Кем вы хотите быть в этой игре? Многие видеоигры начинаются с того, что игрокам предлагается выбрать себе идентичность. Глубинный психологический анализ начинается с похожих вопросов. Чтобы ощущать себя участником жизненной игры, человек выясняет, как она называется. Какие могут возникнуть препятствия? Кто кому угрожает? Кто мои враги, а кто – союзники? Какие у меня инструменты, средства, возможности? Что определяет победу и когда игра действительно окончена? На протяжении большей части истории человечества целью игры было физическое выживание; в наши дни толпы несчастных все чаще страдают от депрессии, тревоги, суицидальных настроений и психосоматических заболеваний. Но есть и игра в героя, где самое главное – обнаружить врага и сразиться с ним.
Пока лишениями было принято считать голод, холод, жестокость и короткую продолжительность жизни, психосоматическим болезням уделялось мало внимания. В Европе в Средние века выживал один ребенок из трех. Эпидемия могла внезапно унести жизни двух третей населения деревни. Инфицированные раны почти всегда приводили к гангрене, и человек начинал гнить заживо. Не было ничего необычного в том, чтобы потерять все зубы, умереть от родильной горячки или скрючиться от ревматизма – и все это в возрасте до тридцати лет. Эти болезни были такой же нормой, как и вши в бороде, клопы в постели и тухлое мясо на обед. Физические и биологические катастрофы наряду с повсеместной нищетой были неотъемлемой частью жизни и не казались чем-то стоящим обсуждений. Трудно понять, что имеют в виду историки, утверждающие, что в средневековом обществе бедность, голод и эпидемии не считались социальными и коллективными проблемами. В те времена никто не думал, что с такими проблемами можно или нужно бороться; в современном развитом обществе такую позицию невозможно даже вообразить. Тогда же казалось, что даже сами бедняки не слишком переживали по поводу своей бедности. Конечно, они испытывали голод, телесные страдания и боль, вызванную несправедливостью и жестоким обращением, однако они были частью культуры, которая не рассматривала «бедность» как социальную проблему. Физическое страдание не обсуждалось, подобно тому как сексуальность не обсуждалась в викторианских салонах. Голод и холод были сугубо личными телесными переживаниями и часто сопровождались чувством стыда. Тело всегда знает, что для него представляет угрозу; тем не менее на протяжении всего периода средневековья культура была слепа к физическим страданиям бедных и обездоленных, потому что для их тел страдание считалось «нормальным».
Единственным ритуалом, принятым в культуре, было обращение со своими горькими жалобами к Богу в храме. «Miserere, Miserere» – «Помилуй мя, Боже»1. Страдание не было темой в искусстве, аргументом в политических дебатах или удобным поводом для героев, стремящихся спасать других. Жизнь заведомо воспринималась как юдоль печалей. Хорошую жизнь бедняки надеялись обрести лишь в раю. Такая установка существовала вплоть до XIX века, а где-то сохранилась до сих пор.
Произведения Виктора Гюго и Чарльза Диккенса стали поистине революционным явлением. Они не призывали к сочувствию и переменам, так как, будучи художниками, знали, что назидательные и морализирующие истории плохо продаются, и оба были невероятно популярны у всех социальных слоев. Именно благодаря своему художественному гению, а не моральным проповедям они сумели привнести тему бедности в коллективное сознание. Революционным в их поступке было то, что они показали бедность образно, и образы эти были не такими, как те, что навязывала церковь. Они создали мифологию, которая проливала свет на трагедию эксплуатации. Люди начали понимать, что происходило не только с бедными и обездоленными, но и непосредственно со структурой их культуры. Романы Гюго и Диккенса тронули огромные массы людей, которые откликнулись на них, начали меняться, усвоили новое представление о том, что такое бедность. Бедность наконец-то была представлена в образах, вынесена на обозрение, оживлена посредством историй, которые с этих пор начали проникать в песни, пьесы, картины, анекдоты о богатых и жадных и речи политиков, продвигающих свои программы.
Функцией литературы, искусства, а также глубинной психологии является поиск образов, которые распахивают сердца и заставляют нас видеть то, что находится там, в нашей психологической реальности. Диккенс с бедным Оливером Твистом, Гюго и его милая маленькая Козетта и восхитительный Жан Вальжан, приговоренный к пожизненному заключению за украденную буханку хлеба, не оставили равнодушным ни одно сердце. Их муки, воплощенные в художественной форме, сделали зримой архетипическую реальность, которая до того не замечалась, никак не называлась и не затрагивалась. Их отчаяние, как и отчаяние всех тех, кто страдал от бедности, тюремного заключения, одиночества, было отделено от стыда. Их боль обрела величие человеческой трагедии. Задача глубинной психологии – сделать подобное с томящимися в неволе, угнетенными, изголодавшимися, озябшими и одинокими душами. Без художественной трансформации не может быть смены мифа.
Психологическое страдание, вызванное разбитым сердцем, – вот, пожалуй, единственное исключение, которое всегда привлекало внимание художников. Любовное томление – вот чувство, породившее больше песен, чем поглощенность человека Богом. Человечество обладает давней и прекрасной исторической традицией выражать страдания разбитого сердца с помощью искусства: в поэзии, живописи, танце, в печальной или бравурной музыке для всевозможных инструментов. Фаду, прекрасная песнь-плач, до сих пор исполняемая в некоторых деревнях Португалии, – это одна из многих мирских традиций, как и американская музыкальная традиция блюза и кантри, выражающая всем понятное горе тяжко страдающего сердца. Слова меняются, а чувства остаются теми же: «Я одинок, мне не хватает тебя. Неужели ты не вернешься? Я тоскую, я плачу, мне больно. Ты разбиваешь мне сердце. Без тебя жизнь бессмысленна».
Если прежде бедность была очевидной, но оставалась психологически незримой, поскольку не воспринималась как нечто достойное внимания, то сегодня мы игнорируем явный всплеск депрессии, зависимостей и психосоматических заболеваний. На наших глазах наступает банкротство либидинальной экономики, и это затрагивает миллионы людей. Заинтересованный человек, отследив быстрый рост доходов фармацевтических компаний, без труда может получить статистику беспрецедентного роста психологического страдания. При этом эпидемиологический характер психологических расстройств остается почти незамеченным, как будто для этих душ страдание нормально. Сколько людей регулярно чувствует себя слишком истощенным для занятий любовью, осознает свою психологическую кастрированность? Сколько тех, кто слишком много работает, слишком быстро ест, слишком мало спит, слишком долго простаивает в пробках, имеет дело с невыносимым начальником или несносными детьми, осознает, что стресс их убивает? Сколько агрессивных детей, посещающих отвратительные школы, живущих с перенапряженными родителями, осознает, что «адаптация» для них состоит в том, чтобы свыкнуться с чувством одиночества, никчемности и ненужности?
Депрессия – вот форма, которую принимает отчаяние (я использую старое слово вместо психологического понятия) в обществе изобилия. Наша душевная боль существует обособленно, она в основном неосознаваема, психологически незрима и не может выражаться так же остро, как физические страдания прошлых поколений. Даже если есть надежное жилье, нет угрозы голода, заработана хорошая пенсия, денег хватает не только на базовые потребности, все равно ощущается боль, которая становится тем сильнее оттого, что вызывающие ее драмы – не того рода, что вдохновляли на прекрасные псалмы «Мизерере». Современное психологическое страдание чаще проникает исподволь, как холод, который, окутав целые нации, держит их неподвижными перед экранами телевизоров2, пока замерзают их сердца3. Популярность горестных песнопений, кажется, сошла на нет тогда же, когда перестали петь колыбельные.
Сегодняшние несчастные души страдают от того, что можно назвать эмоциональным переохлаждением, так как смерть души – это, по сути, процесс, весьма напоминающий смертельное переохлаждение: та же тихая покорность перед лицом надвигающейся сонливости, когда нет сил для борьбы. Холод проникает в душу так же, как он пронизывает тело, смертоносный процесс разворачивается медленно, незаметно, поступательно и бесшумно. Такую форму приобретает страдание в нашей изобильной среде. Оно совсем не похожа на геенну огненную. Преисподняя в наши дни – пространство психологическое, она выглядит как душевное обморожение, а вовсе не пылающий огонь, воображаемый средневековыми христианами. Человек одинок и потерян в этом ледяном аду. В нем нет даже сообщества грешников. Преобладающее чувство – это не страстное стремление к Богу, а ощущение оставленности всеми, включая Бога, отсутствия какого-либо интереса окружающих к страдающему человеку. Эмоциональное переохлаждение не вдохновляет на песни: не слышно ни похоронных стенаний, ни трогательных поэтических строк. В соборах со сводчатыми потолками больше не поют псалмы «Мизерере», исчез аромат ладана, огромные органы, церковные хоры. Нет больше тех ритуалов, которые прежде возвышали опыт и выражение личного страдания. Честно говоря, я не жалею об этом, потому что система верований, прилагаемая к ним, требует от меня больше, чем я могу принять. Однако равноценной замены им создано не было.
В чем заключаются наши ритуалы страдания? Сегодняшним обледенелым душам предлагается страдать бесстрастно – тихо и вежливо. Нет больше слов, песнопений, коленопреклонения с воздетыми в молитве руками. Виктор Гюго и Чарльз Диккенс от психологического страдания – это романисты, кинематографисты, театральные режиссеры, поэты, авторы песен. Однако чего-то не хватает: нет союза между двумя разобщенными мирами, потому что художники и клиницисты пренебрегают друг другом.
Мы не видим эмоционального переохлаждения, но не потому, что отсутствует необходимый клинический материал. Таких исследований в избытке, но имеющиеся данные нас как будто не трогают или, по крайней мере, не мотивируют к действию. Например, в знаменитой работе Шпица о проблеме военных сирот был сделан вывод о том, что дети, лишенные ласковых объятий и любви, умирают. Необходимость проведения эксперимента для того, чтобы напомнить нам о таком очевидном факте, сама по себе указывает на утрату инстинкта4. За сто лет до Шпица Джейн Адамс, которая включила материнский уход и обучение в программу миссии Халл Хаус в Чикаго (открытого ею в 1889 году), знала то, что должно быть известно каждому родителю: «Нам говорят, что „воля к жизни“ в каждом младенце пробуждается благодаря материнской любви, перед которой невозможно устоять, благодаря физиологической радости от рождения ребенка, а высокий уровень смертности в детских учреждениях продолжает расти из-за «обездоленных младенцев», которых никто не „уговаривает жить“»5.
Такая неспособность благополучно развиваться была в очередной раз трагически продемонстрирована на примере детей в детских домах, организованных Чаушеску6. У находившихся там детей были удовлетворены все физиологические нужды, но дети были лишены поцелуев, объятий, ласки, беспечности игры в «ку-ку», щекотки, смеха и ежедневного переживания сложных взаимодействий. С клинической точки зрения, их среда была безупречной, но при этом оставалась эмоционально холодной, в ней не было места ни сильным чувствам, ни напряженному ожиданию. В ней не было даже слез. Эти дети редко плакали, но, тем не менее, умирали от того, что Шпиц назвал «госпитализмом», а я – эмоциональным переохлаждением. Есть и другие слова: эмоциональная депривация, дефицит социальной стимуляции, недостаточное отзеркаливание, низкая самооценка, отсутствие образа себя. У поэтов свои названия: печаль, тоска, разбитое сердце, одиночество.
Спустя пятьдесят лет после исследования Шпица мы только начинаем задаваться вопросом: «А может быть, все одинокие, брошенные люди, не только младенцы, столь ранимы из-за сходных причин?» Все новые и новые эпидемиологические исследования подтверждают: да, конечно же, так оно и есть, разбитое сердце вполне может расстроить иммунную систему. Данные тридцатилетних исследований в области социологии, психологии и психосоматической медицины убедительно свидетельствуют о том, что больше всего страдают от эмоциональной депривации пожилые люди и подростки. Но наше общество по-прежнему живет в неведении, подобно средневековым королям, не обращавшим внимания на голод в стране, или Марии-Антуанетте и ее недалекому супругу, развлекавшимся, пока их подданные умирали от лишений.
Одному из моих пациентов, образованному, приспособленному в жизни человеку, понадобилось два года анализа, прежде чем он «увидел», как сильно повлиял на него развод родителей, случившийся двадцатью годами ранее.
Моя душа стала для них полем битвы
Мне было двенадцать, когда я стал трофеем в необъявленной войне между моими родителями. Мое тело и право юридической опеки над ним в буквальном смысле превратились в поле битвы. Я не мог ни осознать, ни выразить чувство насилия над собой, которое я испытывал. Я не получал физических ударов. Внешне я был достаточно избалованным ребенком, а карманных денег у меня было всегда столько, сколько я просил. Моя трагедия заключалась в том, что бушующая война была невидимой даже для меня. Она происходила внутри, на психологическом уровне. Ни увидеть, ни выразить ее я не мог. Я находился в эмоциональной тюрьме с невидимыми решетками, невидимыми побоями, невидимыми врагами.
Слепая зона в культуре опасна, как и слепая зона в поле зрения водителя. Одна из основных задач психотерапевта – помочь пациенту найти слова, чтобы сделать видимыми незримые душевные муки. Часто бывает так, что сердечный разговор с другим человеком – это все, что отделяет нас от эмоциональной смерти. В детстве родители учат нас всех смотреть в обе стороны перед тем, как перейти дорогу, не бегать с ножницами, не трогать ядовитый плющ, держаться подальше от змей, скорпионов, бешеных собак и быстро едущих машин. Поскольку опасность физической смерти присутствует повсюду, в каждой культуре с незапамятных времен существуют техники выживания для детей. Тем не менее о психической опасности мы только начинаем говорить, и вследствие этого современные развитые страны по-прежнему цепляются за средневековый миф о выживании, игнорируя при этом другие, не менее опасные, невидимые раны.
Мы продолжаем рассматривать растущий уровень депрессии, суицидов, профессионального выгорания и психосоматических заболеваний как клиническую проблему, соответственно приравниваемую к индивидуальной, как если бы это были вирусы, атакующие какого-то конкретного человека, но безопасные для нас. Крайне редко обращают внимание на их истинную суть: эти проблемы приобрели характер эпидемии, коллективного страдания, существование которого необходимо признать и заняться им на уровне культуры в целом. Если бы мы всерьез относились к научным исследованиям в нашей области, нам пришлось бы согласиться с тем, что психологическая болезнь, достигшая размеров эпидемии, должна восприниматься иначе. Нам следовало бы задаться вопросом: «Что в нашей культуре делает человеческую психику такой уязвимой?»
У меня был пациент, который пришел на консультацию прямо из офиса. Он представлял собой самый вопиющий пример психологической слепоты, с которым мне когда-либо приходилось сталкиваться. Это была первая встреча с ним, и выглядел он, как будто только начал приходить в себя от шока после автомобильной аварии: поверхностное дыхание, дикий взгляд, зрачки, расширенные от страха.
Раненный в самое сердце, но со стороны не заметно
Я только что узнал по электронной почте, что моя жена больше не любит меня. Сегодня она не будет ночевать дома. Она собрала свои вещи и ушла навсегда. На прошлой неделе мы говорили о том, что купим дом побольше и заведем детей. У нас в семье все было хорошо, никто никого не бил, мы не пережили никаких серьезных, угрожающих браку потрясений. Она просто любит другого. Она порвала со мной, взяла и порвала, прислав мне двенадцать строчек по электронному адресу. В конце она написала: «Желаю тебе всего хорошего». Точка.
Он не видит насилия в этом разрыве. Он не видит убийственной любезности в ее прощальной фразе. Он не видит, в какую историю он попал и какое потрясение испытывает. Язык его тела вопиет о невыносимой боли, но он подобен глухому, вздумавшему кричать. Если бы он выбрался из разбитой машины с переломанными костями и кровоточащими ранами, то ему бы тут же вызвали «скорую помощь». Все вокруг стремились бы ему помочь. Этот человек прочитал письмо жены в 9:30 утра и пробыл на работе до пяти вечера. В конце концов он все рассказал своему секретарю, и именно она убедила его обратиться к «врачевателю душ». Поскольку его страдание психологическое, а потому не такое «реальное», как сломанная кость, он считает, что должен начать нашу сессию с извинений за то, что у него срывается голос, дрожат руки и ему трудно дышать. Наконец, он начинает плакать, и это приносит ему облегчение, но ему ужасно стыдно за такое проявление «слабости».
Его слепота – обычное, широко распространенное явление, это случается постоянно. Другой типичный пример: мы все знаем, что миллионы молодых девушек ежедневно, как одержимые, листают модные журналы и пытаются слепить из себя подобие изображенных там тел, полученных с помощью программы Photoshop и в действительности не существующих в природе. Эти журналы и диктуемые ими недостижимые идеалы заставляют девушек делать покупки и сидеть на диете, культивируют их одержимость, подогревая безудержное желание покупать снова и снова. Мифология их культуры не дает им понять последствия доминирования в обществе стандарта женской красоты, который, по сути, является образом предпубертатного мальчика – реального объекта желаний многих модельеров. Медиааналитики это понимают, феминистки об этом пишут, но кто расскажет девушкам о результатах научных исследований? А если они прочитают об этом, что в их молодежной культуре придаст им неуязвимости? Даже принцессы, купающиеся в лучах любви, одержимы модой и беспокоятся о своем внешнем виде и фигуре, как и звезды американской киноиндустрии. Когда даже члены королевской семьи – очевидно, их нельзя считать жертвами молодежной субкультуры, – попадаются в эту ловушку и занимаются самоистощением, разве можно ожидать от тринадцатилетней девушки, что она самостоятельно разрушит миф недостижимой красоты? Кто покажет ей другую действительность? Кто научит маленьких принцесс этого мира той реальности, которую культура в основном игнорирует?
Цинизм не ведет к ясности, критика – к оскорблению
Анекдотам и сплетням о цинизме как торговой марке голливудской киноиндустрии несть числа. Грубость, ложь, отсутствие уважения отравляют не только профессиональную среду, но также и способность людей взаимодействовать друг с другом в частной жизни. Одна только работа там может оставить шрам на всю жизнь, и я имею в виду не употребление наркотиков; это, скорее, психология среды. Все идет прекрасно, пока ты победитель, восходящая звезда, гламурная личность, богатый или влиятельный участник силовых игр. Но скоро человек обнаруживает, что неудачников там отбрасывают в сторону, словно человеческий мусор (угасающая звезда, звезда не-такая-уж-талантливая-но-со-связямиустремленная-вперед, талант не-такой-уж-молодой-ноу-него-еще-все впереди, художник молодой-талантливыйно-пока-без-связей). Голливуд – это большой термометр нашей культуры, потому что он показывает расширенную картину того, каково это – находиться на холодном сквозняке цинизма в человеческих отношениях. Всякий раз, когда пропасть отделяет победителей от проигравших, мужчин от женщин, богатых от бедных, молодых от старых или одну субкультуру от другой, каждый член общества ощущает нарастание напряжения.
Один мой друг, живущий в Париже, рассказывает мне об атмосфере в рекламном агентстве, где он работает, и она не слишком отличается от жизни внутри голливудской киноиндустрии, или в знакомой мне академической среде, или в семьях, где поклоняются только успеху. Я попросила друга рассказать о своем опыте, который он называет «управление с помощью оскорбления».
Управление с помощью оскорбления
Стиль управления, характерный для нашего руководства, пытаются представлять как прямой и мужественный, но на самом деле он оскорбительный и нездоровый. Раньше между критическим замечанием и оскорблением существовала граница. Но только не сейчас. На прошлой неделе я делал презентацию чернового варианта рекламной кампании, над которым работал всю неделю. При создании рекламы этого парфюма меня попросили «мыслить как молодой». Однако мне 55, я не «молод». Интересно, зачем меня поставили на этот проект и почему он должен быть ориентирован на молодежь, когда в основном этот парфюм покупают женщины моего возраста (50–60 лет). Мой шеф на двадцать лет моложе меня, его зовут Франсуа, но ему нравится, когда его называют Фрэнки. Фрэнки – типичный образчик «бобу» 7 . Его наняли, когда наша компания, как и другие, пошла на поводу у молодежной культуры. Конечно, он считает, что только «молодость» представляет ценность. Он убежден, что назвать парфюм «Яд» – самая блестящая идея за всю историю рекламного бизнеса. Этим все его знания истории ограничиваются. Он хочет, чтобы его звали Фрэнки, потому что в американской культуре он больше всего ценит экстремальные виды спорта (которые, по-моему, противоречат самой идее спорта) и бои без правил (апофеоз злобы). Мне, например, в американской культуре нравится то, что рядовые американцы жертвуют на благотворительность и некоммерческим организациям больше, чем где бы то ни было еще на планете. А он не видит в этом ценности. Он считает, что даже Красный Крест – это обман. Мы родом из одного города, одной среды, но при этом живем в разных мирах. Разница в возрасте – новый железный занавес.
Вот что они сказал, когда отверг мой вариант: «Полный отстой! Признайся, что тебе было просто лень. И не говори, что ты веришь, будто это подойдет молодежи!» Я знаю, что он не считает себя невоспитанным, потому что в его понимании грубость – это проявление силы, жесткой хватки молодого волка. Я же вижу другое: словесное насилие, подростковую невоспитанность и организационную глупость. Теперь каждый раз, когда мне нужно иметь с ним дело, у меня в желудке все сжимается.
Мне хорошо платят. У меня есть превосходство в положении. У меня есть финансовая стабильность. Я мог бы даже превзойти его в играх в «бобу», потому что я могу оставить работу хоть сейчас, если захочу, и вести богемный образ жизни, которому он только подражает. Я знаю, что хорошо делаю свою работу, потому что мой рекламный продукт продается, но в этой атмосфере мне становится дурно, физически плохо. У меня начинается диарея, тошнота, пропадает аппетит. Мне придется рано уйти на пенсию, чтобы остаться в живых. В 55 я уже «бывший», так как эта культура цинизма не для меня. Хотя для молодого поколения цинизм – ценность. Я думаю, это у них такой защитный механизм. Они успели увидеть очень много обмана и манипулирования; они считают себя более прозорливыми, и я могу это оценить. Мы и вправду были немного наивными. Возможно, именно их поколение покажет, что наша культура – это культура смерти. Я далек от простодушия и не понаслышке знаю, сколько обмана присутствует в любой организации, даже в Красном Кресте. Я знаю, что благотворительность может быть только прикрытием. И все-таки я не могу жить в циничном мире Фрэнки, и я счастлив, что могу удалиться от дел. Если, судя по средней продолжительности жизни, я умру в 85, это значит, что у меня впереди еще тридцать лет, и мне интересно пронаблюдать, как будет стареть эта культура цинизма. Как человек типа Фрэнки будет выживать, испытывая презрение ко всему, что приносит счастье? Я посмотрю, что с ним станется.
В странах, где практикуется насилие в форме пыток, казней без суда и следствия, карательных ампутаций, клиторектомии и инфибуляции, надругательство над людьми происходит в открытую и не вызывает сомнений. Нет нужды изобретать новое понятие, чтобы описать страдания маленькой девочки, которую связали для того, чтобы невежественная женщина увечила ее половые органы, называя это «ритуалом посвящения в женщины». Нет необходимости в новых словах, чтобы описать мучения мальчика, которому ампутируют правую ногу за украденный велосипед, на глазах у варварской толпы, называющей это наказание восстановлением справедливости. То, что с ними происходит, не нужно интерпретировать, чтобы понять, что это пытки и смерть. Трусы, прикрывающиеся ширмой политической корректности и признающие подобные практики, похоже, забыли о значении слова «цивилизованный».
Однако нам проще заметить варварство в чужих обычаях, чем увидеть надругательство над людьми, ежедневно происходящее вокруг нас. Учитель регулярно позволяет себе оскорбления в адрес слабого ученика, а потом этот ученик совершает самоубийство. В школе царит враждебная атмосфера, а администрация заявляет, что ничего не может с этим поделать, так как перегружена, не хватает сотрудников и они живут в страхе. Компания регулярно доводит своих сотрудников до профессионального выгорания, а когда те перестают справляться со своими обязанностями, увольняет их. Налоговый инспектор усиливает отчаяние недавно овдовевшей женщины, обращаясь с ней так, будто ее покойный муж был мошенником, потому что умер, оставив не все документы в порядке. Незначительный, но юридически оправданный судебный иск отнимает у вас три года, а напряжение подрывает ваши отношения с партнером. Пенсионный фонд разоряется из-за корпоративной жадности и коррупции, а вам говорят, что такова жизнь и не надо переживать. Вы работаете в школе, нерадивым ученикам не нравится ваша строгая система оценки, они прокалывают шины вашего автомобиля и нападают на вашу дочь в парке. Ваш супруг постоянно унижает вас в присутствии членов семьи или друзей, и вот вы уже ненавидите себя. Ваши дети таскают из вашего кошелька деньги на наркотики. Ваши внуки намекают, что вам пора на тот свет, потому что им хочется унаследовать ваше имущество. Повзрослевшие дети приезжают к вам только тогда, когда им нужны деньги, и думают, что вы не понимаете их уловки. Ваша дочь не хочет взрослеть, живет с вами на вашу маленькую пенсию и каждый день ноет, что это из-за вас она стала неудачницей, потому что в детстве вы не додали ей любви. Никто не замечает, что вы последний день на работе, которой вы отдали тридцать лет жизни: руководство недавно сменилось, а вы лишь часть остатков старой гвардии. Эффект такого насилия аккумулируется в психике и разрушает способность радоваться так же, как и репрессивное диктаторское поведение православного или католического священника, имама или раввина.
Несмотря на то, что половина населения сидит на лекарствах из-за психологических или психосоматических проблем, большинство школ клинической психологии продолжает вместо коллективного страдания видеть лишь индивидуальные нарушения, требующие индивидуального подхода, и это позволяет и дальше скрывать эпидемию. Прежнее отношение к бедным имело в своей основе убеждение, что бедность есть проявление божьей воли, невезения, судьбы или удел вашего сословия. Теперь так же воспринимают тяжелую обстановку в семье, неудачные гены, слабую стрессоустойчивость, хрупкое Эго или невротическое семейное прошлое. Если вы были бедняком в давние времена, то богач мог дать вам кусок хлеба, чтобы вы могли просуществовать день, но никто не пытался решать эту проблему на уровне коллектива. В наше время то же самое делает психиатр, щедро выдавая вам транквилизаторы, которых хватит на целый месяц. Конечно, это может помочь, и это лучше, чем ничего, но слепота никуда не уходит. Страдание души незримо, и чтобы иметь с ним дело, нам всем надо приобрести способность ночного видения.