В тот вечер я готовил обед для Изабеллы в состоянии угнетения и полнейшего отчаяния.
Наши обеды всегда представляли собой довольно сложные процедуры, потому что Изабелла раньше сама отменно готовила, а сейчас очень любила поесть — стероидные гормоны, которые она принимала, чтобы замедлить развитие опухоли в голове, сильно подогревали ее аппетит. Меню разрабатывала она. Я же лишь следовал ее указаниям, стараясь выполнить их как можно лучше. Служанка обычно готовила завтрак и ленч, после чего уезжала домой. Обеденное время принадлежало нам двоим.
Как и всегда, Изабелла будет сидеть в своем инвалидном кресле и держаться постарается подчеркнуто прямо. К тому времени она уже успеет отдохнуть — в долгом послеполуденном сне, который иногда начинается сразу после ленча. Я стану суетиться, чтобы угодить Изабелле. А когда обед будет готов, откупорю бутылку вина, и мы начнем трапезу с него. И, конечно же, начнется нескончаемый разговор.
Будет все так же, как в старые добрые времена, если, конечно, уместны слова «так же» и «старые добрые времена» после того, как тебя разбил почти полный паралич, почти совсем отнялись ноги, когда тебе поставлен диагноз — «неоперабельная опухоль», когда ты подвергаешься экспериментальным процедурам лечения радиоактивными зондами.
* * *
На самом-то деле все у нас сейчас совсем не так, как в старые времена. Изабелла не может спокойно, даже краем глаза, глянуть на свои фотографии прежних лет. Та улыбающаяся черноволосая женщина, что с них смотрит на нее, кажется ей отмеченной некоей Божьей благодатью, которой она лишилась.
Изабелла никогда не была тщеславна, а если и была, то ничуть не более каждого из нас, и все же собой прежней, такой крепкой и полной жизни, она восхищалась, гордилась, а сейчас эту прежнюю — красивую женщину — видеть не могла.
Она всегда была крупной, но раньше выглядела стройной, несмотря на свои сто тридцать фунтов, теперь же в ней около двухсот, и она выглядит тучной.
В процессе лечения ее иссиня-черные волосы (по происхождению Изабелла мексиканка, и ее девичья фамилия Сэндовал) до плеч, такие красивые, волнистые, выпали — все до последней пряди, а ноги от долгой неподвижности заметно усохли.
Когда-то Изабелла со скоростью сорок миль в час неслась за катером на одной лыже, а сейчас может лишь с большим трудом встать со своего кресла и, опираясь на палку, очень медленно пройтись по комнате. Ни о какой лестнице, что ведет в нашу спальню, и речи не возникает — преодолеть ее она не в состоянии, а потому мы сделали в доме лифт.
Когда в первый раз Изабелла поднималась в нем, она прикрепила к спине пару ангельских крыльев, а над головой пристроила нимб — в этом наряде всего несколько месяцев назад она была на маскараде! На колени положила пластмассовую игрушечную арфу. Стартовала с улыбкой на губах, а выходила из лифта в слезах. Я не сводил с нее глаз, когда она выходила, грудь моя разрывалась от странной смеси любви к этой женщине и страшной ярости от того, что с ней случилось.
Мир Изабеллы находился на грани между необыкновенным юмором и горьким отчаянием. Я был точно в таком же состоянии.
Единственное, чему болезнь не угрожала, так это ее таланту — изумительные звуки пианино наполняли наш дом во второй половине дня, вскоре после того, как Изабелла просыпалась после дневного сна. Она играла Баха и Моцарта, мелодии эстрадных шоу тридцатых годов, Джерри Ли и Элтона Джона, но чаще всего — собственные сочинения, в последний год вызывавшие в моей душе болезненную тоску, какую я когда-либо испытывал при звуках музыки. Когда ее мелодии эхом возвращались к нам от стен и сводов нашего свайного жилья, создавалось впечатление, будто в воздухе парит сама Изабелла, скользит, проплывает сквозь каждую частицу того, что мы называем своим домом. Звучало — ее дыхание, ее сердце, ее жизнь. Она оставила прежнюю преподавательскую деятельность — передвижения оказались слишком трудны для нее, а кроме того, ей не хотелось, чтобы ученики увидели, как она прибавила в весе и что потеряла свои прекрасные волосы. Нет, музыка теперь не являлась профессией для нее, но она была одной из главных вещей, сохраняющих ее рассудок. Вторая, как я понял позже, — я сам.
* * *
В тот вечер она выбрала совершенно невероятный рецепт — бараньи отбивные и кисло-сладкий соус, с которым я так и не смог как следует справиться. Овощи превратились в размазню. Рис сочился влагой, но оставался жестким. Мясо оказалось пережаренным. Всякий раз, заглядывая в свой бокал с вином, я видел перед собой лишь кроваво-красную лужу, растекшуюся по ковру Эмбер.
С бутылкой я расправился довольно быстро.
Мы сидели на веранде, прижавшись друг к другу, и смотрели на море, простиравшееся за южным краем каньона. В тот день Изабелла провела там несколько часов — разглядывала опаленные солнцем холмы.
— Многовато ты сегодня выпил, — сказала она.
— Меня и самого много.
— Но ты уж все-таки будь поосторожнее, Расс, — произнесла она после долгой паузы, — а то получается чуть ли не каждый день... Много больше, чем нужно.
— Я знаю.
— Это меня б-б-беспокоит.
Правда заключалась в том, что в те дни я и в самом деле пил ужасно много. Для меня как бы существовали два изолированных мира — обычный и тот, в который я проникал с помощью алкоголя. Я предпочитал последний. Мир, в котором царят лишь прошлое и будущее и — никакого настоящего, в котором действия одерживают верх над мыслями, а обязанности могут подождать. В нем нет места раку.
Я был пьян, когда прошлой ночью звонил Эмбер. Я был пьян, когда приехал туда. В трезвом виде я никогда бы не сделал этого. В трезвом виде мой мир вообще становился зоной чистого чувства долга и ответственности.
Себя я ощущал чем-то вроде врытого в землю столба. Зато из бутылки неслись мне навстречу голоса сдвоенного мира «вчера и завтра» — мира бездумного ускорения и ничем не сдерживаемой скорости. Я нуждался в движении. Я страстно желал движения.
Поэтому я открыл вторую бутылку. Солнце уже зашло, но сохранялось еще оранжевое свечение. На электрический столб перед домом села огромная птица и уставилась на нас. Мне она показалась омерзительной. Это был гриф, и Иззи назвала его — Черная Смерть.
Она вообще дала имена многим вещам, что окружали нас среди наших холмов. Я бросил, в грифа пустой бутылкой, и он улетел. Бутылка исчезла в зарослях шалфея, разросшегося на наших засушливых холмах.
Как и ожидалось, с развитием строительства к югу и к западу от Лагуны потревоженные дикие звери переселились на наши холмы. Теперь вокруг жило огромное количество оленей и койотов. Олени истребляли розы, койоты — кошек. В небе день-деньской парили соколы и грифы, а совсем недавно я впервые увидел рысь. Прошлым летом я убил на моей стоянке двух гремучих змей и поймал третью, у которой оказалось две головы, ее я подарил лос-анджелесскому зоопарку.
Однажды весенним днем в полдень старая женщина выгуливала своего карликового пуделя, и вдруг ее крохотная собачонка взмыла с тротуара в воздух, зажатая в когтях грифа (не исключено, что это был именно наш знакомец — Черная Смерть). Грифы, судя по отзывам орнитологов, питаются исключительно падалью. Поэтому в местной прессе нападение грифа решили назвать «нападением сокола». Но я знаю старушку, достаточно долго прожившую в каньоне, — уж она-то способна отличить грифа от краснохвостого!
Так как живая природа теснится людьми, сжимается, она пытается сопротивляться — выбрасывает наружу метастазы в виде ужасных, аномальных вещей. Вроде опухоли в черепе Изабеллы. Или Полуночного Глаза.
Я рассказал Изабелле о моем дне — в основном, о толкотне среди полицейских в попытке добыть материал для моей будущей книги — и подошел совсем близко к событиям, произошедшим в доме Эмбер, но эта «близость» все еще оставалась за миллионы миль от случившегося.
— Ты выбрал у-уже тему?
— Нет. Пока что только обдумываю замысел.
— Мне кажется, из тебя получился бы замечательный беллетрист.
— Знаешь, я чувствую соблазн и одновременно боюсь чего-то. Раньше у меня всегда была реальная история под рукой. В беллетристике же я должен выдумывать события и героев сам.
Изабелла надолго задумалась над моей последней фразой.
— Но в этом случае ты можешь закончить ее так, как захочешь, — сказала она наконец. — Герой завоюет сердце своей возлюбленной, а хорошие парни перестреляют всех плохих. И тебе не придется больше навещать жутких преступников в т-тюрьме.
Она попросила добавки. Я готовил еду в кухне и приносил на террасу.
Вне дома Изабелла всегда носила бейсбольную шапочку, чтобы прикрыть наготу своей головы. Мне же ее голова нравилась такой, какая она есть, — ее гладкость и смирение, но, если уж честно признаться, гораздо больше я любил ее, когда на ней были роскошные черные волосы.
Подходя к ней сзади с тарелкой в руках, я замер на какое-то мгновение, в миллионный раз поразившись тому, как все изменилось. Она была похожа на маленького мужчину (возможно болельщика), в лихо заломленной кепке, вглядывающегося в даль — в маячившие на западе холмы. Мне были видны линия ее щеки и неподвижно застывшая в воздухе вилка.
"Боже, я люблю тебя, — подумал я. — Боже, помоги мне любить ее еще больше. Боже, сделай что-нибудь хорошее для нее, или я ручной пилой вырежу твое сердце и скормлю его Черной Смерти. So Jah seh".
— Знаешь, некоторые вещи начинают пугать меня, — сказал я. Вино развязало мне язык. — Документальные истории кажутся мне жуткими созданиями, которые я пытаюсь захватить в плен. Но какое все это имеет значение, даже если я сумею сделать это? Порядка больше нет. Убийцы выбирают своих жертв, повинуясь исключительно воле случая. Хорошие люди, вроде тебя, заболевают.
— Природа вообще жестока, — сказала Изабелла. — Я уже год как оставила всякие попытки разобраться, почему так происходит. Но если бы ты стал писать б-б-беллетристику, то смог бы все это изменить. Например, сделать так, чтобы опухоль появилась в мозгу убийцы, чтобы жена главного героя оказалась красавицей и — стройной, чтобы у нее были черные длинные волосы и чтобы она помогла мужу раскрыть преступление. А еще она могла бы готовить ему еду. Ночами она могла бы ложиться в постель вместе с ним и любить его. Она не превратилась бы в лысую китиху весом в двести фунтов.
— Никакая ты не китиха...
— Ну, похожа на нее. Я смотрю на себя в зеркало и не могу поверить в то, что это действительно я.
— Как только перестанешь принимать гормоны, сразу же сбросишь вес. Это не твоя вина.
— Неудивительно, что ты так много пьешь. Возможно, я тоже пила, бы, если бы мне приходилось так часто смотреть на себя!
Так она и сидела, моя Изабелла, в своем инвалидном кресле, некогда красивая женщина, а теперь искалеченная раком и лечением, и слезы текли по ее щекам и капали с подбородка.
Невропатолог предупреждал нас о перепадах в настроении: вызваны они лекарствами. Перепады — неточное слово.
Я опустился на колени рядом с ней и положил голову ей на колени.
На Центральном пляже начался фейерверк по поводу празднования Четвертого июля, и в небе через ровные промежутки времени, следом за глухими выстрелами из орудий, распускались яркие бутоны огней. Но — на фоне этих огней, в красных всполохах взрывов, я видел лишь лицо Эмбер.
Неожиданно я подумал одновременно об Эмбер и Изабелле, о том, насколько не похожи они были, совершенно не похожи, — необычные обстоятельства привели меня к каждой из них. Что привлекло меня к Эмбер — так это ее таинственность, ее странная эфемерность, ее абсолютное одиночество в этом мире. Она почти никогда не рассказывала о своей семье, и за все те годы, что мы были вместе, я ни разу не встретился ни с ее родителями, ни с ее сестрой, жившей, по словам Эмбер, во Флориде. Лишь однажды она чуть-чуть, и очень неохотно, приоткрыла передо мной завесу — сказала, правда с естественным для нее высокомерием, которое так шло ей, что ее сестра (кажется, звали ее Элис) единственная на земле женщина красивее, чем она. Между ними возникла какая-то размолвка, завершившаяся полным отчуждением, но Эмбер не остановилась на деталях, не объяснила, в чем заключалась эта размолвка. Она никогда не звонила своим родным, даже в праздники, никогда не писала им, никогда не вспомнила, что скучает по ним. Настоящая фамилия ее была Фульц, но, достигнув положенного возраста, Эмбер поспешила заменить ее на Вилсон.
Мне хотелось защитить ее. Хотелось помочь ей, наладить хоть какие-то человеческие связи между нами. Я был уверен, что смогу заполнить чудовищную пустоту, окружающую Эмбер Мэй. И лишь много позже понял: она не хочет, чтобы эту пустоту кто-то заполнил.
Годы спустя, познакомившись с родными Изабеллы, я увидел разительное отличие одной семьи от другой. В семье Изабеллы главное — внутреннее единение, а границы между тем, где кончается Изабелла и начинаются ее родители — Джо и Коррин, — сильно размыты: и там, где Эмбер оставалась одинокой, смутно-неконкретной и постоянно меняющей свою кожу, Изабелла неизменно твердо стояла на ногах, поддерживаемая своими родными, уверенная в будущем, довольная ими и самой собой. Едва влюбившись в Изабеллу, я с чувством безмерной благодарности окунулся в этот океан любви и взаимной нежности, дивясь порой тому, как меня могли увлечь замкнутость и скрытность Эмбер.
И в то время, как я сидел на веранде, уткнувшись в колени Изабеллы, я испытывал гордость за нее и за себя, поскольку мне хватило здравого смысла жениться на ней.
— Когда ты вечерами ездишь в город, ты поглядываешь на других д-девушек?
— Нет. Я думаю только о тебе.
— Тогда зачем же ты туда ездишь?
— Иногда мне необходимо выбираться из дома.
— Меня это задевает больше, чем все остальное. То, что тебе необходимо уезжать от меня. Помнишь, как мы привыкли быть всегда вместе?
— Мы и сейчас вместе. И всегда будем вместе.
— Но ты все же испытываешь потребность иногда уезжать, и я это понимаю. Знаю, ты должен одевать меня по утрам, когда тебе хочется читать, и тебе приходится покупать продукты и выполнять массу других дел по дому, да и за мной тоже приходится убирать. А вечерами тебе приходится г-г-готовить еду, а потом мыть посуду. И никакой светской жизни у тебя теперь тоже нет, потому что мне не хочется, чтобы люди видели, в какую свинью превратилась твоя жена. Да, мне не хочется, чтобы к нам приходили друзья и знакомые. Знаю я и то, что тебе, Расс, хотелось бы иметь детей, — и мне самой, даже больше, чем тебе, хотелось бы иметь их. И еще я знаю, теперь, когда ты заглядываешь в будущее, ты видишь там лишь то, как мне становится все хуже и х-х-хуже. Порой я не могу смотреть на тебя. В твоих глазах так много сожаления и ненависти! Меня это очень пугает.
Я выпил еще.
— Из, моя ненависть относится не к тебе. Это — твоя болезнь. А сожаление — о том, что мы с тобой собирались в нашей жизни сделать.
— Как бы мне х-х-хотелось все это изменить! Я так с-с-старалась быть с-с-сильной. Я хочу сказать...
— Я знаю. Маленькая, ты делаешь все, что ты в состоянии сделать.
Ее речь быстро ухудшалась.
Она еще долго ласкала мои волосы.
Фейерверк взрывался разноцветными огнями, тут же падающими, словно кометы, на холмы. Новые вспышки взметывались сквозь тьму вверх, оставляя после себя дымящиеся следы.
Время от времени взвизгивали койоты, находившиеся на неопределенном от нас расстоянии, их крики безумно звучали в ночи.
Я смотрел на холмы и следил за очертаниями нашей Леди Каньон. Это был один из любимых видов Изабеллы.
Вечерами два холма, расположенные один непосредственно за другим, превращались в беременную женщину, лежащую навзничь на фоне неба; песчаник казался ее волосами, дубы — грудями, а огни города, распыленные между ее ногами, превращались в мягкое свечение в том самом месте, где должно быть лоно. Изабелла сама придумала ей имя. Но в свете дня ее нельзя было увидеть.
Изабелла даже звуку, порожденному ветром, дала имя. А может быть, то был не ветер, а крик потерявшегося, не туда забредшего зверя? Звук этот напоминал пронзительный стон, что ночами порой вырывается из глубин каньона. Иззи назвала его Человеком в Темноте.
— Как красива сегодня наша Леди Каньон! — сказал я.
Всхлипывания прекратились. Изабелла глубоко вздохнула, и я почувствовал, как она содрогнулась.
Она тоже любуется фейерверком!
Трудно описать, что я чувствовал тогда, стоя на коленях около Изабеллы. Знаете ли вы это чувство полной беспомощности, когда тот, кого вы любите, сильно страдает, а вы ничем не можете помочь ему? Проклинали ли вы когда-нибудь Бога за то, что Он сделал? Содрогалось ли ваше сердце от такой сильной любви и одновременно от такой ярости, что чувства эти сливались воедино и вы не в состоянии были отделить одно от другого?
И еще позвольте мне сказать вам следующее: не имеет значения, каково мое отчаяние, я знаю, оно не идет ни в какое сравнение сее отчаянием; я знаю, я следую за ней по надежным сходням, тогда как ее непреодолимой силой влечет в глубокую темную воду. Изабелла — тот человек, с которым все это случилось; Изабелла переживает весь этот кошмар. Изабелле, не зависимо от того, что чувствую и говорю я, суждено пройти через все это в полном одиночестве. И она знает об этом.
— Ну вот и прошла моя вспышка, — наконец сказала она. — Что у нас на д-д-десерт?
* * *
К девяти часам я перемыл посуду, помог Изабелле раздеться, уложил ее в постель и почти прикончил бутылку вина. Сердце мое билось все быстрее и быстрее — с болью ощущал я его сумасшедший ритм. Я представил себе, как морской ветер ударяет мне в лицо, как мимо проносятся различные предметы. Я был ничем не стесненным духом, который вместе с ветром несется по каньону Лагуна. Я был созданием, лишенным всякой совести. И был свободен.
Я поцеловал Изабеллу и пожелал ей спокойной ночи.
— Только не задерживайся, — попросила она. — И не улыбайся грудастым блондинкам.
— Не беспокойся, я буду хорошим.