Мудрость психики. Глубинная психология в век нейронаук

Парис Жинетт

Глава 13

Радость: лекарство от тревоги

 

 

Одна из самых распространенных ошибок обучающихся психотерапии состоит в предположении, что, если вылечить невроз пациента и искоренить его психические проблемы, удалить их, как удаляют гнилой зуб, то жизнь его наполнится смыслом. Подобная наивность, которая, казалось бы, должна исчезать по мере накопления терапевтом опыта, к сожалению, обнаруживается и у многих опытных специалистов, что объясняется привычкой рассматривать все «типичные» неврозы, которыми все мы страдаем, как медицинское явление, а не как экзистенциальную проблему. Большая часть разновидностей невротического поведения скорее напоминает досадную приверженность безрадостной жизни, чем гнилой зуб. Невротическое существование похоже на вредную привычку впустую растрачивать все, что предлагает нам жизнь – вот это мгновение, это тело, эту любовь, эту судьбу. Типичная невротическая личность подобна человеку, обладающему колоссальным состоянием и каждый день переживающему, когда индекс Доу Джонса падает на несколько пунктов. За поверхностью, производящей впечатление наполненной жизни и хорошо приспособленной личности, может скрываться невротическое отчаяние, идущее от бедности воображения. Атрофия способности к воображению создает прекрасную почву для зарождения отчаяния. Внутренняя работа раскрывает когнитивные сценарии, уходящие корнями в прошлое, и таким образом позволяет изменить жизненную траекторию. Даже малейшая перемена в интерпретации происходящего производит психологический сдвиг, способный сделать жизнь более интересной. Чтобы интерпретировать свою историю, мне нужны слова (существительные, прилагательные, наречия, глаголы), нужны символы и метафоры, иными словами, необходим полный набор средств, которые обычно ассоциируются с литературой или мифологией.

Глубинная психология, особенно фрейдистская школа, в противовес «имагинальному» подходу выбрала подход концептуальный, изобретая одну теорию за другой1. Возможно, именно решение предпочесть образам понятия объясняет неспособность психологии справиться с двумя наиболее распространенными болезнями современности – тревогой и депрессией. Обе они характеризуются бедностью воображения и вытекающей из этого неспособностью испытывать радость.

 

Тревога: боязнь неизвестно чего

Латинский термин angustia, образованный от angustius, означает стесненность, сжатие горла, сопутствующее переживанию опасности, перед которой человек ощущает себя бессильным, поскольку ее не удается определить. Ребенок, боящийся темноты, чувствует не страх, а тревогу. Заблудившийся в ночном лесу мучается тревогой от возможности наступить на ядовитую змею, появления льва, переживаний жажды или голода? В отличие от тревоги страх – это всегда боязнь чего-то конкретного: передо мной появляется медведь, и я знаю, чего боюсь, – медведя. Нападение или бегство, два основных инстинкта выживания, запускаются страхом, а не тревогой.

Известная под разными именами (тоска, беспричинная тревожность, невроз тревожности, паническая атака, фобия, тревожный тип личности, повышенная нервозность, социальная некомпетентность, страх близости), тревога была объектом внимания множества теорий, интерпретаций, а также причиной применения медицинских средств. Она превратилась в настоящий символ наших дней. Ее клинические симптомы очевидны, как и физиологические проявления при панической атаке. Проблема возникает, если попытаться понять, что вызывает у человека панику. Тревога не позволяет определить причину страха, а без знания, чего боится человек, действовать невозможно. Одно из первых определений тревоги было дано Пьером Жане в начале ХХ века:

Хроническая тревога – это характерная черта меланхолических состояний. Она переживается как смутная боль или скорее смутный страх, чувство, которое порой называют «страхом духовным», чтобы показать, что этот страх не имеет объекта. На самом деле, это нечто конкретное: субъект боится своих собственных действий и страдает от осознания этого. Этот страх парализует способность к действию – не кратковременно, как в том случае, когда просто необходима передышка, а на долгий срок. Это блокирование действий может проявиться как фобия или как тревога. Если такое состояние распространяется на многие сферы деятельности, человек начинает походить на загнанного в угол зверя, который всеми силами пытается освободиться, но обнаруживает себя в ловушке. Человек застывает; ни одно из его действий не кажется ему правильным. Он больше не хочет, даже мечтать не смеет о каких-либо движениях. Жить становится невозможно, жизнь невыносима. Острая тревога ведет к суицидальным мыслям и склонностям. Базовое чувство всегда одинаково – необходимость действия в сочетании с ощущением неадекватности или ошибочности любых действий 2 .

Предложенная Жане трактовка тревоги как «страха без объекта» рассматривалась с разных углов зрения. Например, концепция «двойной связи» Грегори Бэйтсона описывает ситуацию, когда чувство загнанности в ловушку осознанно, но сочетается с бессознательным предписанием, не дающем понять, в чем заключается сама ловушка. Проанализировав невротические отношения, Бэйтсон пришел к выводу, что невроз возникает не из противоречия (я люблю тебя и одновременно ненавижу); двойственные чувства свойственны всем взаимоотношениям, и все мы живем с такими противоречиями. Душевное расстройство возникает из запрета на осознание противоречий. Человек чувствует, что происходит нечто, угнетающее его, и в то же время знает, что это не следует называть, об этом нельзя говорить. Я буду издеваться над тобой, третировать тебя, будто ты не человек, а ты не смей замечать это или об этом упоминать. На тропе притаился медведь, но все окружающие делают вид, что его нет. Король голый, но вас просят считать его одетым. Таким образом, человек не может ни сражаться, ни бежать; паралич является основной составляющей переживания тревоги.

По большому счету такие слова, как «испуг», «ужас», «потрясение» и «паника», относятся к страху, в то время как «угроза», «смятение», «мрачное предчувствие» ассоциируются с переживанием тревоги. В XIX веке слово «сплин» означало мрачное настроение с признаками тревоги. Каждое поколение имеет свое название для этого недуга. Я и мои друзья-экзистенциалисты определяли нашу интеллектуальную тревогу как «метафизическую тоску» – болезнь души без всякой физической причины за исключением бессонных ночей и чрезмерного употребления крепкого кофе и сигарет «Житан». Однажды я слышала, как подросток для выражения своего недовольства сказал, что у него «полетел жесткий диск», проведя аналогию с компьютером, работа которого парализована из-за проблем с винчестером. Его «жесткий диск» (вся психика) пострадал из-за известия о предстоящем разводе родителей. Он был расстроен и обеспокоен и не знал, что получится из этой новой, неопределенной ситуации. Такова тревога.

В отличие от тревоги, страх есть один из фундаментальных импульсов, побуждающих к действию. Исследование страха животных, начатое Конрадом Лоренцом, убедительно показало, что страх является неотъемлемой частью животного мира, мудростью тела, которая предупреждает нас о грозящей опасности. На уровне физиологии страх вызывает сильнейшее возбуждение вегетативной нервной системы, выброс нейромедиаторов, которые увеличивают способность к борьбе или бегству, в то время как тревога не позволяет высвободить энергию волнения и при продолжительном переживании приводит к психосоматическим нарушениям. Термин «возбуждение» включает все формы энтузиазма, стремление созидать, пытаться, пробовать, совершать или же бороться и убегать.

Тревога – это замкнутый круг: подавление действия вызывает чувство тревоги, которое еще больше подавляет активность. Для человека, пребывающего в состоянии тревоги, типичны сновидения, в которых он идет, но остается на месте, кричит, не издавая ни звука, наносит удар, но ощущает, что противостоит ему вода. Страх объединяет нас с животными, но тревога свойственна только людям. Для Кьеркегора (и Сартра) тревога является побочным эффектом нашей свободы созидания самих себя. Мы испытываем тревогу оттого, что сознаем: каждый день мы вмешиваемся в свою судьбу, каждый день выбираем одну из нескольких дорог.

Слова «тревога» и «модернизм» часто оказываются в одном предложении – так же, как «постмодернизм» будто тянет за собой «иронию», обнаруживая исторический аспект эмоций. Историк Жан Делюмо, подробно описавший историю страха в западной цивилизации, показывает, что раньше страх встречался чаще тревоги, подтверждая этим, что тревога является современным заболеванием. Например, в средневековой Европе люди страшились привидений и духов, дьявола и преисподней, колдунов, а также инквизиции, сборщиков налогов и королевской тюрьмы, дурного глаза и летучих мышей. Они боялись проказы, тифа и холеры, и почти такой же сильный страх вызывали врачи. Казалось, они умирали, меньше тревожась и переживая по пустякам, чем мы, но у них вызывала ужас внезапная смерть без проведения христианских обрядов, смерть в чужой стране или в одиночестве.

Делюмо отмечает также, что чувство одиночества, столь распространенное в наши дни, наводило настоящий ужас на древних римлян. Типичный римлянин почти никогда не бывал в одиночестве: он работал, ел, спал и мылся в компании других людей. Даже отправление естественных потребностей не было поводом уединиться: по крайней мере, в общественных туалетах, построенных императором Веспасианом, лучших туалетах в истории Рима, перегородок между унитазами не было, а на стенах даже висели картины. Вынужденное одиночество, в наши дни являющееся участью и ребенка, носящего на шее ключ от квартиры, и вдовца, которому не с кем поговорить, и иммигранта в незнакомом городе, в прежние времена воспринималось как психологическая пытка, подобная заключению в камере-одиночке. Одним из показательных примеров римских наказаний было изгнание. Быть высланным в варварские земли, туда, где не с кем спать, делить пищу и вести беседу, казалось почти равносильным смертной казни.

В истории страха были также и случаи резкой перемены отношения к тем или иным явлениям. Целые поколения боялись нового и перемен, как вдруг ситуация сменяется на противоположную. Тенденция была начата Гёте и немецкими романтиками, и в конце концов, в ХХ столетии перемены стали восприниматься как нечто положительное – как признак прогресса, эволюции, молодости. В наши дни люди скорее склонны бояться стабильности, уравнивая ее со скукой и застоем, точно так же, как наши предки боялись перемен, видя в них хаос, разрушение и аномию. Страх перемен в культурах с устными традициями отразился в сильном сопротивлении изменениям, связанным с распространением грамотности. Чтобы описать, сколь велик был страх перед грамотностью, перед женщинами, перед евреями, перед атеистами, необходимо масштабное исследование вроде того, что проделал Делюмо. Еще больше поражает регулярность, с которой до возникновения модернизма любая напряженность, политическая или психологическая, преобразовывалась в страх посредством воображения объекта страха, который и объявлялся причиной напряженности. Если таким объектом был человеком, его делали «козлом отпущения».

Страх может быть абсурдным, нелепым, необоснованным, противоречащим здравому смыслу, однако это все же лучше, чем неопределенность тревоги. Например, никто точно не знал, отчего возникает чума. Вместо того, чтобы страдать от тревоги из-за неясной причины, средневековые медики стремились найти объект, которого можно было бы бояться. Одни говорили, что причиной чумы было неблагоприятное расположение планет, а другие считали, что это ядовитые эманации, исходящие из центра земли. Священнослужители указывали на грешников, которые, несомненно, разгневали Господа. Сила страдания была для церкви прекрасной возможностью убедить свою паству, что в форме чумы они испытывают гнев Бога3. Священники предлагали очень точный образ: зараженные раны на телах больных были стрелами Господа, ниспосланными с небес в наказание за безнравственность людей. Несмотря на то, что объяснение природы чумы было неверным, люди получали объекты для страха: движение планет, ядовитый туман, божественный гнев – что угодно, лишь бы оставаться в регистре страха, не испытывать тревоги. Соответственно, и поведение людей не было парализовано тревогой; напротив, все вели себя чрезвычайно активно, почти одержимо, пытаясь покинуть греховный город или фанатично бичуя себя, чтобы смягчить гнев Божий.

Наша реакция на такие угрозы, как сердечный приступ, СПИД, рак, автокатастрофы, загрязнение окружающей среды, терроризм и политическая коррупция, напротив, создает эмоциональный фон «тревоги», а не страха. В автокатастрофах погибло или покалечилось больше людей, чем от рук всех тиранов истории, вместе взятых. В праздничные дни в автомобильных авариях гибнет больше людей, чем в любом террористическом акте где-либо на планете. Автомобильные катастрофы являются одной из главных причин смертности среди подростков. Однако у нас до сих пор нет ясного представления об этом чудовищном аспекте современной жизни. Он не только редко появляется в статистических данных – отсутствуют изображения автомобиля как убийцы, не существует кинофильмов, разоблачающих этого Минотавра, живущего в нашем подвале и питающегося молодежью. Практически нет историй об автомобиле-чудовище, зато множество историй рассказывает об автомобиле-друге; нет представления о том, как дорого нам обходится приверженность мифу о современности и индивидуальности. Реального обсуждения альтернативных транспортных средств практически не ведется отчасти потому, что автомобиль до сих пор является символом личности и этот символизм по-прежнему остается практически неосознаваемым. Представление об автомобиле как о монстре заглушается представлением «моя машина – это я». До тех пор пока автомобиль остается символом статуса и эта символическая связь не осознается, не возникнет и страх перед этой разрушительной стороной нашей культуры.

Мы испытываем тревогу из-за увеличения количества транспорта и шума, незащищенности родителей, пожилых людей, не желающих выходить из дома, людей, обеспокоенных отсутствием медицинского обслуживания (что, если я попаду в автокатастрофу?). Кто-то может стать или никогда не стать жертвой автомобильной аварии, рака, безработицы, бедности, бродяжничества, физической агрессии, насилия или воровства, однако тревога постоянно присутствует в психике современного человека как вездесущий фон. Все мы знаем, что автокатастрофы являются основной причиной смертности, но пока это не случится с нами или нашими близкими, это остается статистическим фактом, абстрактной данностью, неким гипотетическим волком или змеей, которые обитают в лесу и могут неожиданно наброситься на нас в любой момент. Как я могу защитить себя от проявления цивилизации, жертвой которого я могу стать в любой момент? Мне известно о сочетании угрожающих мне смертью факторов не больше, чем было известно жителю зараженного чумой средневекового Лондона, несмотря на точнейшие исследования, проводимые в научных лабораториях. Правильного образа действий, похоже, не существует. Но, в отличие от средневекового чувства опасности, сейчас я не имею и конкретного образа ни одной из угроз.

Информация о загрязнении воздуха, воды и продуктов питания вызывает не страх, а тревогу; враги повсюду, и ни в чем нельзя быть уверенным. Кому верить? Чему доверять? «Это» везде, но недостаточно очевидно, чтобы действовать. Где вода загрязнена в такой степени, чтобы мобилизовать население, как в случае нападения террористов? Хуже того, как справиться с постоянной настороженностью, порождаемой благонамеренными защитниками окружающей среды, основная стратегия которых состоит в создании тревоги без предложения четкого плана действий, что лишь усиливает всеобщий паралич?

Успех фильмов ужасов как жанра обусловлен тем, что в них – наконец-то! – чудовище имеет конкретный облик, лицо, даже если это всего лишь зеленоватая субстанция. Главный герой то борется, то спасается бегством, он всегда в движении, никогда не сомневается. Раньше популярный фильм ужасов был сделан в стиле «экшн». Хичкок и Полански, напротив, стали мастерами жанра, который был новым, когда они начали развивать его. Скрывая объект страха, намекая, а не показывая, они создавали атмосферу сильной тревоги. Они нагнетали тревогу вплоть до самого конца, когда нам, наконец, разрешалось увидеть источник ужаса. Развязка близка. Тревога создается путем скрывания объекта, страх – путем его предъявления. Часто последовательность такова: (1) тревога; (2) страх; (3) бегство; (4) борьба; (5) победа – и конец, игра окончена! Как отметил Делёз4, для создания атмосферы тревоги режиссер использует иррациональное построение кадра, такой технический ход порождает необходимые для возникновения тревоги психологические условия – скрывая объект страха и в то же время намекая на неминуемую опасность.

Богатая древнегреческая мифология, наполненная яркими образами монстров всех мастей, играла роль, похожую на роль современного кинематографа. Она питала душу картинами того, чего следовало бояться. Многообразие и сложность образов чудовищ в греческой мифологии поистине завораживает. Чудовище, атакующее сверху и крушащее все на своем пути (подобное Харибде), пугает не так, как Сцилла, затягивающая в смертоносный водоворот. Подобные тонкие различия можно наблюдать в нездоровых отношениях. Отношения, разрушающие мое Эго, вовсе не похожи на те, что затягивают меня в омут депрессии. Каждый бог или богиня представляет некую силу, некое совершенство, и каждый несет в себе и разрушительную сторону. Эти двусторонние конструкты подобны автомобилю, который дает нам фантастическую скорость, дарит нам независимость, снимает ограничения – и в то же время является убийцей, причиной разрушений и увечий.

Нам нужны обе стороны образа. Даже самая прелестная из богинь – прекрасная Афродита – связана с образом стрелы, пронзающей сердце, розовых шипов, страданий безответной любви, слез отказа, проклятия холодности – все это части ее мифа. Бог Пан, от имени которого произошло слово «паника», олицетворяет ужас кошмарного сна. Артемида, воплощающая красоту Природы, также показывает пугающее равновесие в животном мире – съешь сам или будешь съеденным. Дионис, символ жизненной силы и выносливости, несет в себе представление о пагубных пристрастиях, распаде и безумии. Зевс, основа власти, правосудия и порядка, превращается порой в олицетворение тирании и угнетения.

Некоторые оттенки значений слов «страх» и «тревога» отражают не нюансы смысла, а степень выраженности чувства. Например, страх и ужас обозначают одну и ту же эмоцию, различие между ними – в ее силе. Точно так же сходны горе и меланхолия: у них похожий эмоциональный фон. Между тревогой и страхом такого сходства нет; разница между ними не в степени выраженности, а в качестве эмоции. У страха есть объект, у тревоги – нет.

Кьеркегор объяснял усиление тревоги в истории следствием движения к рационализму и просвещению. Выгода от развенчания старых иррациональных страхов была как будто обесценена возрастанием тревоги. Такое развитие событий могло быть, как предполагал Кьеркегор, неизбежным следствием необходимого избавления от буквальной веры в волшебников, демонов, призраков, ад, богов и прочих носителей иррациональных страхов. Глубинная психология добавляет еще одно объяснение: тревога приходит с потерей образов. Эта идея не противоречит Кьеркегору, даже наоборот. Вместо этого она предлагает взглянуть на психологические последствия утраты образов того, чего мы больше всего боимся в наши дни в культуре, где на смену образам пришли понятия, а страх сменился тревогой. Одним из способов избавиться от подавляющей мифологии традиционных религий стал переход к рациональному, понятийному мышлению. Отлично! Сделано! Однако вместе с водой (подавляющими мифами) мы выплеснули и ребенка (воображение). Вместо того чтобы освободиться от угнетающей мифологии, мы избавились от создавшего ее воображения. Чтобы избавиться от фей, мы перестали представлять себе образы природы. Чтобы освободиться от демонов, мы перестали воображать зло. Чтобы избавиться от Бога, мы отбросили способность представить нечто большее, чем мы сами.

Если старые мифы оказываются разрушительными и дисфункциональными, одно из решений состоит в том, чтобы заменить символизируемые ими идеи, продемонстрировав их ошибочность с использованием научной рациональности. Однако для души утрата воображения становится травмой, потому что то, что вытесняется из мира образов, может быть заменено лишь новыми образами, а не абстрактными понятиями. Чтобы возродить образы души, нет нужды возвращаться к суеверному, догомеровскому, магическому, иррациональному чувству самости. Обновленная мифологизация мира может осуществиться без возврата к религии. В современной культуре больше всего подавлен не Бог, который до сих пор присутствует по всему миру, а именно воображение.

Когда я вновь представляю себе объект своего страха, на тропе появляется медведь. И тогда я могу найти верный способ действий: бежать от него, драться, отправить в зоопарк, приручить или сойти с тропы, ведущей к его логову.

Моя мать – сочетание двух чудовищ

Благодаря психоанализу, я научился жить со своей сильнейшей замкнутостью. Я топограф, так что мне нет необходимости тратить слишком много энергии на общение. Люди утомляют меня, но теперь у меня нормальная жизнь, потому что я люблю четкость моей работы. Я обожаю музыку. Я люблю свою кошку. Мне нравится плавать. Я люблю книги, и у меня есть несколько друзей, которые похожи на меня. Единственное, что приводит меня в ужас – это общение с истерическими типами вроде моей матери. До анализа я как бы знал, что она типичная самовлюбленная истеричка, но не мог избежать попадания в ее истерический эмоциональный водоворот или страдал от ее жестких, холодных замечаний по поводу себя самого и моей «социальной неудачи». В начале моего психоанализа мне приснился самый яркий сон в моей жизни: я наслаждаюсь летом, плыву на веслах в своей маленькой лодке туда, где две скалы образуют узкий пролив, ведущий в озеро. Скалы так высоки, что места их соприкосновения не видно. В одной из этих скал находится пещера. Я с ужасом понимаю, что там живет моя мать. Я слышу рев и понимаю, что она выходит из своей пещеры. Появляется страшное, отталкивающее создание с множеством голов, удерживающихся на длинной шее. Она высовывает свои головы из пещеры и ищет меня. Ее многочисленные пасти заполнены рядами и рядами острых зубов. Не найдя меня в моей лодке, она возвращается в свое каменное жилище и превращается в скалы. Я гребу прочь, но попадаю в водоворот, и моя лодочка вертится волчком, как ненормальная.

Я проснулся весь в поту. Когда я рассказал сон своему аналитику, она отметила сходство чудовища из сна с мифологическими существами Сциллой и Харибдой, морскими чудовищами женского рода, которые, по слухам, обитали в проливах Мессины. Сцилла изображалась с двенадцатью ногами и шестью головами, на каждой из которых была пасть, заполненная тремя рядами зубов. Она устроила себе логово в пещере над водоворотом, где жило другое чудовище – Харибда. Когда моряки (в том числе Одиссей) решили проплыть через пролив, они подвергались двойной опасности. Они могли быть затянуты в водоворот Харибды и утонуть либо их могли раздавить две скалы, образовывавшие тело Сциллы.

Этот миф был таким точным описанием моего сна, что странным образом успокоил меня. Иногда моя мать бывает Сциллой, иногда Харибдой. Теперь я действительно «вижу», «вижу» в воображении опасность, которая меня подстерегает при общении с ней. При помощи образа этих двух мифологических чудовищ изменилось все мое отношение к жизни. Я знаю, чего боюсь – быть раздавленным или быть поглощенным. Конечно, я всегда знал, что у меня «материнский комплекс». Но абстрактность этого выражения не позволяла понять, что же на самом деле происходило в моей душе; оно оставалось отвлеченным, как всякая теория. Зато когда я представил себя в непосредственной близости от двух чудовищ, в моей голове немедленно сложился порядок действий. Теперь я мастер превентивных мер, прямо как герой Одиссей, который, кстати, в этом искусстве следовал совету Цирцеи.

Для этого человека психологическое облегчение наступило после того, как тревога преобразовалась в страх, что создало новые возможности для действия.

 

Депрессия: уплощенное воображение

Фрейд писал о депрессии как о «желании смерти», но ее с таким же успехом можно рассматривать и как «желание уснуть», стремление онеметь, почти ничего не чувствовать, не будить внутренних чудовищ в надежде, что они будут сонными, спокойными, незаметными, неслышными – такими, как раньше требовалось быть «хорошим девочкам». Летаргия воображения часто скрывает фрустрированное желание зависимости, зависть к судьбе Спящей Красавицы, тоску по райскому детству, в котором мир заботился обо мне, а не я – о нем. Противоположность депрессии – вовсе не счастье; скорее, это состояние активного воображения. Однажды проснувшись, оно встряхивает всех внутренних монстров, которых усыпляла депрессия. Тревога преобразовывается в страх, позволяющий действовать. С пробуждением воображения соль слез попадает в каждую рану и сигнализирует о возвращении страха и ужаса. Оно усиливает страдание и драматизм, выводит на сцену целую группу персонажей, каждый из которых требует объяснения роли, разыгрываемой им в душе.

Житель Древней Греции, попав в драматический переплет, вероятно, задавался вопросом: «Какое божество я оскорбил? Что и по отношению к кому я могу исправить?». На психологическом языке это все равно, что спросить: «В ловушку какой драмы я угодил? В чем интрига? Что за жанр? Какой акт? В чем подвох? Какая серия и в какой постановке я играю? Досталась ли мне роль бедной маленькой жертвы или, может быть, партия героя-спасателя-семьи-компании-страны-планеты? Я чувствую себя, как измученный герой, уставший бороться с одним испытанием за другим, или как высушенная старая дева, потратившая всю жизнь на ожидание идеальной любви и так никогда ее и не встретившая? Я склоняюсь к роли большого ребенка, отказывающегося взрослеть, или всегда щедрой груди, пожираемой детьми-переростками, которых полно в любой среде? Или я блудный сын, который возвращается домой, и вдруг – сюрприз! – никого нет дома; все уехали играть в гольф, и никому до меня нет дела. Возможно, я в своей семье – выдающаяся личность, победитель, звезда, я чемпион, и я совершенно замучен тем, что все мои близкие общаются с моей маской, и никто, включая меня, уже не знает, кто я на самом деле».

Репертуар историй бесконечен. Мифология создала очень длинный и невероятно разнообразный список повторяющих жизненных мотивов человеческого существования. Количество вариаций каждого такого фрагмента так же бесконечно, как вариации музыкальной темы. С учетом всех этих возможностей, требуется здоровое воображение, чтобы выработать наилучший сценарий для каждой отдельно взятой ситуации. Только воображение может предложить творческий компромисс между фантастическим миром внутренней жизни и внешней объективной реальностью. Поиск этого компромисса Юнг называл процессом индивидуации. Он представлял его как постепенную интеграцию Тени (иными словами, знакомство со своими чудовищами) и постоянное уравновешивание требований Эго с ориентацией на Самость, установление дружеских отношений между сознанием и бессознательным. Индивидуация – это еще одно слово для обозначения того, что древние греки называли поиском гармонии длиною в жизнь, а другие – достижением мира с божествами. Постъюнгианские авторы, такие как Джеймс Хиллман, пребывают в пространстве между Юнгом и древними греками, показывая постоянное стремление людей «получить картину» того, что происходит внутри.

Большинство психотерапевтов, хотя и не все, согласны с мыслью, что пациент, у которого отсутствует жажда жизни, может найти желанное облегчение в целенаправленном медикаментозном лечении. Большинство клиницистов, хотя и не все, могут слышать молчаливый стон, выражаемый этим симптомом. Каждый день выписываются тысячи рецептов, чтобы облегчить депрессию, стресс и тревогу. Если медикаменты могут смягчить душевные страдания, почему их не использовать? Но попытка исследовать бессознательное – это не поездка до аптеки, а продолжающиеся всю жизнь поиски большей осознанности, стремление к человечности. Многие, хотя и не все, симптомы, перечисленные в DSM, могут быть рассмотрены как форма сообщения, как знаки, как символический язык страдающей души. Отказ от еды после смерти того, кто давал заботу, есть пример символического поведения. Глубинная психология указывает на огромный риск, с которым сталкиваются те, кто пытается лечить подобные проявления как обычные симптомы. Представьте себе, что кто-то решил рассматривать сонливость, прекрасное в своем роде ощущение, просто как симптом усталости, который излечивается ночным отдыхом. Такой человек впоследствии может потерять способность ценить вечную поэзию ночи, так же как и огромное значение сна, и превратиться из человека в машину, которой нужно техобслуживание, если она в течение восьми часов не подключена к розетке под названием сон. Ночь равнодушна к клинической модели. Для выживания любой культуры необходимо, чтобы художники делали свою работу, а мы, глубинные психологи, овладели искусством слышать тихую песнь души, сохраняя живым психологическое значение таких слов, как «отдых», «ночь», «любовь», «радость», «смерть».

Симптомы поразительно похожи на театральную постановку. Как и все виды искусства, они выражают свой смысл через вызываемые ими эмоции. Одно из проявлений симптома состоит в снижении нашей обычной восприимчивости; можно даже сказать, что симптом – это замедление, так же как ночь – это замедление, зима – это замедление. У психики бывает сезонное замедление, время чувствовать себя разбитым, время, когда Эго повержено и сдается. Мастерство состоит в том, чтобы способствовать этому замедлению, необходимому, чтобы собрать крупицы знания, разбросанные вдоль извилистой дороги, на первый взгляд кажущейся немыслимым объездным маршрутом. Что такое анализ, если не последовательность изменений, отступлений, продлевающих опыт и добавляющих ему смысла? Что делает человека хорошим любовником, гурманом, эстетом, если не способность не спеша отдаться удовольствию, обратиться внутрь себя, переживать, как в замедленной съемке, радость бытия? Психологическое искусство состоит в создании, преобразовании, наслаждении миром внутренних образов – деятельности, которая обогащает нашу жизнь и привносит в нее медлительность. Альтернатива состоит в том, чтобы мчаться по жизни, как торопливый турист, даже по Лувру проезжающий на роликовых коньках. Но как только вы выходите из гонки, вы замечаете, что замедление в удовольствии делает возможным обновление чувств.

Афродита – греческая богиня, олицетворяющая красоту и чувственность, – обладала божественной способностью возвращать себе невинность каждую весну, совершая ритуал омовения в реке. То же самое происходит во время успешного анализа: это неспешное, долгое, расслабленное, изобилующее ритуалами, чувственное купание в глубоких водах бессознательного, купание, обладающее властью вернуть человеку невинность. Оно не может произойти, если душевные страдания рассматриваются только как симптом, а не как символ. Когда необходимо лечение, оно должно произойти максимально быстро: вот моя сломанная кость, моя закупоренная артерия. Пожалуйста, начните лечение сейчас же, сразу обработайте рану, сделайте это быстро. Но бессознательное – назовем его воображением – заинтересовано, ему брошен вызов, проблемы, загадки, головоломки, болезненные переживания, задумки и вопросы пробуждают его. В душевных делах все симптомы являются важнейшими символическими посланиями, письмами, которые хотят быть прочитанными. Лекарство, которое химически устраняет симптом, может также устранить символ, оставляя нас с выровненной душой, подобной отрегулированной фоновой музыке, звучащей в магазине или в лифте.

 

Я потеряла свою вишенку

Чтобы объяснить юнгианскую концепцию самости, преподаватели часто рисуют на доске сферу, на поверхности которой находится точка (Эго). В центре сферы помещается ядро, представляющее собой самость, где встречаются сознание и бессознательное. В иллюстрации, в 1964 году использованной для объяснения понятия самости Мари

Луизой фон Франц, самость – одновременно и ядро, и вся сфера. Она пишет:

Организующий центр, выполняющий регуляторную функцию, является чем-то вроде «атома с ядром» в системе нашей психики. Этот центр можно также назвать изобретателем, координатором и источником сновидений. Юнг называл этот центр самостью и описывал его как целостность всей психики, чтобы отличить его от Эго, которое составляет лишь малую часть души 5 .

Метафора атома, предложенная фон Франц, никогда меня не прельщала. Ее слова и в еще большей степени ее иллюстрация вызывают перед глазами образ не атомного ядра, а вишни. Вокруг косточки, как сочная мякоть вишни, располагается осознанная личность (Эго), заключенная в кожицу, но взаимодействующая с остальным миром. Косточка, являющаяся ядром вишни, имеет кардинально другую природу, отличную от природы съедобной части ягоды. Нормальное развитие вишни – это процесс, в котором косточка, мякоть и кожица естественным образом взаимодействуют, чтобы придать вишне вкус. Таков, по-моему, процесс индивидуации.

Я ценю то, как Юнг авторитетно описывает процесс индивидуации. Его тексты – хорошая литература, они заставляют читателя захотеть собрать воедино все свои части как яркую, красную, вкусную, созревшую вишню, в которой косточка прекрасно сочетается с мякотью, а кожица удерживает все это вместе. Когда я счастлива, я представляю собой как раз такую вишенку. Сочное описание Юнга вызывает желание поверить в миф о самости и индивидуации6. Однако это не более чем мифология. Юнг написал об этом Мигелю Серрано: «Я так и не нашел стабильного или определенного центра в бессознательном, и я не верю, что он существует. То, что я называю самостью, является идеальным центром… мечтой о целостности».

Когда я ударилась головой о цементное дно бассейна в Санта-Фе, ядро, самость полностью утратила свою объединяющую способность. На месте, где прежде была сердцевина, возник ураган, поглотивший все осознанное и оставивший мою душу бездомной. Моя самость отправилась в путешествие, вишня распалась на молекулы, и они кружились в воздухе вокруг моей больничной кровати. Разбитая, потерявшая свою вишню, я была в замешательстве, чувствовала себя обделенной, и все же это был интересный опыт. Я обнаружила, что вместе с потерей центра, утратой сердцевины пропала и депрессия, которую я переживала до этого происшествия. У меня не было чувства самости – не было и депрессии.

За одну ночь депрессия сменилась безличной очарованностью странным психическим пейзажем, в котором отсутствовали какие-либо ориентиры. Чтобы пережить такую изменчивость существования, мне оставалось только плыть в Стиксе. Я перестала ожидать проявления жизни из центра. Я существовала разобщенно, без удерживающего единство центра. Мое Я было кучей ряски, дрейфующей в бескрайних, растекающихся водах души. Это было пугающе, но не вызывало чувства подавленности. В состоянии депрессии, предшествовавшем моему падению в бассейн, я казалась себе пустотой, ничем, хотя на самом деле я была сгустком негативности. Только встретившись со своей смертью, я действительно стала «ничем», пугающим и в то же время освобождающим Небытием. «Ничто» плюс «ничто» равняется «ничто», в этом уравнении нет места депрессии.

До встречи с Госпожой Смертью я считала свое Эго хозяином моей психической территории. «Другой» был гостем, которого я могла время от времени позвать. Привет – и пока. Пожалуйста, не трать мое время. У меня полно дел. Мои земли так велики. Мое представление об Эго изменилось на противоположное. Теперь я гость, благодарный, скромный посетитель, а мир – хозяин. В качестве гостя я не смею критиковать расписание событий, составлять его – не мое дело. Нет больше ни принцессы, ни горошины. Осознание того, насколько преходяще мое положение, сделало меня вежливой и благодарной по отношению к миру. Я больше не претендую на то, что это мое место. Хозяин призвал меня, чтобы я жила в обществе и старалась понимать и помогать. Каждую ночь сновидения напоминают мне, что гость может испытывать соблазн начать повелевать домашней прислугой (другими Эго), но у гостя нет власти над ними. В результате этого понижения в должности мне стало гораздо комфортнее с иконоборческими принципами архетипической психологии. Психологическая жизнь всегда проживается в переходном пространстве, всегда на порогах, на краю, на перекрестках, всегда посреди и между. Да. Теперь я довольна таким положением вещей. Потеря моей «вишни» стала концом моей девственной души. Множество идентичностей оставили во мне свой след: бабочка, бык, Девочка со спичками, ребенок Великой Матери, неудачливый студент, органический мусор, порождение света, спасенное трансцендентной любовью дочери. Каждая из этих идентичностей, или субличностей, осталась в качестве образа бытия, формы сознания, которая время от времени меня навещает.

Когда мой мозг выздоровел, я почувствовала возвращение способности собирать слова в предложения, абзацы, главы – чудесный дар. Письменность – один из величайших даров культуры ее носителям; только почувствовав, что я лишилась этой способности, я поняла ее неизмеримую ценность. Слова вернулись, но их значение не вполне то же, что было раньше. Они, кажется, тоже приходят из метафизического пространства. Все чаще я ощущаю себя не участником жизненных драм, а наблюдателем хаотичного, завораживающего движения жизни. Я иду по жизни, испытывая радость, не вынося суждений, в том неторопливом, практически дорефлексивном режиме, когда сознание функционирует, как сознание кошки. Переходная область – это огромная страна, которой я научилась наслаждаться. Быть на пороге, на краю, не пытаться попасть в центр.

Я узнала, что возможная радость пугает Эго так же сильно, как и возможная любовь. В этой книге я попыталась показать, как медицинский подход, удовлетворяющий Эго и прекрасно работающий с проблемами медицинского характера, может лишить нас радости внутреннего путешествия. Эта модель не может придать смысл страданиям и восторгу внутренней жизни, потому что повествованию о человеческой душе присущи трагический, комический, эпический и лирический жанры. Художники, а не доктора, дают нам слова и образы, чтобы мы могли осознать, где и как мы страдаем, где и как испытываем радость. Каждому поколению, городу, колледжу, семье, паре, каждому человеку необходимо найти верные слова, правильную музыку, образы и мысли, чтобы выразить боль и счастье своей жизни.

Целью искусства никогда не было отражение реальности. Искусство – это не застывшая картина. Это не трансляция последних новостей. Задача искусства состоит в том, чтобы представить реальность таким образом, чтобы сознание соизволило ее переосмыслить. Искусство побуждает нас войти в иную форму реальности, в реальность воображаемую, которая откроет нам множество возможностей, ждущих, что их используют. Глубинная психология – это выход из привычной психологии, рассматривающей только то, что есть, чувства – такими, какие они есть, вместо того, чтобы взглянуть на то, чем они могли бы быть. Последующие формы глубинной психологии будут все дальше отходить от медицинской модели. Мне нравится представлять применение этих методов как торжество жизни души, даже если исследование содержаний психики причиняет боль. Важнейшая задача глубинной психологии состоит в том, чтобы найти образы, открывающие правду о чувствах. Выполняя эту работу, мы оживляем воображение.

Определение депрессии, данное Фрейдом, очень просто, и в этом состоит его огромное преимущество: депрессия – это потеря способности любить. Если развить это определение, то можно прийти к выводу, что цель психотерапии – развивать способность к любви. В самом деле, психоанализ – это долгий разговор о любви. Он начинается с любви к самим себе, без которой невозможна любовь к другим. Она включает любовь к вещам, ко всему тому, что отвергалось, потому что мы перестали это любить, и разрастается в любовь ко всему миру, часто в форме удовольствия от осмысленной работы. Медицинский подход действительно уместен в случаях, когда необходимо облегчить депрессию, так же как бывает нужно снизить температуру, облегчить тошноту, физическую боль. Глубинная психология будущего нацелена на другое – на то, чтобы поднять температуру воображения, усилить любовь, связывающую нас с миром.

Из своей практики глубинной психотерапии я делаю вывод: чем больше образов, мифов, сюжетов, сценариев, историй, парадигм открыто перед человеком, тем богаче его жизнь. Чтобы увидеть все это разнообразие возможностей, нужно прекратить отождествлять себя со множеством старых, отживших свое мифов. К числу самых изношенных относится наша фантазия о романтической любви, сценарий, основанный на зависимости – «я нуждаюсь в этом человеке, а он нуждается во мне». Эта скудость воображения порождает множество страданий. Умение пересматривать подобные сценарии представляет собой полезный навык, и этому может научить глубинная психология. То, как мы строим отношения с другими и с собой, зависит от того, как мы воспринимаем мир, от того, какие возможности мы считаем реальными, от наших воспоминаний о прошлом и представления о том, что именно сделало меня таким, какой я есть. Ничто не влияет на качество нашей будущей жизни сильнее, чем мифы, в которые мы помещаем события своего прошлого. Чем больше мы будем ценить, что миф строится из образов, тем меньше тягот и трагедий в нашей жизни будут казаться непреодолимыми.

В наши дни мы сталкиваемся с затруднениями, которых не существовало несколько поколений назад. Особенно труден стал поиск идентичности, хотя это вовсе не должно быть проблемой. Больше сложности означает больше возможностей для выбора контекста, в котором можно разрушить старый миф и построить новый. Пробуждение воображения позволяет обнаружить дыры в стене, о которых прежде не догадывалась пленная душа, подсказки, которых не замечало сердце. Когда моя подруга впервые сказала «нет» человеку, злоупотреблявшему ее временем, для нее это было подобно революции. Это в самом деле была революция, потому что прежде она и «вообразить» себе не могла, что сможет произнести: «Нет, я не сделаю это для тебя».

Избавление от монархии тоже казалось невозможным до Революции. Ограниченное представление о своих возможностях действует, как решетка на окнах, создавая внутреннюю тюрьму. Некоторая часть мировой психологической мудрости хранится в душе каждого из нас и отражается в психологических теориях. Целью этой книги было внести свой небольшой вклад, переведя это теоретическое наследие на язык, очищенный от профессиональных терминов, создать послание следующему поколению, основу моих представлений о следующей реинкарнации глубинной психологии. Психика существует в контексте культуры, и культура эволюционирует, как и медицина, и компьютерные технологии. Чтобы проследить изменения и определить приоритеты, психология может предложить новые образы будущего.

Я не делаю вид, будто знаю, что будет с психологией дальше. Я просто считаю, что для меня мертвы подходы, требующие ригидной веры в заданную теорию психики, как бы ни была интересна эта теория, будь это даже та теория, которая мне импонирует. Все религии заявляют, что помогают построить сплоченные сообщества на основе общих ценностей, однако до сих пор религия больше разделяла людей, чем объединяла. Интеллектуальная охота на ведьм, моральная инквизиция и общественное осуждение также возникает среди теоретиков психологии, как только какую-нибудь теорию объявляют непреложной истиной. Глубинная психология не нуждается во всех этих подтверждениях7, потому что большинство важнейших ценностей, необходимых для нашего психологического выживания, не требуют доказательств в принципе. Вместо этого она требует повышения осознанности. Эта форма сверхосознанности основана на ценностях, которые нам нетрудно принять и разделить, потому что именно они делают нас людьми. Трагедия и комедия, победы и поражения – это не проблемы, которые надо решить, чтобы жить; это и есть жизнь. Это сказки о бытии, сказки о радости, найденной во время мучительной борьбы. Радость всегда была учителем лучшим, чем боль.