На обложке ежедневника из синего сафьяна значился 1977-й год, но дни недели совпадали с 1983-м. Моррис обнаружил книжицу в своей квартирке, наряду с другими бумагами, что остались от прежнего жильца, ныне пребывавшем в лучшем из миров. Отметив сегодняшние уроки и подсчитав заработок, Моррис погрузился в ванну и задумался о завтрашнем дне. Все та же беготня по городу. Два урока в школе, затем Альберто, затем опять школа, потом Матильда и снова проклятая школа. Утром еще надо что-то сделать с молнией на парадных брюках, найти какой-нибудь крем для кожи – обработать папку, – купить сыра, хлеба, жидкость для мытья посуды, средство против перхоти (господи, это у него-то, у Морриса, перхоть!) и, разумеется, талончики на автобус. Намыливая выбритые подмышки, он рассчитывал наиболее экономный путь по воображаемой карте города.
Нет, это невыносимо. День за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем он едва сводит концы с концами. С точки зрения карьеры, продвижения по социальной лестнице, финансового успеха, наконец, последние два с половиной года прошли впустую, абсолютно впустую. Хуже того – от изматывающей скуки всех этих дурацких уроков у него наступило физическое и умственное истощение. Разве есть у него талантливые ученики? Хотя бы один? Кто из них оценил его незаурядные способности (умение с ходу составить заковыристое упражнение, придумать захватывающую историю, которую иностранцы могут воспринять на слух)? Кто из них представляет себе масштаб его дарований? Нет, одни посредственности. И если подумать, единственные его достижения за два последних года – итальянский, которым он овладел почти в совершенстве, и та удивительная свобода мысли, которую, кажется, дал ему этот дар. Словно он свернул с наезженной колеи, и отныне его разум может двигаться в любом направлении. Теперь надо научиться думать на итальянском не хуже, чем говорить. Возможно, это единственный способ вырваться из западни, в которую все вокруг настойчиво толкают его.
Вычистив ватной палочкой серу из ушей, Моррис вгляделся в свое отражение. Да, возможно, смена языка постепенно меняет образ мыслей. (Не на итальянском ли он думал, когда украл папку?) Голубые глаза вглядывались в запотевшее стекло.
– Катор-р-рга! – прорычал Моррис, уголки губ чуть приподнялись, обнажив белые крупные зубы.
Моррису показалась, что эта странная улыбка неузнаваемо преобразила его лицо. Во всяком случае, он не помнил у себя подобную улыбку. Все же в человеке скрыто много такого, чего он в себе и не подозревает.
– Cara Massimina, – прошептал он и повторил громче: – Сara, cara Massimina.
И вдруг ощутил прилив радости.
Дорогой папа, помнишь, ты всегда пилил меня за то, что я хожу, уткнувшись носом в землю? Ты давил мне кулаком в спину, тянул вверх подбородок и заставлял выпрямляться. Ты твердил, что учеба превратит меня в ничтожество.
Моррис ненадолго замолчал, выключил диктофон и почесал им за ухом. Что он пытается сказать?
Ты говорил, я всегда так сгибаюсь над книгой, будто у меня искривление позвоночника. А я отвечал: посмотри на себя, Адонис хренов. Ты не знал, кто такой Адонис, но за ругань все равно порол меня ремнем. Можно подумать, сам никогда не ругался.
Какое же занудство все эти рассуждения, будто детские травмы – результат неправильного поведения родителей. Теория эта никогда не казалась Моррису убедительной. И в то же время, вспоминая детство, он испытывал смутное возбуждение.
Когда пытаешься выразить свои чувства, это всегда возбуждает.
То новая улыбка, то новая мысль…
А позже, когда мне исполнилось пятнадцать, и я все-таки занялся своей внешностью – обливался лосьоном после бритья (совсем как Грегорио!), целыми днями причесывался и ходил, выпятив грудь и подтянув зад, – ты вдруг обозвал меня педрилой и маргариткой. (Ну почему именно это невинное слово звучит так обидно?) Впрочем, у меня в любом случае не было шансов завоевать твое расположение.
Разумеется, в конечном счете вопрос сводился к обретению индивидуальности. Кто он? Отличник и трудолюбивый маменькин сынок, карьерист, научившийся ловко лизать зад и заполнять всевозможные анкеты, жаждущий вырваться из паутины бедного лондонского района и лап левака отца на кембриджские лужайки, утопающие в цветах и шампанском с креветками? Или же отверженный и презренный тип, гонимый и обреченный на вечное одиночество (от Лондонского управления образования хотя бы та польза, что знаешь эти слова), преисполненный решимости мстить всем и вся?..
Месть, папа, месть. Потому что…
В нем обитали оба этих Морриса, и ужиться им было непросто.
Потому что… ты был прав, говоря, будто я уткнулся в землю. По крайней мере, в иносказательном смысле. (Хотя думаю, я стою на земле гораздо более прямо, чем ты сам.) Я поверил, будто английское общество воздает по заслугам. Я учился, чтобы выбраться из нищеты, чтобы пробиться наверх. Вырваться из нашего сраного дома, сбежать с нашей вонючей улицы. Подальше от бездельников дружков, что наливаются пивом, пердят и пуляют свои задроченные дротики. Но если б я поднял голову, то понял бы, что могу учиться хоть до Судного дня, но так и не выберусь из этого дерьма.
Моррис невидяще смотрел перед собой. В простыни набилось столько песка, что постель напоминала наждачную бумагу, но от одной мысли постирать их наваливались тоска и почти физическое утомление. Горничную, вот кого надо завести. Или жену? Он криво улыбнулся, успев подумать: не та ли это новая улыбка, которую он видел у себя в ванной? А, может, лучше завести мамочку?
Помнишь, когда умерла мать, ты сказал, что мне надо идти работать, а не протирать штаны над книгами, словно какой-нибудь педрила…
Нет, не то… Тон не тот. Он позволил себе сбиться, уклониться в сторону. Надо развить мысль о том, как он шел по жизни, уставившись в землю. Сосредоточенность, не хватает сосредоточенности…
Моррис отмотал кассету назад и снова включил диктофон. Как приятно лежать на животе в зеленой хлопчатобумажной пижаме.
Я стыдился тебя. Я…
О боже.
Мать понимала. Мать…
Нет, к черту мать! Да и не понимала она ни хрена со своей дурацкой набожностью. Мать, как сознавал сейчас Моррис, поддерживала его тягу к учебе только потому, что считала ее некой добродетелью (должно быть, учеба в ее представлении была связана с умерщвлением плоти), следовательно книги имели отношение к религии, ее главному оружию в войне против отцовского пьянства. Если разобраться, их борьба за его будущее мало чем отличалась от споров, в какой цвет выкрасить дверь в сортире. Или от дискуссии: заняться ли нынче сексом.
В общем, суть в том, что в моей голове произошли кардинальные перемены. Я наконец оторву взгляд от земли и стану смотреть в оба. Италия – чертовски забавное место, эта страна многому меня научила. Но в первую очередь, Италия обратила меня в твою веру, папа, в твой социализм, пусть я и понимаю его иначе. Богачи заслужили любые страдания и несчастья, и я намерен щедро оделить их этим добром, как только мне представится шанс.
Нет, слишком напыщенно. И слишком неверно. Это не объясняет, почему он ни с того ни с сего украл папку и почему вдруг начал окучивать Массимину. По правде говоря, он без ума от той жизни, что ведет высшее итальянское общество. И его цель вовсе не заставить страдать это самое высшее общество, а влиться в него с потрохами, стать одним из них и зажить так же легко, непринужденно, со вкусом и артистизмом. Вот в чем все дело. А отец ненавидел толстосумов только потому, что не желал походить на них.
Словом, выразить свои чувства ему не удалось. Что ж, начнем сначала.
Папа, ты ведь понимаешь, что я тобой восхищаюсь. Восхищаюсь и ненавижу. И отсюда вытекает, если угодно, еще одно интересное противоречие. Мое страстное желание унижать удивительным образом сочетается с желанием быть правым. Я понимаю, что вполне…
Нет, нить рассуждений окончательно потерялась. Та же история случается всякий раз, когда он пытался написать письмо в газету. Начинаешь с очень ясной и четкой мысли – оторвать наконец взгляд от земли, изменить себя в корне – но не успеваешь додумать ее до конца, как оказывается, что мысль – не такая уж и ясная. Напротив, слишком путаная и затейливая.
* * *
В два часа ночи на улице залаяла собака. Моррис проснулся от жуткого воя, протяжного и леденящего, словно выл оборотень. Затем снова раздался громкий лай – всего в паре ярдов от окна. Как всегда после внезапного пробуждения, у Морриса свело челюсти, язык распух и саднил. Он лежал, вслушиваясь в собачий лай, в висках пульсировало от ярости, от бессильной ярости, которая, казалось, готова вырваться на волю через усталые глазные яблоки. Мало того, что у тебя умерла мать, единственный человек на всем белом свете, которому ты был небезразличен. Мало того, что ты родился нищим, а отец у тебя – накачанный пивом вонючий и грязный мужлан. Мало того, что ежеминутно приходится плыть против течения. Мало того, что тебя вышвырнули из университета и несчетное количество раз отказали в работе – да в «Гардиан» не хватит места, чтобы перечислить все вакансии, на которые ты пытался устроиться… Так нет, в довершение всего этого дерьма, каждую ночь соседская псина рвет в клочья твой сон, и ты вынужден лежать бревном, давиться тошнотой, которая подкатывает к горлу от невозможности заснуть, снова и снова перемалывать тоску, отчаяние и чувство, что тебя провели, оставили с носом, снова и снова думать о том, что ошибся, и теперь у тебя ничего нет, даже жалкой надежды, даже иллюзии, что твоя долбаная каторга когда-нибудь закончится.
Несмолкаемый собачий лай отражался от стен внутреннего дворика и, казалось, проникал прямо в мозг, словно острая пика в жидкую грязь. Лежа на спине, Моррис заплакал, слезы жалости едкими капельками скатывались по лицу. Он проклят, просто-напросто проклят. Проклят! Ведь больше никого в целом мире эта вонючая псина не беспокоит, никому нет дела до ее истошного лая. У всех – своя скорлупа. А он наг и беззащитен, обречен на эту смертную муку. Но он ведь ее не заслужил. Ничем не заслужил.
* * *
* * *
На следующее утро Моррис купил на пьяцца Эрбе открытку и написал отцу вежливое и милое послание:
Дорогой папа, надеюсь, у тебя все хорошо. Полагаю, ты здорово потрудился на нашем участке и как следует подготовился к летнему сезону. У меня все замечательно. Дождей нет. Стоят чудесные солнечные деньки. С работой все отлично. Если найду время, то, может, и выберусь летом на недельку. Всего наилучшего, дорогой папа.
МОРРИС.
Текст вышел просто на загляденье. И почему жизнь порой кажется непрерывным диалогом с отцом? Моррис надписал адрес – 68, Санбим-роуд, Северный Актон, Лондон СЗ10, Gran Bretagna – купил в табачной лавке марку, бросил открытку в ящик, что висел в дальнем конце площади, после чего отправился на поиски новой рубашки и парадных брюк.
Вычурность или простота – вот в чем вопрос. Современность или классика? Разумеется, эта деревенщина ждет обычного делового костюма. Серьезного молодого человека, который может предложить юной девушке надежность и основательность (пусть у них и достаточно денег, чтобы содержать молодых хоть до второго пришествия). Было бы неплохо, одеться этак по-особенному, чтобы сразить их наповал, чтоб затаили дыхание от восторга и одобрения, чтоб с первого взгляда поняли: он не тот, кого они ждали, – он гораздо, гораздо лучше. Так поступил бы всякий истинный художник. Но Моррис сомневался, что сумеет сейчас справиться с такой задачей. Наверное, все же лучше остановиться на простом костюме и приберечь вдохновение, дабы оно прорвалось в разговоре или жестах.
В итоге Моррис выбрал неброскую рубашку болотного цвета в мелкую клетку, которая превосходно гармонировала с его твидовым пиджаком (прозрачный намек на английское происхождение, так же как и фирменный галстук его колледжа), и итальянские брюки из чесаной шерсти, прекрасно смотревшиеся в любой обстановке. Разумеется, Моррис потратил больше денег, чем собирался, и на мгновение у него мелькнула мысль: чем же он оплатит счет за газ. Но зима уже позади. Какая разница, даже если газ отключат к чертовой матери? Плевать, он испытывал странное чувство, что скоро не нужно будет думать ни о том, как изловчиться и сэкономить лишнюю тысячу лир, ни о том, сумеет ли он набрать двадцать уроков в неделю. Он дошел до предела, до последней точки, он слишком долго и безуспешно играл по их правилам, играл слишком упорно, слишком серьезно, слишком честно. И теперь настало время либо задохнуться, либо разорвать наконец путы, которые стискивают тебя все сильнее и сильнее.
Раскошелившись на сто тысяч лир, Моррис ощущал себя человеком, беззаботно избавляющимся от иностранной валюты, которая завтра ему уже не понадобится. Довольный этой метафорой, он послал молодой темноволосой продавщице обаятельную улыбку.
Теперь его путь лежал в «Станд» – за кремом для папки. Моррис любил ухаживать за красивыми вещами и потому тщательно выбирал марку крема, дотошно вчитывался в инструкции на тюбиках и баночках. С обычной дешевкой он не церемонился (взять, к примеру, его беспощадно ободранные башмаки), но к красивым вещицам относился бережно, почти с нежностью (загадка из загадок: непостижимо, откуда в затхлом Северном Актоне могла пробудиться тяга к стилю и хорошему вкусу у юнца, который даже не подозревал о существовании таких понятий).
Моррис думал, что придет срок, и он станет обладателем множества красивых вещей, будет часами холить их, получая от этого воистину неземное наслаждение. (О, он мог бы обучить этому искусству и Массимину, если до этого дойдет. Девица казалась вполне понятливой и обучаемой.)
Впрочем, самое главное в этой папке, размышлял Моррис, кончиками пальцев втирая крем, заключается не во внешней красоте, а в той дьявольской уверенности, с какой он тогда ее украл. Вот с такой уверенностью он и хотел бы прожить жизнь, именно этой уверенности ему чертовски недостает. Да и откуда ей взяться, когда бульшую часть дня носишься по городу от одного ученика к другому, чтобы заработать горстку лир.
Моррис тогда возвращался поездом из Милана, где обновлял свой паспорт. В купе с ним ехал всего один человек. Дело было поздно вечером. Моррис чувствовал себя удивительно бодро после дня, проведенного в праздности. Попутчику удалось навязать ему разговор, и Моррис не признался, что он – простой преподаватель английского. Что такое учитель, в конце концов? Пустое место. Человек, из которого не вышло ничего другого. Разве репетиторами становятся по доброй воле? И Моррис сказал, что он американец (почему бы и нет?), дипломат из американского консульства в Венеции; провел в Италии всего полгода, но… Он превосходно выучил итальянский за столь короткий срок, вежливо перебил попутчик. Моррис улыбнулся и дружелюбно кивнул.
Спутник назвался представителем фирмы «Гуччи», положил на колени небольшую папку из мягкой кожи и постучал по ней с таким откровенным восторгом, что раздраженный Моррис едва не выложил ему в лицо, что старается держаться подальше от таких вот развязных проходимцев с их супербесполезным барахлом, вся шикарность которого сводится лишь к названию фирмы да заоблачным ценам, по каким эту дрянь впаривают глупым американцам, падким на легендарные торговые марки (да что стоит их подделать!), а на самом деле вся эта хрень яйца выеденного не стоит, особенно если вспомнить о миллионах голодающих! (Если уж на то пошло, он и сам среди этих миллионов.)
Но от Морриса, конечно же, не укрылось изящество папки, поэтому свою страстную и путаную тираду он оставил при себе, вслух же вежливо заговорил о рынке кожаных изделий и о том, что его соотечественники без ума от итальянских модельеров.
Разговор перешел на политику, и человек от «Гуччи» заметил, что итальянцы благодарны американцам за то, что те помогли не пустить в правительство коммунистов; воодушевленный этой темой Моррис разразился обличительной речью по поводу красной угрозы, хотя не так давно он сам всерьез подумывал, а не перебраться ли в восточный блок. (ЛОНДОНЕЦ ИЩЕТ ЛУЧШУЮ ЖИЗНЬ В МОСКВЕ! – огромный заголовок в коммунистической «Морнинг Стар».) Работал бы на «Радио Москвы», с наслаждением бы глушил бы «Би-Би-Си» за то, что там неоднократно отказывали ему в работе. Почему бы и нет? Да кому вообще нужна эта долбаная викторина «Мозги Британии» на радио «Блевотные новости»?
После получаса дружеской беседы человек от «Гуччи» вышел в туалет, и по чистой случайности его отлучка совпала с коротенькой остановкой на небольшой станции Дезенцано. Моррис не раздумывал ни секунды. А если и раздумывал, то на итальянском, и потому едва ли сознавал собственные мысли. Он взялся за ручку двери и спокойно дождался той секунды, когда поезд нетвердым рывком тронется с места. Затем хладнокровно подцепил папку с сиденья напротив и спрыгнул на платформу. Никогда прежде он не испытывал такого чувства свободы.
Поезд был в тот вечер последним, и Моррису пришлось провести ночь в пансионе неподалеку от станции. Но ему было наплевать. Его переполняли ликование и радостное удивление. Следовало этим заняться еще год назад!
Сидя на узкой гостиничной кровати, Моррис тщательно изучил содержимое папки, которое, честно говоря, оказалось не столь привлекательным, как она сама: пачка рекламных проспектов; номер «Пентхауса» (несмотря на свою вежливую и пристойную болтовню субъект оказался грязным извращенцем); пакетик мятных леденцов; деловые письма и докладные записки, из которых следовало, что человек от «Гуччи» – некий Аминторе Картуччо, проживающий в Триесте; и, наконец, большой ежедневник в коричневом кожаном переплете, испещренный записями о предстоящих и прошедших встречах.
Почти час Моррис сосал один за другим мятные леденцы, изучая записи в ежедневнике. Рядом со словами, означавшими, как он решил, названия магазинов, стояли цифры, но время от времени всплывало имя «Луиджина» с восклицательным знаком. Моррис установил, что это имя всегда соседствует с названием одного магазина в Болонье и возникает с интервалом от десяти до двадцати дней. Кроме того, две поездки в Милан сопровождались на полях именем «Моника», и на этот раз было указано время.
После той ночи в пансионе Морриса несколько раз посещала мысль, что будь он хоть чуточку смелее, то мог бы как следует потрясти этого Картуччо. Правда, он не помнил, было ли у человека от «Гуччи» обручальное кольцо на пальце, но среди таких типов холостяки не встречаются. Удивительно, почему это самые жадные, самые развратные и самые заурядные субъекты непременно женаты, а такого утонченного джентльмена, как он, толкает на этот путь лишь крайняя бедность.
– Здрас-сте, ми-истер Мор-ри-ис!
А вот и первый ученик, невысокий нервный человек с грустно поникшими, обязательными для итальянца усами, припорошенными сединой. Моррис вздрогнул. Он растерялся и смутился, словно его застали за непристойным занятием с рукой в штанах, а не за полировкой респектабельной кожаной папки.
– Я вижу, у вас портфель от «Гуччи», – заметил Армандо, усаживаясь на свое место.
– Совершенно верно.
– Это есть очень хороший портфель от «Гуччи».
Моррис вежливо ответил, что его всегда восхищало качество итальянской кожи.
– Хорошо провел выходные, Армандо?
– Да, хорошо.