Когда я вернулся, ни Изабеллы, ни Грейс дома не оказалось. Зато на моей подушке лежала записка:
"Дорогой Расс. Извини, но я не могу больше оставаться дома одна. После ухода служанки я упала в ванной. Не ушиблась, но сильно испугалась. Грейс к тому времени уехала. Мама с папой примчались ко мне, подняли меня и теперь собираются отвезти к себе. Как же мне хотелось быть твоей маленькой, но никак не беспомощным младенцем. Уже начала скучать по тебе. Люблю.
Твоя Изабелла".
Какое-то время я простоял в нашей спальне, вслушиваясь в тишину, царящую в доме... Солнце уже клонилось к холмам, и сквозь разрисованное окно пробивался яркий, пронзительный луч света. Он расплескивался по ковру, вис на дальней стене и косо цеплялся за угол нашей кровати. И сразу так о многом я начал скучать! Об инвалидном кресле Изабеллы — хитроумном изобретении, которое поначалу я презирал, но, так как с каждым днем оно все больше становилось частью ее, я стал относиться и к нему со странной любовью; о пузырьках с лекарствами, постоянно теснившихся на ее тумбочке; о палке, опирающейся на свою четырехпалую лапу, всегда ожидающей Изабеллу около кровати; о журналах, каталогах, поваренных книгах, романах и путеводителях, что всегда валялись у Изабеллы на кровати; и даже о ее любимом одеяле.
Сейчас всего этого не было, и сама комната — наша комната — казалась отвратительно опрятной и прибранной, как номер в мотеле. Меня охватило чувство жестокого, ужасающего одиночества, когда возник призрак — и не в первый раз — этого дома и всей моей жизни без Изабеллы. Внутренний голос тут же напомнил мне, что бар с напитками совсем неподалеку, на первом этаже. Но я не двинулся с места. Продолжал стоять, залитый лучами безжалостного солнца, пронизывающего мир, — уже без моей жены.
Я оглядел комнату, думая о том, не заключается ли самое простое и... верное мерило человеческой личности во всех тех вещах, которые он любит, и не есть ли вся человеческая жизнь по сути дела — лишь время, которое требуется, чтобы открыть, что это за вещи, что он любит, и кто те люди, которых он любит? И здесь, в этой комнате, было так много того, что Изабелла нашла в своей жизни, чтобы любить: свисавшая на ниточке в окне хрустальная фигурка колибри; дешевая стеклянная фигурка ацтекского воина, которую мы купили в Мексике и которая теперь стояла стражем на нашем телевизоре; ее пианино — у дальней стены, во всей своей полированной, ухоженной красоте; ее книги — Неруды, Стивенса и Мура; сотни кассет — начиная от Генделя до звуковой дорожки «Твин Пике». Все это было залито лучами солнца, но по-настоящему высветилось и превратилось в бесценные сокровища лишь благодаря Изабеллиной любви.
И, пока я стоял перед ее пианино — оглушительно безмолвным сейчас инструментом — и разглядывал фотографии в рамках, расставленные на нем, я впервые осознал: из всего, что Изабелла любила в этой жизни, больше всего она любила меня.
Мы произносим наши клятвы, садимся в машину, разрезаем торт, вальсируем в нашем первом танце...
Я смотрел на все эти фотографии тысячу раз — возможно, каждый день — но смотрел походя. Они казались мне милыми и... совсем обычными, по своему чарующими в нашей обычной рутинной жизни. В конце концов, едва ли вообще найдется такая пара, у которой не оказалось бы пачки подобных фотографий. Однако в тот день, стоя один в нашей комнате, я увидел и действительно понял с пронзительной ясностью, что именно я, Рассел Монро, был главным достоянием Изабеллиной жизни.
Я, Рассел, который пять миллионов лет назад случайно наткнулся на нее, читающую в апельсиновой роще томик стихов.
Я — тот, кто поклялся вечно любить и почитать ее.
Я — тот, кто сидел в машине напротив дома Эмбер Мэй Вилсон, причем не единожды, а целых четыре раза, и — мучился вопросом, имею ли право войти, и знал, что однажды ночью все-таки в него войду.
Я — тот, кто вечно таскал с собой фляжку, чтобы никогда не быть слишком далеко от своего возлюбленного виски.
Я — тот, кто оставил ее одну, чтобы она упала в своей собственной ванной.
Я — тот, кто оказался отнюдь не первым, кого она по радиотелефону, который всегда в кармане ее одежды, позвала помочь подняться с пола ее страдающему, беспомощному телу.
Все равно именно я оставался ее главным сокровищем.
Солнечный свет продолжал прожигать комнату, прорывался в глубины моих глаз. Из-за него я чувствовал себя еще более одиноким, раскрытым, разоблаченным.
Когда я взглянул в зеркало, вмонтированное в створки платяного шкафа, то не увидел никакого Рассела Монро, а — лишь силуэт чего-то человекоподобного и — пустого блестящую оболочку, и только. Интересно, не то ли это было, что видела Изабелла, когда смотрела на меня: всего лишь контуры человека — там, где должна была бы находиться его сущность.
Я пошел вниз, с особой остротой реагируя на звук собственных шагов в опустевшем доме.
* * *
Джо Сэндовал, широколицый и дюжий, делал что-то со своей входной дверью, когда получасом позже я подъехал к его дому.
Он и Коррин жили в Сан-Хуан-Капистрано, в тихом городке, к югу от Лагуны, известном главным образом своей церковью, к которой ежегодно в марте прилетает огромное количество ласточек, в результате чего и церковь и ласточки превратились в легенду и — в место паломничества туристов. В этой же церкви венчались мы с Изабеллой — в знойное сентябрьское воскресенье, так похожее своей одуряющей жарой на сегодняшний день.
Сделав глоток из серебряной фляжки, я взглянул на выгравированную на ней надпись — «Со всей моей любовью. Изабелла».
Прервав свою работу, Джо молча наблюдал за тем, как я приближаюсь к нему.
За долгие годы работы на ранчо «Санблест» лицо его потемнело и испещрилось морщинами. Глаза его всегда, даже в сумерки, настороженно прищурены, что никак не вяжется с его в общем-то добродушным характером. По обыкновению его черные, с проседью волосы гладко зачесаны назад и стянуты на затылке в маленький хвостик.
Отложив отвертку, Джо протянул мне тяжелую, мягкую руку, сказал:
— С ней все в порядке.
— Сильно ударилась?
— Да нет, просто синяк, хотя порядочно напугалась. Входи. — Он обнял меня и ввел в дом, распахнув передо мной дверь. И только теперь я заметил, что он устанавливает второй засов, — определенно на случай появления Полуночного Глаза. — Коррин расстроилась, — прошептал он, когда мы вошли. — Ну, ты сам понимаешь...
Гостиная у них — маленькая, но уютная, обставлена недорогой мебелью от Сирса, имитирующей стиль времен первых американских колонистов. На дощатом полу — овальный плетеный коврик; на одной стене — семейные фотографии, а в углу над телевизором — простенький алтарь Девы Марии. Диван и кресла укрыты турецкими коврами ручной работы. На кофейном столике — томик Библии. В окне шумно гудит кондиционер. А рядом с ним стоит дробовик для охоты на оленей.
Коррин сидела в качалке, но встала, когда я вошел. Я обнял ее с искренней нежностью, чуть омраченной некоторой опаской, с которой большинство мужчин относится к своим тещам. Поначалу она приняла меня безоговорочно как мужа своей дочери, но постепенно, в течение последнего года, ее уважение ко мне колебалось в зависимости от того, как я заботился — или не заботился — об Изабелле. Никогда ни единым словом не обмолвилась она ни о чем таком, но я чувствовал: по мнению Коррин, я уделял ее дочери внимания много меньше, чем мог бы. Меня, в свою очередь, начало обижать такое ее отношение, хотя, признаться, не раз мне самому приходила в голову мысль: ведь и перед самим собой я выгляжу не очень-то красиво и если должен обижаться, то лишь на себя. Мужчина вообще устроен так, что его собственная совесть стремится предать его.
Для мексиканки Коррин — довольно высокая. Ей, как и ее мужу, пятьдесят лет, всего на десять лет больше, чем мне. Несмотря на свой рост, она очень изящна, одевается с безупречной аккуратностью, а когда улыбается, становится ослепительно красивой. У нее такая улыбка, за которую можно и жизнь отдать. На животе у Джо белеет ножевой шрам — свидетельство одной из тех битв, в которых он участвовал на пыльных темных улочках Лос-Мочиса, чтобы защитить ее честь и добиться ее руки. Сразу после свадьбы, летом шестьдесят четвертого года, они подались на север, а год спустя у них появилась дочь — Изабелла. Она оказалась их единственным ребенком.
Коррин обняла меня и снова опустилась в свою качалку.
— Спит пока, — сказала она. — Садись, пожалуйста.
Я продолжал стоять и смотрел в коридор.
Джо опустился на диван, мельком взглянул на жену, потом на меня.
Сейчас именно тот самый момент, когда решится, выиграю я или проиграю. Дело чести, а может быть, даже и гордости — выиграть битву здесь, в этом доме.
Поэтому я прошел мимо дивана, на котором сидел Джо, двинулся по коридору и открыл дверь в комнату Изабеллы.
Она лежала на спине. Крепко спала. Ветерок от свисавшего с потолка вентилятора легко колыхал простыню на ее шее.
В комнате, затененной раскидистым перечным деревом, росшим за окном, на заднем дворе, — прохладно.
Со стены, что в головах Изабеллы, кажется, прямо на нее смотрит агонизирующий пластмассовый Христос.
Дешевизна его почему-то рассердила меня, как и Его равнодушие к раковым клеткам, необузданно и, как я полагал, с Его благословения, растущим в прелестном теле Изабеллы. Попросить Его о помощи — значит унизиться перед Ним.
Я осторожно притворил дверь и вернулся в гостиную, где опустился на диван, рядом с Джо, и стал смотреть через окно на улицу.
— Хотел бы ты, чтобы Изабелла некоторое время пожила у нас? — спросила Коррин.
— Конечно, нет.
— Почему, Рассел?
— Потому что она — моя жена, и мой долг — заботиться о ней.
Осуждающее молчание Коррин смешалось с гулом кондиционера. Джо поднялся, прошел на кухню, вернулся с кувшином ледяного кофе и тремя стаканами.
Все наши разговоры с Джо проходили исключительно за холодным кофе, из чего я сделал вывод, что Изабелла рассказала им о моем пристрастии к выпивке. Или от меня все еще пахло виски и пивом?
— Ну раз уж ты заговорил о долге, Расс, почему бы не расценить ее временное проживание у нас своего рода передышкой — для тебя?
— Не нужна мне никакая передышка. Я уже скучаю по ней.
— Иногда бывает очень даже неплохо поскучать, — заметила Коррин.
— Это явно не тот случай.
Джо налил кофе и протянул мне стакан. Коррин не отреагировала, когда он протянул стакан ей, хотя он, как я заметил, внимательно посмотрел на нее при этом. Я понял. Он разрывается между безусловной убежденностью в том, что муж должен жить с принадлежащей ему женой, и мощными материнскими инстинктами собственной супруги. И, судя по всему, он не хочет спешить с выводами на сей счет.
— Но это высвободит тебе много времени, — сказала Коррин. — Ты сможешь наконец работать.
— Я работаю, когда приходит служанка.
Коррин согласно кивнула, и я понял, Изабелла рассказала ей и об этом.
— Но я же знаю, как нелегко тебе приходится.
Ясно, она догадалась, что все это время я не пишу.
И действительно, я не пишу вот уже... — и я мысленно подсчитал, — год, два месяца и одиннадцать дней. Но Изабелла никогда не сказала бы матери об этом, возможно, из уважения к странному и подчас неуместно священному отношению многих писателей к своей работе. (Именно так отношусь к работе я.) Не призналась бы... испугалась бы произнести вслух подобные слова, потому что все священное — в том числе и неуместно священное отношение к творчеству — под воздействием болтовни лишается своего величия и своей святости.
— Изабелла сказала мне: за последний год ты ничего не написал, — бесцветным голосом произнесла Коррин. — Она сказала это с надеждой на то, что мы — она сама, Джо и я — сможем тебе как-то помочь. Из всех ее страданий самое мучительное — именно это: из-за нее ты не можешь писать!
«Черт бы побрал меня! — подумал я. — Еще недостает услышать мне об этом по телевизору, от Чарльза Джако, ведущего репортаж „живьем“ из моего свайного жилища, из моего кабинета».
И тут же, из совершенно другого уголка моего сознания, выскочила мысль — а ведь мы почти остались без денег! — и связалась, столкнулась с той, что это потому, что я в самом деле в течение долгого времени не написал ни строчки, если не считать статей.
Не раз я собирался проверить баланс всех наших банковских счетов — если там, конечно, вообще имелся еще хоть какой-нибудь баланс, чтобы проверять его. Придерживаясь теории — то, чего не видишь, не может навредить тебе, — я вот уже целых полгода не вскрывал банковских уведомлений и скопил их уйму. С некоторым запозданием я заметил: подобная корреспонденция из банка стала приходить не в привычных бежевых, а — в белых конвертах. Как же мне захотелось в этот момент приложиться к своей фляжке!
— Я работаю, — сказал я, почувствовав, как бурлящий гнев перерос в чувство стыда, от которого сразу же вспыхнуло мое лицо. Мне самому была отвратительна та дерзость, которая прозвучала в моем голосе.
— Я же говорил тебе, хоть что-то, да он пишет, — вмешался Джо с ноткой сострадания в голосе, которое Коррин оставила без малейшего внимания. — Да и страховка покроет все расходы по операции, так ведь?
— Да.
Коррин глубоко вздохнула и устремила на меня взгляд своих очаровательных темных глаз.
— Расс, меня тревожит не столько твоя работа, сколько моя дочь.
Джо уставился на зажатый в коленях стакан, тогда как взгляд Коррин оставался прикованным ко мне.
— Изабелла могла бы и не упасть сегодня, — сказал я. — Но ведь никто не в состоянии находиться рядом с ней все двадцать четыре часа в сутки.
— Мы в состоянии, Расс. Джо и я. Пусть она останется у нас. Ты тоже оставайся. Она наша дочь, а ты наш сын.
Сказав это, она посмотрела на Джо, продолжавшего глядеть в свой стакан, но он, должно быть, почувствовал на себе ее взгляд. И кивнул.
— Так будет лучше для нас всех, — сказал Джо. — На протяжении целого года ты ухаживал за Иззи. Ты нуждаешься в передышке. Тебе нужно подработать немножко денег. Кто знает, сколько понадобится после операции?
Кондиционер продолжал гудеть. Я чувствовал себя так, словно ограблен ворами, только вместо пистолетов вооруженными — добротой. В глубине души я знал, они абсолютно правы.
Но почему же тогда мне так трудно согласиться с ними?
Мне понадобилось время, чтобы понять это. Когда же понял, сделал то единственное, что мог сделать, — снова уставился в окно, лишь бы избежать умоляющих взглядов этих хороших, скромных людей.
А если уж быть до конца честным, я страшился самой мысли о том, что они — а вместе с ними и я сам, и Изабелла — поймут, сколь притягательна сама по себе эта идея — оставить Изабеллу у них! Потому и не хотел делать этого.
Противоречивые чувства клокотали во мне, били друг друга, рвали друг друга, претендуя на единоличное господство над моим сердцем. Никогда еще мне не доводилось испытывать такого внутреннего дискомфорта, быть настолько не в ладах с самим собой. Состояние такое: словно сначала меня разрезали на множество кусков, а потом собрали, но — собрали неправильно. Да и вообще, собрали ли все мои куски вместе? Я снова ощутил в себе потребность двигаться с огромной, необузданной скоростью. Но в тот же самый миг ощутил зияющую пустоту, такую же, как часом ранее, когда я стоял в нашей залитой солнечным светом спальне. Это была свобода от всякой ответственности за другого человека, от обязанности каждое мгновение прислушиваться, что бы я ни делал, к звукам наверху, зовет ли меня Изабелла, которая постоянно нуждается в том, чтобы я помог ей решить очередную задачу — проводил к душу, или вымыл стоящий рядом с кроватью горшок, или подкатил к ней инвалидное кресло, или выполнил любую другую работу из числа тех, которые человек по тысяче раз на дню совершает не задумываясь, не осознавая. Как легко, например, постричь себе ногти на ногах, когда ноги не парализованы, как легко добраться до туалета, когда можешь ходить, и как легко стоять перед своим собственным шкафом и выбирать себе одежду на сегодня, не ломая себе голову над тем, достаточно ли наряд этот длинен для того, чтобы скрыть прикрепленные к ногам скобы! И как прекрасна возможность — просто стоять, не падая на пол!
Какое же блаженное чувство — быть свободным!
Но... какую же гнетущую тоску начинаю я испытывать, когда Изабелла уходит из моей жизни хотя бы на несколько минут!
Перед глазами то и дело возникает кровать, в которой ее уже нет. Я начинаю слышать тишину, что осталась после нее. Я ощущаю безбрежную грусть бытия без нее в мире, и охватывает эта грусть меня только потому, что в этом мире есть Изабелла и она могла бы быть со мной!
Мой желудок сжался и заболел; я перестал чувствовать биение собственного сердца.
Вскоре я поплыл наперекор всем этим мощным течениям. Мне было необходимо преодолеть их и попробовать найти единственное решение, за которое я смог бы ухватиться без каких бы то ни было сомнений. И я кинулся сквозь них, стал продираться сквозь них в поисках этого решения.
И... я нашел его! Я настиг его, погрузил в него пальцы и что было сил прижал к груди. Конечно же, я хочу того — наконец-то и без всяких условий понял я это, — что явится наилучшим для Изабеллы. Не для меня. Не для Коррин и Джо. Для Изабеллы.
— Она довольно сильно вывихнула себе ногу в колене, — снова стал наступать на меня Джо.
— Хватит, — сказал я. Закрыл глаза и положил голову на спинку дивана. А влажный ветер из кондиционера обдувал меня, правда, лишь половину моего лица.
Я услышал, Коррин встала, и через секунду моей щеки коснулись ее пальцы, легко похлопали, что выражало ее благодарность, утверждало полную мою капитуляцию и раскрывало ее радость от моего решения, которое Коррин считала правильным.
— Может быть, тебе хотелось бы пойти ненадолго к ней, — сказала она, — а я пока приготовлю обед.
* * *
В маленькой комнате я прилег рядом с Изабеллой. Она чуть шевельнулась, когда я устраивался у нее под боком, улыбнулась, когда я потянулся и взял ее руку в свою.
— Значит, убежала от меня? — сказал я.
— Я никогда от тебя не убегу. Но так будет л-л-луч-ше... пока.
— Я знаю. Это была всего лишь еще одна из моих неудачных шуток.
— Все снова будет о'кей, правда ведь?
— Да.
Я поцеловал ее, а она погрузила свою руку в мои волосы и притянула меня к себе поближе. Поцелуй был долгим. Когда я уткнулся лицом в ее грудь, она коснулась и мягко надавила на переднюю часть моих брюк. Моя рука скользнула под простыню и коснулась ее теплого сухого лона. Какое-то время мы полежали так, очень медленно отыскивая то, что обычно происходило само собой. Потом Изабелла снова дотронулась до моего лица. Я взял ее руку в свою.
— Может, после операции у нас опять будет все, как раньше? — сказала она.
— Да, все будет так, как раньше.
— Я люблю тебя, Расс.
Я лежал с ней почти час, нежно поглаживая ее гладкую круглую голову, пока она спала, уткнувшись лицом мне в грудь. Я смотрел на перечное дерево за окном и наблюдал за пересмешником, прыгающим с ветки на ветку. А в какое-то мгновение я стал им. Это я — проворный, покрытый перьями. Я способен летать. Наконец-то я слетел с дерева. Взмыл ввысь, пронзив телом горячее голубое небо. Я пронесся через звезды не наступившей пока ночи. Я скользнул мимо солнца, вылетел из галактики, углубился в зияющий, раскинувшийся беспредельно бесконечный космос, и из глаз моих хлынули очистительные слезы, и заискрился в тугой атмосфере мой клюв, запылали мои перья, стали плавиться лапы. Вскоре я превратился в скелет, в кучу позвонков, в подрагивающий атом кальция.
Движение. Скорость. Быстрота. Свобода.
Когда Коррин позвала нас обедать, я помог Иззи одеться и усесться в кресло.
А потом я уехал.
* * *
Дома я прежде всего налил себе привычную порцию виски, побродил немного по веранде, прослушал записанное на автоответчик довольно краткое послание Тины Шарп. Перезванивать ей не стал. Предпочел усесться на заднем дворике в кресло, в котором любила сидеть Изабелла, лицом к юго-западу, туда, где раскинулся город. Наша Леди Каньон все так же возлежала на верхушках холмов, все так же между ее ног разливались огни Лагуны, а ее беременный живот отчетливо возвышался над горизонтом.
Зазвонил телефон. Я пошел в дом, поднял трубку, но сразу после моего «алло» звонивший повесил трубку.
Очень мило.
В кабинете я включил компьютер и начал работать над статьей о группе поддержки.
Первым делом я обрисовал общую идею, раздумывая над тем, как бы сделать, чтобы читатели не просто прочитали о существовании этой группы, но почувствовали себя сопричастными к ней. Но пока получались одни словеса.
Я снова выпил, потому что мне не понравились мои манипуляции с первым абзацем. А еще потому, что я все время видел Изабеллу, лежащую на узенькой кровати в родительском доме. А еще потому, что газетная статья — дело достаточно трудное, чтобы справиться с ним без подобных вливаний, — мне кажется, именно поэтому так высок процент алкоголизма в среде журналистов.
В конце концов, подумал я, можно довести статью лишь до этого абзаца, чтобы предоставить Карле Дэнс право швырнуть мне ее обратно в лицо. Правда, не «Журналу», а запуганным читателям решать, как им относиться к этой самой группе поддержки.
Телефон зазвонил снова, и опять неизвестный положил трубку, как только я ответил.
«Точь-в-точь как Эмбер любила делать двадцать лет назад, — подумал я, — когда тайком от Мартина Пэриша назначала мне свидание». Правда, тогда мы три раза вешали трубку. Это был наш код. Это означало, что сейчас она — с Марти, но жаждет встретиться со мной. Марти она при этом говорила: у подруги занято. Три звонка означали: встреча состоится в тот же вечер. Вечера, приходившиеся на четные числа, подразумевали свидание в верхнем баре ресторана «Башня». Нечетные — в одном из кабинетов китайского «Мандарина». Два поздних звонка — о, как же я ждал этих двух вечерних звонков! — возвещали о том, что она приедет ко мне домой. Я всегда чувствовал себя неуютно — почему это именно Марти? — но, возвращаясь в те далекие времена, когда все мы были молоды, я вижу: любая, самая высокая цена за встречу с Эмбер всегда была оправдана. Всегда.
Телефон зазвонил снова, и, к моему изумлению, звонящий снова повесил трубку. Три звонка. Исключительно из любопытства я открыл календарь: шестое июля, четное число, значит — бар в «Башне».
Я уставился на экран компьютера, пытаясь найти первую определяющую фразу. Эта первая фраза обеспечивала пятьдесят процентов успеха статьи. Если она удачна, остальные ложатся прямо в точку. Наконец я написал: «Что, если она и в самом деле в баре „Башни“?»
Нет.
Передо мною возник образ размозженного черепа Эмбер: кровь, свалявшаяся масса темных волос, мертвые глаза. Я очистил экран.
Но тут же увидел ее в машине, взятой напрокат, на мгновение освещенную огнями Прибрежного шоссе, испуганно смотрящую через лобовое стекло на меня.
Даже из могилы, где бы она ни находилась, Эмбер являлась ко мне.
Снова я подумал об Изабелле. Я так сильно хотел любить ее! Но пальцы сами напечатали: «Один или два коктейля в баре „Башня“ могут оказаться весьма кстати. Ты их вполне заработал».
Нет. Это я тоже стер. Еще некоторое время посидел и — одним махом набрал три первые страницы статьи.
Сделал перерыв, заглянул в холодильник, хотя еще не был голоден. Снова посидел на веранде. Потом полежал на нашей кровати, совершенно по-дурацки и чуть ли не благодарно тоскуя по Изабелле.
Вернулся в кабинет, закончил статью и отправил ее по факсу.
Наконец спустился вниз, сел в машину и поехал в бар «Башни».
Вечерами зеркала и окна «Башни» подчас сбивают с толку, создавая в помещении затемненную атмосферу. За стеной из дымчатого стекла, внизу, одиннадцатью этажами ниже, уходит в бесконечность океан. Блеск его глади отбрасывается зеркалами на тебя, где бы ты ни сидел в этом зале, в каждом уголке, ты видишь его. Даже на потолке, который, кстати сказать, тоже в основном из стекла. Правда, изображение — до головокружения — перевернутое. Точнее, ты не можешь быть уверен в том, что действительно видишь, а что тебе кажется...
Столы сделаны из обрезного стекла — прямоугольные кусочки океана отражаются от потолка, который, в свою очередь, подхватывает изображение от окон.
Ножки ламп — в виде нарядных дам, настенные светильники — за зеркальными раковинами, пепельницы — на изящных бронзовых подставках. В центре бара — черный рояль-миньон.
За ним в тот вечер восседал молодой человек. Голос у него — того певца, чью песню он в данный момент исполняет. Манера игры — прекрасная. Но Изабелла, по-моему, играет гораздо лучше.
Бар был переполнен, и все же мне удалось отыскать в дальнем углу свободное место.
Слева от меня зияла одиннадцатиэтажная пропасть — в черный океан. Справа раскинулся зал. А прямо против меня сидели мужчина и женщина, любезно позволившие мне разделить с ними столик.
Публика здесь собралась самая разношерстная, как в баре любого отеля. Среднего возраста американские туристы. Озабоченные иностранцы. Несколько местных щеголей. И явно молодящиеся женщины, рыскающие в поисках обычных развлечений. В одном углу страстно целовалась парочка. Двое мужчин, судя по всему гомосексуалисты, старались выглядеть непринужденно. В противоположном от меня конце зала сидела женщина. Она курила сигарету, вставленную в мундштук, по меньшей мере около фута длиной. У нее были прямые блестящие белокурые волосы и довольно-таки нелепая шляпка, по форме напоминающая коробку из-под пилюль, — определенно дань окружающим декорациям.
Двое, сидевшие за одним столиком со мной, производили впечатление всего среднего: среднего возраста, среднего местожительства (они со Среднего Запада), со среднеотточенными манерами, и, как оказалось впоследствии, именно таковыми их манеры и оказались. Успев уже основательно накачаться, оба без умолку болтали. Рядом с ними, сквозь стекла, простиралось пространство черного поблескивающего океана.
Мы одновременно потянулись к нашим напиткам, и мужчина улыбнулся мне.
— Вы — «лагунатик»? — спросил он, явно намекая на наше прозвище.
— Он самый.
— Приятный милый городишко.
— Это хорошее место для жизни.
— И чем же вы занимаетесь?
— Слова выпекаю. А вы?
— Инженер-конструктор из Дес-Мойна. Приехал познакомиться с «Диснейуорлдом» и полюбоваться китами.
«Полюбоваться китами» он опоздал на шесть месяцев, но теперь уже слишком поздно говорить ему об этом.
Его жена одарила меня улыбкой и подняла свой бокал.
Это — стройная женщина, с волосами песочного цвета, миловидная, когда улыбается.
Мы еще несколько минут поговорили, потом беседа внезапно заглохла.
Секундой позже они оба уставились на меня чуть не в упор.
— Скажи ему, Майк, — сказала дама, явно подзуживая своего мужа.
— Нет, ты скажи ему, Дженис, — парировал он беззлобно. — Сама скажи.
— Ну хорошо, я скажу. — Женщина наклонилась ко мне. — Это место — худшее из всех, где нам довелось побывать. Билеты обратно и недельный номер в отеле, в котором мы не хотели бы жить, нам обойдутся много больше чем две тысячи долларов. У вас есть яркое солнце, «Диснейуорлд» и — убийца, потрошащий спящих. Вот я и подумала, раз вы здесь живете и раз это — туристский город, вы должны бы все знать об этом.
Я был не в настроении слушать об их порушенных планах на отпуск.
— Что и говорить, не повезло. Всех нас подстерегает какое-нибудь разочарование, — сказал я.
Майк натужно хохотнул.
— Послушай-ка, приятель, можно было бы ответить и повежливее.
— А могли бы вы выброситься из этого окна? — спросил я. — Почему бы вам не дать этому местечку отдохнуть от вас?
— Черт бы меня побрал, — воскликнула Дженис, грохнув бокалом по столу и вставая. — Майк, к черту, немедленно уходим отсюда. Сплошные убийцы и пьянчуги вроде этого типа. Поганое место, и я хочу, чтобы ты знал об этом, — сказала она мне.
— Спасибо, — откликнулся я.
— Надеюсь, он доберется до тебя.
— Это кто же?
— Полуночный Глаз.
После того как Майк и Дженис ушли, я окинул взглядом публику и выхватил из нее бородатого мужчину в опрятном итальянском пиджаке и в дорогих круглых очках. Он был такой же громадный, как и Полуночный Глаз, достаточно волосат и бородат, но я бы принял его за преподавателя университета или врача-психиатра. Он сидел с рыжей девицей, которая надула губки и глядела в окно.
Я изобразил на своем лице улыбку — подобие улыбки, — отвернулся и стал смотреть на черный океан.
Полуночный Глаз как средство устрашения туристов, пронеслось у меня в голове, и нанесения ущерба «Диснейуорлду» и серым калифорнийским китам. А что, если сегодня ночью он обрушит на Лагуну свой очередной удар?
Было уже поздно, и публика в зале поредела. Эмбер, конечно, не появилась. Я испытывал облегчение. Вместе с тем чувствовал себя измученным и глубоко, яростно опечаленным тогда, когда начинал думать об Изабелле, а думать о ней я начинал чуть не каждую секунду.
Поможет ли операция? Не станет ли эта операция настоящей катастрофой? Один шанс из десяти...
Пианист умело исполнял песню «Путь как он есть».
Мужчина с конским хвостиком, казалось, оправдывался в чем-то перед все еще угрюмой рыжеволосой девицей.
Я расплатился с официантом, прошел в туалет и плеснул воды в лицо. Вытираясь бумажным полотенцем, посмотрел на собственное отражение в зеркале и с явной тревогой заметил тяжелые складки, появившиеся под челюстями и подбородком. Нос чуточку расплющился и, возможно, слегка порозовел, а глаза, показалось мне, уменьшились. «В общем, не человек, какая-то морская корова, — подумал я. — Проклятье!»
А все пьянка. Пора с этим завязывать. Я распрямился, выпятил грудь, сбросил напряжение с плеч, развернул их, откинул голову. Уже лучше.
Проходя по залу к выходу, я перехватил прямо на меня, в упор направленный взгляд блондинки, сидящей в углу, и... уловил ее манящий жест. Она вытащила сигарету из своего нелепого мундштука, сунула ее в рот и всем своим видом показывала мне, что будет вовсе неплохо, если я дам ей прикурить.
Ну разумеется, почему не дать?
Я подошел, склонился, держа наготове зажигалку. А когда крутанул колесико, выбил пламя и поднес его к губам дамы, вдруг понял: я смотрю в глаза очень хорошо знакомого мне человека.
Сердце остановилось. Желая убедиться в том, что я не ошибся, я буквально впился взглядом в серые глаза. Они мне были хорошо знакомы.
К тому моменту, когда большой палец уже убрал свет зажигалки и лицо Эмбер снова окунулось в сумрак бара, я наконец начал — робко, очень неуверенно — соединять разрозненные части случившегося вместе.