стал. Почему? Растратил свои способности, свою молодость… Бывший дворянин, бывший юнкер, бывший студент консерватории… У Бабушкина все было в прошлом, и он, надо думать, жил одними воспоминаниями о своем беззаботном детстве и офицерской юности, о поклонницах и аплодисментах. Такого опустившегося и безвольного маэстро, постоянно нуждающегося в деньгах для выпивок и кутежей, разумеется, ничего не стоило завербовать… Именно такое впечатление составил себе о нем Мещеряк после беседы со старшим политруком и по рассказам других людей. Старший политрук даже заявил, что маэстро Бабушкин готов родного отца продать за бутылку… И тут появляется на свет божий этот портрет…

То, что этот самый портрет попался на глаза Игорьку и Нечаеву, было, разумеется, чистой случайностью. Но само его появление случайностью не было. Нет таких преступников, которые не оставляют следов… Тайное всегда становится явным, рано или поздно. Эту истину Мещеряк усвоил еще тогда, когда работал в угрозыске. Человек, которого он считал своим учителем, говорил ему: запомни, нет таких хитрых замков, которых нельзя было бы открыть; и неуловимых преступников тоже нет, все это враки. Тайны? Секреты?.. Они из области художественной литературы. Все зависит от того, как взяться за дело…

Но не торопится ли он с выводами? Кто дал ему право подозревать Кубова? Никаких доказательств вины Кубова у него нет, одни предположения и догадки… Но на таком зыбком грунте нельзя строить обвинение.

«Спокойно, спокойно, — сказал он себе. — Начнем по порядку…» Лежа с открытыми глазами, он постарался восстановить в памяти свой разговор с художником. Кубов сказал ему, что работает над большим полотном. Даже еще не приступил к нему, а только готовится… И поездки на фронт были продиктованы желанием… Так, так… Художник делал наброски, эскизы. Все эти пейзажи и портреты, которые он писал, были как бы заготовками для картины… В том числе и портрет Самохина. Открытое, типично русское лицо, чуть–чуть скуластое, с узкими глазами… Мещеряк видел Самохина не раз. Зачем же Кубову понадобилось отнести этот портрет в комиссионный? И сразу по возвращении в Москву. Странно!..

Ну, а если Виталию Галактионовичу срочно понадобились деньги? Человек он не богатый. Бывает же так, что срочно нужны деньги. Кто–то из близких заболел. Кто–то, быть может, это женщина, которая тебе дороже жизни, вдруг увидела шубку, о которой давно мечтала, и ты… Мало ли по какой причине Кубов мог решиться продать этот портрет? А что, если у него несколько портретов Самохина?..

Но тогда, спрашивается, отчего в магазине появляется какой–то иностранец, интересующийся работами Кубова?.. Не такой уж он прославленный мастер. И отчего, спрашивается, Кубов так торопился в Москву?.. Этому еще предстояло найти объяснение.

Эх, если бы удалось заполучить этот портрет!.. Чего бы он, Мещеряк, не отдал сейчас за него!..

Но ведь еще не поздно. У него есть время… Иностранец, как сказал Нечаев, явится за портретом только завтра во второй половине дня. А до этого… Но тогда как же быть с Бабушкиным? Не может же Мещеряк разорваться на части. Сказано: за двумя зайцами… Приподнявшись на локте, он тихо спросил:

— Спишь, Нечай? Нет?.. Есть дело…

Мальчишку Мещеряк уговорил остаться дома. Пусть порисует, ему ведь хотелось… А когда Егоркин освободится, он заедет за ним и отвезет к художнику. Договорились? Незачем тревожить Виталия Галактионовича в такую рань.

Игорек согласился скрепя сердце. Вздохнув, он исподлобья глянул на Мещеряка. А капитан–лейтенант не обманет?..

Мещеряк рассмеялся. Зачем ему обманывать? Кровь из носу, а Егоркин вернется к двенадцати часам.

— Буду. Как штык, — подтвердил Егоркин.

Оставив Игорька на хозяйстве, они спустились во двор. Егоркин обошел машину со всех сторон, ударяя ногой по скатам, а потом сел за баранку. Мещеряк устроился с Нечаевым на заднем сидении. Им еще надо было кое–что уточнить.

— Все понял? — спросил Мещеряк после того, как объяснил Нечаеву «ситуацию». — Проводишь бригаду. Бабушкина не выпускай из поля зрения. Потом выяснишь, куда едет бригада и на сколько дней. Я вчера не успел…

— Будет сделано.

— Ни о чем не расспрашивай, только наблюдай… Будем надеяться, что мой вчерашний визит не насторожил его.

Нечаев промолчал.

— Потом вернешься домой. Ключи у тебя?.. Я, наверно, приеду поздно.

Высадив Нечаева за квартал от дома, в котором жил аккордеонист Бабушкин, Мещеряк пересел к Егоркину. А теперь куда? Он и сам этого не знал. А впрочем… Гони, дружище Егоркин, жми на всю железку. К театру Красной Армии.

Ничего другого он придумать не смог. Разумеется, ему ничего не стоило раздобыть адреса двух–трех московских художников и попытаться найти у них то, что ему необходимо. Но у него не было времени для того, чтобы выяснять, в каких они отношениях с Кубовым, не было гарантий, что они не проговорятся Виталию Галактионовичу о его посещении. А рисковать он не мог.

Он отыскал служебный вход. Узкая дверь не предназначалась для зрителей. Боец с кирзовой кобурой, сидевший за столиком, при виде Мещеряка вскочил ц, позвонив караульному начальнику, передал Мещеряку трубку.

Никого из начальства в театре еще не было. Когда придут? Часам к двенадцати… Есть ли у кого–нибудь телефон на квартире? Есть, капитан может позвонить. Была бы у него машина…

Машина у Мещеряка была, и все уладилось значительно быстрее, чем он думал. Егоркин привез заспанного майора со слезящимися глазами, и тот, тщательно обнюхав удостоверение Мещеряка, спросил, чем может быть ему полезен.

— У вас есть картины?.. Мне нужен какой–нибудь портрет. Небольшой, примерно такого размера…

Театр не отапливался, и стены, выкрашенные масляной краской, отливали холодным блеском. В фойе не было ни ковров, ни дорожек. На картинах, которых еще не вывезли, застыли конники с шашками наголо, пулеметные тачанки и трехдюймовки времен гражданской войны. Картины были большие, и люди на них были изображены чуть ли не в полный рост. С портретов на Мещеряка глядели прославленные маршалы и герои: Чкалов, Кравченко, Грицевец…

— И это все? — спросил Мещеряк у майора, когда они окончили обход.

— Остальное мы вывезли. Правда, кое–какие вещи хранятся у нас внизу. Жалкие остатки… От выставки художников–фронтовиков.

— Давайте спустимся, — предложил Мещеряк.

В подвале пахло театральными декорациями — красками, клейстером и пылью. Картины, прислоненные друг к другу, стояли за какими–то ящиками.

Мещеряк поднял «летучую мышь», и при ее свете майор начал рыться в картинах. Ничего заслуживающего внимания… Впрочем, есть и несколько портретов. Этот не подойдет?

— Пожалуй, великоват, — ответил Мещеряк.

— А этот?

— В самый раз.

То был портрет молодого парня в суконной гимнастерке с треугольничками в полевых петлицах. На груди у него висела медаль «За отвагу». На Самохина он не был похож, но это уже не имело значения.

— Подойдет, — Мещеряк снова кивнул. — Чья это работа?

Майор наклонился, близоруко придвинул глаза к полотну и, выпрямившись, ответил:

— Кубова. Это его подпись.

Вот так удача!.. Мещеряк повеселел. Даже подпись подделывать не придется.

— Я его возьму, — сказал он майору. — Дать вам расписку?

Но майор вдруг заартачился. Без разрешения свыше он не имеет права…

— Разрешение будет, — нетерпеливо сказал Мещеряк. — Пошли.

Портрет он завернул в старую, во многих местах прожженную театральную скатерть, которую отыскал среди негодного реквизита. Потом, уладив все формальности, сказал Егоркину, чтобы тот отвез его в Столешников, а оттуда поехал за Игорьком. За час Егоркин управится? Вот и отлично…

Комиссионный магазин только что открыли. Мещеряк прошел в подсобку к директору.

— Вы ко мне, товарищ? Сожалею, но сегодня мы на комиссию не принимаем…

Мещеряк плотно прикрыл дверь. Он встречал людей этого сорта и знал, как с ними разговаривать.

— Надеюсь, мы с вами поладим… — произнес он тихо, по внушительно.

— Что там у вас?.. — директор протянул руку.

— Вчера к вам поступил один портрет. Он еще не продан.

— Вы хотите его забрать? А я думал…

— Вот именно. А вместо него я принес другой.

— Где ваша квитанция?

Директор все еще ничего не понимал, и Мещеряку пришлось растолковать ему, о чем идет речь. Вместо одного портрета он предлагает другой. Того же художника. Неужели не понятно?

— Но без оценщика я не могу… — Директор развел пухлыми короткими ручками. — Это, быть может, неравноценные вещи. Во сколько мы оценили первый портрет?

— В триста рублей.

— Вот видите!..

Мещеряк вынул сотенную.

— Но…

— Мало? — Мещеряк добавил вторую сотенную.

— Пожалуй… Сейчас распоряжусь, чтобы принесли портрет. Вы, кажется, сказали, что он работы Кубова?..

Мещеряк подтвердил. И попросил директора выяснить, нет ли у них сейчас других работ этого же художника.

Директор оказался расторопным малым. Две сотенные поддали ему жару. Через несколько минут он притащил в подсобку портрет Самохина и сообщил, что других работ художника Кубова у них сейчас, к сожалению, не имеется. Вчера поступила только эта вещь. И вообще Кубов из тех, кто редко продает свои картины. Он не возражал, когда портрет оценили в триста рублей. Торговаться не в его привычке.

Этого и следовало ожидать. Мещеряк, не отрываясь, глядел на портрет. Неужели… Он готов был поклясться, что наводчик Самохин ему подмигнул веселым глазом.

Взамен портрета артиллериста Самохина Мещеряк вручил директору портрет парня с медалью.

— У меня к вам еще одна просьба… — Мещеряк наклонился к директору. — Вчера при мне какой–то покупатель тоже интересовался этим портретом. Он обещал зайти за ним сегодня. Так вот, предупредите продавца, что если покупатель что–нибудь заподозрит… Для нас с вами будет лучше, если продавец его заверит, что тот ошибается. Вы меня поняли? Мы оба заинтересованы…

— О, конечно… — директор улыбнулся. — Как не понять!..

Расстались они чуть ли не закадычными друзьями. Оба были довольны. Завернув портрет Самохина в ту же скатерть, Мещеряк вышел из магазина.

Медленно прохаживаясь по тротуару, Мещеряк дождался возвращения Егоркина, который сообщил, что доставил мальчишку к художнику «в лучшем виде». Тогда Мещеряк отдал Егоркину портрет, который держал под мышкой. Егоркин отвечает за него головой, ясно? Дверцу никому не открывать.

— Я себе еще не враг, — обиженно ответил Егоркин. — Так оно даже теплее будет…

Егоркин не прочь был поговорить, но Мещеряк сунул ему газету, которую купил в киоске, и, сказав! «Почитай!», захлопнул дверцу «эмочки».

Вернувшись в магазин, Мещеряк принялся рассматривать выставленные для продажи вещи. Сначала его заинтересовала какая–то меховая горжетка, потом чайный сервиз с драконами… Сервиз этот был не то китайский, не то японский: хрупкие чашечки были почти прозрачными.

Он переходил от прилавка к прилавку. Отдел, в котором продавали картины, все еще не работал. Он был отгорожен от посетителей веревкой, на которой болталась бумажка с надписью «Переучет». Тем не менее, Мещеряк, как истый знаток, принялся рассматривать выставленные там картины. Смотреть ведь никому не возбраняется, верно? Убедившись, что портрет парня с медалью не выставлен, а лежит, очевидно, под прилавком, Мещеряк успокоился.

В два часа пополудни магазин закрывался на обеденный перерыв. А сейчас без пяти два… Мещеряк стремглав бросился к машине. У него в распоряжении один час. Надо успеть.

— Теперь в Третьяковку, — сказал он Егоркину. — По улице Горького, а потом направо…

— Знаю, — ответил Егоркин. — Я сегодня мимо нее уже проезжал. Художник–то почти рядом с нею живет.

Вот уж не думал Мещеряк, что ему все–таки придется заглянуть в знаменитую Третьяковскую галерею. Что, она закрыта для посетителей? Картины вывезены? Но кого–нибудь из работников музея он может увидеть? Быть не может, чтобы никто из художников–реставраторов не остался в Москве.

Его провели в тесную комнатушку, в которой работала пожилая женщина, время от времени отогревавшая руки над электрической плиткой, и Мещеряк развернул принесенный портрет.

— Вас интересует, подлинник ли это? — женщина подняла усталые глаза. — Но вам куда проще обратиться к самому художнику, он живет поблизости.

— Вы с ним знакомы? — спросил Мещеряк.

— Не имею чести… Но я о нем слышала. Не могу сказать, чтобы он… Нас, во всяком случае, его работы не интересовали.

— В том, что это подлинник, я уверен, — ответил Мещеряк.

— Тогда не понимаю… — Женщина закашлялась.

— Меня интересует другое… — Мещеряк наклонился.

Один из продавцов вытащил из дверной ручки метлу, и комиссионный магазин снова открылся. Мещеряк вошел в него одним из первых и направился к тому отделу, в котором продавались картины. Веревки и надписи «Переучет» уже не было.

Ждать пришлось минут десять. К магазину подъехал черный «мерседес», из него вышел высокий мужчина с трубкой в зубах. Он был без головного убора. Но его однобортное пальто с шалевым воротником было застегнуто на все пуговицы.

— Здравствовайт, я опять пришель. Меня интересуйт портрет работа художник Кубофф.

— Прошу вас… — Продавец наклонился и достал портрет из–под прилавка. — Я его отложил для вас.

— Отшень благодарью. Сколько? — спросил иностранец. На портрет он даже не взглянул.

— Триста рублей.

— А другой работа Кубофф у вас нет?

— К сожалению… Но вы наведайтесь через пару деньков. Вполне возможно…

Иностранец небрежно, двумя пальцами, взял чек и направился к окошечку кассы, а продавец принялся упаковывать покупку.

— Будьте любезны… Заходите. Мы всегда рады…

— Благодарью… — Иностранец протянул продавцу вместе с чеком новенькую хрустящую тридцатку. Когда он направился к выходу, Мещеряк последовал за ним. Потом остановился. Иностранец уселся в машину, ее мотор взревел, и черный «мерседес» с флажком нейтральной державы над радиатором скрылся за поворотом.

— А теперь куда? — спросил Егоркин.

— Опять к Третьяковке, — ответил Мещеряк, усаживаясь рядом. — Покурим, что ли?

— За пацаном? Я обещал в четыре…

— На моих анкерных еще половина, — ответил Мещеряк. — Успеем.

И замолчал, затягиваясь дымом. Говорить не хотелось. На душе было и тревожно, и муторно. Ему бы радоваться, довольно потирать руки, а он сидел, уткнувшись в жесткий воротник шинели, и курил. Чему радоваться? Тому, что опять столкнулся с подлостью и предательством — с той черной изнанкой жизни, которая другим не видна? Как это у Пушкина? «Нам тошен был и мрак темницы и сквозь решетки свет денницы…» Каждая минута приближала его к развязке. Как ему хотелось, чтобы Кубов не был виноват. Но он знал, что чудес не бывает.

Машина остановилась возле чугунных ворот. Мещеряк велел Егоркину поехать за Игорем, а сам перешел двор и по узкой лесенке спустился в подвал. Там все так же горели лампочки, забранные металлическими решетками, а женщина–реставратор грела озябшие пальцы над электрической плиткой.

— Я не рано?..

— Нет, я уже кончила, — ответила она. — Обычно мы пользуемся рентгеном, я вам, кажется, уже говорила… Но коль скоро вы разрешили… Я счистила краску с полотна. Боюсь, вы будете разочарованы. Вы, верно, думали, что под верхним слоем обнаружится… Иногда это бывает. Мы нашли очень ценные работы старых мастеров… А тут какой–то чертеж. И цифры… Ваш Кубов, очевидно, использовал старый холст. В старину говорили: семерик…

— Я могу взглянуть?

Она пожала плечами. Она считала, что зря потратила время: ничего интересного… Придвинув к Мещеряку лампу с рефлектором, она положила на стол натянутый на раму холст. Пусть этот недоверчивый капитан сам убедится.

Одного взгляда на полотно было достаточно, чтобы все понять… Кубов не был профаном в военном деле. Он не ограничился тем, что указал расположение дивизий. Рядом с номерами частей были проставлены еще какие–то цифры. Что бы они могли означать? Ясно, списочный состав…

— Видите, я говорила…

— Спасибо вам… — Мещеряк поднялся. — Вы меня выручили. Эта холстина, быть может, дороже любого шедевра… Речь идет о многих тысячах человеческих жизней. К сожалению, я больше ничего не могу вам объяснить…

Он увидел, что ей передалось его волнение. Сунуть ей банку консервов? Обидится… Он наклонился и бережно прикоснулся губами к ее морщинистому материнскому лбу.

 

Глава восьмая

День умирал на крышах домов, видневшихся из окна. «Что–то застится», — подумал Мещеряк. Первым делом он стянул сапоги и остался в шерстяных носках, полученных в подарок от бухарской школьницы, фамилию и имя которой он уже запамятовал. Он был не прочь «посидеть на спине», как говаривал когда–то Костя Арабаджи, но у газовых плит, известное дело, нет лежанок. А покинуть теплую кухню ему не хотелось. Поэтому он ограничился тем, что оседлал венский стул.

Нечаев тоже блаженствовал в одном исподнем. Пришлось ему побегать по городу!.. Бабушкина он все же дождался. Тот вернулся навеселе, и Нечаеву довелось собрать его в дорогу. Набросал в чемодан каких–то вещей, захлопнул крышку и, поддерживая веселого аккордеониста, отвел в Дом актера. Спьяну Бабушкин всю дорогу лез к нему с телячьими нежностями. Но Нечаеву все же удалось усадить его на полуторку.

Рассказывал Нечаев обстоятельно, неторопливо — Мещеряку ведь нужны подробности. А тем временем Егоркин колдовал над плитой, которую — невелика наука! — успел уже «освоить», и прыгал вокруг нее, выполняя какой–то ритуальный танец, тогда как Игорек сидел в сторонке и перелистывал свой альбом, в котором, как заметил Мещеряк, появилось несколько рисунков. В предвкушении сытного обеда у всех текли слюнки.

Старая пословица, гласившая: в застолье скажешь, что знаешь, — оправдалась и на сей раз. Обедали шумно, Делясь впечатлениями. Егоркин признался, что ему по первое число влетело от какой–то смазливенькой регулировщицы — нарушил правила уличного движения. А как их не нарушить, когда такая теснота? То ли дело в чистом поле…

Хитрый Егоркин старался растормошить Мещеряка, впавшего в задумчивость. Обычно это ему всегда удавалось. Но сегодня Мещеряк не развеселился.

— Ну, а как твои успехи? — Нечаев посмотрел на Игорька.

— На большой!.. — Игорек поднял палец. — Виталий Галактионович такой человек!..

Весь день они провели в мастерской. Кубов поил его чаем, угощал печеньем. Он показал Игорьку свои работы — их там несколько десятков. Говорили о многом. Впрочем, Нечаеву это вряд ли интересно.

— Отчего ж, продолжай… — попросил Нечаев.

Виталий Галактионович говорит… Виталий Галактионович думает… Виталий Галактионович обещал… Игорек на все лады повторял его имя. Как он себя чувствует? Отлично. Работая, он даже насвистывал. Он очень доволен своей поездкой на фронт. Надеется, что скоро сможет приступить к работе над картиной…

— А про меня он не спрашивал? — спросил Мещеряк.

— Как же, я ему ответил, что вы мотаетесь по городу. Егоркин сказал мне, что оставил вас в Столешниковом…

— И ты сообщил об этом Кубову?

— Ага, я ему сказал, что вы поехали в комиссионный и что Егоркин… — он осекся. — А что, не надо было этого говорить?

Мещеряк не ответил. В висках стучало. Но он быстро овладел собой и спросил:

— И что же Кубов?

— Ничего. Мы еще поработали. Потом он вышел, ему надо было куда–то позвонить, но очень скоро вернулся. Потом приехал Егоркин… Мы условились, что я завтра снова приеду.

Завтра? Завтра будет поздно. Мещеряк вскочил, схватил кобуру с пистолетом.

— Чего уставился? — Он повернулся к Егоркину. — Запрягай…

По разлившемуся февральскому небу медленно двигались льдины облаков. Фонари на улицах горели тускло. Встречные машины вглядывались в темноту затемненными фарами. Их свет был синим, мертвым.

Мещеряк поторапливал Егоркина. Нечаев, сидевший сзади, никогда еще не видел его в таком возбужденном состоянии. Он, как и Мещеряк, приготовил оружие к бою.

Машина проскочила через каменный мост, промчала мимо кинотеатра «Ударник» и юркнула в темный переулок, застроенный деревянными домиками и бывшими купеческими особнячками. Резко осадив ее, Егоркин сказал:

— Вот он…

Потом, заглушив мотор, Егоркин схватил автомат и присоединился к Мещеряку и Нечаеву, которые бегом пересекли двор. Особнячок, в котором жил Кубов, был темен. Только из двух окон, закрытых ставнями, пробивался свет.

— Стань под окном, — сказал Мещеряк Нечаеву. — А мы с Егоркиным войдем.

Он позвонил один раз, второй, потом еще и еще… Никакого ответа. Тогда он осветил карманным фонариком английский замок. Ну, такой замок и булавкой открыть не трудно…

Дверь открылась с тихим скрипом, и Мещеряк затаил дыхание. Потом шагнул в темную переднюю. Пистолет он держал в руке.

Неужели ушел? Мещеряк слышал махорочное дыхание Егоркина. Какая из дверей ведет в мастерскую? Если бы знать…

— Эта… — прошелестел губами Егоркин.

Тогда Мещеряк рванул дверь. И на секунду зажмурился от яркого света. В мастерской горела хрустальная люстра. Художник Кубов, уронив руку, лежал в кресле. Он был мертв.