6
Два чувства вызывали в Дарье мучительную, непрекращающуюся, ноющую боль: сознание своего бессилия и стыд. Ее Митю, ее сына схватили грубые посторонние люди, закрыли на замок в камере с решетками, допрашивали и собирались судить. А она, мать, не могла его защитить, с ней были вежливы, ее жалели, но никто не верил ее словам о невиновности сына.
Дарья избегала без крайней надобности ходить по городу. Она старалась незаметно, опустив голову, проскользнуть мимо знакомых, не вступала в разговоры, стоя в очереди, и в цехе держалась так замкнуто и отчужденно, что редко кому приходила охота заговорить с нею. Казалось Дарье, что всюду за ней, как дымный хвост за паровозом, тащится постыдная известность. Что все, и знакомые и незнакомые, завидев ее, думают об одном: «Ее сын — в тюрьме. Ее сын — убийца...»
Угнетенная свалившейся бедой, Дарья, однако, внешне жила, как прежде. Ходила на работу, стирала, мыла, готовила еду, заводила будильник и ложилась спать. Только прибавилась к этому привычному распорядку еще одна горькая обязанность: готовить и носить Мите передачи. Первый раз Дарья со слезами укладывала в авоську батон и колбасу да дешевые конфеты в бумажках. А после и эту новую нагрузку стала исполнять с терпеливой деловитостью, примирившись с неизбежным и непоправимым.
Теперь, когда с Митей случилось несчастье, Дарья точно забыла о своей беременности. То, что прежде казалось таким сложным, утратило для Дарьи свое значение. Родится ребенок, ну и что ж, и пусть родится, только бы Митю отпустили. Идти к Опенкиной? Успеется к Опенкиной, она ведь не доктор, она за деньги в любые сроки сумеет сделать, только бы с Митей по справедливости разобрались.
В бессонные часы думала Дарья о Мите, в Митиной вине искала свою вину, то оправдывала себя, то судила.
Неужто я виновата? Говорила ведь мне Лидия Егоровна — за все в первую очередь мать в ответе. Прозевала я Митю. Не сумела к себе привязать. Не смогла честным вырастить. Преступником стал.
Господи, да чем же я виновата? Разве я его злу учила? Сколько раз просила: не водись с хулиганами. Не слушал. Сам виноват. Ни при чем я. Ни при чем...
Но не приносила облегчения, не убеждала попытка оправдать себя. Была Дарья виновата перед сыном. Хоть рыдай, уткнувшись в подушку, хоть волосы на голове дери, а вины своей не сбросишь. Знала Дарья, в чем ее вина. В горе своем замкнулась после гибели Василия, горем от детей отгородилась. Кормила, одевала, а от сердца отделила. И еще вина — перед Яковом Петровичем не устояла. Бабьей радости испила, а материнский долг упустила. Последние ниточки, связывающие ее с сыном, порвались после той жестокой ссоры, когда укорил ее Митя любовником.
Казнила себя Дарья, в одиночестве маялась со своей бедой, болела сердцем за Митю, глядя в ночи на черные оконные переплеты.
В день суда Дарью заменили на работе. Нюрке Дарья не сказала о суде, не хотела, чтобы видела Нюрка брата под конвоем и принародно мучилась за его позор. Рано, как на завод, вышла из дому, забрела на окраину города и долго стояла, глядя на белые холмы.
Первый снег лег недели две назад, но с тех пор падал часто и ровно побелил поля. Решетчатые столбы высоковольтных передач уходили вдаль, перевалив через вершину холма, сосновая рощица зеленела неизменно, деревенька с раскиданными по склону домишками и дымками над ними виднелась справа. Спокойным бессмертием бытия веяло от чистых снегов, от рощи и деревеньки и от этих железных башенок с протянувшимися между ними проводами, по которым невидимо текла мощная сила электричества. И Дарья вдруг почувствовала свою слитность с этим живым прекрасным миром и на минуту забыла о горе.
Когда она пришла в суд, было еще рано. Любопытные зрители, судача между собой, заняли передние скамьи. Дарья хотела уйти подальше, в темный угол, чтоб не видно было ее потом, когда будут судить ее сына. Но тут же подумала, что не имеет она права прятаться. И прошла вперед. Села напротив невысокой, сделанной из палочек загородки, в которой, как видно, поместят подсудимых.
Все больше собиралось народу. Дарья сидела, не поднимая головы, не глядела на входящих, только слышала шаги и скрип старых расшатавшихся скамеек, когда рассаживались люди.
Кто-то подошел и сел рядом с Дарьей. И потрогал ее за локоть.
— Даша...
Люба? Дарья медленно повернула голову. Да, Люба... Эта — не из любопытства. Думает, легче мне будет, если она рядом. А может, и вправду будет легче.
— Как же ты... с работы-то?
— Сменами поменялась.
— Народу много, — заметила Дарья безразличным чужим голосом.
— Много, — кивнула Люба. — И в проходах стоят, и у стен. Интересуются.
— Ведут, — громким шепотом сказал кто-то позади Дарьи.
Дарья вздрогнула и выпрямилась. В зал под конвоем входили подсудимые.
Впереди, сразу за милиционером, шел Хмель. Дарья не знала его, не видала ни разу, но теперь сразу угадала, что этот неуклюжий парень с широким плоским лицом, с наглым взглядом прищуренных глаз и ленивой, развинченной походкой и есть Хмель. За Хмелем, понурившись, плелся малорослый парнишка Гриша Мухин. Этого Дарья знала — он вырос в детдоме, учился в ремесленном училище и несколько раз заходил к Мите.
Митя шел последним. Увидав его, Дарья сделала невольное движение вскочить и кинуться ему навстречу, но Люба за руку удержала ее. Только взглядом Дарья рванулась навстречу сыну, прильнула жадно и так, не мигая, сопровождала каждый его шаг, каждое движение его рук или головы, каждый взлет ресниц.
— До чего ж он переменился-то, — прошептала Люба.
Митя был острижен под машинку и изжелта-бледен. Вокруг глаз синели круги. Рубашка висела на его и прежде худых, а теперь еще более опавших плечах, точно на палке. Острая жалость к сыну полоснула Дарьино сердце, тяжелый ком подступил к горлу, и она вся сжалась и стиснула челюсти, чтобы не дать вырваться из груди невольным рыданиям.
— Встать! Суд идет.
Глухой шум послышался а зале, скамейки заскрипели, и все замерло. Вошли судья и присяжные заседатели. Судья шел быстрой семенящей походкой. Был он высок и худ, скулы резко обозначились под синеватой от бритья кожей. Покатый лоб переходил в лысину. Из-под кустистых густых бровей строго и зорко глядели черные, с угольным блеском глаза. «Засудит Митю», — с безнадежностью подумала Дарья, взглянув на судью.
Присяжные показались ей добрее. Одного она даже знала — он работал у них на заводе бухгалтером. Дарья не раз видела его, когда заходила в контору, а иногда встречала в городе. На выборах она за него голосовала. Ей только никогда не приходило в голову, что этот седой человек с маленькими рыжеватыми усиками, озабоченно заправляющий сейчас за уши дужки очков, будет судить ее сына.
По правую руку от судьи села немолодая полная женщина в сером платье и с пуховым платком на плечах. Этот пушистый платок придавал ей какой-то будничный, домашний вид, и Дарья подумала, что у нее, наверное, тоже есть дети, и она должна помнить о них, когда будет судить Митю.
За отдельными столиками поместились прокурор и защитник, но Дарья на них почти не обратила внимания. Оттого, что они сели в стороне, поодаль от судьи, Дарья решила, что роль их невелика, и судьбу Мити будут решать эти трое.
Дарья потом не все подряд могла припомнить, что происходило на суде. Иные моменты вовсе выпали из ума, другие отпечатались накрепко — до смерти не забыть.
...Допрашивают Митю. И он сам — сам! — рассказывает о том, как он разозлился на Татарникова, как выхватил у Хмеля нож и пырнул им Татарникова в живот. Он говорит об этом вяло, бесстрастно, с долгими паузами, точно отвечает худо выученный урок. Дарья слушает, оцепенев от страха и недоумения, она неотрывно глядит на тонкие синеватые Митины губы, замирая сердцем, когда они неподвижны, и вздрагивая, когда они вновь начинают шевелиться.
И вдруг новое, протестующее, гневное чувство просыпается в Дарье. Ей хочется встать и при всех крикнуть сыну в полный голос: «Что ты наделал! Что ты сделал с собой и со мной, и с этим парнем... Кто тебя толкнул на убийство? Зачем ты связался с Хмелем? Погубил себя. На мать, и без того не обойденную бедами, навалил еще одну, на многие годы, печаль...» И много яростных, рожденных отчаянием слов готовы сорваться с ее языка. Но не нужны теперь слова... Не властна она над Митиной судьбой. Вон сколько людей собралось, чтобы понять вину ее сына и наказать его... Человека убил. Ее сын. Мальчишка. Человека...
Прокурор, сидя за своим столиком, что-то записывал на листке, защемленном мраморной доской чернильного прибора. Левая рука его в черной перчатке висела неподвижно. Когда он начал говорить, Дарья поняла, что прокурор не второстепенный человек на суде, как ей показалось прежде. Маленький, сутулый, с крючковатым носом, прокурор напоминал Дарье коршуна, готового насмерть заклевать ее птенца. Голос у него не под стать фигуре оказался громким, резким, а слова сыпались с непостижимой легкостью.
— Мы пережили тяжелую войну. Мы потеряли на войне миллионы людей. Солдаты гибли на фронте, защищая родную землю, ценою смерти спасая жизнь. И вот теперь, когда в стране наступила мирная жизнь, убит человек, Игорь Татарников, двадцати лет. Убит жестоко и бессмысленно. Возвращался домой, проводив любимую девушку, спокойный, счастливый, с мечтами о будущем. И вдруг из тьмы выступают трое парней, с которыми он незнаком, которым он ничем не досадил. Просто одному из троих нравится его девушка...
Чем дольше говорил похожий на коршуна прокурор, тем тяжелее давила Дарье на плечи непоправимая вина ее сына. На скамье подсудимых сидели трое, взрослый преступник Федька Хмель, уже отбывавший наказание за бандитизм, и двое подростков. Но главным виновником среди троих был Митя. Это он, выхватив у Хмеля финку, в бессмысленной ярости накинулся на Татарникова и по самую рукоятку всадил нож ему в живот.
Дарья слушала прокурора, но смотрела на Митю. Он сидел, опустив голову, бледный и жалкий, но что-то жесткое, затаенное, упрямое чудилось Дарье в его худом лице с заострившимися скулами и во всей его неподвижно застывшей фигуре.
К тому времени, когда начал говорить защитник, Дарья уже так истомилась от своих переживаний, что вначале почти не слушала его. И не верила она в защиту. Как можно защитить человека, который стал убийцей?
Защитник был молод и красив. Голос у него оказался не такой громкий, как у прокурора, но приятный, душевный. А может, он нарочно старался сделать его приятным, чтобы расположить судью и присяжных и смягчить их.
— ...Дети, оставшиеся сиротами и полусиротами — это тоже трагические последствия минувшей войны. Вот двое из них перед вами: Гриша Мухин и Митя Костромин. Первый рос без родителей, второй — без отца. С детства травмированные горем, без достаточного надзора, без любви и ласки. А взрослый, искушенный в грязных делах развратник, картежник и пьяница, бывший преступник сумел взять их под свое влияние, внушив им ложные идеалы воровской и бандитской романтики.
Дарья теперь внимательно слушала защитника и удивлялась, как верно он говорит. Он лучше самой Дарьи понимал, что произошло с Митей, и судьи, казалось Дарье, теперь поймут, что больше во всем виноват не Митя, а Хмель, и не слишком строго накажут его.
Мать убитого парня сидела тут же, в зале. Она работала в войну в хлебном магазине, а теперь — в гастрономе, в кондитерском отделе. Она была белая, пухлая, благополучная, казалось, никакое несчастье не может за ней увязаться, никакие горести к ней не пристанут. И вот сидит на суде с красными от слез глазами, сморкается в мокрый платок и мысленно проклинает этих троих, в загородке, среди которых Митя, и желает им самой лихой кары.
Мать Мити мысленно упрашивает судей о самом снисходительном приговоре.
Мать Татарникова жаждет самого жестокого.
Десять лет! Десять лет...
Что ни делала Дарья, не выходили у нее из головы эти два слова. А направляясь с Нюркой к Мите на свидание, и вовсе ни о чем другом думать не могла. Сейчас Мите пятнадцать, а воротится из колонии в двадцать пять. Десять самых лучших лет. Вся молодость...
Нюрка не видала Митю после ареста и, когда его впустили в комнату свиданий, остриженного под машинку и бледного до желтизны, девочка в первый миг попятилась, как от чужого. Дарья дернула ее за руку:
— Поди, поцелуй брата, долго не увидитесь.
Потом сама она, поставив на пол кошелку с гостинцами, обнимала Митю, гладила его стриженую голову и плакала. Митя сурово уговаривал:
— Не надо, мам, не плачь. Отбуду срок, вернусь, на работу поступлю...
— Десять лет, — сквозь слезы твердила Дарья. — Десять лет ведь...
— Может, и не просижу десять. Работать буду, стараться. Говорят, за старание да за хорошее поведение сбавляют срок.
— Далеко увезут-то тебя? — вытирая концом платка лицо, спросила Дарья.
— Не знаю. Не говорят.
— С Хмелем в одну колонию?
— Нет, его — во взрослую...
Это было последнее их свидание. Ночью Митю увезли. Направляясь утром на завод, Дарья представляла себе стук вагонных колес и Митю рядом с конвоиром за перечеркнутым решетками окном.
Через несколько дней у нее шевельнулся ребенок. Дарья подкручивала вентиль парового подогрева, и только успела чуть повернуть малиновый штурвальчик, как ее маленький вдруг легонько толкнулся в животе, словно хотел своим робким движением помочь ей справиться с работой. Дарья вздрогнула и выпустила вентиль. «Дождалась, — подумала она, — дождалась... Шевелится уже. Да что ж это... Да на что он мне?».
После суда над Митей, когда увезли его, преступника, неизвестно куда, для Дарьи день померк, и одни несчастья чудились ей впереди. Она уж не ждала девочку, похожую на Варю. Родится мальчишка, будет опять хулиганить, дойдет, как Митя, до тюрьмы. Да на что ж ей опять такое? А если и девочка... Надо ее одной выходить, еще Нюрка не выросла, эту пока поставишь на ноги — сколько лет пройдет.
«Нет. Нет, — решила Дарья. — Не надо. Сегодня же побегу к Опенкиной».
«Живой ведь уж, — спохватилась она. — Заявлять о себе начал».
«Не хочу я. Не нужен он мне. С этими горя не оберусь. Куда мне еще маяты...»
Чтоб не передумать, Дарья после работы не пошла домой. Прямо кинулась к Ксении Опенкиной.
***
Ксения жила теперь далеко от завода, почти на краю города, но в своей прежней, перевезенной с кладбища избе. Еще перед войной завод надвинулся на кладбище, трехэтажный кирпичный корпус высился на месте прежних могильных крестов, но Ксения отказалась взамен своей избы взять комнату в новом доме. И директор завода распорядился перевезти ее избу и поставить на новом месте.
Упрямо оберегала Ксения от перемен свой незавидный, жалкий, но привычный угол. И война в разрушительном своем буйстве пощадила старую хибару. С завода Ксения ушла, раздобыв какие-то справки о больной печени, жила одиноко, тихо и незаметно, и только попавшие в беду бабы и девки знали дорогу на окраину города к хилой избе спасительницы.
Дарья добралась до Опенкиной в сгустившиеся сумерки. Два оконца тускло светились. «Дома», — обрадовалась Дарья. Миновав небольшой дворик, она постучалась в дверь.
Она давно не видала Ксению и удивилась, что вовсе не меняется хозяйка кладбищенской избушки: словно бы, с молоду состарившись, уже не старится больше, и все так же худа, и угрюма, и неряшлива.
— Здравствуй, Ксюша, — с наивозможной приветливостью проговорила Дарья. Придет беда, так поклонишься и кошке в ножки.
— А, здравствуй, — без удивления проговорила Ксения, с привычной бесцеремонностью скользнув взглядом по округлившемуся Дашиному животу. — Проходи.
Грязь, бедность, почти нищета сквозила из всех углов. Голый стол, покрытая какими-то лохмотьями кровать, ржавый умывальник над деревянной лоханкой... «Деньги за аборты лопатой гребет, а живет в этакой убогости», — удивилась Дарья.
— С просьбой я к тебе, — сказала она. — Научили добрые люди... Другим помогаешь и мне помоги.
— Ох, жизнь, жизнь, — скрестив руки на груди и прислонясь спиной к печи, хнычущим голосом проговорила Ксения. — Никому зла не делаешь, прибегут, плачутся, всякому хочешь услужить, а каждый раз беды страшишься. Доктора — они что. Живой ли останется, мертвого ли унесут — с них спросу нету. Потому — при медицине помер человек. А я вроде без ума делаю. Я не без ума! Не шевельнулся еще ребеночек-то? — прервав свои сетования, спросила Ксения.
— Шевельнулся сегодня первый раз, — призналась Дарья.
— Вишь как! Шевельнулся. Опасное это дело. Избавить тебя от ребеночка можно, а только уж в случае чего мне свою голову терять неохота.
— Понимаю я, — сказала Дарья. — Не выдам.
— Доктора! — презрительно проговорила Ксения. — Они, доктора-то, рази возьмутся за аборт, когда ребеночек уж шевельнулся? Хоть ты у них в ногах валяйся — не возьмутся. Тем более вовсе теперь аборты законом прикрыты. А куда бабам деваться? Ко мне бегут. Я одну от шестимесячного избавила, во как. И тебя избавлю, ничего. Ты не бойся. Одно только условие: ни-ко-му.
— Сказала ведь — не выдам, — с невольным раздражением проговорила Дарья. «У одного дом горит, а другой на пожаре греется», — подумала она.
— Ну и плата, конечно... Деньги-то есть у тебя? Каждый раз как на бочке с порохом сижу. Поднесут спичку — и пропала Опенкина. А спичка-то что... Одно слово сказать. Засудят, упекут... Потому и беру дорого. Да что дорого-то? Вырастить его сколько денег станет? А тут раз отдал — и спокой. Ты что ж раньше-то думала? Али оставить хотела?
— Хотела. Да Митю засудили — и напугалась я. Видно, ума нету хороших детей вырастить. А плохих и без того много.
— За твои грехи бог Митю наказал, — с шумным вздохом, выражающим покорность перед божьей карой, проговорила Ксения.
— Это почему же за мои грехи — Митю? За мои грехи пускай бы меня наказывал.
— Уж это ему, отцу небесному, видней, кого наказывать, кого помиловать.
— Без присяжных, поди, решает, на себя надеется, вот и путает, — с хмурой насмешливостью проговорила Дарья.
— Что ты, что ты! — встревоженно, словно курица, в которую швырнули палкой, закудахтала Ксения. — Без веры живешь, вот и счастья тебе нету.
— Тебя он за веру-то тоже, вижу, не шибко награждает. Молишься, молишься, а не цветешь.
— Меня бог от закона оберегает, — шепотом и оглядываясь, хоть никого, кроме них двоих, в избе не было, сказала Ксения. — Закон — он без ума. За мое добро меня раз — и за решетку. Кого садят, кого судят — разве они разбираются?
— Разбираются, — с угрюмой отрешенностью проговорила Дарья. — Невиновного не засудят.
Ксения усмехнулась.
— Там невиноватых половина сидит. Сказал твой Митька: я убил, ему и дали десять лет. А он ли, не он ли — кому какое дело.
Ксения болтала такие несусветные глупости, что не стоило бы на них обращать внимания. Но что-то в ее словах защемило Дарью за живое. Ксения сказала о Мите, а Митя был сейчас для Дарьи как свежая рана. Как легко ни задень — все равно боль.
— Да кабы не он — разве бы он сказал на себя? Зачем бы он на себя такую беду принял? Его хоть палкой бей — не скажет, чего не захочет.
— Значит, захотел.
— Что захотел? Убийцей назваться?
— И убийцей... Да я не знаю, — вдруг двинулась на попятную Ксения. — Я ж не говорю, что он напраслину на себя взвалил. Я только говорю, что бывает. Малолетку — срок, а взрослому — крышка. Вот иной раз и выручают ребята. Пристращают его или уговорят... А твой чего же... Может, и сам убил....
Слова Ксении ошеломили Дарью. Казалось, ничего уже не могло быть страшнее убийства, совершенного сыном, и предположение Ксении открывало лазейку для Митиного оправдания — хотя бы в душе матери, если не на суде. Но Дарья, нырнув на миг в эту лазейку, не оправдала, а еще суровее осудила сына. Как! Какой-то мерзавец, преступник, головорез Федька Хмель сгубил человека, а молоденький парнишка, на котором нет никакой вины, садится в тюрьму, чтобы спасти убийце жизнь. Себя губит. Мать в тоску вгоняет. Нюрке гадит жизнь. И все ради этого подлеца?
Ксения что-то спрашивала. Дарья не слышала. Задала ей Опенкина неразрешимую мучительную загадку. Если бы Митя сейчас был здесь! Если б поговорила она с Ксенией хоть на неделю раньше! В последнее свидание с Митей узнала бы она от него правду. Побежала бы к судье. Все бы повернула в новую сторону. Митю — домой. Хмеля — под расстрел. Пускай под расстрел! Чтоб смертью смерть искупил.
Ксения высказала лишь некий возможный вариант судебной ошибки, но Дарье уже казалось, что все так и было, как она говорит. Не убивал Митя! Ей ведь и сразу не верилось, что он убил. Но и такого, чтоб взял на себя чужую вину, не пришло на ум. А теперь Ксения словно кол забила ей в голову. За чужое злодейство Митя пострадал.
— Когда делать-то будем? — тронув Дарью за руку, спросила Ксения.
Дарья подняла на нее непонимающие глаза. Увидела хищно нацеленные глаза, вспомнила, зачем пришла.
— Да я... лучше уж скорей... Хоть сейчас.
— Деньги у тебя с собой?
— С собой не взяла. С завода я. Но деньги у меня есть, приготовлены, завтра же отдам.
— Нет, — хмуро проговорила Опенкина. — Меня одна обманула. Так же вот: завтра. Я ей сделала, а она мне — шиш. Жаловаться ведь не пойдешь... Да и полежать тебе надо будет... Ты вот чего... Ты под выходной приходи. Когда у тебя выходной?
— Еще три дня работать.
— Ну вот через три дня и приходи.
Дарья не находила себе места. То верила предположению Ксении, что Митя взял на себя чужую вину, и даже оправдание ему находила: застращал Хмель неразумного парнишку. То отвергала эту бессмыслицу... Чтоб ради такого подлеца на десять лет добровольно идти в колонию?
Надо было с кем-то поговорить, посоветоваться. К Угрюмовым кинуться? Нет. Не разбираются они в этих делах. Надо, чтоб разбирался человек.
И вдруг спохватилась: защитник! Вот же к кому надо идти. К Митиному защитнику.
Дарья воспрянула духом. Ей нравилось самое слово: за-щит-ник, человек, у которого такая удивительная, добрая должность — защищать людей, допустивших ошибки или даже совершивших злодейство. И выступление его на суде вспомнилось Дарье. Казалось, лучше всех понимал он и Митю, и Дарью, и всему суду очень толково объяснил, что Митя не так уж виноват. Он и против Хмеля в своей речи высказывался — о том, что Хмель завлек Митю на дурную дорогу. Вот только не пришло ему в голову, что не Митя убил Татарникова. Да кто бы мог это подумать? Одна Ксения Опенкина сообразила, будто сама все видела.
Дарья спокойно, с ощущением давно не испытанной уверенности в своей власти над судьбой, отправилась к защитнику. Увидела на двери знакомую табличку: «Адвокат И. И. Демин». Слово «адвокат» показалось ей сейчас неприятным. Она знала, что слово это означает ту самую должность, которая в народе именуется «защитник», но от него веяло холодом и тайной. Что бы не написать попросту: защитник. Так нет: адвокат... С чуть подпорченным настроением, но не потеряв своей уверенности, Дарья постучалась и вошла в кабинет.
Кабинет был маленький. Книжный шкаф со стеклянными дверцами стоял в углу, и солидные книги в немом единстве прильнули друг к другу на его полках. Дарья сперва скользнула глазами по корешкам книг, а потом уж перевела взгляд на самого Демина, с невольной гордостью за свое превосходство и перед адвокатом, и перед его книгами, ибо знала то, чего он ни сам собой, ни через книги понять не сумел.
Демин узнал ее.
— Проходите, Дарья Тимофеевна.
Он указал ей на стул напротив себя, а сам снял очки и потер пальцами покрасневшие и припухшие веки. На столе перед ним лежала толстая папка с печатанными на машинке бумагами — видно, опять разбирался в чьем-то деле, готовясь защищать виноватого перед судом. И, может, опять не догадается о самом важном.
— Митя-то, — негромко, но значительно проговорила Дарья, — не виноват. Не убивал он.
Демин воспринял ее слова без волнения, что несколько обескуражило и обидело Дарью. «Ну, да и то, — подумала она, — кто ему Митя, чтобы переживать? Одного оправдают, другого засудят, а третий готов, за решеткой сидит, суда ждет...»
— Вы узнали что-нибудь новое? — сдержанно спросил адвокат.
— Узнала. Хмель убил, не Митя. А Митя на себя вину принял, поскольку малолеток.
— Откуда у вас такие сведения? — сурово, как на допросе, поинтересовался адвокат.
— Ниоткуда. Своим умом дошла, — малость приврала Дарья.
Адвоката не поразили аналитические способности Дарьи.
— Я предполагал такую версию, — сказал он.
Дарья не поняла, что такое версия. Но общий смысл этой коротенькой фразы она уловила. Получалось, что защитник, как и Опенкина, допускал, что Митя не совершал убийства. Но как же тогда его осудили? И почему Демин так спокойно говорит о том, что Дарью в первый миг потрясло?
— Я говорил с Митей. Без его помощи я не могу доказать его невиновности даже в том случае, если сам в ней уверен.
Дарье вдруг припомнился случай с Митей летом прошлого... нет, позапрошлого года. Принес Митя неизвестно откуда десятка два ранних свежих огурцов. На базаре их не решался еще купить из-за непомерной цены даже главный инженер — подошел, поглядел, потрогал, да прочь направился. Дарья как раз у соседнего продавца лук торговала. А пришла домой — огурцы по всему столу раскатились. «Откуда?» — «Ребята угостили». Так и стоял на своем, хоть Дарья ни на секунду не поверила в щедрость его приятелей. Да один ли такой был случай...
— Упрямый-то он, упрямый, — подавленно проговорила Дарья. — Выходит, сам себе плеть свил.
Она еще поговорила с адвокатом, но не оправдал этот разговор недавних ее надежд. И тайной осталось для Дарьи — за что Митя получил срок: за тяжкую ли свою вину или за то, что спас подлинного преступника от заслуженной кары.
Накануне выходного, вечером, как договорились, Дарья отправилась к Опенкиной. Хибара стояла темная, и крохотного лучика не просачивалось на улицу из окошек. «Может, завесила окошки?» — подумала Дарья. Она постучала в дверь кулаком. Никто не отозвался. Дарья долго и безуспешно барабанила по двери ногой.
В соседнем дворе кололи дрова. Сильный, уверенный звук топора, вонзающегося в дерево, с легким щелканьем разлетающиеся в стороны поленья... Дарья подошла к невысокому заборчику из штакетника, увидала широкоплечего мужика, коловшего дрова, несмотря на изрядный морозец в распущенной поверх солдатских брюк темной рубахе.
— Сосед! — окликнула его Дарья. — Не знаешь, где Ксения Опенкина?
Человек разогнулся, держа топор в опущенной руке.
— Ногу сломала, — объяснил Дарье. — Вчера на «скорой» в больницу увезли.
«Все! — растерянно подумала Дарья. — Ничего теперь не сделаешь. Родить придется... Мало ли она со сломанной ногой в больнице пролежит? А он и то уж торкается. Живой уж...»
Дарья в морозной мгле шла по городу, возвращаясь домой. Ею вдруг овладело холодное безразличие. Родить так родить... Люди будут говорить, что родила без мужа. Да пускай говорят, кому охота приспеет.
Под новый год всколыхнула страну отмена карточек и денежная реформа. Кто радовался, что продуктов можно будет покупать вволю, кто горевал, потеряв большие деньги. Поразвелось за войну порядочно спекулянтов и жуликов, скоропалительно наживали мошенничеством деньги, каких честному человеку не заработать за всю жизнь.
Дарья от реформы не пострадала. Не было у нее сбережений. Только и отметила перемену денег, что бумажки стали другие. А Нюрка навалилась на баранки. Белые баранки стали в хлебном без нормы, и Нюрка таскала их связками. Пили чай вдвоем, и горевала Дарья, думая, что Митя не скоро досыта поест вкусного.
— Вот получу зарплату, и соберем ему посылку, — делилась с Нюркой.
— Баранок надо послать, — советовала Нюрка.
— Посохнут, поди, баранки — далеко...
— Мама, а правда, что ты маленького родишь? — спросила Нюрка.
— Кто тебе сказал?
— Девчонки во дворе.
— Правда.
— Я нянчиться буду! — охотно пообещала Нюрка.
Перед новым годом Ксения Опенкина выписалась из больницы. Дарья встретила ее на улице. «Приходи, — сказала Ксения, — сделаю выкидыш». Но Дарья отказалась: что ж живого губить. Мало ли теперь ребят без отцов растут. И мой вырастет.
Месяца не прошло после этого разговора — услышала Дарья в цехе, что Опенкина повесилась. Всю жизнь Ксения прожила в Серебровске, многие ее знали, и подробности ее смерти по всему городу разошлись через устное бабье радио.
Говорят, приметили соседи, что день и другой не идет из трубы над избушкой Ксении дым. Толкнулись — заперто. К окнам кинулись — окна занавешены. Позвонили в милицию. Милиционеры взломали замок, и в сенях на свисавшей с перекладины веревке нашли замерзший труп Ксении Опенкиной. А в матрасе, среди трухлявой соломы, оказалось четыреста тысяч старых денег, которые после реформы стоили дешево. Жила Ксения в нищете, а спала на деньгах. И не вынесла потери бесполезного своего богатства.
Дарья не то чтобы жалела Ксению, а удивлялась бессмысленности ее убогой жизни. Вон какие деньги скопила, а жалела на себя рубль потратить. Добывала ложные справки о болезни, чтобы от работы избавиться, а померла не от болезни — от жадности, которой нанесен был смертельный удар.
Удивлялась Дарья и случаю, который отвел костлявые руки Ксении от ее неродившегося малыша. И, кажется, начинала радоваться этому. Запах пеленок и беспокойный, беспомощный детский голосок уже явственно чудились ей порой, и не пугали больше ее, привыкшую к заботам, грядущие заботы и тревоги.
В марте Дарья пошла в декретный отпуск. Бушевали метели, заметая дороги, город то и дело присыпало свежим снегом. Ребятишки весело кувыркались в сугробах, Нюрка приходила с улицы раскрасневшаяся, Митины брючишки, заправленные в валенки, были мокры от снега.
— Ух, здорово накаталась! — оживленно говорила она. — Руки озябли — снежками кидались с ребятами.
С неделю Дарья отдыхала, приготовила пеленки, выкроив из старых платьев, вышила розовыми цветочками чепчик для маленького, вволю спала. А потом вдруг напало на нее беспричинное томленье, все казалось — куда-то надо сходить, что-то сделать, а когда думала, куда сходить и что сделать, вспоминались разные пустяки: хлеба купить, половик вытрясти, чулки заштопать...
Утром — Нюрка только что успела уйти в школу — почтальонка принесла письмо. Почтового ящика у Дарьи не было, почтальонка громко, торопливо постучала в дверь и передала письмо из рук в руки. Дарья как попало разорвала конверт, развернула листочек из школьной клетчатой тетрадки, исписанный с обеих сторон.
«Дорогие мама и Нюра, как вы живете и что нового? Обо мне не беспокойтесь, у меня все по-прежнему, работаю и хожу в школу, а больше ничего нового нет. Спасибо за посылку. Мама, береги здоровье, а об том не думай, что я отбываю срок, вернусь и все будет по-другому...»
Митя не писал о том, что ему тяжело и одиноко, но Дарья по тону письма уловила его тоску. И ей самой сделалось тоскливо. И Сибирь вспомнилась теми бедами, какие пришлось пережить в эвакуации: своя болезнь, смерть Вари, полуголодные ребята... «Поехать надо, повидать его», — подумала Дарья.
Кот Стенька прыгнул Дарье на колени. Он был толстый и пушистый и тотчас ласково замурлыкал, точно на своем кошачьем языке пытался дать хозяйке какой-то совет.
Дарья еще раз медленно, впитывая в себя каждое Митино слово, перечитала письмо. Ехать к Мите далеко. Несколько дней на поезде. И билет, поди, дорогой. И родить скоро. А как Мите показаться с таким животом? Он ведь не знает ничего. И не надо бы ему пока знать.
Все складывалось так, что нельзя, никак нельзя ей сейчас ехать в Сибирь. Но мысль о свидании с Митей гвоздем засела у Дарьи в мозгу, и не брали ее никакие разумные доводы. До того затомилась душа по неудачливому сыну, до того захотелось тронуть его руками, заглянуть в знакомые, вроде бы прежде и нелюбимые, глаза, что, казалось, жизни не будет без этой встречи и не простит себе никогда, если не повидает Митю. Прежде нельзя было, работала, а теперь время принадлежало ей. А что тяжело перед самыми родами пускаться в дальнюю дорогу, так о том ли думать? Бабка Аксинья рассказывала, что до последнего часу в поле картошку сажала да там же, укрывшись в кустарнике возле ручья, и родила. А по Дарьиным расчетам выходило, что к родам она должна была бы успеть воротиться в Серебровск. «Поеду, — уже твердо, без оглядки подумала Дарья. — Авось, не пропаду — не война».
Она свернула письмо, положила его в конверт и оставила на окне, чтоб, когда придет из школы, почитала Нюрка. А сама тяжелым, но скорым шагом направилась в комнату, выдвинула верхний ящик комода и достала тощенькую пачку денег.
Она сходила на толкучку и купила толстые шерстяные носки. Зимы в Сибири суровые, и носки сослужат Мите добрую службу. В магазине выбрала темную сатиновую рубашку — светлые там ни к чему. Долго стояла в раздумье в продуктовом магазине, соображая, что бы отвезти Мите из еды. Взяла три банки рыбных консервов да полкило шоколадных конфет, решив, что купит, чего Митя попросит, там, на месте — теперь ведь не карточная система, везде, поди, продукты есть. Оставалось с Нюркой решить вопрос. Любу придется попросить подомовничать, за девчонкой приглядеть.
Когда Нюрка воротилась из школы, у Дарьи уж стоял на табуретке посреди комнаты старый коричневый чемодан.
— Что это, мама? — с хмурым недоумением спросила Нюрка.
— К Мите поеду, — сказала Дарья. — Горестно ему там. Повидаюсь, гостинцы увезу.
Нюрка слушала Дарью, не отводя взгляда от чемодана с какими-то темными пятнами на крышке и ржавчиной на замках. Лицо у Нюрки было не по-детски суровое, и, как у взрослой, собралась меж бровей глубокая складочка.
— Что молчишь? — резко спросила Дарья.
Нюрка перевела взгляд на материн колесом выступавший под ситцевым платьем живот.
— Куда ж ты, такая, поедешь?
— К сыну поеду, — непреклонно проговорила Дарья.
— Не езди, — сказала Нюрка.
— Вон, возьми письмо от Мити. Почитай.
— Не езди! — звонким напряженным голосом крикнула Нюрка. — Незачем тебе туда ехать. Что ты все о нем думаешь? Он о тебе не думал, когда с Хмелем дружил. Он и сейчас о тебе не думает. А ты все — о нем и о нем...
— Нюра, — укоризненно проговорила Дарья, — зачем ты такие слова говоришь? Нешто я тебя меньше люблю? Не меньше! Да ведь ты — при мне, ты без горя живешь, учишься, как положено. А Митя самые светлые годы в заключении проводит.
— Кто ему велел? — крикнула Нюрка. — Он сам виноват, сам, ну и пусть расплачивается... Меня из-за него в школе дразнят: это Митьки-убийцы сестра. Я ему и писем не буду больше писать. А если ты уедешь, я... Я тоже что-нибудь такое сделаю, чтобы меня посадили, вот!
— Нюра...
Дарья растерянно смотрела на дочь, не видала ее еще такой взвинченной и дерзкой. Щеки у Нюрки раскраснелись, на глазах блестели слезы. В другое время Дарья закатила бы девчонке крепкую затрещину, чтоб знала, как с матерью разговаривать. Но сейчас что-то незнакомое приметила она в Нюрке, какую-то глубокую, недетскую обиду на жизнь, и расстроилась. Митю жалела, и Нюрку жалела, и горько ей было, что Нюрка так говорит о брате.
— Трое нас, — примирительно и настойчиво проговорила Дарья, — трое нас в семье, и нельзя нам допускать раздора промеж себя.
— Скоро будет четверо, — перебила Нюрка.
Она стояла возле стола и, не глядя на мать, водила пальцем по стершимся узорам клеенки.
— Ладно, Нюра, — сказала Дарья, — сердись, не сердись, а к Мите я поеду. Не могу не поехать. Извелась сердцем. В другой раз такой случай не выпадет — маленького не кинешь, привяжет он меня. А Митю должна я повидать.
Вечером Дарья отправилась к Любе.
Люба опять жила в общежитии. Перед войной дали ей комнату в новом доме, но, пока была в эвакуации, заселили дом семейными.
Комната была небольшая, на четверых. Четыре кровати, четыре тумбочки, четыре стула по граням квадратного стола...
Люба одна сидела за столом, ужинала.
— Вот кстати пришла, Даша. Поешь со мной. А то все одна да одна.
Сковородка с обжаренными макаронами стояла на столе. Люба достала из тумбочки вторую вилку, подала Дарье.
— Соседки-то где у тебя?
— На танцы убежали. Молодые девчонки. То на танцы, то в кино. А на выходной домой уезжают, в деревню. Из одной деревни все.
— К Мите я надумала поехать, — сказала Дарья.
Люба удивленно вскинула глаза.
— Сейчас?
— Сейчас. А после куда поедешь? Нюрка вот только... Поживешь с Нюркой?
— А чего не пожить? Не все ли едино мне, где спать-то? Поживу. И за уроками пригляжу, чтоб уроки делала — ты не заботься.
— Не хочет она, чтоб я к Мите ехала. Ревнует. Если, говорит, уедешь, тоже в колонию попаду.
— Не попадет! — уверенно проговорила Люба. — Мы с ней по вечерам в подкидного будем играть. Книги почитаем. Радио послушаем. И забудет свои глупости.
— Душевный ты человек, Люба.
— Нет, — нахмурилась Люба. — Это я только к тебе. А так нехорошая стала. Злоблюсь. Завидую. В ссору лезу. В магазин не схожу, чтоб не поругаться. Разве такая Люба была? Была да нету. Видно, правду говорят, что старые девы все злые.
— Брось ты...
— Я бы бросила, а не бросается. Да и к чему бросать-то? Кого ради стараться? Какая уж есть, такой и век доживать. Ты когда ехать думаешь?
— Да хоть завтра.
— И не откладывай. Завтра и поезжай.
В полночь, когда Дарье надо было идти на поезд, Нюрка уже спала. Или притворилась спящей. Дарье показалось, что притворилась. Она поцеловала Нюрку в щеку, отошла. Почудился ей за спиной печальный вздох. Обернулась — Нюрка лежала в той же позе. Худенькая была — едва обрисовывалась под одеялом ее фигурка, не приглядеться, так, кажется, никого и нет. Косички без лент — на ночь Нюрка выплетала ленты, берегла — раскинулись по ситцевой, белой в крапинку, наволочке. «И что ж она, дура, вбила себе в голову, что я ее не люблю», — подумала Дарья.
На вокзал пришли рано, боялись, что не застанут билета. Люба встала в очередь, Дарья присела неподалеку на скамейку, поставив возле ног чемодан. В вокзале было чисто. И народу немного. Ребятишки спали на скамейках.
Открыли кассу, очередь зашевелилась, Дарья в беспокойстве встала.
— Да сиди ты, сиди, — покровительственно прикрикнула на нее Люба. — Билета, что ли, тебе не возьму?
Минут через двадцать Люба принесла билет.
— Нижняя полка, — удовлетворенно проговорила она. — Плацкарта.
— Да я бы и общим доехала.
— Не жилься! — сказала Люба. — Ты себя береги. А деньги заработаешь.
Дарья еще не ездила в таких вагонах. Так мягко шел вагон, словно не по рельсам катился, а по реке плыл, и стенки его голубели узорчатым тисненым рисунком, и над каждой скамейкой было вделано длинное узкое зеркало. А в войну-то... Припомнился ей холодный и тряский товарный вагон, железная печка посередине и задыхающаяся Варя на руках. «Жизнь к лучшему идет, — думала Дарья, — только бы радоваться. И все бы ничего, кабы не случилось беды с Митей...»
Она лежала, умостив под голову чемодан и укрывшись пальто — не стала на одну ночь тратиться на постель, в Москве пересадка, — в думах о Мите долго не спала. И маленький ее не спал, легкими толчками напоминая о себе, и отчего-то сделалось Дарье грустно, но покойно, как давно уже не бывало. Вагон слегка покачивало, горела слабеньким светом лампочка, старик тихо похрапывал на соседней полке, а где-то в глубине вагона мужские голоса вели спор — слов не разобрать, а по голосам похоже: спорили. И под стук колес, под приглушенные эти голоса заснула Дарья.
В Москве захватила, закружила ее непривычная суета. Будто не своей волей шла, а тащил ее вместе с чемоданом упругий людской поток. В метро втянул, на лестницу кинул, в вагон под землей втолкнул. Не успела одуматься, как очутилась на своем вокзале.
Тут очереди выстроились куда длиннее, чем в Серебровске. И Любы не было. Но какой-то пожилой человек, приметив Дарьин живот, посоветовал ей идти в комнату матери и ребенка. Дарья пошла. И сразу взяла билет, так что и на Москву глянуть было некогда. Но ее сейчас не манила Москва. Одна забота жила в сердце: скорей бы к Мите.
И снова качал ее поезд, стучал поезд, спешил поезд, и Дарья терпеливо считала дни до встречи с Митей. Белые поля бесконечно тянулись за окном, заснеженные рощи попадались порой, редкие деревеньки в сугробах и снежных наростах на крышах. Черные мачты высоковольтных передач степенным шагом уходили в дальние дали, стойко держа на раскинутых стальных руках чуть провисшие нити проводов.
Митина колония находилась в Томской области. В поезде, узнав, куда она едет, хвалили соседи город, говорили — красивый и чистый. Но Дарья в первый день не увидала Томска, как при пересадке не видала Москвы. Вся она была поглощена одной мыслью, одним желанием — поскорее встретиться с сыном, и вокзал, дома, улицы не оставляли никакого следа в ее сознании.
На вокзале запомнился ей только высокий милиционер с черными усами. У этого милиционера она расспросила дорогу в колонию. Завидев красный старый автобус, развернувшийся на площади, Дарья со своим чемоданом кинулась ему навстречу, так что шофер вынужден был притормозить, чтобы она не попала под колеса.
Автобус шел окраинными улицами, мало чем отличавшимся от серебровских. Разве что больше тут было деревянных домов с крашеными резными наличниками, а садов меньше, садов почти вовсе не было, но стояли перед домами тополя, а кое-где прямо во дворах росли сосны. Потом автобус выбрался в поле и покатил среди белых снегов. «Вот тут и Митю везли, — подумала Дарья. — Да поля-то и не видел он, в закрытых машинах их возят».
Вдалеке среди белой равнины затемнела роща, и Дарье объяснили, что в этой роще ей и выходить. И как только тени деревьев притемнили дорогу, автобус остановился. Дарья тяжело, неловко спустилась с подножки автобуса и оказалась одна в сосновой роще. «Да тут ли колония? — подумала она с тревогой. — Не по ошибке ли указали мне остановку?»
Посетовав на себя, что не расспросила понастойчивей о колонии, она двинулась вперед. Снег комьями слежался на дороге, и ноги скользили, один раз Дарья чуть не упала и вспотела от испуга за маленького, которому ее падение могло принести вред. Но скоро за рыжими стволами сосен она увидала дома, а минут через пять наткнулась на отросток дороги, ведущий к этим домам. Она ободрилась и зашагала спорей.
Сосны, расступившись, пропустили Дарью в небольшой поселок с кирпичной водокачкой, и длинными одноэтажными домами, похожими на бараки. Были тут, впрочем, и два двухэтажных дома. А чуть в отдалении от них тянулся почернелый деревянный забор, и над ним в несколько рядов поднималась ржавая колючая проволока. Три высокие башни возвышались по краям и посередине забора, и там, под квадратными покатыми крышами, похожими на шляпки старых грибов, стояли часовые в овчинных тулупах и с винтовками. «Вот она где, колония», — вздрогнув, подумала Дарья. За этим забором с колючей проволокой жил ее Митя. Часовые в тулупах стерегли его, чтоб не убежал.
Дарья знала, что заключенные живут за высокими заборами и под охраной. Но сейчас, когда она увидала своими глазами тот самый забор и ту самую охрану, сердце ее пронзила новая острая боль. И, как никогда прежде, ясно и безжалостно подумала Дарья о себе — что это она виновата в Митином несчастье. Не сумела удержать его при себе, отдала Хмелю. Всей жизнью не оправдаться ей теперь перед совестью, до конца дней носить в себе тяжкий материнский грех.
В небольшой пустой комнате, где лишь желтый деревянный диван стоял у стены, Дарье предложили обождать. Она села на диван, поставив рядом чемодан, и напряженно вслушивалась в тишину, боясь пропустить Митины шаги. Какие-то ритмические глухие удары мешали ей, но звуки эти шли как будто не извне, а жили внутри ее, и еще тупая боль в груди беспокоила Дарью. Ей было душно. Она расстегнула пальто. И вдруг поняла, что удары и боль — это от сердца, от того, что сердце бьется с чрезмерной силой, будто, истомившись в груди, просится на волю.
Время тянулось бесконечно. Казалось, не будет конца этому ожиданию, казалось, никогда не придет Митя, и Дарья даже подумала, уже не случилось ли с ним какого несчастья. Ей ничего такого не сказали, но несчастье ведь может произойти в одну минуту, заторопился, упал, или уж неизвестно что. Но если ему сказали, что я жду, если позволили свидание, то как он может так долго идти? Тут и всю-то ограду обежать хватит пяти минут.
Дарья так устала от этого натянувшего все нервы ожидания, что когда, наконец, послышались за дверью шаги, волнение ее несколько уже притупилось. Митя распахнул дверь и на какой-то миг остановился там, в проеме дверей. Дарья встала, единым взглядом охватила худенькую фигурку сына в неуклюжем, великоватом ему сером костюме и телогрейке, стриженую голову в темной шапке с торчащими в стороны наушниками, желтовато-бледное лицо с заострившимися скулами и повзрослевшими, серьезными глазами. Она сделала шаг навстречу сыну, протянула вперед дрожащие руки, задохнувшись, шепотом позвала.
— Митенька...
Она не видела, не успела приметить, как он пробежал те несколько шагов, что отделяли их друг от друга. Она только почувствовала на своей груди тяжесть его головы и, обхватив руками податливые, худые плечи сына, заплакала от счастья и горечи. Митя стоял неподвижно, терпеливо ждал, когда она наплачется. Дарье даже показалось, что и он плачет, но когда она отстранила сына и заглянула ему в глаза, то не увидела слез.
— Ты сядь, мама, — сказал Митя, и Дарья заметила смущение в лице сына и перехватила беглый взгляд, которым он скользнул по ее округлившейся фигуре.
— Очень по Варе я тосковала, Митя, — сказала Дарья, — вот и решила...
— Это твое дело, мама, — просто, по-взрослому сказал он.
— Ох, Митя...
Дарья облегченно вздохнула и улыбнулась сыну. Самое трудное, показалось ей, позади. Она раскрыла чемодан и стала отдавать Мите подарки и гостинцы, но он принимал все с непонятным равнодушием, словно Дарья привезла ненужные вещи. Только конфету развернул и стал есть с явным удовольствием, и Дарье показалось, что он голоден.
— Может, я тебе не то привезла, сынок? Ты скажи, чего тебе надо, я куплю.
— Мне ничего не надо, — сказал Митя. — Правда, ничего. Ты увези обратно.
— Еще чего не хватало! Носки из чистой шерсти, а у тебя, поди, ноги замерзают.
— Да нет, не замерзают...
Он говорил вяло, неохотно, и Дарья видела, что он не хочет объяснить настоящей причины, по которой отказывается от вещей. Что за скрытный парнишка! Видно, так и не поумнеет, всю жизнь будет матери врать.
— Чем я тебе не угодила? — с обидой спросила Дарья.
Митя вздохнул.
— Все равно отберут у меня, — сказал он. — Или в карты проиграю.
— Как... отберут? Да зачем же ты в карты играешь? Мало натворил бед, так и тут еще...
— Приходится, — сказал Митя, глядя в сторону.
И Дарья осеклась, не стала его больше журить. Она поняла, что знает Митя что-то такое, чего она не знает. Видно, люди, с которыми свела Митю жизнь устанавливают свои, не подвластные никаким начальникам и режимам, правила и обычаи. И Митя вынужден подчиняться этим обычаям, отдавать свои вещи более сильным и играть с ними в карты и неизвестно еще какие терпеть принуждения.
— Худо тебе тут? — спросила Дарья, с болью глядя в родное и чем-то незнакомое лицо сына.
— Нет, ничего. В школу хожу. Работаю и учусь, как на воле. Пока срок пройдет, десятилетку окончу и специальность получу.
— Какую специальность?
— Токаря, — оживившись, сказал Митя. — Я уж два месяца самостоятельно работаю.
— Токаря — это хорошо, — одобрила Дарья. — А учишься без двоек?
— Без двоек. Тут время отводят уроки делать. Воспитатель следит. Хочешь не хочешь, а учись.
Они помолчали, и Митя опять развернул конфету. Другую протянул Дарье:
— Съешь.
Она машинально приняла конфету, сунула в карман. В глазах ее вдруг появилось что-то тревожное, они сделались и пытливыми и молящими, Дарья словно хотела насквозь проглядеть Митю и узнать о нем то, чего никто другой не мог ей открыть.
— Митя, — взволнованно и проникновенно заговорила она, — Митя, скажи мне правду...
Митя внутренним чутьем понял, о чем будет спрашивать его мать, и весь как-то сжался и ощетинился, взгляд его точно отталкивал Дарью, она поняла, что не скажет он ей правды. Но вопреки его упрямству схватила сына за руку, придвинулась ближе к его лицу и шептала просительно и настойчиво:
— Скажи, ты ли это... Ты ли убил или чужой грех на себя принял? Я ночи не спала, сердцем извелась, покою мне нет...
— Ты ведь была на суде, — грубо перебил Митя.
— Не судья — мать тебя спрашивает! — распрямившись, властно проговорила Дарья.
— Что на суде сказал, то и тебе скажу.
— Ты?!
Митя молчал.
В обратный путь Дарья ехала усталая и умиротворенная. Встречи с Митей прошли не так, как ей представлялось, сдержаннее, холоднее, и она все-таки не узнала правды о Митиной вине. Но все это было теперь не главное. А главное, отчего светлело у Дарьи на душе и навертывались на глаза счастливые слезы, — главное свершилось в тот короткий миг, когда Митя припал головой к ее груди и когда сжала она руками его худые костистые плечи. Он был ее сын, и она была его мать, существовала между ними святая кровная связь, и ни тысячи километров, разделявшие их, ни заборы с колючей проволокой и сторожевыми вышками, ни Хмель, ни те парни, с которыми Митя против воли тайно от начальства играл в карты — ничто и никто не мог порушить той невидимой, до смерти скрепившей их связи. С непонятной постороннему прозорливостью и уверенностью поняла Дарья, что Митя ее — не потерянный человек, в глубине печальных его глаз прочла тоску о честной человеческой жизни.
Поезд ровно, бесстрастно стучал колесами, какой-то завод выплескивал в небо расплывающийся сизый столб дыма, и только проехали город, как опять потянулись поля, заботливо укрытые белым, бескрайно огромным пушистым одеялом. В попутчики Дарье попалась молодежь — с практики на Урал возвращались студенты. Они шумно играли в карты, хохотали, а то, вынув из чехла гитару, увлеченно пели странные песни.
Зашел я в чудный кабачок. Кабачок!
Вино там стоит пятачок. Пятачок!
Еще в колонии, прощаясь с Митей, Дарья сказала ему, что на обратном пути навестит Варину могилку.
В Лужки она приехала поздно вечером. Ночь провела на вокзале, поспала сидя, притулившись в углу дивана. Утром, выпив кружку кипятку, вышла на улицу. Еще не совсем рассветало, и выпавший за ночь свежий снег казался сиреневым. Постояв минутку в раздумье, Дарья решила не дожидаться дня, а потихоньку пошла на кладбище.
Дарья шла по крайней улице поселка, слева виднелись дома и огороды, а справа просторно раскинулось поле, и на склоне невысокого холма в притуманенном утреннем свете проступали кресты и памятники кладбища.
Вдоль поселка тянулась припорошенная снегом дорога, но у последнего дома она оборвалась. На кладбище дороги не было. Или была, но сейчас, после снегопада, не знала Дарья, где ее искать. Дарья шагнула прямо в снег.
Снег был слежавшийся, плотный, и валенки утопали в нем не больше, чем до половины. Дарья брела, тяжело одолевая каждый шаг, ощущая под сердцем знакомые, робкие, и словно бы протестующие толчки. По краю неба широко расплескалось полымя утренней зари, и макушка солнца уже показалась над белым полем.
Стоя среди крестов и оградок над занесенными снегом могилами, Дарья одну за другой перебирала взглядом розовые от утреннего света березы, отыскивая ту, с изогнутым стволом. И не могла найти Варину березу. У одной увидала похожий излом и пригляделась внимательнее. Излом шел у самой земли, а у той приходился почти на метр выше. Да и сама березка показалась Дарье чересчур крепкой и высокой, а тогда ствол можно было обхватить пальцами. По месту выходило — вроде та самая, почти на вершине бугра. «Да ведь снег! — подумала Дарья. — Снегу навалило почти до самого изгиба. А ствол высок и крепок оттого, что выросла береза. Та самая! Варина...»
До Вариной березы оставалось метров десять, и Дарья заспешила, оставляя позади себя лохматую борозду. И вдруг споткнулась обо что-то, наверное, о могильный бугор либо о скрытый под снегом памятник, и со всего маху тяжело рухнула в сугроб.
Она не почувствовала боли, только внизу живота падение отдалось резким ударом. Неуклюже и осторожно Дарья поднялась и пошла дальше, теперь уже медленнее, с опаской нащупывая ногами дорогу и забыв стряхнуть с пальто снег. Она благополучно добралась до березы, скинула варежки, ухватилась голыми руками за холодный ствол.
— Варенька... Деточка моя...
Глухая тишина стояла вокруг, холодной белизной сияли снега на кладбище и за кладбищем в полях, а в поселке над крышами домов серыми кольчатыми столбами поднимался дым. Дарья посмотрела себе под ноги, туда, где под снегом пряталась Варина могилка. Даже маленьким бугорком не выступала она, все было ровно и бело. Только береза с искривленным стволом связывала Дарью с ее мертвой девочкой, и Дарья все держалась за ствол, прижавшись к нему щекой.
Она уже начала дрогнуть, и голые руки покраснели от холода. Пора было уходить. Дарья опустилась на колени чтобы поклониться покойнице, и вдруг острая, нестерпимая боль резанула ее по животу, словно неведомый хищник впился в него когтями. Но острее боли пронизал страх. «Господи, на снегу рожу, сгублю дите...»
Дарья замерла, боясь шевельнуться, боясь глубоко вздохнуть, чтобы не вспугнуть дикого зверя, когтями рванувшего ее живот. Зверь затаился. Выждав некоторое время, Дарья так медленно, как только могла, попыталась подняться. Боль возобновилась, но не такая сильная, можно было терпеть. Ухватившись за березу, Дарья разогнулась.
«Зря с поезда сошла, — пронеслось в голове. — Да ведь в поезде бы началось — того хуже. Нет, не хуже... Там люди, помогли бы... Да и успела бы я. Это оттого, что упала...»
Мысли эти пронеслись и сгинули, будто ветер умчал их, осталась одна: как бы скорей до больницы. И скорей надо и шага резкого сделать нельзя. Одно ясно: ждать некогда. Надо идти.
Дарья двинулась в обратный путь, стараясь тверже ставить ноги в снег, чтобы не поскользнуться, и придерживая голыми руками живот. Она забыла надеть варежки, они торчали из кармана, а потом, когда руки совсем закоченели, и Дарья вспомнила о варежках, их уже не было — потеряла где-то в пути. «Что ж я такая невезучая», — с тоской и обидой подумала она. Ей захотелось плакать, но не позволила себе. Опять возобновилась утихшая было резь, больно тянуло в животе и отдавало в поясницу.
Остановившись, чтобы переждать схватки, Дарья оглянулась. Она прошла почти половину пути. Солнце сияло уже в полную силу, и заиндевевшие ветви Вариной березы сверкали яркими блестками. «Неужто Варе одной лежать наскучило, требует себе нерожденного моего младенца? — суеверно подумала Дарья. — Не надо мне было выходить на этой станции, ради мертвой живым рисковать».
Каждый раз, когда поднималась в животе боль, Дарья замирала от страха, что вплотную начинаются роды. Упадет на снег и родит ребеночка, и ни одной живой души нету, чтоб спасти его от мороза. Но еще выходила отсрочка, и Дарья снова шла, ослабевшая и упрямая, вся охваченная одним желанием, вся подчиненная одной цели — добраться до поселка, хоть до крайнего дома. Только бы до крайнего дома. Только бы до людей...
Ближний к кладбищу деревянный домик был невелик, двумя небольшими окошками глядел в улицу, отворенная калитка, пьяно скособочившись, висела на одной петле. Эта калитка влекла Дарью к себе с такой притягательной силой, словно, войдя в нее, Дарья оставит позади все беды и тревоги. И она шла и шла, и путь, оттого, что шла медленно, казался ей намного длиннее, чем был.
Оставалось уже совсем немного, Дарья благополучно спустилась с пригорка, теперь по ровному пути метров триста, и начнется улица. Двое ребятишек с салазками вышли на улицу, и она совсем ободрилась — хоть маленькие, да живые люди. Но тут ее вдруг скрутила такая страшная боль, какой, кажется, никогда не знавала в жизни. Дарья вскрикнула и, почти теряя сознание, упала в снег. Она успела заметить, что ребятишки испуганно метнулись во двор, и закричала еще отчаяннее, с пронзительными звериными взвизгами. И, только увидев, как из того двора, в котором скрылись ребятишки, выбежала женщина в расстегнутом полушубке и без платка, Дарья умолкла. Не в силах подняться, она на четвереньках поползла по снегу навстречу женщине. Навстречу своему спасению.